Дорогая моя девочка,

ты хотела бы узнать от меня, как мне жилось в восьмидесятые годы, поскольку такого рода личные впечатления очень важны для твоей магистерской работы, которая должна будет называться «Повседневная жизнь лиц преклонного возраста». Буду рада тебе помочь. Но ты мне пишешь, что в числе прочего мне следует пожаловаться на «Ограниченные возможности потребления». Вот тут я мало чем могу тебе помочь, потому что твоей бабушке особенно жаловаться не на что. Если не говорить о твоем дедушке, лучшем человеке на свете, которого мне, естественно, уже никто никогда не заменит, я больше ни в чем не испытываю недостатка. Поначалу я довольно хорошо ходила, подрабатывала по полдня в срочной химчистке и еще немножко прислуживала в церковной общине. Но если ты спросишь, как я проводила свободное время, я, чтобы быть честной, должна буду признаться, что все восьмидесятые годы я отчасти убила, отчасти приятно провела перед ящиком. Особенно с тех пор, как ноги начали сдавать, я вообще редко выходила из дома, а что до компаний всякого рода, то, как тебе наверняка подтвердят и твои дорогие родители, к этому у меня никогда душа не лежала.

В остальном же ничего такого важного и не происходило. А уж в политике, про которую ты очень настойчиво меня расспрашиваешь, вообще ничего. Все эти обычные посулы. Тут мы с моей соседкой фрау Шольц всегда держались одного мнения. Кстати, все эти годы она просто трогательно обо мне заботилась, причем, уж скажу тебе прямо, больше чем родные дети. Не исключая, к сожалению, и твоего дорогого отца. Положиться я могла только на фрау Шольц. Иногда, если она работала на почте в утреннюю смену, она уже после обеда заявлялась ко мне и приносила собственную выпечку. И мы устраивались очень удобно и сидели до позднего вечера, и смотрели все, что нам показывают. Помнится, это был «Даллас» и еще «Шварцвальдекая клиника». Ильзе Шольц нравился профессор Бринкман, а мне так не очень. Когда же с середины восьмидесятых годов начали показывать — и до сих пор не кончили — «Линденштрассе», я ей сразу сказала: «Это совсем другое. Прямо как из жизни. Вот так идет обыкновенная жизнь. Вечная неразбериха, порой веселая, порой печальная, со спорами и с примирением, но и со множеством забот и огорчений, все равно как здесь у нас, на Гютерманштрассе, пусть даже Билефельд это не Мюнхен, а пивная у нас на углу уже много лет как стала ресторанчиком, и принадлежит она вовсе не греку, а одному итальянскому семейству, которое очень хорошо ее содержит. Зато вахтерша у нас такая же сварливая, как Эльзе Клинг из дома номер три по этой самой Линденштрассе. Она без устали пилит своего безответного мужа и иногда ведет себя очень подло. Зато матушка Беймер — это воплощенная доброта. Всегда готова выслушать другого человека, ну совсем как моя соседка фрау Шольц, у которой и без того хватает забот с собственными детьми, и дочь которой, эта самая Ясмин, совсем как беймеровская Марион состоит, если уж говорить честно, в не совсем благовидной связи с каким-то иностранцем.

Во всяком случае, мы начали смотреть с первой передачи, когда запустили эту серию, в декабре, по-моему, и уже во время рождественской передачи разгорелся спор между Генри и Францем из-за облезлой рождественской елки. Но потом они как-то поладили. А у Беймеров Святой вечер хоть и прошел невесело, потому что Марион со своим Василием обязательно хотела уехать в Грецию, но потом господин Беймер привел двух сироток. А еще они пригласили одинокого вьетнамца и в результате получился очень даже неплохой праздник.

Порой, когда мы с фрау Шольц смотрели «Линденштрассе», я вспоминала первые годы своего замужества, когда мы с твоим дедушкой смотрели в маленьком ресторанчике, где уже тогда был телевизор, серию «Семейство Шорлеманн». Черно-белую, конечно, а значит, где-то в середине пятидесятых годов.

Но ты хотела для своей работы узнать, что еще было интересного в восьмидесятые годы. Верно, как раз в том году, когда Марион, дочь фрау Беймер, слишком поздно вернулась, да еще с разбитой головой, началась эта история с Борисом и Штефи. Вообще-то я теннисом не увлекаюсь, мечутся, мечутся по площадке, но мы все равно смотрели, иногда часами подряд, когда эта девица из Брюля и парень из Лейма, как их называли, достигали все больших и больших высот. Фрау Шольц вскоре начала разбираться, как там у них получается с подачей и возвратом. Что такое тай-брек я лично не могла уразуметь и мне часто приходилось спрашивать. Когда проходил Уимблдон, и наш Борис одержал верх над одним из Южной Африки, а на следующий год — то же самое против чеха Лендла, которого все считали непобедимым, я прямо вся дрожала от страха за моего Борика, которому тогда всего-то и сравнялось семнадцать. Я даже молилась за него. А как он в восемьдесят девятом, когда в политике снова что-то зашевелилось, опять в Уимблдоне, против шведа Эдберга одержал победу после трех сетов, я прямо разрыдалась и моя дорогая соседка тоже.

Вот Штефи, которую фрау Шольц называла «фрой-ляйн фореханд» я так и не смогла полюбить, а ее папашу, этого налогового афериста — тем более. Но вот Борик, этот был несгибаемый, он мог показать себя дерзким, мог даже нахальным. Нам только не понравилось, что он не любит платить налоги и ради этого даже переехал в Монако. «Неужели это было так нужно?» — спрашивала фрау Шольц. А потом уже, когда и его звезда, и звезда Штефи начала клониться к закату, он даже начал рекламировать «Нутеллу». Конечно, у него все выглядело очень мило, когда он в телевизоре облизывал нож, с лукавой такой улыбочкой, но какая в этом надобность, когда он все равно заработал больше, чем может в своей жизни истратить.

Хотя нет, все это происходило уже в девяностые, а ты, моя дорогая девочка, хочешь знать, как оно все было в восьмидесятых. С «Нутеллой» мне приходилось иметь дело уже в шестидесятых, когда все наши дети требовали, чтобы им мазали на хлеб эту сладкую замазку, которая, по-моему, выглядит как сапожный крем. Спроси у своего отца, помнит ли он до сих пор, какие схватки разыгрывались у него каждый день с младшими братьями. Ну и шум у нас стоял! Почти как в этой «Линденштрассе», которая, к слову сказать, все еще не кончилась.