Пришел я в себя в какой-то странной голубовато-зеленой комнате. На единственном окне маятником раскачивалась плотная штора. Через круглую дырку в ней пробивался яркий пучок света и по стене безалаберно прыгал солнечный зайчик. В ушах шумело, голова была словно набита мякиной. Ужасно хотелось пить, нестерпимо зудился живот.

Это был как раз тот случай, когда хочется всего одновременно: пить, есть, спать, ходить, лежать, петь, молчать.

Я протянул руку — она была негнущейся, одеревеневшей. Дотронулся до живота и испугался: на нем лежало что-то длинное и тяжелое. С большим трудом стащил с живота странный мешочек и с отвращением вытолкнул его из-под одеяла. Послышался мягкий, приглушенный шлепок — мне показалось, что на пол свалилась огромная скользкая жаба. В ту же минуту надо мной склонилось румяное девичье лицо.

— Лежи спокойно, тебе нельзя шевелиться,— строго повела бровями незнакомая девушка.

— Пить,— попросил я, но сам не услышал своего голоса.

Девушка прижала палец к губам и шепотом приказала:

— Открывай рот!

Я открыл рот, но вместо стакана с водой девушка взяла пинцет и влажной ваткой смазала нёбо. Я ощутил солоноватый вкус и настойчиво повторил:

— Пить!

— Нельзя тебе пить, тебе надо спать,— все так лее строго прошептала девушка, поправляя одеяло и укладывая набитый песком мешочек на живот.— Спи!

«Фу, какой гадкий сон»,- вяло подумал я, снова проваливаясь в какую-то бездну. Солнечный зайчик раздвоился и поплыл перед глазами оранжевыми кругами.

Когда я проснулся снова, зайчика уже не было, а под потолком чуть тлела желтая электрическая лампочка.

Невозможно зудился живот, его давила все та же тяжесть. Хотел протянуть руку и не мог. Чуть повернув голову, я увидел глаза незнакомого человека. Голова его была забинтована, одеяло натянуто до подбородка. От этого он походил на мумию. Я стал вяло соображать,— снится мне это или я на самом деле проснулся.

Человек спросил:

— Ну что, вояка, очухался?— голос у него был густой, хрипловатый.

— Угу,— промычал я, делая отчаянную попытку освободить руку.

— Тише ты, леший!— предостерегающе пробасил сосед.— Для того твои руки и привязали, чтобы ты их не совал, куда не надо. Вон в обед чуть шов себе не располосовал.

— Зудится же, щикотно вон как,— стесняясь, заерзал я.

— Зудится! Скажи спасибо, что не болит.

Мужчина говорил чуть повернув голову. Живыми казались только его глаза. Лицо было мертвенно-бледным, осунувшимся. Далее брови казались белыми. Теперь я окончательно понял, что нахожусь в больнице. В нашей палате стояли четыре кровати, две из них пустовали. Моя стояла около окна, его — около двери. Лежали мы друг к другу ногами, «валетом», и хорошо видели друг друга.

Губы у меня пересохли, я провел по ним сухим языком и хотел попросить пить. Но мужчина закрыл глаза и яростно заскрипел зубами.

«Только бы не помер»,— со страхом подумал я. Но тут же успокоил себя: «Если бы помирал, то кричал бы, как дед Елгин». Мужчина снова застонал, заскрипел зубами и стал бормотать что-то быстрое и несвязное. «Вот теперь, наверное, помирает,— с ужасом подумал я.— И никого нет, и той девушки нет».

Лампочка под потолком тлела едва-едва, в комнате стояла густая синева, видимо, начинался рассвет.

Я лихорадочно начал дергать руками, но они были крепко привязаны к кровати.

С большим трудом, обливаясь потом, я вытащил правую руку и стал торопливо колотить в стену. Но рука была совсем слабая, и звука никакого не получилось. На тумбочке лежал только пинцет с ваткой. Правой рукой я не мог достать его, да если бы и достал, вряд ли бы км можно было постучать сильнее.

Я поднял руку к вдруг над головой, на спинке кровати, нащупал наушники. Рванув их на себя, я изо всех сил начал колотить ими в стену.

Одна чашечка раскололась, и мембрана с тоненьким звоном упала на пол. Зеленовато голубоватая краска чешуйками отскакивала от стены и тоненькой струйкой сыпалась на кровать.

В коридоре послышались шлепающие шаги, распахнулась дверь, и в палату заглянул заспанный мужчина в синем больничном халате.

— Чего?— недовольно пробурчал он. Но увидев посиневшее лицо больного, моментально исчез. Через минуту в комнату суматошно вбежали две пожилые женщины в белых мятых халатах. Одна из них повторяла:

— Ах, боже, грех-то какой! Как же я забыла, что Валька смоталась в военкомат. Ефросинья, ну чего же ты хлопаешь глазами, где спирт? Ах, Иван Андреевич, подожди, голубчик, минутку. Ефросинья, ну давай вату, чего ты такая неразворотливая!

В ее руках холодно блеснул шприц, и я испуганно зажмурил глаза.

— Ну вот, теперь ему будет легче,— облегченно сказала женщина.— А ты, Ефросинья, не спускай глаз с этой палаты, она же у нас самая тяжелая.

Иван Андреевич застонал и открыл глаза. Потом слабо улыбнулся и затих. Видимо, задремал.

Нестерпимо хотелось пить, но стучать второй раз я не решился. После нескольких минут отчаянной возни мне наконец удалось освободить и левую руку. Кое-как я дотянулся до пинцета и, сняв с него влажную ватку, с жадностью сунул в рот. Но пропитана она была чем-то таким соленым и горьким, что я ее тут же выплюнул.

Стараясь не думать о воде, стал молча ощупывать живот. На нем лежал длинный мешочек с чем-то тяжелым, видимо, с песком. Живот был заклеен марлей. «Неужели пропорол? — мелькнула тревожная мысль.— Из бревна, кажется, торчал сук».

Похолодев, я вытянул руки и замер, боясь шевельнуться.

Вскоре в комнате стало совсем светло, и лампочка погасла.

Иван Андреевич открыл глаза, долго, не мигая, смотрел в потолок, словно изучая его, потом медленно повернул лицо в мою сторону. Оно было измученным и усталым.

— Ну что, вояка, живой? Не слышал, я тут ничего плохого не наговорил? — хрипло пробасил он.

— Говорили, но что-то непонятное... Я так испугался...

— Думал, помру, так что ли?—досказал Иван Андреевич. И вдруг нахмурился, потемнел:—Как там воюют, не слышал?

— Наверное, сейчас никак не воюют, второй броневик делают,— убежденно предположил я.

— Какой броневик?— изумился Иван Андреевич,—-что ты за чепуху мелешь?

— Ну, на тележке, из фанеры, похожий на броневик, для военной игры. Его Генка Монахов придумал.

Иван Андреевич широко открыл глаза:

— Да ты или рехнулся, или не знаешь, что на самом деле война идет!

И, спохватившись, добавил:

— Ну да откуда тебе знать: ты же трое суток без сознания был. Когда ты лежал на операционном столе, фашисты без объявления войны напали на нашу Родину. Они бомбили Киев, Одессу, Минск. Сейчас по всей границе идут бои, льется кровь наших красноармейцев, горят наши села и города...

Неслышно открылась дверь, и заспанная санитарка, которую сестра называла Ефросиньей, осторожно внесла в палату плетенный из прутьев стул. Она молча поставила его около кровати Ивана Андреевича. Потом укоризненно посмотрела на меня, подобрала с пола мембрану и, зевая, вышла. Вслед за этим дверь снова распахнулась, на этот раз резко, стремительно, в палату не вошел, а вкатился толстенький коротконогий человек с одутловатым лицом и моржиными усиками.

— Ну-с, как дела, молодые люди?— потирая руки, спросил он, обращаясь к Ивану Андреевичу.— Докладывай, докладывай! Слышал, будто ты помирать собрался? Нет? То-то же! А то тут женщины такую панику развели — укол, дескать, делать пришлось, пятое-десятое. А ты вон каким молодцом выглядишь... Ну-ка, давай я тебя послушаю. Дыши! Не дыши! Та-ак. Сердце у тебя, братец, что поршень. Только предупреждаю, дорогой, расстраиваться тебе нельзя — раз, думать - два, много разговаривать — три. Ну, а теперь обследуем нашего бледного юношу.

Он резко вскочил со стула, одним движением перебросил его к моей кровати и сел.

— Итак, дорогой, меня зовут Яковом Андреевичем. Отцы наши с Иваном Андреевичем, как ты уже, видимо, догадываешься, были тезками. Пить хочешь, живот зудится?

— Хочу, зудится!— залпом выпалил я, думая, что теперь все страдания кончатся.

— Вот и прекрасно: пить не будешь еще три дня. И нечего смотреть на меня волком, я в твой живот не из праздного любопытства лазил.

Увидев мою кислую мину, Яков Андреевич подобрел и добавил ласковей, мягче:

— Пойми, братец, рад бы, да нельзя, вот тебе честное слово! Если тебе дать сейчас полстакана воды, то... В общем, это медицина, и мне лучше знать, что к чему. Четыре часа я с тобой, чертенок, возился, теперь ты четыреста лет должен жить. Но три дня потерпи. Язык, нёбо будем смазывать, поить-кормить будем через бедро.

— Как... через бедро?— не поверил я.

— А так, обыкновенно: возьмем шприц, нальем в него — да нет, ты не смейся, не борщ, не кашу — физиологический растворчик, ну р-раз — и готово. Евдокия Петровна! — крикнул он через открытую дверь.— Принеси-ка завтрак молодому человеку!

За дверями сразу же зашаркали туфли, видимо, там были все время начеку.

Я заметил, что когда Яков Андреевич говорит, его усики смешно подпрыгивают и топорщатся. Стараясь казаться грозным, он иногда начинал бешено вращать глазами, но сам не выдерживал и начинал улыбаться.

— А что у меня было?— наконец задал я мучавший меня вопрос.-- Наверное, живот пропорол?

— Нет, уважаемый, просто ты здорово стукнулся боком о бревнышко, ну и зашибся.

Яков Андреевич посерьезнел, зачем-то снял свои массивные роговые очки, протер старательно стекла и посмотрел их на свет.

— Привезли бы тебя попозже, и... В общем, всяко могло случиться. А тут положил я тебя на стол, располосовал,, как щуку, и вытащил изнутри три куска затвердевшей крови. Ты уж на меня, старика, не сердись.

— А потом заклеили живот, да?— веря и не веря, спросил я.

— Нет, зачем же — просто зашили. Это сверху только заклеили, чтобы ты туда ногти не запускал.

— Так нитками и зашили?— опять не поверил я.

Мне представилось, как я лежу с распоротым животом, а надо мной стоит потный Яков Андреевич и никак не может вдернуть нитку в иголку.

— Ах ты, братец ты мой,— закатился Яков Андреевич. Да ведь у нас для этого есть специальные нитки, кетгутом называются. Есть и шелковые, но те похуже, а эти на жил животных изготовляются. Кетгут...

В это время неслышно отворилась дверь и в палату как-то бочком вошла Евдокия Павловна. Она осторожно подсела на краешек моей кровати, держа наготове огромный шприц.

— Нет уж, голубушка, давайте ка первый раз я сам молодого человека попотчую,— отстранил ее руку Яков Андреевич.— А ты, братец, не бойся, не наше это, не мужицкое дело бояться. Вот смотри: смазываем бедро спиртом, а теперь прокалываем кожу. Да смотри, смотри, не отворачивайся.

Яков Андреевич нажал на поршень и в том месте, где была воткнута игла, начал вздуваться большой синяк. Я от боли закусил губу.

— Ну, вот и все, милейший, как укус комара, не больше. Так вот, братец, кетгут...

Но Евдокия Павловна боязливо тронула Якова Андреевича за рукав и нерешительно прошептала:

— Там консилиум собирается, вас ждут. Да и с сиделкой в эту палату решать надо. А то Валентина прямо с вечера в военкомат убежала, наверное, больше в больницу не придет.

— Не придет, не придет! ― вдруг рассердился Яков Андреевич, и его усики поднялись вверх.— И правильно сделает, что не придет! Такой здоровой девке надо раненых с поля боя выносить, а не на табуретке дремать! А на консилиум, скажите, я сейчас подойду.

Евдокия Павловна быстро поднялась и боком-боком вышла из палаты.

— Ну, а что дальше, я тебе потом расскажу, не серчай.

Яков Андреевич заботливо поправил одеяло, взбил подушку и подоткнул простыню.

— А три дня пить не проси, живот не царапай, по дому не скучай. Через три дня дадим пить, через неделю разрешим приходить гостям, через десяток дней снимем швы, через месяц — выпишем!

Яков Андреевич порывисто вскочил со стула и выкатился из палаты.

За стулом пришла сонная Ефросинья.