В воскресенье решили ехать за дровами для школы. Елизавета Петровна сказала, что на этом мы можем заработать за зиму пять тысяч рублей.

— На коровах много не навозишь. Одну лошадь возьмем у Кузнецова, а вторую у Савченко, — говорил Генка. — Пусть только попробует отказать, теперь ему это так не пройдет. В лес поедут самые сильные: Вовка Рогузин, Котька Аристов — он хоть и маленький, а настырный — и Мишка Артамонов. — Кличка Мишка-Который час теперь отпала от Артамонова сама собой, хотя он по привычке то и дело задирал рукав, чтобы посмотреть время.

— А куда же меня? — обиделся было я, но Генка успокоил:

— Ты будешь править лошадьми, я тоже поеду с тобой. Остальные во главе с Кунюшей пусть пилят дрова в школе.

Кунюша подтянулся и радостно заулыбался.

Захлебыш тоже заважничал: впервые на серьезное дело его пригласили персонально.

Чуть свет все четверо собрались у нас, и мы перелезли в соседский двор. К нашему удивлению, кузнецовская лошадь стояла уже запряженной. На ее спину была наброшена попона, на колесных спицах тускло поблескивал лед.

— Смотри ты, какой догадливый! — удивился Генка. — Или ты Кузнецову про воскресник сказал?

В кухне горел свет. Возле печки на табурете сидел одетый в шубейку Петр Михайлович, а напротив, на стуле, — Савелич. Поглаживая истертые кисточки сивых усов и мельком взглянув на нас, Савелич вкрадчиво продолжал начатый разговор:

— Старуха ругается: в недоброе время курить, грит, начал. А что я с собой поделаю — раз начал, исключительно трудно бросить. Законно! Теперь пологорода засажу табаком. Ты уж не обессудь, выручи по-соседски.

— А какой тебе больше табачок нравится, сусед — турецкий или болгарский?— пытливо скосил на него глаза Кузнецов, доставая с печки корытце. — С корешками или одна зеленуха?

— Дак все это едино, лишь бы дым шел да в горле першило, — захихикал Савелич. — Исключительно все равно.

— Ну, тогда закури вон энтого, — мелко накрошив топориком стебли и размяв пересохшие листья, предложил Кузнецов. — За такой на базаре по пятьдесят рублев за рюмку дают.

Петр Михайлович проворно оторвал от газеты угол и протянул Савеличу:

— Хошь козью ножку крути, хошь самокрутку.

Савелич взял клочок газеты и стал растерянно вертеть его в пальцах.

— Не, я больше из трубки смолю, из нее вроде бы приятней. Да и бумагой теперь не вдруг разживешься.

— Это ты правильно, сусед, трубка, она сподручней. У меня всяких калибров есть, выбирай! — и дед достал с печки несколько самодельных трубок.

Савелич взял первую попавшуюся, насыпал в нее табаку.

— А теперь примни его как следовает, — предложил Кузнецов, доставая кресало. — Вот так, так, — и поднес к трубке зачадивший фитиль.

Савелич втянул в себя дым, выхватил изо рта трубку и натужно закашлялся. Из выпученных глаз выступили слезы.

— Как, ничего табачок? — осведомился старик и морщинки возле его глаз разошлись тонкими лучиками. — Пробирает до селезенки?

— Спасибо, — прокашлявшись, благодарно заулыбался Савелич, — в самую точку. Исключительный табачок. Значит, договорились?

Лучики-морщинки сошлись у деда на переносице. Он убрал корытце на печку и отчужденно сказал:

— Не взыщи, сусед, табаку я тебе не дам. Ты ни самокрутку вертеть, ни трубку держать не могешь. Табачок-то тебе нужон с работниками расплачиваться, на одной картошке не можешь домину вытянуть. Наблюдаю я тебя и диву даюсь: хоть мальца, хоть убогого ободрать рад. Захребетник мирской, вот ты кто есть! Но за все твои шахеры с тебя еще спросится. Так-то, суседушко, не обессудь уж.

— Да как же, Михалыч, да что же это, — было начал Савелич, но Петр Михайлович взял кнутовище и наставил его на дверь:

— По сю сторону штобы я тебя больше не видел. Кыш! — и широко распахнул дверь.

Потом, шатаясь, подошел к столу, сел и, обхватив всклокоченную голову заскорузлыми пальцами, закачался из стороны в сторону. Мы стояли не шелохнувшись. В кухню белыми, лохматыми клубами вваливался морозный пар.

— Дверь-то закройте, ребята, — не разжимая рук, сказал старик. — Холодно ведь.

Потом тряхнул головой, будто сгоняя тяжелый сон, и удивленно спросил:

— Ну, Савелич — понятно: работники курева требуют. А вы-то пошто ни свет ни заря?

Мы сбивчиво рассказали о пионерах Татарии, о танковой колонне, о воскреснике по заготовке дров.

— Ну кино, все одно к одному, — отнял дед от лица руки. — Никифора простудил, лошадь загнал, да тут еще супостат энтот... Эх, жизня! Коня я вам, конечно, дам, только пусть постоит малость, одыбает. Всю ночь его гнал. И надо было хрычу поддаться на уговоры. Заладил Никифор: поедем да поедем в тайгу, обсмотрим былые стоянки. Ладно, думаю, потешу стариковскую душу, все равно надо копылья для полозьев искать. Взял его сдуру, поехали. А там речонку подперло, наледь повылезала. Ну и влипли в нее. Никифор нет, чтобы ноги поджать, соскочил с телеги, бегает, суетится. Провалился по пояс. Костер развели, сушить я его стал. А морозяка вон какой крепкий: с одной стороны пар от одежи идет, с другой она колом берется. Привез Никифора, а он посинел, как кура, лежит в постели, зуб на зуб не попадает. Беда да и только!

Петр Михайлович нахлобучил шапку, поднялся и строго-настрого наказал:

— Пусть с часок постоит, оклемается. Дадите теплой воды, сенца бросите. Да и с собой не лишнее взять. А я побегу к Никифору — может, фершала вызвать надо?