Мой мир

Гребенников Виктор Степанович

Глава II. «ДВОР»

 

 

Иной читатель, юный иль взрослый, прочитав только что мою «Ночь на поляне» или бегло полистав картинки — именно с них большей частью начинают знакомство с книгой — разочаруется и захлопнет книжку «про козявок», к которым почему-либо у него «не лежит душа». А вот не торопитесь этого делать: эта книга не только о насекомых и других мелких существах, но и о многом другом — о разных чудесных уголках нашей страны, о судьбах Природы-кормилицы, о том, удастся ли ее сохранить и что может для этого сделать каждый; встретятся тут советы и для любителя помастерить, и для юного художника. Для тех же, кто неравнодушен к необычным явлениям природы, есть тут кое-что про биолокацию (лозоходство), телекинез (перемещение предметов без видимых причин), телепатию (передача мыслей на расстоянии), про НЛО (неопознанные летающие объекты) и многое иное.

#_2_2.jpg

У хруща Полифилла фосперса усики служат не только для обоняния. Об удивительной находке — в последующих главах.

Случилось так, что именно насекомые — друзья моего детства — повели меня в этот Мир Неведомого, от которою у меня, повидавшего немало и прожившего более шести десятков лет, и сейчас захватывает дух и берет жалость: ну почему же свои самые замечательные Тайны насекомые поведали мне не в юности или даже не в зрелые годы, когда у меня был достаточный запас времени, а сейчас, на закате жизни? Ведь они, насекомые, почти вплотную привели меня к уже приоткрывшимся дверям, ведущим к постижению тайн Материи, Времени, Пространства…

И оказалось: за каждой такой дверью в Неведомое поначалу идет такая особая тропинка, порой очень извилистая, порой почти исчезающая; добро бы она была там одна, а то сделал несколько шагов — и развилка, и остановишься в растерянности и изумлении, как тот витязь у былинного камня с тремя надписями-указателями; двинешься наугад по одной из стежек, пройдешь сколько-то — и опять камень-загадка на распутье.

И вот что замечательно; если ты любознателен, то тупиковых дорожек в этой Стране Чудес нет вовсе, и каждая из них — и это я твердо теперь знаю — ведет в свою особую Страну Тайн и Находок, к новым развилкам и перепутьям бесконечного, безграничного Познания — высшего, как я убедился, счастья, которое только может испытать человек. Да еще приобрести тут же крупицу Знаний, да таких, что с их помощью можешь уже смело уложить несколько кирпичиков в фундамент нашего общего Дома, который мы, люди, только-только еще начали возводить на планете — но ее, к несчастью, уже основательно изувечили — и мы сами, и наши предшественники; впрочем, разговор об этом у нас впереди…

Перед вынужденным переездом из Исилькуля в Новосибирск я написал из нашего окошка вот этот зимний прощальный этюд…

Сибиряк я — с начала войны, с сорок первого. И юность моя, и зрелые годы прошли в небольшом, по сей день милом моему сердцу городке под названием Исилькуль, затерявшемся на лесостепных равнинах юго-запада Омской области, вблизи казахстанских степей. Там, в окрестностях Исилькуля, продутых синими зимними ветрами, пропеченных засушливым июльским солнцем и все равно буйно зеленеющих каждой непролазно-черноземной звонкою весною, — там и сейчас часть моей души и сердца (хотя давно живу в Новосибирске), а почему — поймете из книги.

Но этому предшествовали совсем иные миры и страны: сказочное Детство, с его каким-то особым, ярким, восторженным восприятием всего, что меня окружало, и еще — Крым. Родился-то я и вырос в сказочном же городе Симферополе (это сейчас он сравнялся с остальными нашими городами — так же люден, и сер, и дымен, и тесен), ну а если точнее, то в Неаполе Скифском, у скалистого подножия которого все еще шумит ручей, впадающий в Салгир, что так же вот шумел-журчал двадцать два века назад при могущественном и грозном царе Скилуре. Как талисман детства, чем-то связывающий меня с теми временами и местами, я храню горстку черепков, подобранных когда-то у раскопок акрополя — центра города — скифской славной столицы.

Такое дивное море окружало мой родной Крым.

И еще храню два талисмана-камешка: один — с вершины моей любимой горы Чатырдага, другой — отколот от ступеньки парадного крыльца нашего дома, где я родился, и он, видавший виды ветеран, цел и по сей день, хотя перенес за полтораста лет и несколько войн, и землетрясения, и многое иное.

Для тех, кто любит конкретность (а я сам именно такой) подскажу: случится вам ехать на крымское побережье Черного моря, так с симферопольского троллейбуса, что идет на Алушту или Ялту, увидите справа телевышку — она стоит на самой высокой скале города; там, наверху, у подножия этой вышки есть коротенькая улочка под названием Фабричный спуск (фабрика имелась в виду консервно-фруктовая, под скалой у ручья, рядом с ней ныне автовокзал); дом же мой — моя «микро родина» (кстати, до недавних лет я с любого расстояния мог безошибочно указать точное на нее направление) — значится сегодня на той улочке под номером четырнадцать.

Сейчас в нашем Дворе — с десяток, если не больше, семей; бывшие двор и сад — застроены флигелями, клетушками, сараями, ни кустика тут, ни травинки; заглянешь в ворота — теснота, мусор, и заходить в родной Двор не хочется… А полвека назад это был — не преувеличиваю — настоящий рай. Я начертил его план и ориентиры; мне легче так его описывать, а читателю предметно представить, где что было.

Одна из улочек неподалеку от нашего Дома в Симферополе; эта часть города называлась тогда Ак-Мечеть.

Несовременные размахи — не правда ли? Но это было так! Мой дед по матери, дворянин Виктор Викторович Терский, перед окончательным разорением своим купил дочери рядовой по тем временам особняк. Деда я не застал. Помню лишь: несколько фотоальбомов с многочисленными «портретами» его лошадей и охотничьих собак; сплошь шитые бисерными розами ремни от его ружей; неохватно-огромные горы книг (им я обязан большинством своих знаний — к счастью, были там и Брем, и Фабр, и Фламмарион); портрет бабки — московской камерной певицы; старинную резную мебель; тяжеленные золотые ложки, цепи, часы, «десятки», которые непрактичные мои родители как-то быстро и, наверное, бестолково обменяли в симферопольском магазине «Торгсин» в голодушные тридцатые годы на муку, свиной смалец и еще какую-то снедь, совершенно меня не интересовавшую: едва встал на ноги, как Природа начала открывать мне сокровищницы, перед которыми блекли и те золотые ложки, и бриллианты…

В доме, как видно из плана, было 11 комнат, да еще два флигеля во дворе. Часть этой площади порой занимали редкие квартиранты, и Двор наш был тихий, чистый, зеленый-презеленый. Да и вся улица, а тогда — огромный пустырь под названием «площадь Гельвига» (первый ректор тамошнего университета) — запомнилась мне тихой, чистой и зеленой. Лишь изредка прогромыхает колесами по каменному горбу улицы — скала здесь выходила на поверхность — длинная бричка-мажара, груженная тяжелыми оранжевыми и зелеными шарами, и возница-татарин кричит гортанно: «Арбуздиня! Арбуздиня!» До чего же хороши были эти, прямо с недальних баштанов, ароматно-медовые дыни, и полосатые, с рубиново-холодной хрустящей серединой арбузы: каждая клеточка этой середины была тоже круглой и крупной, с прозрачной розовой плазмой, и, как икринка, обязательно щелкала на зубах.

В одной из надворных построек размещалась слесарно-механическая мастерская отца. Он — выходец из крестьянской семьи — был талантливым механиком-самоучкой, и с утра до вечера в мастерской попыхивал керосиновый движок, приводя в движение трансмиссию-вал на большущих подшипниках под самым потолком зала, на валу том — большие и малые шкивы, от них вправо-влево — ремни к станкам: токарному, вальцовочному, точильному, пилонасекальному… Надо бы обо всем этом — в первую очередь о людях, которые меня воспитали и которые меня окружали в детстве, юности и после— рассказать подробнее, но это, если успею в другой книге. А эта вот книжка, о чудесах Природы, заставляет скорее выйти за двери, в мою первую Страну Насекомых — мой чудесный, зеленый Двор…

Он казался мне огромным. Хотя слово «казался» — не совсем верное: сознательное знакомство с Миром я начал с раннего детства, когда по росту был втрое меньше взрослого; соответственно все, что меня окружало, было по отношению ко мне действительно втрое большим, чем сейчас и дом, и Двор, и улица, и весь Город…

А от улицы меня в первые годы тщательно оберегали — с ее «уличными» мальчишками, лошадьми, нищими, цыганами (неподалеку, за красноармейскими кавалерийскими казармами, располагалась некогда знаменитая Цыганская Слободка) и другими «опасностями»; выводили на улицу лишь в чинном сопровождении взрослых, что случалось не столь часто. Но, помнится, я не очень тяготился такой неволей — во Дворе, огромном, заросшем, стрекочущем и щебечущем, с густо-голубым небом над красными черепичными крышами сараев и флигелей, над ограждающими Двор высоченными, впятеро выше моего роста, каменными стенами с изумрудно поблескивающими на их верхних кромках осколками бутылок, густо и любовно туда вдавленных, что было очень красиво. Лишь потом я узнал, что это делалось по всему городу отнюдь не для красоты, а было в те поры общепринятым средством от «злоумышленников» — уличных пацанов, щеголявших большей частью босиком, не для шику, а от бедности, и эти лучезарные стекляшки, долженствующие заменить колючую проволоку, совсем не мешали юным охотникам до чьих-то абрикосов или слив запросто перемахнуть в приглянувшийся сад…

Главное наше жилище — слева внизу. Родился я в большой комнате («под знаком микроскопа»)…

Двору нашему это не грозило: фруктовых деревьев всего ничего — два сливовых, одно абрикосовое, одна шелковица, немного малины, винограда — лоза та разрослась и цела по сей день; остальные кусты и деревья, декоративные, росли «просто так» — белая акация, сирень, жасмин, вяз. И лишь один уголок сада имел «окультуренный вид» — деревянная лавочка с двумя круглыми кустами вечнозеленого самшита по обе ее стороны, а сзади — ствол старенькой туи с тоже оформленной в виде шара густой мелко-лапчатой кроной.

И мой чудо-Двор был моей первой Страной Насекомых — теперь я его назвал бы — если бы он уцелел! — моим первым городским энтомологическим заповедником. Тем более, что хорошо помню: для коллекций я тут не ловил никого, считая, что живые насекомые на территории Двора гораздо более ценны, чем они же, пойманные здесь, но убитые в морилке — баночке с ядом, засушенные на булавках и помещенные в коллекцию. Никто мне этого не внушал, никто этому не учил; наоборот, каждую неделю на деревянном чурбаке у сараев рубили шеи курам, не раз при мне топили в ведре с водой избыток кошачьего потомства… Но нет, Любовь к Живому, свойственная, наверное, каждому из нас в раннем детстве, случайно подогретая близостью и яркостью Насекомьего Мира, не угасла во мне, а, наоборот, росла и укреплялась.

Бабочки Крыма из семейства пестрянок: Адскриста албанская, Адскриста будензис, Дзигена карниблика.

Кто здесь только ни гнездился, кто тут только ни кормился, кто тут только ни пролетал — в нашем чудесном Дворе!

Самыми заметными, подвижными, яркими были, конечно, бабочки. И не так на цветочной клумбе с тюльпанами, нарциссами и гиацинтами, которую отец устроил в глубине Двора, а на запущенной — но отнюдь не замусоренной! — его части, где каждый год образовывались совершенно непролазные заросли крапивы, мяты и, особенно, болиголова — зонтичного растения, похожего на сибирский борщевик или дудник, но с красно-фиолетовыми продольными штрихами на сочных трубчатых стеблях — из них, кстати, ребята делали свистки и дудочки. И на сладко-пахучие соцветия болиголова, похожие на белые кружевные зонтики «старорежимных» симферопольских дам, берегущихся от солнца, прилетали откуда-то и темнокрылые бархатницы, и сине-красные неторопливые пестрянки, и разнообразные желтушки — скромные милые бабочки с желтыми или оранжевыми крыльями, оттененными черной полосой по краю, а посередине задних крыльев была зачем-то нарисована маленькая коричневатая груша…

Бабочки нашей улицы в 30-е годы. Две самых крупных — махаоны; сверху — адмирал и Антей; в середине (слева направо) — бархатница Пеллюцида, голубянка Бавиус, языкан. Внизу слева — перламутровка Пандора.

Читатель вправе спросить: откуда я мог тогда знать названия насекомых? А мне, как сейчас считаю, очень повезло. В дедовско-отцовской богатейшей библиотеке, кроме уже упомянутого Фабра («Энтомологические воспоминания») и Брема («Жизнь животных»), обильно и добротно иллюстрированных гравюрами, были по меньшей мере четыре многотомных энциклопедии, с шикарными цветными вкладками-таблицами, выполненными в давно забытой технике хромолитографии; авторы и художники этих изданий на изображения красивых объектов Природы тогда не скупились — и эти пособия оказались как нельзя кстати.

Заросли болиголова (и за что только ему придумали такое название — ну, несъедобен, так зачем же подряд все есть? Или, тем более, как сказано в «Определителе растений» 1963 года, «растение надо уничтожать», и там же: «большие соцветия выделяют мед и привлекают насекомых»!) — были выше меня в полтора — два раза, и видеть кормящуюся на соцветии бабочку мне удавалось лишь снизу, и то сквозь ажурные цветки, или же когда она садилась на край зонтика. А ведь главная красота бабочек — тех же голубянок, желтушек, репейниц, адмиралов — верхняя сторона крыльев, мне почти недоступная…

Крымская желтушка Кроцея.

Исключение составляли перламутровки — у них низ был красивее верха, оранжевого с черными пятнышками; зато снизу, на задних крыльях, на нежно-зеленом фоне, переливались, сверкали прихотливые ленты и полоски, пятна и кружочки, и не просто светлые, а радужно-блестящие, очень похожие на жемчужные бусы или на внутренность рогатых заморских раковин, что лежали у нас на столике у большого зеркала. Откуда и зачем такая красота? Как завороженный я глядел на перламутровых красавиц, царственно поводящих крыльями на соцветиях болиголова.

А однажды во Двор пожаловала перламутровка невиданно гигантских размеров: в размахе крыльев она с лихвою перекрыла бы ладонь моей руки от основания до самих пальцев. Присаживаясь на соцветие, она не задерживалась на нем, перелетая тут же на другое, складывая и раскрывая свои тугие огромные крылья, радужный низ которых переливался на солнце и дразнил меня. Это была заветная Пандора — самая крупная из перламутровок нашей страны. А, может быть, все же… поймать ее? Я сбегал домой за сачком, а когда вернулся — царственной красавицы и след пропал…

Я выслеживал Пандору — с сачком и без — целую неделю, но тщетно: она появлялась изредка, прилетая откуда-то, из неведомого мне Царства — на какую-то минутку, будто специально для того, чтобы покрасоваться передо мной и тут же улететь к кому-то еще… Перламутровка этого вида появилась у меня в коллекции только года через три…

Обитатели и гости Двора: перламутровка Пандора, крымская златка, малашки, цикадки Циркопис.

Изредка над Двором проносились огромные сказочные бабочки-парусники с хвостами на задних крыльях — махаоны и подалирии. Бегло, с лету проверив Дикий Уголок и, видимо, не узрев тут чего-то им нужного, улетали дальше; путь их лежал в основном с северо-запада на юго-восток.

Но зато сюда, на зонтики болиголова Дикого Уголка, охотно слетались замечательные жуки-бронзовки. Даже сейчас, шестьдесят лет спустя, завижу бронзовку на цветущей сибирской поляне — сердце волнительно сожмется от какого-то особого, неописуемого чувства: изумрудно-золотой кусочек дальнего-предальнего Детства на миг заставляет забыть обо всем на свете, унося меня в тот сказочный, но ушедший в небытие крымский Двор.

Сильные, подвижные, с цепкими ногами, бронзовки сверкали на солнце каким-то необыкновенным, ни на что другое не похожим блеском — то сияюще-зеленым, то с червонным отливом, то как свеженачищенная медь, то каким-то опалово-переливчатым. Летали они тоже по особенному, не как другие жуки: не поднимая надкрыльев, в их боковые особые вырезы выставят крылья и лихо взмывают вверх: полет доставлял им, наверное, истинное удовольствие — иначе зачем бы летящей бронзовке покачиваться в воздухе и выделывать вроде бы ненужные виражи?

У бронзовок мелких видов наряд был неброским — темно-серым с белыми пятнами; у бронзовок «средних» — золотистой, мраморной, медной — сверкающим, с несколькими светлыми штрихами и пятнышками по надкрыльями; у более крупной венгерской — матово-темнозеленым, а у самой большой — бронзовки прекрасной — сияюще-изумрудным без единого пятнышка!

Бронзовки Двора: медная, венгерская, золотистая, оленка, траурная.

Громкое, как бы металлическое жужжание над этим заповедным цветущим уголком означало, что сюда пожаловал другой гость: жук из семейства златок. Златки — истинные дети солнца, летают только в сильную жару. В отличие от «широких литых» бронзовок у златок удлиненное, острое сзади тело; латы их тоже с металлическим блеском, но испещрены густыми ямками, бороздками, точками — своеобразная, тоже ни с чем другим не сравнимая, красота. Нижняя же сторона брюшка у них — блестящая и гладкая, горящая порой ярче бронзовочьих одежд. Зачем жуку такая «красота снизу»?

Здешние златки тоже были разных размеров — и очень крупные, и средние, и крохотные, и я мог насчитать их тут не менее десятка видов. Зато вот летают они куда хуже бронзовок (оттого, наверное, громко жужжат): надкрылья у них простые, без вырезов по бокам, для нормальной работы крыльев их приходится высоко задирать вверх, а с такими «парусами» (смотрите рисунок) маневренности в полете не добьешься. Впрочем, с этим недостатком мирятся все летающие жуки — а куда деваться? Лишь счастливицам-бронзовкам Природа «сконструировала» нехитрое, но замечательное приспособление для высшего пилотажа — особую форму надкрыльев.

В полете — златка и бронзовка. Благодаря вырезам в надкрыльях аэродинамика бронзовок — высшего класса.

Прошло вроде бы не так и много времени — каких-то шесть десятилетий но ни бронзовку, ни даже махонькую златочку не увидишь в тех местах города. Да что там в городе — от более или менее заметных насекомых почти «свободны» и его окрестности…

А тогда насекомые обитали не только в «диком» уголке Двора — жили они и рядом с домом. Весною и осенью около дома, на камнях, кирпичах появлялись симпатичные «солдатики». Верхняя часть тела у них была раскрашена узором, сильно напоминающим какую-то ритуальную африканскую маску — два больших черных глаза, черные нос и рот на ярко-красном плоском фоне. Держались солдатики компаниями, даже, наверное, семействами: несколько взрослых и великое множество детишек разного возраста, начиная от самых что ни на есть крошек; и облепленный ими камешек делался густо-красным. Милые эти создания не кусались, не издавали неприятного запаха, свойственного многим представителям отряда клопов, куда они относятся; они не боялись людей и домашних птиц, а те их не клевали, как я после узнал, по причине именно этой яркой красно-черной окраски — общепринятого в природе «сигнала» почему-либо несъедобных организмов. Что-то странное было в разновозрастных неторопливых скоплениях-собраниях солдатиков, и тогда я всерьез думал: они что-то там решают, о чем-то договариваются, к чему-то готовятся, и старался не мешать этому мирному красно-черному народцу.

Взрослые солдатики вывели своих детишек погреться на солнце.

В иной год все более или менее свободные полянки двора густо пестрели цветками ромашек, и на них можно было увидеть множество разной мелкой живности. Из жуков завсегдатаями этих ромашковых лужаек были кругленькие божьи коровки всех цветов и размеров и продолговатые мяконькие красно-зеленые малашки; возьмешь малашку в руку — она, наверное для острастки, выпускает по бокам тела мягкие красные полупрозрачные выросты наподобие сарделек. Кстати, и малашки, и божьи коровки в садах и огородах истребляют множество вредных тлей.

Две малашки: в покое и потревоженная.

В нескольких местах Двора (основные отмечены на плане) находились подземные гнезда муравьев, замечательных тем, что они были, как и солдатики, неторопливы в движениях и тоже разной величины. Поначалу я думал, что это — муравьи-дети и муравьи-взрослые, но потом узнал, что это не так: у солдатиков — насекомых с неполным превращением — дети похожи на родителей; у муравьев же — цикл полный: яйцо — червеобразная личинка — куколка — взрослое насекомое, а рост свой, постоянный, заранее определенный теми обязанностями и видами работ, которые они должны будут выполнять в самом гнезде или вне его. Муравьи эти были черные, как смоль, с крупными головой и брюшком, ярко блестевшим на солнце; на работу отправлялись они, однако, поздним вечером. Как я потом убедился, работа эта заключалась в поисках и доставке домой мелких семян разных диких злаков, росших во дворе: отгрызая почти спелое зернышко, муравей тащил его в свое гнездо.

Тем не менее я «научил» их работать и днем. Насыплю хлебных крошек у их дырочки — подберут потихоньку в течение дня. Кучку крошек с каждым днем перемещал все дальше, и так до тех пор, пока моя «дневная столовая» не оказалась метрах в четырех от муравейника. Сюда они посылали отдельных небольшого роста «разведчиков», и стоило появиться тут гостинцу, как через несколько минут можно было видеть удивительную картину: мелкие, средние и крупные черные блестящие мураши тащат столь же разно-великие — сообразно своему росту и силам, но всякий раз втрое больше себя, порции угощения, и ползет-качается по Двору странная ленточка из хлебных светлых крошек…

Неторопливых муравьев-жнецов я нередко подкармливал хлебными крошками.

Мирмекологией — наукой о муравьях — я занялся через несколько десятилетий, и тогда лишь узнал, что большинство муравьев нашей страны — хищники, «доильщики тлей», трупоеды, а из растительноядных у нас обитают, и то лишь на юге, вот эти, принадлежащие к роду жнецов, или, по-латыни, Мёссор. В Сибири их нету (о чем я очень жалею); изо всех муравьев жнецы, пожалуй, самые первые мои знакомые.

Хотя точно утверждать это не могу: во Дворе ведь жили еще интереснейшие муравьи, может быть, более заметные, но в гораздо меньшем количестве — всего одно, тоже подземное, гнездо. Это — бегунки, или, иначе, фаэтончики. Стройные, длинноногие, высоко подняв на стремительно мелькающих ногах свое тельце, у которого брюшко торчало вертикально вверх, они напоминали действительно какие-то колясочки, и мне казалось, что это как бы крохотные черные стульчики с высокими спинками, но без ножек, неизвестно для чего стремительно летающие над самой землей по затейливым петлистым траекториям. Зачем такая скорость муравьям? А затем, что, во-первых, остановишься на раскаленной утоптанной дорожке — можешь немедля погибнуть от теплового удара; во-вторых, когда быстро бежишь — тебя самого обдувает ветер и падает температура тела. Ведь темные покровы бегунков были матовыми, тут же «впитывающими» солнечный жар; а вот жнецам можно было и не создавать «ветер» и не торопиться: значительная часть солнечных лучей отражалась от их лаково блестящих черных покровов. Подтвердить мое предположение смогли бы теперь тонкие замеры (микро термометрами) температуры тела муравьев, облученных и не облученных солнцем. Питались мои бегунки-фаэтончики мелкими насекомыми, как живыми, так и случайно раздавленными, не отказывались и от сладостей, которые я иногда оставлял возле их дырочки.

…а длинноногие муравьи-бегунки носились по Двору с огромной скоростью.

Ну а чтобы закончить рассказ о муравьях нашего Двора, нельзя не упомянуть о крохотных Мономбриум Фараонис, или, по-простому, домовых муравьях. В нашу страну они попали в незапамятные времена невесть какими путями, скорее всего с продуктами, доставлявшимися морем; теперь они живут почти во всех городах страны — тепло в домах постоянное, еды — вдоволь, убежищ — тем более. Жили тогда они и у нас в доме, надоедая порой изрядно: то дорожка из крохотных этих созданий тянется из щелочки в подоконнике или стенке к банке с повидлом, то сваренный со всеми предосторожностями суп оказывается изрядно «заправленным» мурашами; мер борьбы с ними отец так и не придумал, ну а я такой «приправой» вовсе не брезговал…

Перед тем как вернуться во Двор, стоит вспомнить, какие еще малые существа обитали, кроме фараоновых муравьев, в нашем старинном доме. Кой кого из них я описал в своей первой книге «Миллион загадок» — махоньких жучков-точильщиков, издававших таинственные звуки, подобные тиканью неведомых часов; страшноватых уховерток с длинными клешнями сзади (зато заботливых и нежных мамаш); вечерами по стене нередко проносились мухоловки — многоножки с необыкновенно длинными ногами, и если на пути охотницы попадалась сонная муха — бедолаге тут же приходил конец. А изредка, нагоняя страх на домочадцев и на собачонку Жульку, по комнате, среди бела дня, молчаливо и степенно шествовал на высоких ногах огромный черный жук — медляк-вещатель, таинственный обитатель Темного Царства, что помещалось под древними балками цоколя нашего дома; с жуком этим были связаны нехорошие приметы и поверья, отчего его не трогали…

Медляк-вещатель в позе угрозы.

Вечером на свет лампы в комнату иногда вторгался неожиданный гость. Я уже основательно разбирался в насекомых, но моя мать, несмотря на образование, всех ночных бабочек упорно причисляла к платяным молям и, вооружившись тряпкой, спешила истребить мнимую охотницу до ее платьев. Десятисантиметровая толстая гусеница бражника (крупной ночной бабочки), будь она действительно «молью», обглодала бы дочиста не один меховой воротник. За несчастную вступался я, и наказание бабочке отменялось — вместо удара тряпкой она выпускалась на волю.

А вечерами эти бражники летали по Двору в поисках цветущих растений. К сумеркам на клумбе раскрывал свои светлые колокола душистый табак, распускались еще какие-то ночные цветы, и интересно было наблюдать, как бражник подлетает к цветку, на лету замирает на месте, выпрямляет свернутый спиралью длиннейший хоботок и погружает его в венчик цветка. Выпив каплю душистого сладкого нектара, бражник замирает у второго цветка, у третьего и вдруг, встрепенувшись, стремительно уносится к другой стороне клумбы. Полет его красив, точен, быстр, и движений его крыльев не разглядишь, зато во время «стоячего полета» бражника над цветком поражает быстрота движений: его трепещущие крылья сливаются в мерцающие туманные пятна, как лопасти работающего вентилятора. По неопытности мне тогда долго не удавалось сохранять в целости этих крупных красивых бабочек — в сачке за несколько секунд пыльца с крыльев и бархатистая шерстка со спинки сбивались. Гордостью моих первых наблюдений и зарисовок были крупные сфинксы (латинское название рода бражников) — зеленоватый, со сложным мраморным узором олеандровый бражник, серый с розовым вьюнковый бражник и, конечно же, знаменитая огромная «мертвая голова» со зловещим рисунком на спинке.

Бабочки — мечты моего детства: «мертвая голова» и олеандровый бражник. Обе — в «Красной книге»…

…Ни рисунков тех времен, ни записей, ни коллекций у меня нет: все это исчезло при моем аресте на Урале в 1947 году. Ладно хоть, сам живой остался. Но это, как говорится, совсем другая страница из старого блокнота — да какая там страница, тоже целая книга; удастся ли ее написать? А вот рисунков насекомых — жаль. Особенно тех, детских: ведь первое, что я изобразил карандашами, тушью, красками — насекомые, и было в этих рисунках что-то такое, что мне уже не повторить, не сделать…

На чем, однако, я остановился? А, на бабочках-бражниках… Среди этого интересного семейства есть не только любители ночных полетов. Небольшие серенькие бражнички с ярко-оранжевыми задними крылышками и черно-белым пестрым «хвостиком» из длинных волосков на конце брюшка, под названием языканы (по научному, Макроглбссум), целыми днями вились у стен, ограждавших Двор, тщательно их обследуя в нескончаемом полете и очень редко присаживаясь. Я заметил: стена эта обязательно должна быть ярко освещена солнцем и очень нагрета; такими были две стены Двора (поглядите опять на план) — Южная и Большая Западная. Неподвижно зависая в воздухе вблизи каждого шва между камнями бутовок кладки, вблизи каждой щели, неутомимые и странные летуны что-то то ли высматривали, то ли вынюхивали. Здесь же вились разнообразные дикие пчелы — «на весу» проверяя швы и щели, — иные — принося желтую цветочную пыльцу на ногах или брюшке в уже обжитую дырочку. Это были кругленькие мохнатые антофоры и черно-желтые в полоску антидии, и пчелы-кукушки мелекты; кукушками кой-каких пчел называют потому, что они подсовывают яйца в чужие пчелиные гнезда; так, впрочем, поступали и осы-блестянки — красивейшие насекомые всех цветов радуги (куда там до них златкам и бронзовкам!), вившиеся тут же, у «пчелиного стенограда».

Пчела Антофора над цветком льнянки. Как идеально «подогнан» ее хоботок к узкому вместилищу нектара!

Но вот почему у Стены совершенно так же вели себя и бабочки-бражники, питающиеся — я это не раз видел — на цветах (тоже с лету, не присаживаясь, как и их ночные собратья) и откладывающие свои яйца, несомненно, на растения (как я после узнал — на марену и подмаренники), а не на какие-то безжизненные раскаленные стены? Я не мог разгадать эту загадку много лет, хотя бывали дни, когда у Южной и Большой Западной стен «висели» единовременно до десятка бражников-языканов.

Дневной бражник — языкан Макроглбссум стеллятарум. Долго я не догадывался, почему языканы зависали во Дворе у Стены, а потом раскрыл таки тайну…

Разгадка пришла много лет спустя. Хитрые языканы, оказывается, выискивали гнезда пчелок-антофор, ячейки которых, находящиеся относительно близко к выходу, трудолюбивые хозяйки снабжали сладким содержимым, совершая «челночные рейсы» от нектароносных цветков до гнезда. Часами бабочка выслеживала подходящий момент, когда пчела вылетит из норки, тотчас усаживалась у отверстия, запускала туда длиннющий свой хобот и спешно поглощала дармовую пищу. Ведь это был не просто нектар, а комплексный сложный продукт, сдобренный, по крайней мере, наполовину, пыльцой с цветков определенного вида растений, и с добавкой веществ, выделяемых самою пчелой. В цветке же такого сложного коктейля нет, там лишь прозрачный нектар безо всякой пыльцы, — а она богата белками, видимо, очень нужными для развития потомства этого вида бражников. Вот вам и бабочки!

Сейчас в нашем Дворе языканов нету и в помине — несомненно, потому, что исчезли антофоры. А те вымерли, безусловно, оттого, что не стало в округе каких-то нужных им растений, с которых — и только с них! — они брали нектар и пыльцу. Скажем, с того же болиголова, которого сейчас там, как говорится, и духу нет: город стал культурным, современным — «как все»…

Малая Западная стена… Пчел и языканов здесь почти не было — сложена она была из ракушечника с какими-то другими прослойками строительного раствора. Зато, когда солнце начинало клониться к западу, превращаясь в краснейший шар, а тени от деревьев и домов наливались крутою синевой, сюда зачем-то слетались бабочки из семейства нимфалид, а именно: репейницы и адмиралы. У репейниц был очень красивый пестрый наряд — из оранжевых, красных, черных и белых полос и пятен. Адмиралы походили на них и формой крыльев, и «отделкой» их концов — шесть белых отметин по черному фону (они ведь очень близкие родственники), но на этом сходство кончалось: всю остальную площадь крыльев покрывал как бы черный бархат, рассеченный торжественно-благородной широкой алой полосой — незабываемое зрелище!

Присев на Стену, адмиралы и репейницы раскрывали и складывали свои нарядные крылья, неспешно ползали, поворачивались: то одна, то другая бабочка взлетала, немного порхала поблизости и вновь садилась на Стену, красновато озаренную уже совсем низким солнцем. Закаты тогда были ясными — это сейчас их не видно из-за городской мглы — дымов, пыли, выхлопов, — и я очень любил эти сказочные тихие минуты: мир, полный Жизни, немного грустно погружающийся в ультрамариновую синь и густеющий багрянец уставшего за день солнца на стенах, деревьях, облаках, на крыльях вот этих вечерних бабочек…

На юге ночи наступают быстро — не то что в Сибири: едва багровый шар солнца прятался за дальние холмы и исчезали его последние лучи на самых высоких тополях — синие густые тени, сливаясь друг с другом, превращались в ровную сплошную мглу; на небе загорались звезды, и спускалась теплая бархатная ночь, полная своих, особенных чудес.

Над Двором начинали полеты летучие мыши — мохнатые существа с длинно-палыми ручонками-крыльями, между пальцами которых была натянута теплая нежная перепонка. Став повзрослее, я обнаружил их «дневные ночлеги» у нас же на чердаке, где они, прицепившись к стропилам, висели вниз головой; при этом они обертывались, как пеленками, перепончатыми крыльями — некоторые с крохотными детенышами, вцепившимися в шерсть, но тоже заботливо укрытыми крыльями-руками мамаши.

Все бы ничего, но, носясь всю ночь над Двором и поминутно пикируя над кустами и деревьями, летучие мыши безжалостно и ненасытно хватали своими зубастыми ртами всех насекомых, бывших в тот час в воздухе, — и жуков, и бабочек, и наездников. Этак они всю мою живность уничтожат! Я был очень зол на этих ночных охотниц — но что мог поделать?

Волновался, однако, я зря. Дневные насекомые в те часы крепко спали, а что касается ночных, то тогдашняя, не нарушенная еще людьми Природа плодила-поставляла их с таким избытком, что хватало всем — и птицам, и млекопитающим, и растениям, и самим насекомым…

Темной ночью страшновато было забираться в заросли болиголова, особенно туда, где в самом углу Двора рос огромный, совершенно одичавший куст сирени. Каждую весну, с наступлением вечера, из него лилась громкая переливчатая песня соловья, а летними днями оттуда вылетали мохнатые черно-желто-белые шмели, гнездившиеся в этом недоступном месте. А сейчас, темной июльской ночью, как не проведать этот таинственный уголок? Затаив дыхание и перебарывая страх, я на ощупь, по знакомой тропке, пробираюсь туда, откуда слышится мягкое таинственное теньканье каких-то неведомых мне музыкантов (через много лет я узнаю, что это были стеблевые сверчки, или, как их зовут иначе, трубачики); при приближении моем они смолкали и, если я долго-долго не шевелился, осторожно возобновляли свои тихие и мелодичные ночные песни.

А однажды случилось и вовсе чудо: в черной глубине куста загорелся… фонарик. Он сиял мягко-зеленым светом, таинственным и в то же время каким-то мирным и спокойным. Неужели жук-светлячок? Я подкрался поближе: да, это был он! Вернее сказать, она: у жучка не было крыльев. Значит, самка — это я уже знал по книгам. Прозрачный конец мягкого брюшка у обладательницы фонарика излучал этот удивительный зеленый свет, освещавший даже краешек листа, на котором сидела светлячиха. Эта дивная сказка продолжалась бы для меня долго-долго, кабы не позвали запропавшего в ночных зарослях ребенка домой.

На следующую ночь наблюдать моего светляка не удалось: шел дождь. И никогда с тех пор светлячков в Крыму я не видел. Они, конечно, были — где-нибудь в лесах, в горах, но только не на нашем Дворе. А сейчас я и не уверен, остались ли в потаенных диких уголках Крыма эти сказочные жучки-фонарики. Как хорошо было бы, если бы они уцелели! Тем более что в Сибири, насколько мне известно, они не водятся — а жаль.

Самка жучка-светляка «включила» свой удивительный фонарик.

Но, кроме светляка, появлялись в нашем Дворе совсем другие «природные светильники». Раза три или четыре, поздними летними вечерами, земля во многих местах явно светилась пятнышками разной величины. Свет был н зеленым, как у светлячка, а, скорее, беловатым, может, даже чуть голубоватым. Оказалось: наружу выползло множество земляных червей, похожих на тех, что «перепахивали» наш огород, — красноватых гигантов толщиной в детский палец, сильных и упругих. Эти же по сравнению с ними были сущие крошки, хотя очень их напоминали. И — светились. До сих пор не знаю, собственное ли их свечение то было, вроде некоей «общественной иллюминации», или же, как нередко бывает в живом мире, светились какие-то микроорганизмы, поселившиеся на влажных покровах червячков. Зато хорошо помню: темный-темный Двор, и множество звезд: сверху — настоящих, внизу — вот этих, живых…

Мою детскую кроватку на ночь нередко выносили во Двор, и засыпал я под мерцание звезд и тихие трели ночных насекомых. А будили меня яркое утреннее солнце и громкий скрип цикад в кронах деревьев; открыв глаза, я видел над собою голубое небо со стайками стремительных звонких стрижей или с ширококрылым силуэтом белоголового сипа (один из видов грифов), медленно и величаво кружащего над Городом.

Белоголовый сип.

Серые ленты цементного тротуара, который в тридцатые годы сделал отец вокруг дома и кое-где во Дворе, утром оказывались исчерченными блестящими прозрачными полосками. Это многочисленные моллюски — улитки и слизни — путешествовали ночью с помощью своей студенисто-клейкой «смазки», которая к утру высыхала пленчатыми, нередко радужными, дорожками. Слизни были большущие, абрикосово-оранжевого цвета, с мелко-пупырчатой спинкой, двумя мягкими улиточьими глазами-рогами и дырочкой «дыхалом» с правой (и только с правой!) стороны туловища.

У одного такого слизня-великана я однажды обнаружил неожиданных «квартирантов» — шустрых клещиков. Они «ехали» на нем, разбредясь по всей обширной площади тела моллюска. Но стоило мне прикоснуться к слизню пальцем или дохнуть — клещики все, как один, дружно неслись по спине и бокам хозяина прямехонько к отверстию дыхала и в момент скрывались в его глубине, после чего моллюск сразу закрывал отверстие, сжимая его. Через пару минут, когда слизень успокаивался и открывал «дверь», клещики высыпали вновь из своего удивительного убежища.

Днем слизни скрывались по тенистым прохладным уголкам и под камнями, а путешествия совершали ночью: нежарко и безопасней. Хотя безопасность была далеко не полной: вечером выходили из своих убежищ важные толстые жабы. Громкое прерывистое шуршание, раздающееся с цементной или земляной дорожки, означало, что это движется жаба, волоча свой тяжелеющий от пищи животик по земле с эдаким вот шумом. Взрослые, застав меня однажды с жабой в руках, пришли в ужас: «Брось эту гадость! От жаб — бородавки!» — и так далее; но поздно: моя дружба с этими совершенно безвредными симпатичными животными была уже скреплена навсегда… Ну а слизни для них были желанным лакомством.

Ночные обитатели моего симферопольского Двора: слизень, жаба, улитки.

Кроме слизней во Дворе водилось множество других моллюсков, большинство которых вело активную жизнь только ночью: маленькие улиточки-гелициды с раковиной в виде почти плоской спиральки — белой или в темную полоску, зебрины с длинной веретеновидной ракушкой; дневали они тут же, на травах, иногда облепляя их увесистыми белыми гроздьями.

Жили у нас также гиганты улиточьего мира — виноградные улитки, коричнево-полосатые раковины которых, со спрятавшейся хозяйкой, поутру неожиданно «возникали» то на заборе, то еще где. Кстати, виноградные улитки — изысканное лакомство скифов и греков; особенно хороши они тушенные с рисом, как это делал мой отец.

И однажды утром я увидел потрясшую меня картину. Какой-то невероятно огромный длинноногий жучище, с фиолетово-синей спиной, терзал уже наполовину им съеденную виноградную улитку острыми мощными жвалами. Картина не из приятных: то ли моллюск, погибая, выделив какую-то пенящуюся защитную жидкость то ли жук полил свою жертву неким едким соусом для облегчения процесса своей необыкновенной трапезы.

Спасать улитку было поздно; я присел, чтобы получше разглядеть охотника-гиганта, но он, заметив меня, пустился наутек. Схватить его рукой было делом секунды — что я и сделал. Но немного не рассчитал, и извернувшийся жук сомкнул свои черные острые челюсти-кусачки в глубине моей кожи между пальцами. Взмахнув рукой от страшной боли, я избавился от хищника, и он отлетел в траву, где благополучно скрылся. А я, оставшись рядом с полусъеденной пенящейся улиткой, орошал дорожку капельками крови из пострадавшей руки и горючими слезами. Было и больно, и обидно: такого жука упустил, не рассмотрев как следует!

Но богатая в те годы тамошняя Природа недолго держала меня в неведении: гигантские жужелицы попадались мне достаточно часто и во Дворе, и на улице, и, впоследствии, в загородных экскурсиях. Помнится, долго я бился над тем, как проколоть этого великана, умерщвленного в морилке (для коллекции), энтомологической булавкой: ничего не выходило, гнулись булавки даже самого толстого номера — настолько прочны были покровы жука с крупными пупырышками, тесно размещенными по его фиолетовым, синим, а то и зеленым надкрыльям (кстати, крыльев под ними нет, и жужелицы эти не летают, зато бегуны отличные). Пришлось применить тоненькое часовое сверло, и только после этого — булавку. Оказалось, что крымская жужелица, зовущаяся по латыни Процерус таврикус, — самая крупная по объему и весу среди жужелиц страны (туркменская жужелица Антия Маннергейма на несколько миллиметров длиннее, зато узкая и гораздо менее массивная).

Крымская жужелица Процерус таврикус.

Спустя несколько десятилетий количество процерусов в Крыму стало быстро падать. А сейчас обычный в недавнем прошлом красавец-жук стал большой редкостью и занесен в Красную Книгу: один из печальных результатов повальной химизации сельского хозяйства… Инсектициды — яды, убивающие вредных насекомых, не щадят и остальных, даже явно полезных; горько от сознания того, что многих шестиногих друзей моего детства нашим потомкам удастся увидеть только мертвыми, в коллекциях (как бескрылую гагарку в Дарвиновском музее в Москве, и нигде больше в мире), в том числе и жужелицу крымскую — великолепного зеленовато-лилового гиганта, носившего звучное латинское имя — Процерус таврикус.

…Солнце поднимается над двором все выше и выше. Уже порхают белянки и желтушки; в густых травах застрекотали кобылки. В пространство между домом и соседним двором, которое мы называли «Проходик» (именно сюда ставили в теплые ночи мою кроватку), тоже заглядывает солнце, и на кусты роз, что здесь растут, снова, как и в предыдущие дни, прилетают серенькие пчелы с оранжеватой щеткой волосков по низу брюшка — мегахилы. Присев на края листа, мегахила, быстро-быстро работая жвалами, вырезает аккуратный овал: секунд пять, — и пчелка падает вместе с кусочком листа вниз, тут же на лету включает «мотор» своих крыльев и уносится направо за угол. А там — я это уже знаю — в щели между тротуаром и стенкой дома, норки мегахил: туда они носят листики, служащие им материалом для строительства ячеек.

#_2_28.jpg

Каждое лето я наблюдал усердную работу пчелок мегахил.

О жизни и разведении мегахил я подробно расскажу в «сибирских» главах книги. В Симферополе же — примерно на том же месте Двора — и по сей день растут кустики роз, так края многих листьев со знакомыми круглыми и овальными вырезами. Эти потомки тех мегахил — друзей моего детства — каким то чудом не дали себя истребить. Молодцы, пчелки! Вот так бы со всеми и во всем, чтобы можно было уверенно и радостно сказать: а Жизнь то продолжается, и ее можно спасти!

…А солнце — все выше и выше, а жара — все сильнее и сильнее. Ее с нетерпением ждут десятки ящерок, живущих на Южной стене. Серые, коричневые, пятнистые, они начинают быстрые перебежки — ловят каких-то насекомых, но, конечно же, не пчел: те себя в обиду не дадут. И вот, наконец, оттуда, где Южная стена смыкается с Восточной, слышится басовитое знакомое гудение. Это самка самой крупной пчелы страны — фиолетовой пчелы-плотника, или ксилокопы, — начинает трудовой день.

До чего же внушительно и красиво это насекомое! Массивное черное тело с фиолетовым отливом, густо-коричневые на просвет крылья, отливающие на солнце голубым, лиловым, сиреневым, большущая голова… «Шмель прилетел!» — кричала крымская детвора, завидев ксилокопу. Но это не шмель; главное внешнее отличие ксилокоп от шмелей — крупная голова, и это нужно для того, чтобы вместить мощные мышцы, приводящие в движение жвалы-долота.

Пчела-плотник Ксилокопа виолацеа. Эти громадные красивые насекомые постоянно гудели у наших крыш.

Именно долота: найдя очень старую и не очень прочную деревянную деталь постройки, пчела-плотник начинает делать гнездо. Выгрызая древесину с громким хрустом, она работает попеременно то левой, то правой «стамеской»; опилки же выбрасывает, захватив их обоими жвалами. Ход, диаметром с палец, сначала идет горизонтально, затем круто забирает вниз, и «шахта» эта глубиной сантиметров восемь-десять. Затем трудолюбивая плотничиха летит за пищей для личинок — пыльцой с цветков белых акаций и других цветущих деревьев; бывало, что иное одетое в белоснежный душистый наряд акациевое дерево издавало мощное, издалека слышимое, гудение. Это у его цветущих гроздьев вился добрый десяток громадных черно-фиолетовых насекомых; сейчас такой картины не увидишь: ксилокопам в панельных и каменных домах гнездиться негде, а старые и мертвые деревья тут же убирают. Одна (всего лишь!) ксилокопа попадалась мне под Новосибирском, на клеверном поле — доставала пыльцу, разрывая узкие венчики клеверных цветков; зато эти цветки — я их пометил — дали полновесные семена.

На пыльцово-медовый «хлебец» ксилокопа кладет яичко, и ячейку закрывает переборкой из опилок, скрепленных слюною. В конце работ в высверленном пчелою канале — несколько таких ячеек, а вход плотно заделан древесностружечной массой. Личинки развиваются самостоятельно: как у большинства одиночных пчел, мать никогда не видит своих детей, а молодые ксилокопы появятся на свет лишь через несколько месяцев.

Несмотря на характерную внешность, цветные этюды с ксилокоп получались у меня не очень выразительными. Тогда — это было в 1971 году — я взял лист железа, добела очистил его шкуркой; выпуклое тело пчелы выковал на мягкой подставке молотком, мелкие же детали отчеканил зубильцем. Затем натер изделие половинкой луковицы — так меня учил отец воронить сталь — и провел несколько раз над пламенем газовой плиты до получения сине-фиолетового отлива. На этот раз ксилокопа получилась именно такой, какой она осталась в воспоминаниях моего детства; это изображение вы видите на цветном снимке.

«Мемориальная доска» в честь ксилокоп: они ведь быстро вымирают. Кованный метал я подверг горячему воронению.

У меня в музее хранится еще один экспонат — большой кусок старого тополя, сплошь источенный ксилокопами. Правда, он не из Крыма, а из Тувы, но вид ксилокоп — тот же. По фотографии можно судить об объемах работ этих замечательных трудяг.

#_2_32.jpg

…А когда-то они гнездились в мертвой древесине в превеликом множестве.

…Гнезда ксилокоп в балках под самой крышей — это были еще не самые «верхние» обиталища живности нашего Двора. Кой-кто жил и выше, и вот как я об этом узнал.

Став повзрослее и научившись у отца мастерить, я сделал своими руками сначала неказистый, а затем вполне сносный микроскоп, которым успешно пользовался много лет. У микроскопа я просиживал дни напролет. Маленький его глазок-окуляр стал для меня заветным окошком в совершенно иной, таинственный мир — мир необыкновенных явлений, удивительных форм и красок. Через это окошко можно было следить за тонкостями чудесных превращений насекомых, разглядывать, как они устроены, и без конца убеждаться в том, что Природа, этот величайший, многогранный и смелый художник, не пожалела красок для отделки своих живых творений — насекомых.

Некоторые из моих самодельных увеличительных приборов. Тот, что справа, описан в журнале «Техника — молодежи!» № 1 за 1961 год. Несмотря на полное отсутствие стекол, давал увеличение до тысячи раз.

И не только насекомых. В кадке под водосточной трубой иногда подолгу застаивалась дождевая вода с крыши, и капелька ее, нанесенная на предметное стекло, открывала для меня тайны еще нескольких миров совсем уж малых существ — инфузорий, водорослей, бактерий. О них я расскажу как-нибудь после, а сейчас не могу не вспомнить об удивительных микроскопических обитателях крыши — да, да, обычных симферопольских черепичных крыш.

Впервые в микроскоп я увидел тихоходку — так зовут этих животных — в капельке воды из той кадки. Прочитал о тихоходках, и стало ясным, что в кадку ее смыло струёй воды с крыши. Оказалось: в сухую погоду по воздуху — практически везде — плавают крохотные комочки-пылинки ссохшихся тихоходок. Частички эти опускаются на землю, в море, в реки, ну и на нашу крышу. Обмоет ее дождем — комочки оказываются в железном желобе, висящем под крайними черепицами; а в нем, среди осколков извести, черепицы, камешков, песка выросли моховые зеленые подушечки. Это как раз то, что нужно тихоходкам: через считанные минуты они набухают, распрямляются, кладут яички — и вот уже по влажному мху и по мокрым песчинкам, неспешно переставляя ноги, шагают многочисленные тихоходочки.

В такой моховой подушечке наверняка живут тихоходки.

Странные это существа — даже по внешнему виду. Длинное валикообразное тельце вроде поросячьего, голова с красными, как рубины, глазками и острой мордочкой, короткие ножки с коготками, но ног не четыре, как у млекопитающих, и не шесть, как у насекомых, а… восемь. Туловище и ножки тихоходок перетяжками как бы разделены на членики, что должно роднить их с насекомыми, если бы не одно «но». Сухих тихоходок нагревали до +150 °C, охлаждали на много часов до -251 °C (близко к абсолютному нулю, то есть -273 °C), затем помещали в воду; через несколько минут живехонькие зверушки как ни в чем не бывало ковыляли на своих смешных ножках в поле зрения микроскопа. Подолгу их держали в чистом водороде и других совершенно непригодных для жизни газах — хоть бы что…

Спрашивается, зачем земному животному такой запас жизненной силы? Самые большие морозы на Земле не превышают минус 90 °C в Антарктиде, вода же — колыбель Жизни — не может быть горячее ста градусов, да на планете и крайне мало водоемов с кипящей водой.

И тогда почему бы не допустить такое: микроскопические комочки тихоходок, поднявшиеся с потоками воздуха в верхние, очень разреженные, прикосмические слои атмосферы, оказываются во власти того самого явления, которое называется солнечным ветром — именно он «срывает» мелкие частицы с кометных ядер и «отдувает» их в многомиллионокилометровый кометный хвост. Есть и у нашей Земли противосолнечный газовый хвост, открытый советским астрономом И. С. Астаповичем. Так почему бы в этом земном хвосте не быть какому-то количеству микроскопических комочков тихоходок?

Отталкиваемые светилом все дальше и дальше, они покинут окрестности Земли, улетят к другим звездным мирам; пройдут миллионы, миллиарды лет, и крохотная, но живая пылинка, одна из великого их множества, достигнет планеты, похожей на нашу, но еще не имеющую живых существ; опустится там в лужицу, и…

И не от таких ли существ, наподобие сверхживучих крошек-тихоходок, пошла Жизнь на нашей планете, занесенная сюда четыре миллиарда лет назад из неведомых далей Космоса?

Вот какие удивительные «микрозверушки» водились на старой черепичной крыше нашего дома номер 14 по Фабричному спуску города Симферополя, скопляясь-размножаясь во мху и песке, в старых железных желобах, откуда я их добывал в великом множестве…

В поле зрения микроскопа — таинственные существа тихоходки — маленькие друзья моего детства…

Вообще я рос стеснительным мальчиком. Но захватившая всего меня страсть к Живому привела меня — самого, без матери! — на кафедру зоологии крымского пединститута (сейчас — университет), где в моем полном распоряжении были и цейсовские золоченые микроскопы, и книги-определители, и коллекции насекомых, и специальные «запущенные» аквариумы с инфузориями и водорослями, а заведующий кафедрой, высокий лысый дядечка — профессор В. М. Боровский, проходя мимо меня, уткнувшегося в микроскоп или книгу, поощрительно похлопывал меня по плечу. Зачастил я и на Крымскую станцию защиты растений, главный энтомолог которой — Е. А. Херсонская хвалила мои рисунки насекомых и водила в сады развешивать пакетики с трихограммой — крошечными наездничками, истребляющими яйца бабочек-плодожорок. На шелковой фабрике очень благожелательные тетеньки в белых халатах дарили мне белые коконы с живыми куколками и большущие коконищи охристо-желтоватого цвета. Из маленьких коконов у меня дома вылуплялись небольшие белые бабочки шелкопряды, а из больших — ширококрылые бабочки-сатурнии кремового цвета; в середине каждого крыла был для чего-то стеклянно-прозрачный глазочек, окруженный красивой круглой каемкой. Из коконов этих бабочек, которые называются большой дубовый (или китайский) шелкопряд, вырабатывали чесучу — прочнейший шелк, который шел для изготовления парашютов. Было странно, что такие великолепные большекрылые сильные насекомые совсем не умели или не хотели летать и, даже подброшенные, грузно падали на пол. Сейчас их разводить перестали: кокон трудно разматывается, да и искусственных шелков напридумывали много. А жаль! Какой интересный познавательный материал для тех же станций юннатов дали бы эти крупные, смирные и красивые бабочки.

Этих громадных дубовых шелкопрядов я успешно разводил в детстве. С перистыми усиками — самец.

В особенный восторг приводили меня многочисленные ящики, которые мне, десятилетнему мальчишке, разрешали выдвигать из стеллажей сотрудники симферопольского музея. Там были собраны насекомые разных стран — огромные, блестевшие всеми цветами радуги бабочки, жуки самой невероятной формы и окраски, гигантские цикады, палочники, фонарницы и прочие необыкновенные представители самого обширного класса животного мира нашей тогда еще удивительной, неиспорченной планеты; заведовал отделом природы музея добродушный и благожелательный человек со странной фамилией Нога.

Прошли десятилетия, давно закончилась Великая Отечественная, и оказалось: в музее тех коллекций больше нет. Кто, мол, передал их в сельхозинститут, потом еще куда-то… Говорили мне об этом неохотно, кто-то даже пытался переубедить меня: мол, ничего такого не было, это плод моей детской фантазии. Оно и понятно: поиски непременно привели бы к какому-то «частному» коллекционеру — а цена коллекций сейчас более чем огромная: многих из этих экзотических насекомых уже на Земле нет — истреблены начисто. Похожая история произошла с тоже очень богатыми коллекциями тропических насекомых в Омском краеведческом музее, «уведенных» бесследно оттуда в сороковые-пятидесятые годы; очень большую коллекцию насекомых — пусть не тропических, а наших, но Экспонаты которой имели возраст до ста лет — один из бывших директоров Сибирского научно-исследовательского института земледелия и химизации сельского хозяйства, где я работаю, силою сплавил в какой-то вуз, и никому не известно, какие ценности оттуда прибрали к рукам знающие толк в насекомых частные коллекционеры. Почему же мы так безжалостны не только к Природе, но и к собственной культуре, поощряя и терпя вандализм, обирая тем самым своих детей и внуков? Юные читатели этой книги, прошу вас очень: не будьте такими!

И еще о коллекциях. Одно время моя любовь к Живому подверглась сильному испытанию. Еще восьмилетнего, отец сводил меня к своему приятелю С. И. Забнину, крымскому краеведу и натуралисту, известному больше тем, что он открыл стоянку первобытных людей в Красной пещере южнее Симферополя, и культура эта по имени пещеры получила название кызылкобинской, но я был поражен другим. До мельчайших подробностей могу восстановить в памяти его рабочую комнату, где в клетках и садках ползали насекомые, ящерицы и змеи, в аквариумах жили моллюски, плавали морские коньки и другие диковинные черноморские рыбы, на стенах висели коллекции усатых и рогатых заморских красавцев-жуков, а на столе — большими стопками лежали ватные матрасики с огромным количеством трупов моих закадычных друзей — крымских насекомых. Они были уложены на вате аккуратными, бесконечными рядами, не то что в музейных коллекциях, где вид представлялся лишь двумя экземплярами — самцом и самкой.

Небольшой, очень редкий крымский бражник Горгон летал только в предрассветные часы. Уцелел ли до наших дней — как это проверишь?

Оказалось: Сергей Иванович — профессиональный охотник на насекомых, ловит их по всему Крыму, убивая в морилках — больших банках с цианистым калием, и отправляет в Москву на фабрику «Природа и школа», в МГУ и другие учреждения, оплачивавшие ему эту, в общем-то, нелегкую работу, сдельно, «с поголовья». Чего только тут не было! Сотни крымских жужелиц, бронзовок, носорогов, медляков, огромных и красивых хрущей; жуков-оленей; были тут гигантские бескрылые кузнечики — степная дыбка; тысячи мертвых бабочек, дневных и ночных, со сложенными крыльями; бесчисленные трупики стрекоз с навсегда погасшими глазами…

Я был потрясен. Неужели столь огромное количество моих друзей-насекомых действительно где-то нужно в таком виде? Да и вообще — за что их, совершенно безвредных, убили? И вспомнил: так вот откуда магазин наглядных пособий берет «сырье» для своего «товара»! Еще маленького меня в этом магазине возмущали такие коллекции, и в память врезалась особенно стопка одинаковых многочисленных коробок с названием «Изменчивость у насекомых»; в каждой — по семь жуков-оленей: у левого — огромные жвалы, у второго — жвалы покороче, у последнего — совсем небольшие. Сколько же жуков надо было истребить, чтобы снабдить все школы страны хотя бы вот этим, в общем-то ненужным набором с фабричной маркой «Природа и школа»!

Трупы жуков-оленей (с короткими жвалами — самки) заготовленные для «наглядных пособий» профессиональным энтомологом-охотником.

А я-то, завидев однажды во Дворе таких вот двух жуков-оленей, сошедшихся в поединке на старом столбе, не посмел их тронуть и битый час наблюдал их, да так, чтобы не спугнуть; они благополучно закончили свой турнир — это у них такой предбрачный обычай, не причиняющий рогатым рыцарям никакого физического вреда, — и улетели с хриплым жужжанием, выставив свои огромные крылья. Они ведь живут на дубах, а такого дерева в нашем Дворе не было…

Страсть к коллекционированию, однако, привела к тому, что обзавелся морилкой и я. Это была баночка с полосками бумаги, куда я клал вату, смоченную бензином. Но насекомые умирали в ней очень долго, сильно при этом мучаясь, и Сергей Иванович дал мне бутылочку с хлороформом. Дело пошло куда «веселее»: в сладких парах этого яда насекомые погибали значительно быстрее, и потому гораздо меньше портили свои наряды. Второй пузырек яда — это был сернистый эфир — мне дали в пединституте, ну а дальше я не помню, как и превратился в «своего» человека в ближней аптеке, где мне, известному в нашем микрорайоне «натуралисту», продавали эфир и хлороформ безо всякого рецепта… Да что там эфир! Под честное слово, что буду осторожен, я, девятилетний, получил там однажды добрую ложку цианистого калия — смертельно ядовитых светлых кристалликов.

Следуя инструкции для коллекционеров, залил их на дне морилки гипсом, и брошенная в эту адскую душегубку бабочка гибла мгновенно, будто подстреленная, сделав крыльями от силы один взмах — стало быть, совсем «не портилась». А от морилки, даже закрытой, пахло какими-то фруктовыми косточками.

Морилка — баночка с полосками бумаги и ядом.

…Аптека та — по симферопольской улице Володарского — цела и по сей день и носит тот же номер 8; убежден: никто никогда в ней не поверит, что в тридцатые годы здесь без лишних слов, из уважения к науке и детям (а детей в Симферополе тогда очень любили), отпускали девятилетнему мальчику цианистый калий, эфир и хлороформ…

До темпов и размахов Сергея Ивановича мне было далеко, но я, получивший уже право выходить на улицу, а потом и в ближайшие окрестности, едва успевал разложить на ватные матрасики свои уловы — и с большого пустыря перед домом, и с Петровской балки, что рассекала надвое Неаполь Скифский у нынешней нашей улицы, и у родников, бивших из-под скал. К счастью, нездоровая охотничья страсть всякий раз уступала страсти естествоиспытателя и наблюдателя. Какой бы заманчивой «дичь» ни была, но, если она творила что-либо интересное, рука с сачком останавливалась, и я тихонько опускался на землю, чтобы лучше, подробнее знать повадки, нравы, инстинкты насекомых. Книги Фабра оставались для меня намного более важными и интересными учебниками, чем многочисленные инструкции по сбору коллекций из уже изрядно пополнившейся моей энтомологической библиотечки.

И до сих пор мне стыдно за то, что, насмотревшись на работу профессионального охотника на насекомых и стараясь ему подражать, я в детстве своими руками загубил в морилках много ни в чем не повинных созданий, в том числе и тех, что нынче записаны в Красную Книгу. С тех пор Смерть мне отвратительна в любом ее проявлении, независимо от размеров и «рангов» Живых Существ — тем более сотворенная, даже по необходимости, собственными руками…

…Конец нашей улочки выходил к югу на уже упомянутую Петровскую балку, склон которой был тогда не застроен, и хозяева, державшие в наших краях коров, овец и коз, свозили сюда излишки подстилки и помета животных: щедрая в те времена крымская земля удобрений еще не требовала. И верхняя часть откоса была своеобразным «складом» перегноя-компоста. Узнав, что ребятишки приносят оттуда каких-то «майских жуков», я обследовал откос уже «профессионально». Здесь действительно было Царство Жуков, а именно жуков-носорогов — огромных, длиною со спичечный коробок (по латыни Ориктес назикорнис), и вида поменьше, под названием Силён (Филлогнатус силенус); за что ученые назвали именем греческого бога веселья и вина медлительного жука, личинка которого питается перегноем, — не имею понятия…

Жуки-носороги Ориктес назикорнис и Филлогнатус силенус.

Жучиный Откос был буквально начинен и толстенными личинками обоих видов носорогов, и куколками, и самими жуками, блестяще-каштаново-коричневыми, а совсем молодые жуки были еще мягкими и охристо-желтыми. Преобладали малые носороги — силены. Самочки обоих видов жуков были без особенностей, а у самцов бросался в глаза рог на голове — длинный, чуть кривой, с туповатым концом у большого носорога, и остро-крючковатый у силена. На спинке у первого была пологая ложбинка с тремя вершинками; у второго — глубокая яма с резкими краями без зубцов.

Никогда я не видел, чтобы самцы обоих носорогов как-то применяли свои рога — в грунте ли, при ползании, при размножении, в полете. Зачем им такое? А тем более — тропическим жукам-геркулесам, голиафам, рогачам, что хранились в музее?

Загадка эта преследовала меня всю жизнь (да и не только меня): зачем самцам многих видов насекомых странные, порой огромные, сложные, явно мешающие, рога и всякие другие выросты?

А совсем недавно я ее разгадал, о чем читатель узнает из последующих глав; пока лишь скажу, что открытие это оказалось куда более широким и важным, чем схоластические изыскания по выявлению роли жучиных рогов.

Гвианская бабочка Морфо Менелай. Для чего ей такая сияюще-синяя окраска — пока тайна.

А вот назначение многих «непонятных» жучиных рогов и выростов я установил. И применил открытие во многих сферах (глава «Полет»). Это австралийский жук Больбоцерус.

Носороги поднимались на крыло с Откоса лишь поздним вечером и с солидным жужжанием разлетались; нередко их привлекал свет электро-фонаря на столбе, что стоял перед нашим парадным крыльцом, — метрах в 180 от Откоса. Стукнувшись об лампу или рефлектор, они падали вниз, к подножию столба, где иногда скапливались во множестве: взлететь этим грузным жукам с ровного места не так-то легко.

Здесь же, ударившись о фонарь и упав вниз, нередко ползали другие жуки, в том числе огромные хрущи — мраморный, со сложным красивым рисунком на надкрыльях, и белый хрущ — будто вырезанный из светлого мрамора и отполированный. Лет носорогов продолжался часов до двух ночи. А утром Жучиный Откос был без единого жука…

Белый хрущ Полифилла альба — мечта моих ночных «подфонарных» охот.

Зато начинали свои полеты громадные, страшные на вид осы — сколии. Я их видел и раньше во Дворе — то у огуречной грядки, удобренной навозом, то на пышных цветках чертополоха в Диком Уголке. Не забыть уколов толстенного, клином, жала сколий, пока их, твердо-костлявых, но вертких и сильных, я вытаскивал из сачка. Яда при ужалении было немного, или же он был слабым, но зато из дырочки в коже — как от гвоздя — сочилась кровь…

Так вот, едва взошедшее солнце начинало прогревать Жучиный Откос, как из его недр вылезали сколии и реяли над ним; число их быстро возрастало, иной раз от мельтешения сотен их темных тел и их же теней на Откосе у меня начинала кружиться голова.

Сколии на Жучином Откосе.

При таком количестве ос узнать, чем они тут занимались, для энтомолога, даже начинающего, не составляло труда: ковырнешь перегной, а там — десяток толстенных личинок носорогов, согнутых крутою дугой; если личинка прямая — смотри на ее живот, и увидишь там либо крупное яйцо сколии, либо вышедшую ее личинку, сосущую худеющую неподвижную «хозяйку».

Зарываясь в грунт, сколия-самка выбирала личинку носорога «по вкусу», обездвиживала ее точными ударами жала в нервный ствол (это я узнал после из книг Фабра: какое счастье, что они у нас были!), расширяла пространство «комнатки» для роста своего дитяти, уплотняя стенки и как бы штукатуря, приклеивала к брюшку жертвы яйцо и выбиралась наружу для дальнейшей охоты.

Вышедшая из яйца личинка неспешно поглощала эти «живые консервы» — обездвиженную осой «хозяйку», росла; затем ткала шелковый кокон (они попадались тут во множестве), в котором превращалась в куколку; весною следующего года на свет появлялись новые армии сколий, реявшие над Жучиным Откосом — дабы жить, плодиться-размножаться…

На личинок большого жука-носорога охотилась, как я выяснил, сколия гигантская: огромное черное чудище с темными крыльями, ярко-желтыми пятнами по брюху и лобастой лысой головой светло-оранжевого цвета. Личинки же носорогов-силенов шли на корм потомству сколии волосатой, заметно меньшей по размеру, и еще какому-то виду сколий, тоже не очень крупному. Ночевали же взрослые сколии не так, как все осы, а непременно зарывшись в землю.

Сколия, обездвижив личинку жука-носорога, сейчас отложит на нее свое яичко.

Именно в те годы, когда я наблюдал сколий на Жучином Откосе, энтомологи усиленно пытались их приспособить для борьбы с жуками, вредящими посевам сахарного тростника на Гавайях, Филиппинах, в Малайе, Квинсленде (Австралия), на островах Маврикий, ПуэртоРико, Фиджи, в США. В сороковых годах ученые нашей страны вели большие работы по применению сколий против личинок крупных хрущей. Проблема эта «отпала» сама собой: те бедные хрущи — в том числе и мраморный — вскоре стали кандидатами в печальную Красную Книгу…

А развитие личинок этих громадных ос, превращение их в куколок и выплод взрослых я не раз наблюдал дома, перенеся сюда с Откоса несколько подходящих «пар» из слившихся почти воедино личинок: худеющей бедолаги «хозяйки» и толстеющей хищницы. Приносил также сюда незараженных личинок носорогов и пускал в банку с ними сколию-самку. Она сразу принималась за дело, после короткой борьбы обездвиживала личинку глубоким уколом жала, и та моментально выпрямлялась «палкой». После этого охотница зачем-то мяла ее жвалами, теребила, да не кое-как, а «от головы к хвосту» и наоборот — смысл этой обязательной процедуры неясен даже для современных энтомологов, а потом уж приклеивала к ней крупное продолговатое яйцо.

…Сейчас, понятное дело, Жучиного Откоса нет и в помине — по обеим сторонам Петровской балки густо настроили дома частники. Не гудят летними ночами ни большие носороги, ни «майские» силены, ни великаны-хрущи, а жаркими днями вместо ни с чем не сравнимых сколиевых эскадрилий — разве что надоедливые мухи да домашние пчелы «берут взяток» с бумажек от мороженого на тротуаре, с объедков фруктов и других «сладостей» неприглядных мусорных куч, высящихся напротив калиток в многодневно ожидании мусоровозной автомашины. Вот и вся современная энтомофауна моей родной улицы…

Сразу за Петровской балкой, к югу с нас, начиналось поросшее сочной травой холмистое плато, которое я уже упоминал под названием «Зеленая горка», уже дави забытое, потому что оно почти все застроено особняками отставных военачальнике и других состоятельных людей. Незастроенным остался лишь небольшой пятачок обнесенный невысокой защитной стеною все, что удалось отстоять археологам, грудью вставшим на защиту от ее временных вандалов-застройщиков хотя бы центра руин Неаполя Скифского, его акрополя. Ведь этот древнейший город исторический памятник мирового значения.

Бывая в отпуске, с грустью ходил я по тому, дважды священному для меня клочку земли, ныне поруганному — там выгуливают горожане собак — и зажатом со всех сторон стремительно растущим городом так, что вряд ли историки и археологи удержат осаду толстосумов-частников, наседающих на акрополь древний через «акрополи нынешние» — горисполкомы, мэрии, а то и минуя их…

Почему эта земля для меня дважды священна? И как историческое место, которому я кровно приобщен, это трудно объяснить вкратце — и как мой первый загородный энтомологический полигон.

Местность эта резко отличалась от Двора и по рельефу, и по простору, и по почве, и по растительности, а значит, и по энтомофауне. Древние руины за два тысячелетия покрыл слой чернозема, толщиной не менее метра, плотно заросшего травянистой растительностью с преобладанием злаков — и тут образовалась Степь.

Вид руин Неаполя Скифского с нашей улицы в 30-е годы. Таким я запомнил его навсегда…

Из бабочек на этом степном плато преобладали сатириды — из семейства бархатниц. Серые, коричневые, пестрые, они нередко имели на крыльях темные круглы пятна с беленькой точкой, что делало эту деталь узора похожей на выпуклый глаз какого-то животного с ярким бликом. Может быть, это служило сатиридам для отпугивания птиц? Как бы то ни было, загадка круглых «глаз» на крыльях бабочек не решена учеными и по сей день.

На яркой зелени неапольских холмов резко выделялись крупные жуки-чернотелки нескольких видов: толстые круглые пимелии и гнапторы; острозадые медляки блапсы вроде тех, что жили в подполы нашего дома, но разных форм и размеров; продолговатые, словно кем-то специально вытянутые, медляки-просоеды и многие другие представители обширного семейства чернотелок. Их всех роднит не только цвет, но и неторопливость в движениях, а главное, герметичность хитиновых покровов: надкрылья слились в сплошной непроницаемый футляр, вдобавок еще основательно подвернутый книзу, и все движущиеся детали их лат точнейшим образом подогнаны друг к другу, как доспехи рыцаря, а сейчас бы я сказал — как скафандр астронавта, вышедшего на Луну. Зачем жукам такая конструкция? А затем, чтобы во второй, засушливой половине лета, когда сочная зелень Степи превратится в светло-желтый сухой скользкий ковер (ребятишки любили по нему съезжать с холмов на фанерках), и со знойного неба неделями не выпадет ни капли дождя, — удержать от испарения влагу, накопленную в теле внутри твердого, герметичного даже в суставах жучиного панциря. Потому чернотелки свободно и неторопливо разгуливали по холмам и низинам Неаполя средь бела дня, не боясь ни жары, ни птиц: многие медляки, застигнутые врагом, выделяют едкую бурую жидкость с резким запахом.

Два «скифских» медляка — Гнаптор и Пимелия.

Особенно много разной живности скрывалось днем под камнями — остатками прежних храмов, жилищ, изгородей. Поднимешь древний камень — кого тут только нет: и жужелицы всех цветов и размеров, и уховертки, и улитки, и земляные черви, и мокрицы, тоже всякие-превсякие и вальковатые медлительные кивсяки с несметным количеством коротких ножек, узкотелые светлые геофилы… Попадались даже страшноватые сколопендры, вызывавшие панику у ребят, ну а я наловчился брать их пальцами у головы так, что ядовитые челюсти многоножки не могли причинить мне вреда, а хоть бы и причинили — это я знал по опыту — боль была бы невелика, вроде как от ужаления осы. Крым это все же не тропики, где водятся по-настоящему ядовитые сколопендры.

Сколько живности было тогда здесь почти под каждым камнем! На переднем плане — паук сольпуга (фаланга).

Там и сям в степном черноземе виднелись зияюще-круглые отверстия — норки тарантулов. Возле некоторых валялись остатки трапез этих ночных охотников — жучиные панцири и ноги, обтрепанные бабочкины крылья. Норки тарантулов были здесь совершенно вертикальны (в Сибири так не бывает), и извлекать восьминогих жителей наружу меня научили соседские ребята. На конец нитки прикреплялась небольшая гирька из вязкого гудрона, что шел на асфальтовые тротуары. Опустишь нитку до дна сантиметров на тридцать или больше, потюкаешь «гирькой» по тарантулу, он рассердится, ухватит ее острыми челюстями-хелицерами, а вытащить их, пока тянешь упирающегося ногами о стенки норы паука вверх, не успевает. Так и висит он на нитке, громадный, серый, волосатый, недовольно растопырив ноги, пока не удастся освободиться от вязкого кома смолы и снова спрятаться в своем глубоком жилище-колодце.

Трели всевозможных кобылок неслись из трав. Там же ползали акриды — существа, близкие к кобылкам и кузнечикам, длинноногие, зеленые, но с невероятно высоким заострелым лбом, что делало выражение их физиономий каким-то удивленным; макушку венчала пара плоских листовидных усиков. Ребята их звали «кониками»: возьмут акриду в руку, поднесут ей ко рту стебелек травы, насекомое вцепится в него и какое-то время не отпускает, а ловец приговаривает: «Коник»-коник, покури, папе-маме не скажу!» И бедняга-коник «курил» эту соломинку, пока его не отпускали…

У «коников»-акрид были странно удлиненные головы с высоко поднятыми глазами.

Очень увлекательными были для меня охоты за звонкими певцами, чьи песни разливались на сотни метров, — полевыми сверчками. Они стрекотали у своих норок, но при малейшей тревоге скрывались в убежище и не выходили оттуда иногда часами. Надо было издали по возможности точно определить сторону, куда направлены голова стрекотуна и отверстие норки, незаметно подкрасться сзади без малейшего шороха и кусочком картона отрезать отступление певца в убежище — а это всего три четыре сантиметра, — после чего его, растерявшегося и мечущегося по луговинке, нетрудно взять сачком.

Головастый, иссиня-черный певец долго возмущался; дома, в сетчатом садке, сытно накормленный, через пару дней успокаивался и продолжал прерванные серенады, столь громкие, с эдаким металлическим тембром, что садок приходилось выставлять во Двор.

Но особенно много для развития моей любви к Живому, для познания Тайн Мира Насекомых дали удивительные шестиногие мастера, землекопы и трудяги, заботливые родители — жуки из семейства пластинчатоусых (в это же семейство входят носороги, хрущи, бронзовки), — я имею в виду навозников. Не морщитесь брезгливо от этого названия: поверьте мне, недаром их обожествляли древние египтяне, и не зря великий Жан-Анри Фабр, основоположник науки о поведении животных — этологии — отдал их изучению много лет жизни.

Зеленая Горка служила тогда пастбищем для домашнего скота нашей городской окраины (сегодня это, увы, центр). Ранним утром слышались звуки пастушьей дудки, мычание коров, блеянье коз и овец, шествовавших по нашей улице туда, за балку, где аппетитно зеленели еще мокрые от утренней росы бугры и пригорки этого удивительного плато. И через несколько часов к лепешкам коровьего помета с уже подсыхающими корочками, к козьим и овечьим «орешкам» слеталось разноцветное, разно-великое племя жуков-навозников. Для описания их повадок и изображения их «портретов» понадобилась бы толстенная книга; упомяну лишь основных. А объединяло их, на мой тогдашний взгляд, три главных признака: отменное обоняние — чуют помет своими пластинчатыми усами за сотни метров; специальные копательные ноги — смотрите рисунок; какое-то особое трудолюбие и сметка.

Больше всего было жуков и жучков из рода афодий. Отколупнешь засохшую корочку коровьей лепешки — а там их несть числа: черных, коричневых, даже ярко-красных длинненьких цилиндрических афодиев; личинки их питаются либо прямо в лепешке, либо в очень неглубоких норках, устроенных матерью.

Более интересными были коротыши-онтофагусы. Много лет спустя, в Сибири, я ставил опыт, описанный мною в книге «Миллион загадок»: маленький жучишка Онтофагус аустриакус увозил груз, превышающий его собственный вес в 4210 раз! У онтофагусов сильные роющие ноги с зубцами, как у ковша экскаватора; передний край головы уплощен и заострен, как у лопаты-заступа; на голове и спинке иных видов возвышаются удивительные выросты и выступы. Особенно странными они были у самцов вида Онтофагус таврус, что в дословном переводе означает калоед-бык, — длинные изогнутые назад рога, словно у какого-то тропического буйвола.

Онтофагус таврус («бык»).

На свежие кучки помета нередко слетались и более крупные, очень подвижные жуки-гимноплевры. Ловко отсекая лишний материал, эти скульпторы быстро формировали из навоза шары, идеально круглые, и вскоре укатывали их в разные стороны, пятясь задом и упираясь в землю передними ногами. Уплотнив катанием корочку шара, жучиха закапывала его в землю, перекомпоновывала шар наподобие груши, откладывала в него яйцо, тщательно заделав его в удлиненную часть «груши», и выбиралась наружу, чтобы найти новую свежую пищу для своих детишек и повторить процедуру столько раз, сколько яиц осталось в ее брюшке. Помнится, иной раз гимноплевры трудились столь «массово» и усердно, что увесистая утренняя коровья лепешка начисто исчезала к вечеру.

Самым маленьким «шарокатателем» был навозник-сизиф. Напомню, что Сизиф — герой древнегреческого мифа, наказанный богами за свои грехи: докатит тяжелый камень до вершины горы, камень скатывается вниз — и так бесконечно; с тех пор любой тяжелый, но ненужный труд зовут сизифовым.

Того не скажешь о жучке-сизифе — коротыше размером с крупную горошину и длиннейшими ногами: свои шарики из овечьего помета сизифы катали относительно недолго из-за их небольшой величины и вскоре зарывали в землю. И еще одно отличие от гимноплевров и тем более от древнего грешника-одиночки: шестиногие трудяги всегда работали вдвоем — и мать, и отец — и на обкатывании шаров, и при рытье норки.

Навозник Сизиф за работой.

А самым громадным из жуков-шароизготовителей был на Зеленой Горке священный скарабей. Да, да — тот самый вид, которому египтяне поклонялись не одно тысячелетие. И ведь было чему поклоняться: мрачно-черное создание творит на глазах человека еще одно Солнце — такое же круглое и почти такого же золотистого цвета. А потом еще «малое Солнце», подобно его старшему собрату, движется-катится вдаль, как по небу, только с помощью жука. Посмотрите на копию древней цветной египетской росписи со скарабеями: в лапках жуков — и большое, и малое светила, а птичьи крылья у скарабеев обозначают прямую связь Мира Земного и Мира Небесного.

Этой египетской росписи гробницы более трех тысяч лет.

А на другом рисунке — древнеегипетские каменные скарабеи из коллекций Эрмитажа. С брюшной стороны жуков вырезаны иероглифы текстов для оттиска их на важных документах: священный скарабей превратился в печать…

Впервые скарабея я увидел все в том же симферопольском музее, но не в фондах, а в экспозиции — в отличнейших коллекциях «Жуки Крыма» — первых моих пособиях по систематике и определению семейств, родов и видов. Аккуратно расправленные парочки — самцы и самки каждого вида — располагались прямыми рядами, и на булавке под каждым жуком была этикетка с латинским его названием, что мне и требовалось. На той же булавке, еще ниже, скромная, но аккуратная этикеточка с надписью примерно такого содержания: «С. И. Забнин. Карасубазар, 12 июля 1913 г.». Пункты и даты были, конечно, разными, но автор сборов и всей этой чудесной коллекции был все тот же Сергей Иванович, один из моих первых наставников, натуралист-полевик, краевед и энтомолог. На стенке напротив размещалась коллекция, тоже из нескольких застекленных коробок, его же работы — «Бабочки Крыма». Все эти коллекции, как и следовало ожидать, тоже давно и бесследно исчезли.

Но вернемся к скарабеям. В самом центре крымской жучиной коллекции красовалась парочка священных жуков, и мне не очень-то верилось, что эти «почетные египтяне» пойманы в моем Крыму, тем более, что авторская и полевая этикетки были малы и загорожены широкими телами жуков.

Однако сомнения мои рассеялись в один прекрасный весенний день. На дальних равнинах Зеленой Горки вовсю цвели майские пионы, сочно-алые тугие цветки которых необыкновенно ярко контрастировали со свежей зеленью тонко-перистых листьев, и я заглядывал в глубокие венчики цветков в надежде узреть там какого-либо любителя пыльцы или нектара, как вдруг остановился ошеломленный. В двух шагах от меня, по земле, отталкиваясь от нее зубчатыми, как крупная пилка, передними ногами, крупнющий жук бойко катил огромный светло-коричневый шар, наклонив голову вниз, а задние длинные ноги наложив на свое сферическое изделие, катившееся, следовательно, назад.

Скарабей! Самый что ни на есть священный египетский скарабей — точно такой, как в музейной коллекции, а поза — в точности как на фотоиллюстрациях, сопровождающих переведенные на русский язык рассказы Фабра о жизни этих жуков в одном из старых журналов, что в обилии хранились у нас дома — кажется, «Ниве».

Сомнений быть не могло: передний край головы жука венчали острые «лучи» — характерный признак этого вида. Как завороженный, глядел я на это чудо — и теперь, много десятилетий спустя, оно стоит у меня перед глазами: черный жук, катящий шар по майской степи между кустиков алых пионов… Ни одного скарабея, катящего шар, мне больше, увы, видеть не удалось; лишь пару раз видел их летящими. И когда понадобилось нарисовать скарабея для книги профессора П. И. Мариковского «Юному энтомологу», то автору пришлось прислать мне священного натурщика аж из Средней Азии — там они еще водятся.

А вот сохранились ли они в Крыму? Похоже, что нет. И вообще с навозниками случилось что-то катастрофическое. Даже на нижнем плато Чатырдага — богатейшем в прошлом обиталище навозников — овечий помет лежит нетронутым месяцами и годами. По всей видимости, многолетнее насыщение в общем-то небольшого южного полуострова ядохимикатами против вредителей винограда, зерновых, бахчевых, садовых и прочих культур сделали непригодной для размножения жуков-трудяг всю территорию моей первородины.

А жизнь скарабеев — полную тайн и приключений — Жан-Анри Фабр описал столь подробно и талантливо, что лучше я отошлю читателя к его книгам — постарайтесь найти их в библиотеках. Заверяю, от этих его глав — не оторветесь.

И, чтобы завершить свой рассказ о крымских навозниках, несколько слов о моем самом любимом жуке из этой плеяды — лунном копре. Назван он так, наверное, за то, что летит на свет ночью. Жуки эти довольно крупные, смоляно-черные, блестящие, будто вдобавок еще и покрыты лаком; телосложения коренастого. У самки — короткий, будто усеченный, рог и выпуклая спинка, у самца же рог острый и высокий, а на спине целая система впадин и выростов, включая два рога по бокам спинки, правда, более коротких, чем главный, головной. Короткие сильные ноги с зубцами выдают в нем профессионального землекопа.

Самец лунного копра. У самочки «украшений» меньше.

А находил я их очень просто: если сбоку подсохшей коровьей лепешки большой «террикон» вынутого грунта, то там гнездо копров. Осторожно вскрывая землю острой лопаткой, я докапывался до большущей округлой залы то с «полуфабрикатом» — общим, еще не оформленным запасом помета, перенесенного сверху в помещение, то с уже аккуратно вылепленными грушевидными «булочками», предназначенными на корм личинкам. В гнезде, как правило, находились и работали оба родителя — и мать, и отец. Вообще подобная семейная пара у насекомых — редкое явление. И я, поглядев то, что удавалось за несколько минут, закрывал, как умел, удивительное жучиное жилище и оставлял его в покое.

В гнезде копров: отец — с рогом на голове, самочка — безрогая; внутри навозных «груш» — потомство: яйца, а то и личинки жуков.

Да и как поднимется рука схватить здесь, в их же доме, умную и трудолюбивую чету землекопов-скульпторов, сунуть их в морилку-душегубку, и оставить на погибель их кровных беспомощных детишек-личинок — будущих лунных копров?

Есть ли там сегодня их потомки, пусть немногие, или же начисто исчезли мои жуки-любимцы? В тех краях, где они, может быть, сохранились, нужно принять меры по их охране, обеспечить пищей, почвой нужной плотности и влажности и всем остальным. Но трудно, ох и трудно надежно уберечь уходящий от нас навеки, многочисленный в прошлом, такой удивительный и неповторимый мир жуков, носящих в общем-то не очень благозвучное имя — навозников.

Я заканчиваю главу о друзьях моего детства — крымских насекомых и других зверушках: давно пора нам вернуться в те края, с которых я начал эту книгу — в страну моей юности — Сибирь. Только перед этим спустимся, читатель, совсем ненадолго к восточному подножию обрывов плато Неаполя Скифского — к скалам, что мелькнут справа от троллейбуса по-над крышами города при выезде из него к морю, — туда, где из-под утесов струились некогда сказочно красивые родники с необыкновенно вкусной водой, чистейшей и холодной.

Под камнями на дне ручейка скрывались крупные рачки-бокоплавы, над пышными зелеными мхами и буйными сочными травами у источников неторопливо порхали, как бабочки, ширококрылые густо-фиолетовые и металлически-зеленые стрекозы-красотки (это их научное название, по латыни Калоптерикс, дословно — красивокрылая); прилетали на водопой различные осы. Здесь же можно было увидеть огромных зеленых ящериц, смахивающих на варанов, а иногда — ужа с темной чешуйчатой кожей и ярко-желтыми щеками.

Стрекоза красотка над Родником.

Тут же, у родника, пролегала почему-то воздушная трасса перелета большого дубового усача, занесенного ныне в Красную Книгу как редкого и охраняемого, но в последнем академическом определителе насекомых еще носящего незаслуженно обидную кличку «вредителя».

Большой дубовый усач.

И вообще здесь, у подножия Белых Скал, сложенных из останков обитателей древнейшего теплого моря — окаменевших нуммулитов, трилобитов, аммонитов, белемнитов — было настолько здорово и романтично, что я подолгу отдыхал тут после трудных работ с насекомыми наверху, на Скифском Плато.

А сегодня ничего этого нет и в помине, кроме древнего скалистого обрыва: все-все застроено, кроме разве старинного воронцовского сада — там, ближе к реке, звеневшей от мощных лягушачьих хоров, я тоже наблюдал большущих ящериц и высматривал под камнями жуков и сколопедр. Теперь у Сада высится просторное новое здание университета с кафедрой зоологии, коллекциями насекомых и даже с лабораторией по экологии насекомых-опылителей. А напротив, в глубине тенистых улочек, что ближе к Скалам, на месте, где бил родник, стоит дом с небольшим садом, в котором расставлены искусственные трубчатые гнездовья разной конструкции для пчел-листорезов, осмий и антидий, вьющихся тут же во множестве. Здесь живет научный сотрудник университета энтомолог Сергей Петрович Иванов. И хочется думать так: энтомологическая эстафета С. И. Забнина, как бы ненадолго перешедшая к В. С. Гребенникову, пусть с перерывом, но продолжается здесь, в «Дворовом микрозаповеднике» С. П. Иванова.

А потом перейдет к его ученикам, которые организуют-таки в моем милом Крыму много-много загородных, полевых и горных заказников и заповедников для уцелевших насекомых — удивительных созданий, общение с которыми может с детства определить мировоззрение и судьбу человека, будущего хозяина Природы — рачительного и мудрого.

Искусственные гнездовья из разного рода трубочек — один из способов спасения и размножения многих видов диких одиночных пчел; в целом эти устройства называются «ульи Фабра».

А главное, милосердного к Живому.

 

ПОЛЕЗНО ЗНАТЬ НАЧИНАЮЩЕМУ ЭНТОМОЛОГУ:

ФАКТЫ, ЗАМЕТКИ, СХЕМЫ

Сколько насекомых на Земле? Свою первую книгу о насекомых я назвал в 1968 году «Миллион загадок» — по одной загадке на вид. К тому времени было известно несколько сот тысяч видов насекомых, но большая их часть оставалась неоткрытой, и ученые предположительно считали, что всего наберется миллион. Шли годы, и нередко оказывалось, что один описанный вид насекомого на самом деле представляет несколько видов: признаки различия до того ускальзывали от систематиков — специалистов по классификации живых организмов.

В то же время открывались все новые и новые виды шестиногих, особенно во влажных тропических лесах, и сейчас, по прикидкам энтомологов, на планете обитает 4–5 миллионов видов насекомых, а то и больше.

Следует оговориться: вырубка дождевых лесов в тропиках — главных обителях Жизни и основных источниках кислорода в атмосфере планеты — предположительно завершится к 2040 году, и численность видов насекомых на Земле резко-резко снизится.

Быстро вымирают они и в наших сибирских краях, многие виды даже не будучи открытыми: существующий многотомный академический определитель насекомых охватывает только Европейскую часть страны.

Гибель их происходит от того, что мы, люди, резко изменили природные ландшафты Западно-Сибирской низменности — сплошной распашкой больших площадей; уничтожением мелких перелесков-колков и уменьшением площади крупных при расширении сельскохозяйственных угодий; усиленной их химизацией; ежегодным ранним выкашиванием остатков природных лугов; неумеренным выпасом скота; расширением старых и строительством новых городов, поселков, дач; прокладкой железных, шоссейных и грунтовых дорог; отравлением атмосферы, растительности, почв, водоемов ядовитыми выбросами промышленных предприятий, автомашин, тракторов, жидкими стоками заводов, фабрик и ферм; лесными и степными пожарами. А также всякого рода свалками, большими и малыми, число которых — вы сами это видите — катастрофически быстро растет. Впрочем, это относится не только к Западной Сибири, но и ко всей нашей стране — да и не только к нашей.

Всего на планете известно животных — позвоночных, беспозвоночных, простейших, вместе взятых, но без насекомых — около 300000 видов; насекомых же пока обитает на Земле раз в пятнадцать-двадцать больше. Так что название моего «Миллиона загадок» теперь явно устарело.

Какое семейство насекомых наиболее обильно по количеству не видов, а экземпляров? Наверное, не угадаете. Самые многочисленные насекомые на нашей планете — это муравьи.

Когда появились насекомые. Наша Земля образовалась как компактное тело 4,5 миллиарда лет тому назад; жизнь на ней возникла более 3 миллиардов лет тому назад. Возраст высших растений — 600 миллионов лет, насекомых — 400–500 миллионов лет. Цветковые растения появились на планете в результате жизнедеятельности насекомых 200 миллионов лет назад и сравнительно быстро — через 100 миллионов лет — заполонили всю Землю. Возраст насекомых, сохранившихся целехонькими в окаменевшей древесной смоле, балтийских янтарях, около 40 миллионов лет. Человек же стал человеком «всего лишь» 1–2 миллиона лет назад.

Место насекомых среди животных. Класс насекомых относится к типу членистоногих, имеющих наружный хитиновый скелет. Ближайшие родственники насекомых — это паукообразные, многоножки, ракообразные.

Наружное строение насекомых очень важно для их определения и для различных исследований. На рисунке изображены контуры крылатой муравьиной самки с обозначением частей тела и основных склеритов — хитиновых щитков, составляющих наружный скелет насекомого.

На рисунке изображены контуры крылатой муравьиной самки с обозначением частей тела и основных склеритов.

Систематика и определение насекомых. Как и все животные, насекомые поделены на отряды, семейства, роды и виды: такую классификацию ввел Карл Линней в 1735 году. Большинство средних и тем более мелких насекомых определять точно до вида могут только специалисты, хорошо изучившие какую-то группу: ведь насекомых слишком много, и универсальных систематиков-энтомологов не существует. Поэтому у энтомологов произошло «разделение труда»: специалист по стрекозам называется одонатблогом (стрекозы по латыни — Одоната), по бабочкам — лепидоптерблогом, по муравьям — мирмекблогом, по пчелам — апидологом, по шмелям — бомбидблогом, и так далее.

Определять насекомых с точностью до вида начинающем; энтомологу не обязательно, тем более что для подавляющего из большинства русских названий не существует, а приняты латинские или греческие. Академические определители для новичка чрезвычайно сложны, иногда запутаны и сложны даже для специалиста. Например, дается признак — теза: «волоски на брюшке большей частью темно-желтые», а противоположный признак другого вида — антитеза: «волоски яично-желтые»… Вот и поди разберись. Или такое: «поверхность шагреневидная». Скажи те, кто из ваших дедушек или прабабушек видел хоть раз шагрень, да и знает ли, что это такое? На ум приходит Бальзак: что-то сжимающееся… А ведь шагреневую кожу делали только из шкуры дикой лошади тарпана (обитал и у нас, на Украине), начисто выбитой людьми и исчезнувшей как вид еще в 19 м веке. И тем не менее «шагреневидность» слишком уж часта в современном определителе насекомых и ставит в тупик молодых энтомологов; пользуюсь случаем разъяснить, что этим термином обозначают ритмичномелкоморщинистую поверхность…

Кто есть кто: определитель отрядов насекомых. Класс насекомых, как известно, делится на виды, роды, семейства и отряды. Многих из них вы уже знаете «в лицо», но нередко начинающий энтомолог становится в тупик, не зная, к какому отряду отнести новое для него насекомое. Обращается к определителям, и нередко — знаю по себе! — горько разочаровывается, запутавшись в непонятной пока для него «каше» терминов, цифр, обозначений…

Я поступил так. Взял наиболее, на мой взгляд, универсальную цифро-текстовую определительную таблицу отрядов из книги: Питер Фарб. Насекомые. Перевод с английского. Издательство «Мир», Москва, 1976 г. К слову, в книге очень много отличных цветных иллюстраций, а таблица хороша тем, что кроме взрослых насекомых в ней есть и дети их — личинки и нимфы (нимфы похожи на взрослых сразу после выхода из яйца, и такое развитие, без стадии куколки, называется неполным; развитие же типа «яйцо-личинка-куколка-взрослое насекомое» называется полным).

Так вот, я преобразил эту таблицу в «визуальную», нарисовав ее в виде такой ветки с побегами. По-моему, это сделает процесс определения интересным и простым, и спасет определители (которые еще надо найти) от «неизбежных» карандашных птичек-галочек. Читайте, что написано на главной ветке, выбирайте нужный развилок, двигайтесь дальше по одному из его отростков. И так — до нужного «листика».