Мой мир

Гребенников Виктор Степанович

Глава IV. ЛЕСОЧЕК

 

 

Шел тысяча девятьсот пятьдесят шестой год. Я работал в клубе художником — это было еще до изокружка, вдыхал полной грудью Воздух Свободы, которым, после недавних лагерей, никак не мог надышаться. Тем более что и в самом Исилькуле и в его окрестностях воздух был не просто чистый, а всегда какой-то особенный, осязаемо-свежий, такого «густо-голубого вкуса» — особенно по сравнению с карабашским (это где слепень утащил за зону мой планер): стоило там ветерку повернуть от медеплавильного завода с его мрачными трубами в нашу сторону — сразу острый запах серы, ядовито-кислый вкус во рту, кашель, и некуда спрятаться от газа, и так порой не одни сутки — пока ветер не повернет в другую сторону. А направо от этих труб — цепи гор, мертвых, без единой сосенки, без одной травинки: все живое на огромной площади к востоку от завода было уничтожено. Трубы эти дымят и по сей день…

Какое же счастье быть далеко-далеко от всего этого, дышать настоящим, неиспорченным воздухом Сибири! Любовь к здешним степям, колкам и полянам, помноженная на эту чистоту воздуха, росла и крепла у меня с каждым днем, мало-помалу погашая невеселые уральские воспоминания с их непременным привкусом — медно-сернистых дымов Карабаша. А обилие друзей-насекомых на лесных исилькульских лужайках подкрепляло эту любовь, и в рюкзаке моем почти всегда соседствовали этюдник с красками и сачок; оба эти инструмента плюс, конечно, бинокль — никогда не были без дела.

Еще в начале 60-х годов я за полчаса вблизи Исилькуля мог набрать «просто так» множество насекомых в том числе и этих жуков: бронзовку, шпанку, пестряка, златку, щелкуна, листоеда, бегунчика, тинника, долгоносика. Теперь многие из них в тех местах исчезли.

Этюд из цикла «Подснежники»: бабочка Левана у цветков сон-травы прострела.

До чего это здорово — снова и снова обходить ставшие родными поляны и опушки, любоваться красавицами-бронзовками, закопавшимися с головой в сладкое душистое кружево таволг и подмаренников, вдыхать настоенный на ароматах полевых цветов воздух этих счастливых мест и подолгу смотреть вверх, в бездонное, ничем не омраченное небо в тщетных поисках жаворонка, посылающего оттуда, с поднебесья, свою переливчатую, тоже такую родную трель…

Но как ни всматриваешься в эту сияющую синеву и как ни остро мое зрение — небесный певец остается невидимым; стоп — а это что за точка? Нет, это не жаворонок, это высоко, очень высоко величавыми кругами парит какая-то большая птица.

Да она ведь не одна! Поймав в бинокль чету «планеристов», вижу: это орлы, хоть редкое, но привычное в те годы украшение неба тамошних мест (сейчас там орлов нет и в помине). Широкие крылья неподвижны, лишь хвост со светлой перевязью — значит, это беркуты, — расставленный упругим веером, то и дело меняет угол, приспосабливаясь к дующей снизу вверх невидимой воздушной струе, и нагретый над дальней пашней воздух возносит величавых летунов все выше и выше, и уж в бинокль разглядеть их трудновато; но вот орлы, развернувшись на юго-запад, на миг как бы замерли, чуть-чуть подобрали крылья и начали полого соскальзывать будто бы с высокой горы, набирая скорость… Улетят километров за пять, нащупают восходящий воздушный поток, который поднимет их так же кругами, в поднебесье — и все это без единого взмаха крыльев… Эх, мне бы так!

И казалось, что здесь всегда будет как сейчас: чистейшее бездонное небо, бесчисленное множество ягодных щедрых полян с бесчисленными же золотыми жуками и пчелами, бабочками и стрекозами; это ведь не тесный промышленный Урал, а огромная — самая большая на всей планете! — Западно-Сибирская низменность, и от степного Исилькуля, как я считал, далеко до дымных заводов — что на запад, что на восток: живи-радуйся!

Лишь изредка голубой чистейший купол неба перечеркивался, как по гигантской линейке, инверсионным следом самолета, который вскоре сбивался в сторону, размывался и исчезал, и небосвод опять становился чистым или же напускал на свои просторы стада пышных кудрявых облаков — точно таких же, какие «паслись» тут сто, тысячу, а может, и миллион лет назад.

Но инверсионные следы самолетов — теперь здесь пролегает главная пассажирская их трасса — все чаще и чаще перечеркивали небосвод, и это для меня было, прямо скажу, неприятно: почему-то с детства я считал Небо для людей неприкосновенным; как бы то ни было, если писал этюд с небом, и на нем был самолетный след, я его не изображал…

А в дни, когда подолгу не было ветра, где-то очень далеко над горизонтом, чуть севернее точки востока, из-под пологого горба земного шара явственно возвышалось какое-то сверхгигантское облако. Я долго не мог понять, что это, до тех пор, пока однажды ясным тихим утром не простелил за облаком из электрички: да это же выбросы Омского нефтеперерабатывающего комбината! Густые плотные дымы медленно выползали из множества высоченных труб и, клубясь, поднимались в синеву… Так вот что за «облачко» порой видно было из Исилькуля за полтораста километров!

После я не раз видел его с самолета, делающего перед посадкой круг над Омском: эдакая гигантская многослойная система высоких плотных облаков, а под ней, даже в самый солнечный день, темно-темно и мрачно, и в «сени» этой химической солнценепробиваемой тучи, в городке нефтяников, работают и живут люди, растут, учатся и играют дети… Что же мы такое творим с нашей Планетой, с самими собой и со всеми потомками?

Этюд из цикла «Микропейзажи». Я писал их близ города с натуры, воткнув лупу в землю у комля березы. Мох Фунария и лишайник Кладония (он развивается только в совершенно чистом, без технических примесей, воздухе и может служить своего рода анализатором атмосферы.

И, возвращаясь в Исилькуль, я думал: как все-таки хорошо, что я с семьей, с детьми — у нас уже родилась Оля — живу здесь, куда еще нескоро доберется Индустрия, а может быть, и никогда не доберется? Но потом стал замечать: а ведь и тут не все ладно. Взять хотя бы колки: в сороковых годах вокруг каждого из них были широкие разнотравные опушки — остатки первозданной Степи: сельские хозяева тех времен прекрасно понимали, что леса, пусть небольшие, — надежные защитники полей от суховеев, и, если подпахать под самые деревья, нанесешь вред Лесу, а стало быть, будущим своим посевам; вдобавок останешься без выпасов, без сена, без ягод и грибов, и без Красоты, которую наши предшественники ценили, ей-богу, лучше, чем нынешние образованные хозяева земель — агрономы. Подавай лишь план, вспаши в срок — а как, это все равно; и плуг тракториста отхватывал еще полосочку нетронутой земли у перелеска — узенькую, сантиметров в двадцать — стоит ли о том говорить?

Но подсчитайте: если такими, вроде бы небольшими, темпами будут съедаться леса, то за пятьдесят лет они уменьшатся так — полукилометровый в диаметре колок потеряет восемь процентов своей площади — и немного, кажется, но безвозвратно; стометровый — сократится на одну треть; двадцатиметровый — исчезнет вовсе.

Осенний шиповничек. Сколько таких милых уголков природы сгинуло под безжалостными плугами!

Особо сильный урон понесла сибирская и казахстанская природа в памятные годы Подъема Целины. Не оставлять ни одного клочка степи и луга, перепахать все — такова была жесткая установка Центра. И на огромном расстоянии от западных наших границ до Алтая и Байкала не оставили потомкам ни гектара настоящей не паханой степи — ни для научных целей, ни хотя бы как Памятник Природе, давшей людям Хлеб.

Читатель, наверное, знает, что надежды, возлагавшиеся на Целину, оправдались далеко не все: в иных совхозах эта земля была щедрой лишь первые три-четыре года, а там понадобились и севообороты, и удобрения, и многое другое, и все это удаляло человека от Природы-кормилицы, удаляло, удаляло… А урожаи — падали, падали, падали…

Под распашку попали тогда не только луговины, поляны, опушки, но и… деревни: началось укрупнение хозяйств, хлеборобов сгоняли со своих «микрородин» — из деревень, деревушек, хуторов, аулов, и места эти тут же перепахивались. И многие годы по весне, в нескольких километрах от Исилькуля, можно было видеть такое: на огромном, почти до горизонта, темном свежевспаханном поле виднелись там и сям большие светлые пятна; подходишь ближе и видишь, что здесь — осколки кирпичей, черепки от посуды, ржавый сковородник, обрывки рогож; старый детский ботиночек, обломки игрушек, — и становится невыносимо грустно от этой картины, особенно когда вспомнишь: да, именно здесь, к западу от райцентра, была милая деревушка Сычевка, и четыре хутора недалеко от нее с богатейшими огородами и садиками, и был я здесь не раз по делам малярийным в давние годы, знавал здешних стариков и детишек, потчевал их лекарствами, брал анализы, ел нехитрое их угощение — вареную рассыпчатую картошку и небывало вкусное густое холодное молоко из погреба…

Ничего не осталось от таких вот необъяснимо милых хуторских уголков, снесенных и перепаханных.

Ради чего понадобилось все это разрушить и вот так безжалостно, тяжелыми плугами, буквально сровнять с землей?

Не пощадили и мертвых: за остатками деревень я находил на пашнях обломки могильных крестов с остатками надписей, старую, но прочно вделанную под стекло фотографию от надгробия, кусок раздавленной трактором седой от времени доски с арабской вязью на бывшем мусульманском кладбище…

Теперь, понятное дело, все это исчезло, перемешалось, сгинуло — и на местности, и на картах, и в памяти людской… А зря: хоть небогато жили те люди, «некультурно», но в единении с Природой, окруженные ею со всех сторон, ею кормимые-поимые. О такой жизни нынешний городской, да и не только городской, житель не может теперь даже и мечтать. А мне повезло: я застал-таки кусочек этой замечательной, но, увы, неповторимой Жизни…

Пошел тысяча девятьсот пятьдесят седьмой год — четвертый год тотальной распашки Целины, больших и малых ее массивов. Ближних окрестностей Исилькуля, с десяток километров, это почти не затрагивало, но целинный Большой Хлеб везли сюда со всех сторон: огромные скопления автомашин, сгружаемых с железнодорожных платформ, заполняли пристанционное пространство, подступая вплотную к окошкам нашего железнодорожного барака, а потом — тоже огромные, невиданные ранее очереди этих же машин с горами золотистого зерна в каждой — у весовых ворот элеватора…

Таким был исилькульский элеватор в пятидесятые годы. Сейчас к нему приделаны огромные неказистые пристройки, и он стал угрюмым и приземистым.

А весной пятьдесят седьмого что-то не хорошее случилось с исилькульским Небом. Юго-западный ветер почему-то сделал его неестественно серым, с буроватым оттенком; быстро темнело, и солнечный диск потускнел так, что можно было смотреть на него невооруженным глазом. Сквозь капельки облачного тумана его края виделись бы резкими, а тут они были смазанными дифракцией, отклоняющей свет вблизи твердых частиц.

Вспомнилось: много лет назад, в Таджикистане, я видел нечто подобное — неестественно мрачное дневное небо, туманный диск солнца, полутьма средь бела дня; мне, объяснили, что это дует «афганец» — такой ветер, который поднимает лессовую пыль и несет ее из Афганистана за сотни километров к нам; на второй день «афганец» материализовался: эта самая пыль осела вниз, стали желтыми и тяжелыми листья деревьев, крыши, дворы, улицы; пыль была везде: в помещениях, водоемах, в пище, тонко и противно скрипя на зубах; у дверей стояли веники вроде тех, которыми в Сибири обметали с валенок снег; обхлопаешь веником обувь и брюки — и «сотворяешь» вокруг себя облако тончайшей желтоватой пыли…

Откуда же «афганец» в Исилькуле?

Ответ пришел быстро, тоже с «неба»: над этой серо-бурой высокой пеленой, невидимо для людей, собрались уже настоящие тучи и оросили дождем; но каждая дождинка, летя оттуда вниз, проходила через пыльный слой, вбирая в себя его частицы и падала вниз уже не светлой прозрачной дождевой каплей, а крупной брызгой обыкновенной для здешних мест грязи, как, скажем, обдало бы тебя струями из грязной лужи при близком проезде автомашины; к слову, некоторые водители для развлечения специально так и делали, «прижав» прохожего к забору или канаве и газанув как следует через грязную лужу.

Казалось, что сотни, тысячи таких вот «лихачей» газуют там, наверху, по грязным облакам, выбрызгивая оттуда, из огромнейшей лужи, множество фонтанов, проливающихся к нам на землю таким вот издевательским «дождем». И людям было страшно, обидно, непонятно: почему это с Неба — вместо воды — грязь, почему испорчены костюмы, куртки и платки…

Разглядев одну из этих подсыхающих клякс, упавших на бумажку, я увидел: это никакая не «космическая пыль», а самый что ни на есть земной чернозем… И понял: он поднят ветром с тех самых «целинных» полей, тысячи гектаров которых лежат сейчас там, на юго-западе, в Казахстане, вспаханными и, может, уже засеянными; но давно не было дождей, задули ветры, подхваченный ими пахотный слой поднялся в небо — и вот результат…

1956 год, лагерь целинников. «Начало конца» — так назвал я про себя этот уголок огромной «шаровой» картины, сферорамы «Реликтовая степь», над которой мы сейчас работаем.

Пыльные бури «Целины» зачастили — то сухие, то с грязевыми дождями, подобными только что описанному. Одно лето нам пришлось жить в сарае — дом, в котором мы, наконец, получили комнатку, поставили на ремонт. А сарай-то, известное дело, дырявый, спасал нас разве что от дождя, «целинную» же пыль даже вроде как-то «втягивал», и мы едва успевали стирать одежду, постели, отмывать чумазых ребятишек…

После я узнал, что ученые подсчитали: плодородный почвенный слой настоящих степей — злаково-полынных, типчаковых, ковыльных — прирастал без вмешательства человека, в результате жизнедеятельности растений, микроорганизмов, насекомых в среднем в этих краях на один сантиметр за сто лет; средний же «мощности» пыльная буря пятидесятых годов выдувала этот сантиметр за один час…

Дорого же обошелся Природе почин, обставленный как целая героическая эпоха, как массовый романтический подвиг…

 

Исчезла степь, а вместе с ней — похожий на ярко-красную пуговицу земляной паук Эрезус.

Жуки-песочники (из семейства чернотелок), плотно прижавшись к земле, пережидают бурю…

Читатель, наверное, заметил, что слово «целина» иногда взято мною в кавычки. Это потому, что в свое время было указано именно так называть не нетронутую, девственную степь, а уже вспаханную — наперекор русской грамматике. Ведь целинаперестает существовать вовсе после первой же вспашки — вспомните шолоховскую «Поднятую целину» — и она уже никакая не целина, воспевавшаяся в мемуарах о тех временах и в песнях той поры: «У студентов есть своя планета — это Целина».

Сейчас этот куплет имеет другой, горький смысл — неизлечимо испорчена значительная часть нашей Планеты, в том числе руками студентов-целинников. Кстати, мы в этом не одиноки: целинная степь по-английски называется virgin steppe, то есть девственная степь, от латинского «виргинис» — «девственный»; отсюда название штата Вирджиния в США, в котором невспаханных прерий к западу от Аппалачских гор тоже не осталось, и фермеры пережили когда-то такие же вот пыльные бури, а штат так и называется — «Девственный». Ну а у нас — совсем необъяснимо и непереводимо на русский язык странное тогдашнее словцо «целинник»…

Большие площади лесостепной и степной целины были подняты и в нашем Исилькульском районе, особенно в южных и юго-западных его хозяйствах, прилежащих к Казахстану. И однажды, километрах в двадцати пяти от города, во время одной из своих энтомологических экскурсий, я видел как раз зарождение пыльной бури.

Был солнечный ясный день. Обследовав несколько крупных и средних колков, я вышел на вспаханное и уже засеянное поле, огромное, почти до горизонта. Дождей давно не было, и земля была сухой как порох; ее комочек в руке рассыпался в пыль — это в первые «целинные» годы средние и мелкие частицы почвы, скрепленные останками уничтоженных перепашкой степных трав, еще не рассыпались. Но несколько лет глубокой пахоты с непременным переворачиванием пласта и усердным боронованием сделали свое дело: хотя у почвы еще сохранялся химический состав, но она уже потеряла своих образователей и сохранителей — насекомых, червей, инфузорий, бактерий, утратила свою структуру: когда-то она была как крупнозернистая жирная каша, темная и рассыпчатая, а теперь превратилась в прах — неуютный, безжизненный, подвластный всем ветрам.

Вот такой ветер, не очень даже сильный, как говорят метеорологи — «свежий», дул в тот день над полем, гребнистые борозды которого были от сухости светло-серыми; кое-где виднелись желтые, тоже сухие, незаделанные зерна пшеницы. Ветерок стал крепчать, и над полем временами пробегали пыльные волнистые струи, точь-в-точь такие, как зимой при поземке, только не белые, а серые. Встречаясь и сталкиваясь в воздухе прямо у земли, эти струи давали как бы всплески или гребни, тут же разбиваемые ветром и уносимые на восток по-над полем в уже изрядно запыленную даль.

А потом с ветром что-то сделалось. Он как бы разбился на тысячи маленьких струй, и каждая из них подняла на поле крохотные вихри-смерчики, почему-то уже не серые, а коричневатые, наклоненные на восток, которые как бы вывинчивались из пашни вверх, втягивая на моих глазах пыль с борозд и поднимая ее на полметра, где ветер был сильнее и ровнее. И смерчики эти вливались в широкие кудлатые пыльные валы, которые катились над полем уже мощным колеблющимся потоком.

Стайка каких-то небольших птиц испуганно металась в этом бегущем облаке, потом пропала в кромешной пыли из виду. Становилось труднее дышать, пыль лезла в глаза, в нос, и не было от нее никакого спасения. Спотыкаясь о травы, я побежал в перелесок, откуда недавно вышел, — но его уже насквозь продувал безжалостный суховей, насыщенный густой-прегустой пылью.

Пыльные валы, накатываясь друг на друга, поднимались по ходу своего страшного бега, быстро высились, клубились, уплотнялись — и вот уже солнце не в силах пробить эту жуткую серо-коричневую мглу, и стало вокруг темно-темно…

Мрак, гонимый уже ровным тугим ветром, плотнел с каждой минутой, и это чем-то напоминало солнечное затмение, но с тою огромной разницей, что страшная, ощутимо движущаяся стихия, поглощая все живое, орудовала не где-то в межпланетных высях, а тут, у земли.

Кобылка-трещотка, застигнутая в полете пыльной бурей.

В струях и клубах пыли, в этой жестокой свистопляске, оторванные от родных гнезд и растений, ослепленные пылью, неслись куда-то — на верную гибель — насекомые: большая мохнатая шмелиха с оранжевыми комками цветня на ногах, совершенно потерявшая ориентировку лесная бабочка-траурница с уже оборванными крыльями; буквально смешанные с пылью, мелькали уносимые бурей златоглазки, цветочные мухи, дикие пчелы.

Сбитая ветром оса-муттилида тоже потеряла ориентировку.

Исилькуль, 1958 год. Пыльная буря.

Пыльным ураганом выдуло из земли и краснотелку — ярко-красного клещика (полезен тем, что истребляет насекомых-вредителей).

В небольшом муравейнике у старой, ближней к полю березы, царила паника: испуганные муравьи суетливо носились по куполу, зачем-то выносили из недр своего жилища личинок и куколок, которых тут же выхватывали у них другие муравьи и спешно затаскивали вглубь гнезда; кто-то, подтягивая палочки, заделывал ими один из входов, как это принято у них перед дождем, другие немедля разрушали это покрытие, и оттуда выбегали крупные крылатые молодые самки, которых, ухватив за ноги и усы, силой тащили внутрь рабочие муравьи.

Было видно, что труженики-муравьи впервые столкнулись с этим видом стихийного бедствия, незапрограммированного в их инстинктах в ходе многомиллионолетней эволюции. Они знали, как готовиться к ливню, и отлично умели от него заблаговременно защититься; как вести себя и как спасать потомство во время весеннего половодья, от преждевременного заморозка, даже от пожара, во время которого уносили своих детей в самые глубокие камеры своей сложной постройки. А пыльная буря, каковых в этой местности никогда не бывало, повергла муравьев в совершенную растерянность…

 

Кто-то поджег муравейник, и его жители пытаются затушить пожар струями кислоты…

Тем временем в природе происходило нечто совсем непонятное и жуткое. Начавшись с небольшой «поземки», валы и струи пыли превратились в некий Летящий Мрак, все более и более тяжелеющий и всепоглощающий, и не было уже никакого солнца, никакого света; грудь сжималась от пыли, от недостатка воздуха, и какой-то неведомый доселе страх овладел всем моим существом.

Читающий эти строки ухмыльнется: нагоняет, мол, автор жути просто «для интересу», не может ведь у нас в Сибири такого быть, разве что где-нибудь в Сахаре… Что тут скажешь? Может быть, эти строчки прочитает кто-нибудь из «первоцелинников» — он и подтвердит, что именно так и было.

Находясь в эпицентре зародившейся Пыльной Бури, я, повидавший, в общем-то, немало, ощущал нечто безнадежное, роковое, и сладить с этим восприятием Летящего Мрака не помогало сознание того, что Исилькуль лишь в паре десятков километров, что пыльная буря все равно кончится — либо ослабнет ветер, либо, в конце концов, верхний пыльный слой пахоты сдуется с полей вовсе, и ветру выдувать отсюда будет больше нечего. Но попытки такого «здравомыслия» не помогали.

Темная мрачная пелена, несущаяся над Миром, была неравномерной — клубы уже исчезли, зато временами можно было различить нечто вроде бесчисленных рядов извивающихся полос или лент, более плотных, чем остальной Летящий Мрак. Мне показалось, что иногда там, в глубинах этого мрака, мелькают какие-то слаборазличимые вспышки. Превозмогая жуткую тоску, я вышел из колка, закрыл рот и нос мелкой сеткой сачка и направился по пахоте вглубь поля — рассмотреть, что это за вспышки.

Сделав сотни полторы шагов по пашне и обернувшись, я почувствовал совсем уж животный страх: колка, откуда я только что вышел, нет — его за моей спиной поглотил Летящий Мрак, который окружал меня повсюду: сверху, снизу, со всех сторон… Позабыв про вспышки, я запаниковал: найду ли дорогу назад, к спасительному колку? Хоть бы чуть просвечивало через Мглу солнце — я б сориентировался: сейчас полдень, светило на юге, но свинцово-пыльная Мгла меня, что называется, закрутила, окончательно сбив с пути.

Вдруг чуть-чуть забагровело где-то у горизонта, и между темных мглистых струй иногда стал вырисовываться солнечный диск, почему-то совсем с другой стороны, на северо-востоке, а не на юге, где сейчас, в полдень, должно быть солнце.

Заблудился…

И дернуло же меня потащиться к этим вспышкам, будь они четырежды неладны!

Но — стоп! В полдень солнце над горизонтом возвышается тут градусов на пятьдесят дуги, а то, что едва видится сквозь Мглу — от силы градусов на двадцать, притом вроде бы движется направо; впрочем, наверное, движение это кажущееся — струи Мглы бегут налево, других ориентиров нет; что же мне делать, куда идти?

С огромным трудом сообразил: лучше всего ориентироваться по ветру; когда я пошел в поле, он мне дул в спину и в правый бок, теперь нужно развернуться на 180 градусов, то есть идти так, чтобы ветер был навстречу и слева. И через несколько минут я уже мог разглядеть изогнутые ветром верхушки берез…

И лишь когда оказался в относительной безопасности — в колке, рядом с тем муравейником, хорошенько вспомнил увиденное. Там, в поле, проносились мимо лишь косые «ленты» пыли, по краям некоторых из них действительно пробегали, причем снизу вверх, какие-то неясные отсветы — неприятного желто-фиолетового оттенка; это были не искры, не языки, а скорее какие-то всполохи — возможно, коронные электрические разряды, вроде огней Эльма, возбужденные полетом и взаимным трением миллиардов сухих частиц земли в сухом жерле нескончаемого вихря.

А с «солнцем» я так и не разобрался. То, багровое, что я видел сквозь Мглу — было, и это уже совершенно точно, не высоко на юге, а низко на северо-востоке, и все-таки оно двигалось направо… Отсюда, из колка, ничего в той стороне больше не виделось, а идти туда, во Мглу, я больше не решился. Что это было, и было ли — сказать сейчас за давностью лет я не берусь. Могу предположить лишь одно: кроме вспышек в летящих темных струях пыльная буря, спровоцированная людьми, способна рождать еще что-то; чудесного тут нет, ибо известно, например, что «хобот» больших смерчей нередко светится…

Вряд ли кому-то теперь доведется наблюдать подобное: люди наконец поняли, что бесценное богатство — плодородный слой почвы — нельзя пускать на ветер, и нашли способы сохранения полей от выдувания, в том числе безотвальную их вспашку.

И Пыльные Бури Целины ушли в историю.

Но какой огромный, невосполнимый ущерб понесла от них Природа!

Кто и когда залечит эту рану, теперь вроде бы незаметную и как бы забытую, но на самом деле огромную, хроническую, невосполнимую, нанесенную Земле десятками тысяч тяжелых безжалостных плугов? Вспомним: на этих равнинных степях раньше, до прихода Человека, когда их хозяевами были сайгаки, жуки-чернотелки, орлы и дрофы, плодородный слой почвы прирастал лишь по сантиметру в столетие.

А впрочем, не могу поручиться и за обратное: где-то сверху опять что-то перестроится, и Центр укажет: отменить, интенсифицировать, химизировать, приватизировать, мелиорировать, перепахать, акционировать. И все опять зарукоплещут и «перестроятся…»

Где гарантии, что так не будет?

Быть может, оттого, что я когда-то имел собственный заповедник для насекомых — симферопольский Двор, либо потому, что, наверное, человеку свойственно хотеть «свой» кусочек земли — огород, садовый участок, для хозяйственных ли целей, для отдыха ли, или «просто так», — бродя по сибирским колкам и замечая, что каждый из них представляет особенное Царство Насекомых, — все чаще и чаще мечтал я о том, что очень бы не худо, пока не знаю как, но заиметь «свой», «собственный» колок. Знал, что это совершенно нереально, но при каждой энтомологической экскурсии прикидывал, обследуя новые для меня местности, насколько подошла бы для этой цели та березовая рощица, либо тот осиновый лесок, или опушка у болота, что поросла пышными кустами ивы-тальника и не менее пышными травами между ними.

И вот в один прекрасный день, отправившись на природу всей семьей, вчетвером — а это делали очень часто, совмещая дела энтомологические со сбором грибов и ягод, — мы набрели на Лесочек, достаточно богатый всем перечисленным, очень уютный и живописный.

Один из крохотных обитателей наших мест — паук-скакунчик.

Его координаты: шесть километров от Исилькуля на запад вдоль железной дороги, а там, где под ее полотном устроен тоннельчик для проезда или стока вод — мы его звали Мостик, — свернуть налево, на юг; пройти лесопосадку, затем лес, огибая его слева, а потом, прямиком через поле, еще километр — и придете в наш Лесочек.

Тогда здесь было три небольших, но уютных полянки: они были защищены от ветра и в то же время — «с видом» на дальние дали. Лесочек состоял главным образом из берез, осинок, ивовых кустов, мелких порослей шиповника и разнообразных трав на опушках и полянках, которые, судя по всему, не косили, либо косили очень редко — для этого они были слишком малы, кочковаты и с кустами.

На восточной полянке были две старые оплывшие ямы, поросшие по краям березами. Ямы имели прямоугольные очертания, и это означало, что лет двадцать, а может, пятьдесят тому назад, здесь находились две землянки: жилая, о чем говорили следы сеней, и хозяйственная. В нескольких шагах от них, на другой стороне полянки — большая округлых очертаний яма (остатки давно обвалившегося колодца). Кто здесь жил, чем занимался, куда делся? Глядя на руины или на такие вот следы человечьих жилищ, я всегда думаю: продолжается ли идущая отсюда, из этой точки Земли, цепь потомков-поколений? Где эти люди сейчас? Что они делают? Очень жаль, что они наверняка не знают о прапрародине своих предков; а может быть, именно здесь прервался чей-то род, и остались лишь безмолвные оплывшие следы в земле; но все равно эти люди прожили здесь не зря — хотя бы потому, что не испортили природу, а эти березы поселились именно по контурам бывших землянок.

По контурам давно снесенного человеческого жилища успели вырасти березы…

Особенно много тут было муравьиных жилищ разных форм и размеров — крохотных «земляночек», небольших «домов», крупных «дворцов» и «городов»; случилось так, что на небольшой территории менее трех гектаров бок о бок обитали по меньшей мере пятнадцать различных видов — настоящее Муравьиное Царство!

Самыми многочисленными — во всяком случае на первый взгляд — были небольшие темные мураши, носящие латинское название Лазиус нигер — интереснейшие смышленые существа со сложной, своеобразной жизнью; именно отсюда я осторожно брал «отводки» их семей домой, и жили они у меня по многу лет, удивляя и восхищая моих гостей своими повадками, дружбой и сообразительностью; они бегали у нас через всю комнату по бечевке, подвешенной под потолком, и все это подробно описано в моей книге «Тайны мира насекомых», вышедшей в Новосибирске в 1990 году.

В шестидесятые годы я сделал телепередачу об этих удивительных созданиях на своих же рисунках, которую показал в Омске и Воронеже; часть рисунков к ней — на соседних страницах.

     

     

Рисованные кадры к одной из моих телепередач — почти «Мультиков» — о природе как муравьи лазиусы доили тлей на деревце и в специально выстроенных ими земляных «фермах».

     

     

Как лазиусы «горожане», отрезанные от своих ферм новым тротуаром, догадались провести по ним «метрополитен».

     

     

Как лазиусы выпускали одновременно, по общему сигналу, из всех муравейников округи, множество крылатых самцов и самок. Приземлившись после воздушной свадьбы, самка «отстегивает» крылья, зарывается и основывает новую семью. Всё это (и многое другое) я подробно записывал и зарисовывал.

Лесочек открывал мне и сынишке Сереже новые и новые тайны. Он стал как бы нашей постоянной энтомологической лабораторией на открытом воздухе; восемь километров — отличное расстояние для ходьбы и для того, чтобы не очень мешали посторонние. Оказалось, что Лесочек находится на границе земель Сибирской опытной станции масличных культур и Комсомольского отделения совхоза «Лесной», а вот как его «застолбить», чтобы навсегда сохранить эту Страну Насекомых, — я не имел ни малейшего понятия.

А так надо было сделать хотя бы потому, что ивовые кусты у его юго-восточного края, привлекавшие каждую весну великое множество разнообразных диких пчелок, шмелей, бабочек, кто-то безжалостно вырубал на плетни или метлы; правда, за лето эти чрезвычайно живучие растения спешно восстанавливали уничтоженное и следующей весною светились новыми сотнями пушистых фонариков-сережек с гудящими возле них шмелями и пчелами…

 

К цветущим ивам Лесочка издалека направлялись чьи-то домашние пчелы за душистым нектаром. И его на всех хватало…

Весною на иве-краснотале: степной шмель, пчела Андрена, лимонница, траурница.

Потребовалось снять, возможно, более точный план Лесочка. Легче всего это было бы сделать сверху, поднявшись над Лесочком и сфотографировав его контуры, кусты и поляны. Но насколько это легко могло получиться во сне (я до сих пор свободно «летаю» во сне, поднимаясь иногда чуть ли не к облакам), настолько трудно это было осуществить наяву. Поднять фотоаппарат на воздушном змее? Ведь в детстве, в Симферополе, я змеев этих переделал немало, притом всяких форм и конструкций, но единственная моя камера «Фотокор» была для этого тяжела, и угол съемок был у нее невелик, да и мало ли что, спикирует мой змей, и аппарату — каюк…

Воздушный шар для такой аэрофотосъемки был бы лучшим средством, но смастерить такое мне не по силам, а сделай, пусть маленький, лишь бы поднял фотокамеру — не оберешься беды: в те годы любые съемки с мало-мальской высоты строго-настрого карались. Помнится, мы с учениками художественной школы пристроились делать набросочки и этюды с пешеходного мостка, построенного над железной дорогой — ой, что тут было! Прибежали работники вокзала, железнодорожные милиционеры, прогнали нас, отобрав рисунки, — оказывается, мы совершали покушение на государственную тайну…

Это сейчас пролети над Лесочком на дельтаплане, монгольфьере или на чем ином, снимай в свое удовольствие, и никто тебе ничего не скажет. А тогда, особенно после «полетов» во сне, я очень серьезно думал, как бы все-таки хоть один-единственный раз преодолев законы земного тяготения, воспарить над Лесочком, сделать над ним хотя бы пару кругов, и «щелкнуть» его пусть даже с небольшой высоты…

Такими я представлял себе в детстве «насекомолеты».

Сейчас говорят и порой мелькает в печати, что некими «психогенными тренировками» можно этого достичь и что за океаном есть то ли школа, то ли курсы левитации, причем платные и весьма дорогие (левитация — «взлет» вверх человека по его собственному желанию без известных технических приспособлений).

Грешным делом, я в это не верю: без техники не полегчаешь ни на грамм; впрочем, по этой части есть у меня любопытные находки, о которых расскажу в последующих главах.

Мне не оставалось ничего иного, как произвести обычную топографическую съемку нашего Лесочка. Без геодезических инструментов на это ушло три дня; расстояния я мерил шагами, пройдя по каждому намеченному отрезку не менее трех раз, а потом перевел их в метры, углы же не мерил, а просто чертил на планшете; в опорных точках вокруг Лесочка вместо вешек-пикетов ставил Сережу и Олю, и пятиугольник, построенный нами вокруг Лесочка, сошелся на плане наилучшим образом, с точностью до полуметра. Перпендикулярно сторонам этого пятиугольника отмерил по нескольку расстояний до опушек Лесочка, и нанес эти точки на уменьшенную в масштабе схему; остальные подробности — «опорные» деревья, изгибы контуров, тропинки, кусты, муравейники изобразить теперь было совсем уж нетрудно.

И тут произошло нечто чудесное, чего я не могу объяснить до сих пор. Мой крохотный сибирский Лесочек с абсолютной точностью и с полным совпадением относительных масштабов повторил контуры — и не только контуры — огромного, далекого отсюда континента — Африки!

Ничего не подгоняя и не натягивая, я привел к одному размеру карту Африки и план моего Лесочка — они невероятным, необъяснимым образом совпали один к одному! Пострадали только «Эфиопия» и «Сомали» — «Абиссинский Рог»: он так выдавался в поле, что его перепахали, причем, судя по всему, не так и давно, все же остальное было нетронутым. Мало того, звериные тропки, которыми мы пользовались, в точности пролегали по «руслам» рек — Оранжевой, Конго, Замбези, Нила; озеро Чад являло собой уже упомянутый водоемчик на месте старого колодца… Правда, на территории «Сахары» рос березовый лес — не совсем обычный, об этом речь впереди, зато за «Мозамбикским проливом», как влитые в карту, расположились и «Коморские Острова», и сам «Мадагаскар» — те самые заросли ивняка, которые рубили на дворницкие метлы.

Удивительным и не менее невероятным было и то, что и Африка, и это уменьшенное по длине в 28 тысяч раз ее «подобие» располагались относительно стран света абсолютно одинаково, параллельно друг другу: Мыс Доброй Надежды был и у меня расположен на самом юге колка…

Лесочек в 1957–1960 годах (план).

Места обитания всех насекомых, наблюдавшихся нами в Лесочке, если б я нанес их на план, сделали бы его перегруженным и малопонятным. Поэтому я обозначаю только муравейники, и то исключая мелкие, зарождающиеся; всего на плане Лесочка восемьдесят четыре средних и крупных гнезда муравьев, принадлежащих к тринадцати видам, четырем родам и двум семействам «по состоянию» на конец пятидесятых — начало шестидесятых годов.

Города муравьев Лазиус нигер — высокие, до полуметра, плотные кочки правильной формы, поросшие травкой — располагались главным образом на восточной поляне, — то бишь на территории «Конго», «Центральной Африки».

Их было здесь четырнадцать, включая Руины и берега «озера Чад»; два размещались в «Мозамбике», два — в «Нигерии», один — в «Марокко».

На их описании я останавливаться не буду: мы ведь договорились, что вы прочтете про этих интереснейших муравьишек в другой моей книге.

Одна из заставок к телепередаче о муравьях, отчеканенная в металле.

А вот ближайшие их родственники — желтые дерновые муравьи Лазиус флявус — тоже расселились по всему «континену», сконцентрировавшись, главным образом, в «Ливии», «Судане», «Мозамбике» и «Габоне». Они мирно соседствовали с муравьями других видов — и с большими хищными формиками, и с крохотными злющими мирмиками — например, на «острове Фернандо-По», что в «Гвинейском заливе», бывшем, по сути дела, одним «тройственным» муравейником — федерацией.

Некоторые муравьи Лесочка: Кампонотус красногрудый, Кампонотус черный, Фбрмика руфа (рыжий лесной), Формика фуска (бурый лесной), Формика сангвинея (кроваво-красный), Лазиус фулигинозус («чернейший»), Лазиус нигер (черный), Лазиус флявус (желтый).

Но всего более им полюбился «Камерун», — то есть западная полянка. Здесь их было двенадцать — мощных, тоже полуметровых в высоту, дворцов, но более широких в основании и с гораздо более прочными стенками; многие были покрыты сочно-зеленой кровлей из живого мха, и их тоже пронизывали живые дикие злаки, игравшие роль не только строительной арматуры. На корнях этих злаков, в маленьких, аккуратно отделанных муравьями каморках, группами и в одиночку располагались тли — тоже желтые, в точности под цвет своих хозяев-муравьишек; длинные хоботки тлей прочно сидели в толще корня, а брюшко, огромное, круглое-круглое, делало этих странных насекомых, никогда не видящих света, похожими, на первый взгляд, на какие-то клубеньки или галлы на корнях растений. Тли эти выделяли сладкий сок, служащий лазиусам и их потомству, сколько я тут их ни наблюдал, главной, а большей частью — единственной пищей, поэтому муравьи необыкновенно бережно обращались со своими подземными дойными стадами и с каждой «коровушкой» в отдельности: облизывали их, гладили; расширяли и штукатурили их подземные хлева.

Подземные тли с корней злаков из муравейника жёлтых лазиусов. Сидят на корнях "гроздьями", очень малоподвижны. Передняя часть тли, вид сверху. В гнезде — светлые относительно крупные муравьи (там где тли); у поверхности муравьи помельче, более тёмные. Муравейники старые — из светлой прочной глины, на вкус солоноватой. Похожи на большие кочки проросшие насквозь прочными злаками. Выходов не видно.

Желтые лазиусы редко когда появлялись на поверхности, и мне был странен их аскетичный, сугубо подземный образ жизни. Именно потому они были светлыми, что развивались не видя солнца. Пигментная окраска, как известно, отсутствует у всех животных, обитающих в пещерах, — земноводных, членистоногих, червей: она им попросту не нужна. По этой же причине и тли, которых воспитывали лазиусы на корнях трав, были совсем «нетлиного» цвета: те виды тлей, что живут на растениях, окрашены в покровительственный цвет — зеленый, черный, серый, синий, как ветка или лист, где они обитают, — чтоб их не заметили хищники. А вот этим толстым муравьиным «коровушкам», что на рисунке, прятаться было не от кого…

Схематический разрез муравейника желтых лазиусов.

Любопытно еще и вот что. Муравьи, обслуживающие тлей, самку-родоначальницу, яйца, личинок и куколок, были гораздо более светлыми, чем их же братья, находящиеся в верхних комнатах дворца, которые имели цвет коричневато-желтый. При повреждении муравейника или любой другой внешней тревоге ни один из тех, «глубинных» светлых муравьев не показывался на свет, выбегали лишь темножелтые «верхние». Мы нередко клали на муравейник желтых лазиусов кусочек сахару, смоченный водою из фляжки, — через несколько минут его облепляли десятки подземных жителей, но среди них — ни одного «глубинного». Это не значило, что им не перепадало нашего угощения: у муравьев всех видов существует жесткое и незыблемое правило, названное учеными трофаллаксисом: через регулярные промежутки времени каждый муравей обязан, независимо от того, сыт он или голоден, обменяться пищей с товарищем «из уст в уста» — либо передать ему часть содержимого своего желудка, либо получить от него, либо, если они одинаково «заправлены», перекачать пищевую жидкость туда-сюда для ее смешения.

Так поддерживается в муравейниках не только абсолютно одинаковая степень сытости (или голода, смотря по обстоятельствам) всех членов муравьиной общины: с пищей передается разнообразная и сложнейшая информация, закодированная в молекулах веществ, которые вырабатываются специальными железами в муравьином организме и тут же добавляются в содержимое всех желудков муравьиной семьи.

И заправившиеся сладким сахарным сиропом муравьи-фуражиры, отдав в глубине гнезда свою сладкую добычу товарищам, быстро вылезали наверх и вновь припадали к гостинцу…

Особенно они полюбили пчелиный мед. Наполненная им пластиковая крышечка объемом в половину чайной ложки опустошалась через полчаса. И мы сделали такой опыт: каждый раз эту медовую мисочку отодвигали сантиметра на три. Через неделю здесь можно было видеть совершенно необычную для желтых лазиусов картину: между муравейником и «столовой» протянулся трехметровый, как бы шевелящийся светло-желтый шнурок, вьющийся между травами. Идущие назад муравьи влачили толстые-претолстые брюшки-цистерны, наполненные медом так, что хитиновые сегменты разошлись, а соединяющая их прозрачная пленка была растянута до отказа.

Когда плошка с медом не выставлялась, вся трехметровая муравьиная магистраль была пуста. И вновь — чудеса, тайну которых я не раскрыл и по сей день. Ни в «столовой», ни на трассе, ни на поверхности муравейника нет ни одного лазиуса. Ставим плошечку с медом — минут через пять к ней уверенно потянулся желтый шевелящийся «шнурок» подземных фуражиров. Как муравьи узнали, что мы принесли мед?

По запаху? Нет, не проходит такое объяснение: столь же бойко они бежали к тщательно отмытой от меда плошке, наполненной раствором сахара. А вот когда мы выставляли пустую сухую посудинку, муравьи не посылали к ней разом весь «обоз», направляли лишь нескольких разведчиков. А когда те возвращались, — муравьи все до одного прятались в своей земляной крепости.

Разведчики высылались в «столовую» даже тогда, когда мы клали туда просто щепочку или комочек земли. Тем более непонятна эта муравьиная телепатия, что желтые лазиусы, сколько мне ни приходилось наблюдать их в природе, никогда не устраивают таких вот узких надземных дорожек, как муравьи многих других видов, особенно в сторону «тлиных пастбищ» на кустах или деревьях.

И совсем запутали меня желтые лазиусы, когда я сделал так: прервал их «снабжение» на две недели, после чего поставил плошечку с медом на старое место. Увы, за весь день — ни одного муравьишки, кроме черных лазиусов и мирмик, обитавших в противоположной стороне в лесу. А когда повторил прежнее обучение с отодвиганием посудинки — телепатия лазиусов проявилась в точности в прежнем виде.

И еще: муравьи этого же вида — Лазиус флявус, обитавшие под ивовым кустом на краю поляны «Мозамбик», подобному обучению не поддались, и даже коротенькой трассы устраивать не стали. Вообще, я давно подметил, что у муравьев даже одного и того же вида — семья семье рознь: в каких-то тонкостях поведения, привычках, «чертах характера». Но изучать телепатические способности семей желтых лазиусов, населявших поляну «Камерун», у меня не хватило времени: наступила осень.

Остается добавить, что содержать желтых лазиусов в домашней лаборатории не очень интересно — из-за их скрытности и «подземности». Подолгу они дома не живут — ни в специальных садках, ни в горшках, куда я помещал прямо в поле небольшие муравьиные кочки с корнями и грунтом, — от силы два года. По-видимому, их основных кормилиц — корневых тлей — не устраивало состояние степных злаков, перенесенных на подоконник, а сахарные и прочие мои сиропы не содержали нужных для их размножения веществ.

Лазиус филигинозус — таково латинское название еще одного вида лазиусов, означающее «черный как сажа», в отличие от «нигер», что переводится как просто «черный». Некоторые энтомологи зовут их то «пахучими муравьями», то «малыми муравьями-древоточцами», — будем их тут звать просто фулигинозусами.

В те годы фулигинозусы жили в Лесочке только в районе «Драконовых гор»: три близко расположенных семьи, и многочисленные галереи их гнезд были наполовину выточены в старых пнях, наполовину — в земляных плотных куполах, надстроенных муравьями над деревянными нижними этажами.