I. Дражайший мой внук, случилось так, что написание этого письма к тебе совпало по времени с желанием поздравить с 60-летним юбилеем досточтимого директора одного из известных в моё время, сибирских издательств, и я совмещу два этих полезных дела, дабы экземпляр данного письма передать 6 августа 1993 года названному юбиляру, который, будучи знатоком дел книжных, станет первым читателем этой главы, за что ты на меня, думаю, не обидишься, равно как и на то, что ненадолго прерву хронологичность своих сибирских воспоминаний для этого отступления (между нами: таким писательским способом я хочу хоть немного отвести душу и отыграться за то, что этот сказанный деятель целых три года водил меня за нос с изданием одной из моих богатейших книг, но недостойно обманул; надеюсь рассказать наиподробнейше о нём в следующем томе, а письмо сие я передал сказанному, конечно же, без этих вот строчек, что в скобках. Да ещё и облёк письмо то в красивую нарисованную мною, со всякими нарочито подхалимскими изящными арабесками, поздравительную обложку).

II. Но ближе к делу: современник великого Микеланджело Буонаротти, скульптор, медальер и ювелир Бенвенуто Челлини, которого я упомянул в главе «Глаза» книги «Мой удивительный мир» (Новосибирское книжное издательство, 1983 г.), потому что он посчитал себя осенённым некоим божественным даром, увидев вокруг тени своей головы на росистой траве светлое радужное сияние, в то время как каждый сможет увидеть такой нимб ранним утром на простой пашне, комочки коей в этом месте, у головы, отбрасывают наименьшие видимые тени и оттого здесь получается самое светлое место, а на росистой траве ещё и радужное, что я вам, своим ученикам, показывал не раз в поле. Так вот тот самый Бенвенуто мне как скульптор не очень нравился, ибо изваяния его, в том числе знаменитый «Персей», были излишне, на мой взгляд, вычурными, перегруженными деталями и оттого дробными. Зато различного рода подробности, изображённые им при написании книги «Жизнь Бенвенуто, сына маэстро Джованни Челлини, флорентийца, написанная им самим во Флоренции», сделали её настолько своеобразной и интересной, что я, будучи ещё ребёнком, а дело было ещё в Симферополе, — так вот, названную книгу, изданную в СССР в 1931 году и приобретённую отцом (он имел, как ты уже знаешь, высокий литературный вкус и постоянно покупал и старые книги у букинистов, и новые в магазинах), я «проглотил» за считанные дни, и потом ещё перечитывал, так как сразу же очень хорошо представил себе по подробнейшему этому описанию весь дух и романтизм той давней эпохи, хотя многого ещё не понимал. Столь глубокому следу в моей душе моей это произведение оставило именно документальным описанием всех этих подробностей странной мятежной судьбы автора, его неуживчивого, порой скандального и задиристого характера, его трудолюбивости, но, главное, исключительной честности и правдивости всего описанного, вплоть до собственных плотских утех со своими натурщицами.

III. Сказанный автор, как впрочем и другие замечательные художники Возрождения, не только не считал за грех, а наоборот, почитал великой и священной обязанностью учиться у древних античных ваятелей; ценители этих художеств, заказчики всякого рода от просто знатных людей до кардиналов, пап и королей, были очень сведущими в искусствах (в отличие от всех нынешних наших правителей и их царедворцев), и высшей наградой для ваятеля была их оценка «почти как у древних», а если было сказано в том духе, что сработанное и вовсе не отличимо от произведений тех самых древних, то это означало некую сверхгениальность художника, дарованную свыше. Потому немудрено, что при виде светлого нимба вокруг тени своей головы сказанный автор лишь подтвердил эту свою гениальность, уже провозглашённую его высокообразованными правителями (я ещё раз повторю, что Провидение не ниспослало на наших нынешних горе-властителей, выходцев из обкомов, сей необходимейший для власть предержащих дар, отчего и не произошло то, что очень бы хотел предречь некий писатель, уже наш соотечественник, когда он провозгласил, что мол Красота спасёт Мир). В значительной мере благодаря именно названной книге Челлини, переведённой на русский мастерски (а может даже гениально, но я не знаю итальянского, чтобы сравнить) ленинградцем Михаилом Лозинским, тем самым, замечательный перевод которого «Божественной комедии» божественного же Данте был прочитан русскими, а также всеми теми читателями нашей огромной многонациональной страны, знавшими русский (ну кто теперь, в эпоху разрушения книжного дела и всего государства, переведёт Данте на чеченский, или киргизский, или «друг-степей-калмыцкий» и издаст его у себя?), — так вот книга та, каковую я вспомнил на старости лет, оказывается, в числе других гениальных книг учила меня учиться у древних, то есть у предшественников, чего я не только не гнушался всю свою жизнь, но и почитал за великую честь, а многим просто подражал, о чём я писал тебе раньше.

IV. И в этих вот «Письмах», задача коих — правдиво, подробно и интересно запечатлеть жизнь и дух эпох, в коих я жил, мест, где я был, людей, которых я знал, их обычаев, привычек, взаимоотношений и всего прочего немаловажного, — рука вдруг повела моё перо, а точнее шариковую авторучку, совсем не так, как писались ею же мои предыдущие произведения, в том числе первый том «Писем». Это из пятидесятисемилетних глубин детства выплыла названная книга пятисотлетней давности, маньеристский стиль и слог коей, как мне вдруг открылось, очень подходил бы именно к этому вот моему сочинению, и я не преминул воспользоваться этой формой повествования в той мере, что удерживалась в моей, уже угасающей, памяти. А хорошо ли это получилось иль плохо, судить тебе дорогой мой внук, и другие мои читатели, если когда-нибудь таковые у меня будут. Я тут же, в эти секунды, что пишу, ставлю вдруг над собой небывалый эксперимент: переношусь аж на пятьсот лет вперёд, превратясь притом мысленно в некоего итальянца средней, как и я, руки, и начинаю читать переведённые кем-то на итальянский «Письма внуку» какого-то там россиянина Гребенникова, родившегося в древнейшем городе Неаполе Скифском (ныне — Симферополь) и написавшего свои «письма» в далёкой неведомой Сибири пятьсот лет тому назад; к сожалению, как я своё воображение ни напрягаю, ничего у меня не выходит, и эксперимент этот не заканчивается ничем, а стало быть срывается. Неужто это признак того, что я взял неверный, чужой и чуждый нашему языку и нашим книгам ключ, и это сочинение моё так и не увидит света по сказанной причине? Вот и одолела меня превеликая грусть, когда я так поразмыслил, дорогой мой внук, но перо это остановить я не имею права, пока жив, а переделывать весь этот том в угоду редакторишкам и книгоиздателям, с их ножницами и лощилами, не буду. О некоторых из этих деятелей, среди коих есть весьма примечательные, я напишу тебе отдельно; а на любую переделку моих этих к тебе «Писем» у меня уже нет ни времени, ни охоты. И если всё тут описанное окажется изложенным хоть и правдиво, но громоздко и плохо в литературном смысле — судить о новых направлениях своего творчества я сам один могу лишь в редких случаях, и то лишь в области изобразительных художеств, — всё равно, дорогой мой внук, береги эту рукопись для потомков, коим накажи, чтобы они её тоже сберегли и передали своим детям, которые, как очень хотелось бы думать, будут жить, в отличие от нас, в наидостойнейшее время, когда всякого рода художества, как в эпоху великого Возрождения, будут цениться и поощряться не только королями, папами и герцогами, а и простолюдинами.

V. Что же касается лично тебя, то очень советую найти в библиотеках названную книгу знаменитого флорентийца (что может быть, будет нелегко сделать: в переведённом виде она, как я уже сказал, была издана в СССР в 1931 году), и прочесть её: она тебя многому научит. Впрочем, то же самое можно сказать о многих других талантливых книгах древних, да и не только древних. Перечень их, если бы я все их припомнил и привёл, был бы очень велик и занял бы тут много места; а вот что могу сказать, то он никак или почти никак не совпал бы с теми списками литературы, которые разные дипломированные учителишки с академическими знаниями и оторванные от жизни титулованные методисты печатают в своих порою глупейших и нудных наставлениях и рекомендациях для повышения якобы уровня школьников, студентов, аспирантов через разные там институты усовершенствования учителей и прочие конторы, и рекомендуемую ими нуднятину и схоластику, называемую классикой (кроме, конечно, произведений гениальных, коих тоже немало), если кто и долбил прилежно, то всё это повылетело из головы тех, кто вместо энциклопедически мыслящих интеллектуалов, в коих их прочили, превратился в тупых чиновников, хапуг, спекулянтов и ярыжников.

VI. Всем власть предержащим и высоковельможным я бы советовал учиться многому у древних, особенно их высочайшей любви к наукам и художествам, и достойному их пониманию, как то было в эпоху Высокого Возрождения — эру подлинного гуманизма, демократии и взаимоуважения. Но многим этим недавним обкомовцам не понять сказанного, увы, никогда, потому что у них воспиталось и развилось то свойство, или недостаток, или болезнь, что я называю узколобостью или интеллектуальной слепотой. В частности, это выражается в том, что где-то на взлёте своей карьеры вроде бы нормальный до этого человек вдруг перестаёт видеть и сопереживать человеческие (и любых других живых существ) страдания; ещё один грозный симптом этой хвори: где-то в это же время он, незаметно для себя, перестаёт видеть, чувствовать и понимать Прекрасное — природное ли, рукотворное ли, и, если увешивает свои апартаменты и шикарные дачи картинами талантливых художников, в том числе древних, то это для шику и показухи, а не для собственного созерцания. Вкус владельца сих коллекций может быть при том довольно высоким, и он в состоянии отличить пусть даже заумную, но гениальную вещь от ремесленной поделки, потому что в своё время получил какое-никакое приличное образование и воспитание, и, когда стал богатым властителем, этот вкус остался, но чувство, само ощущение Прекрасного исчезли, будучи ослино вытесненными другими, низменными инстинктами, неизбежными при таких метаморфозах. Я бы считал для себя оскорбительным, если любые из моих произведений — живописных, графических, оптических, технических, литературных — находились бы в коллекциях подобных великих или богатых бездарей «для престижа», а предпочёл бы, чтобы их видело и читало как можно большее количество простолюдинов, особенно молодых, для чего и стараюсь поместить всё это в некоем музейчике, который, как тебе известно, пытаюсь создать и узаконить, обеспечив его средствами и гарантиями того, что всё это сохранится и в то же время будет широко доступно людям; если я не успею этого добиться, то поручаю это тебе, мой дорогой внук. Именно поэтому я не уступал, даже за приличные деньги, некоторые из своих анималистических и иных произведений, каковые время от времени просили меня продать состоятельные люди; да и разрознять коллекцию — значит её обеднить, и, в конце концов, погубить. Другое дело книга, если её удастся издать когда-нибудь многотиражно: чем шире она будет рассеяна по белу свету, тем лучше. Знал ли сказанный флорентийский маэстро, что его автобиография, где названы поимённо не только достойнейшие люди, но и мелкие мерзавцы и тупицы, коих сей гениальный автор тоже в некотором роде обессмертил, будет высоко оценённой одним из читателей через полтысячи лет в некоей далёкой, холодной Сибири, и послужит ему ключом к написанию одного из томов своего документального, тоже автобиографического, романа? Извини, мой друг, за многословность; на сём и кончаю это к тебе письмо, писанное, как и большинство предыдущих, из-за бессонницы и моих треклятых хворей, глухой ночью, а закончено ранним утром 19 июля 1993 года, в понедельник.