Сны снятся всем: юному органисту с заплетенной косичкой, черной как смоль головкой, видится по ночам Хаммонд С., на клавишах которого маленькие омерсончики гоняются за маленькими куперенчиками, тех и других подстерегает педаль, плотоядно щелкая переключателями. Одинокий бородатый инженер грезит о дрессированных штеккерах и (в снах возможно все) о неиспорченном аппарате. Еще в чьих-то розовых снах поп-фаны, подстриженные под нуль, сидят на скамейках в парках культуры и отдыха, и, лузгая семечки, слушают песни народностей Севера, исполняемые Клавдией Шульженко. Даже старику ван Оксенбашу приснилось однажды, как он проводит первую брачную ночь с трактором Кировец-700. Поэтому с нашей стороны будет непозволительным заявить, что юношам, кончившим начальный курс чудес и прошедшим практику среди каменных столбов Гершатцера и Буга, тоже могут сниться сны.

Мы покинули его в тот момент, когда он устало уронил голову на грудь и задремал, утомленный тяжелей дорогой. Последуем же за ним дальше, в глубины подсознания с тем, чтобы как можно полнее уяснить, зачем мы описываем жизнь Уинкля вот уже на протяжении девяти глав нашего запутанного романа и намереваемся заниматься этим и дальше. И хоть говорят, что сны являются лишь искажением действительности, однако же, весьма часто Уинковы сны имели местом действия какой-то странный красивый город, который иногда становится невероятно похож на первую любовь. И пусть нам не понять логику Уинковых снов, пусть действия в них нам покажутся невразумительными, бессмысленными, что ж, это только сны, кто знает, какая правда заключена в них.

СОН Первый

Из-за левого плеча доносилось тиканье часов. Они были двухэтажными, с окном на каждом этаже. Циферблат второго этажа казался мертвым, никому непонятным символом. В то время, как шевелящийся в первом этаже маятника кусок зубчатого колеса жили сейчас в настоящем мгновении, хотя и механической, жизнью. Оглянуться на них было приятно. Чем-то напоминала эта картина море времени в одном очень красивом фильме.

Фильм - это длинная целлулоидная лента, на каждом сантиметре которой нанесены картинки и черная кривая сбоку. Если протянуть ленту через специальный аппарат, то картинки будут вполне членораздельно двигаться, а черная кривая превратится в слова и музыку. По идее, это должно производить на тех, кто смотрит и слушает, определенное впечатление.

Когда они вышли под холодный дождь (дождь был еще и со снегом), так что Тартусское шоссе, вылезавшее из-за кинотеатра, с отвечающим духу дня названием "Эхо", было мокро, слякотно, а трамваи проезжали с грязно-белым верхом (еще дул очень мерзкий ветер), стало ясно, что музыка никогда не кончится.

Это ничего, что побеленский чернобородый человек, всегда отстукивающий на чем попало биение музыки, горящей внутри него, человек, с которого мы начали строить наш новый мир, шел другой дорогой. Мы переживаем и то, что некому больше, не замечая окружающего, сидя на краешке тротуара, осиливать премудрости второго голоса в эпоху, отпечатанных нотах "Битлз", после этого в мохнатой серо-голубой сумке ждет своего часа.

Больше схватываться в неравной битве с клавишами, даже спинами, отчитываться за такты, не переживаем, нас двое, нас может быть больше Музыка никогда не кончится, поэтому кто-то из нас встал на колени перед синим с разноцветными зигзагами поверху листом, прикрепленным с другой стороны забрызганного стекла. Показалось, что там в маленьком желтом силуэте подводной лодки есть кто-то, кто помнит о нас, и верит, что пламя никогда не погаснет.

Стол передо мной завален бумагами, окно открыто настежь. Тремя этажами ниже подъехал прямоугольный индиго-желтый автобус, при виде которого некому больше кричать, пугая случайных прохожих: "С шестого раза ведь не сядем!" Некому так некому. Ведь все равно за окном огромные зеленые деревья и голубоватое городское небо, и воздух на вкус все такой же, с майской чуть-чуть горчинкой, а бумаги и беломора хватит до конца дня.

Часы на стенке за левым плечом остановились, меня больше нечего не связывает с мирным течением реки времени. Нас двое: я и вечный, как первая влюбленность камня, Смольный собор, справа за окном. В твоем дне лихорадочного остуживания секунды отбивают чего-то.

Что это было, а?

СОН Третий

Микрофон выглядел слишком неустойчиво, он опять порадовался, что вовремя поставил на свою любимую гитару пьезокристалл, теперь можно петь, не думая о том, что гитару не будет слышно. струны вздрогнули под сжатыми пальцами, было слышно, как из этого касания рождаются высокие чистые звуки. Они с гитарой понимали друг друга, как любовники, прожившие вместе и дожди и солнце. "Ни одна женщина не умеет любить" - подумал он вскользь и повернулся к фортепиано. Снизу, из зала не было слышно, что он сказал тому, кто, словно падший ангел, касаясь клавиш распущенными черными волосами, озабоченно возился с непослушной стойкой, но руки его, даже во время разговора, гладили струны короткими, едва уловимыми движениями. Потом левая рука приникла к грифу, а пальцы правой рубанули по струнам, и уже начав петь, он впервые посмотрел в зал поверх микрофона, как поверх прицела. Лиц он не видел. Как река, чувствовал течение своего голоса и прикосновение берегов. Песня представлялась ему в тот момент живым существом, девушкой, идущей по напряженному канату, напряженная под холодным дыханием нацеленным на нее глаз. Она защищена лишь сознанием своей беды, только это искренняя и жаркая любовь делает ее недосягаемой для слов и насмешек.

Голоса сплетались в какой-то неистовой пляске. Руки, бьющие струны, словно очерчивали бьющееся тело и кружева старинным узором рисовали развевающиеся по ветру волосы на высоком голубом небе, и бледно - розовое знамя любви. Они летели над холодной пустыней зала, как упокойный крик рук, обреченный на смерть завтрашним днем, прекрасный в своем последним забытьи.

Ты помнишь смятую лаской траву? Помнишь теплый, как парное молоко, асфальт под босыми ногами? Помнишь? Так пел он, хотя слова пели о другом. Песня о ночном прощальном прощальном ветре. Я подымалась девушкой, идущей по пояс в лунной дорожке. И смех просто так, и пульс Финского залива под руками. Он пел. Последний всплеск гитары был, как всплеск волны. И защищенный от непонимания зала, так же как и защищенный от их мимолетной любви, он опять недоверчиво покачал ненадежную стойку и сдвинув гитару на бок, нагнулся, поднимая похожий на камышинку противовес. Только против одного но не был защищен, где в конце зала безошибочно выбранное освещение выхватило, как алмаз из песка. Черная тень, сразившегося и сбившегося к плечам, побледневшим золотом, сладко опершись о стену, смеялась с кем-то, даже не смотря в их сторону. Гитара заворчала в его руках. Когда он опомнился и улыбнулся чересчур широко, сказав что-то пианисту, они засмеялись, только пальцы его все гладили и гладили гриф, словно внезапно ослепли.