Дом на Клопштрассе выделялся среди своих ярких соседей подобно гнилому зубу. Зеленая краска почти вся облупилась и посерела. Засохший плющ цеплялся за фасад, словно рука скелета, стремящаяся с корнем вырвать жизнь из этого здания. Проржавевший балкон, протянувшийся по всей длине верхнего этажа, казалось, должен был обязательно обвалиться во время ближайшего бурана. Сломанные ставни печально свисали с петель. Вид у строения был крайне неприглядный. Лучшие годы жизни — годы блеска и светской суеты — для герра Яхманна, по всей видимости, уже давно миновали.
— Мне пройти с вами, сударь? — спросил Кох.
— Нет, сержант, — ответил я. Мне не хотелось, чтобы при моей беседе с хозяином дома присутствовал кто-то еще. — Идите в здание суда и постарайтесь составить список приезжих, о котором я вас просил. И пошлите жандармов проверить.
Кох наклонил голову. Мне показалось или на самом деле по его лицу скользнуло выражение разочарования? Я проследил за тем, как он удаляется с поспешностью, на какую только был способен на свежевыпавшем снегу, а затем повернул к дому. Ворота из кованого железа громко застонали, как только я толкнул их. Истошный вопль сменился долгим жалобным завыванием, когда я принудил старые, ржавые, давно не пробовавшие китового жира петли зашевелиться. Кроме уже обледеневших следов, которые оставил здесь сегодня утром Кох, когда приносил сюда мое послание, снег во дворе был чист и не тронут. Его уже много дней не касалась стопа ни гостя, ни торговца.
Я опустил железный молоток на дверь, и звук от удара разнесся по ледяному воздуху так, словно и дом, и сад находились в абсолютной пустоте. Одинокий черный дрозд с недовольным криком взлетел с дерева. Внезапный шум от моего удара разрушил тишину, царившую в саду. Недвижимые кусты и крошечные деревца под тяжелым снеговым покровом производили впечатление забытых надгробий на заброшенном кладбище. Я беспомощно оглядывался по сторонам, когда за моей спиной тихо отворилась дверь.
— Значит, вы все-таки пришли, Стиффениис.
Я узнал глубокий резонирующий басок Райнгольда Яхманна, хотя человек, представший передо мной, когда я повернулся к нему липом, показался мне незнакомым. Холодная неземная зима покрыла его своим мрачным инеем. Сильно поредевшие волосы были подобны выбеленному холсту, брови — снежным заносам над пронзительными черными, как уголь, глазами. Его суровая серьезность испугала меня. Я вспомнил радушного и дружелюбного человека, с которым познакомился во время нашей первой и единственной встречи семь лет назад. Подозрительный незнакомец, враждебно взирающий на меня с верхней ступеньки, был прямой его противоположностью. Какое-то мгновение я был почти уверен, что он не позволит мне войти. Мы молча смотрели друг на друга.
— Сюда, — коротко произнес он и провел меня по коридору в скудно обставленную гостиную на первом этаже.
Указав на диван перед каминной решеткой из кованого железа и камином, в котором тлело, страшно дымя, единственное полено, Яхманн предложил мне сесть. Его приглашение больше походило на приказ. Несколько мгновений он наблюдал за мной, не произнеся ни единого слова, а затем прошел к окну и выглянул в окно в сад.
— Что привело вас ко мне? — спросил он, не поворачиваясь.
— Вопрос чрезвычайной важности, герр Яхманн, — ответил я. — Королевское поручение.
— Да, я помню, вы упоминали об этом в записке. И в чем оно состоит?
Я надеялся, что у него не будет нужды задавать подобный вопрос.
— Меня назначили расследовать череду убийств, имевших место в последнее время в вашем городе, — ответил я.
Яхманн внезапно повернулся ко мне, и мне почудилось, что к нему вернулась часть его прежней энергии.
— Вас, Стиффениис? Расследовать убийства? — Каялось, он поражен услышанным. — Я полагал, что этим делом занимается поверенный Рункен, — удивленно произнес он.
— Он скончался, герр Яхманн.
Яхманн покачал головой, и на лице его появилось выражение полной растерянности.
— Я ничего не слышал ни о его смерти, ни о похоронах.
— Он умер вчера вечером, — пояснил я. — И его сразу же похоронили. Не было никакой панихиды. В соответствии с последней волей покойного.
— О Господи! Что случилось с Кенигсбергом?! — прошептал мой собеседник, снова поворачиваясь к окну. Несколько минут он простоял молча, пристально вглядываясь в заснеженный сад. — Я ведь предупреждал вас, просил больше никогда не приходить сюда, — прохрипел Яхманн через плечо. Его лицо приобрело синевато-багровый оттенок от гнева, как будто я был главным виновником всех последних несчастий.
За эмоциональной вспышкой последовал новый приступ напряженного молчания.
— Я был крайне удивлен тем, что мне доверили вести это дело, — наконец осмелился произнести я. — Я с трепетом и страхом принял поручение, сударь. Ради…
— А вы уже видели его? — резко прервал меня Яхманн, не отводя глаз от сада и улицы.
— О нет, сударь, — ответил я. — Я бы никогда не осмелился, не посоветовавшись вначале с вами. — Я сделал паузу на мгновение, а затем продолжил: — Ваше письмо стало для меня настоящим потрясением, герр Яхманн. Я не отказался от своего слова, сударь. Его душевное спокойствие для меня не менее драгоценно, чем для вас. Я не забыл вашего предупреждения.
Он снова повернулся лицом ко мне.
— Но вы намерены посетить его теперь, не так ли? — Его голос снова сделался пронзительным, кровь прилила к щекам, и он смотрел на меня с явной неприязнью.
Я нервно заерзал в кресле.
— Нет, если это будет зависеть только от меня, — ответил я, — хотя ведь не исключено, что мы можем встретиться случайно. И я подумал, что должен предупредить вас, сударь. Потому-то я и пришел сегодня. — Я замолчал, но любопытство взяло верх над сдержанностью, и я спросил: — Как он, сударь?
— В полном порядке, — коротко ответил Яхманн. — Его слуга ежедневно оповещает меня о нем.
— Его слуга? — Теперь настала моя очередь удивляться.
— Его слуга, — подтвердил он резко, не добавив больше ничего.
— Но вы ведь его ближайший друг, герр Яхманн…
— Я был его ближайшим другом, — оборвал он меня надтреснутым голосом сломленного человека. — И я все еще являюсь его управляющим, хотя не видел его уже целых двенадцать месяцев или даже больше. Он сделался чрезвычайно скрытен, превратился почти в отшельника. Я больше не хожу к нему. Мы общаемся исключительно через его лакея.
— Как подобное возможно, сударь?
Он отмахнулся от моего вопроса.
— Не было ни ссор, ни споров. У профессора просто не осталось времени для старых друзей. Его дверь закрыта для всех и для каждого. Слуга всем отвечает, что хозяин занят и что его нельзя беспокоить. Работа и наука всегда были основами его бытия, как вам прекрасно известно.
Яхманн повернулся и стал молча мерить комнату шагами. В конце концов он вновь остановился перед диваном, приблизил ко мне продолговатое лицо, на котором морщины, оставленные возрастом, сделались еще глубже из-за усилия сдержать эмоции.
— С какой стати какому-то ответственному человеку пришло в голову доверить это расследование именно вам, Стиффениис? — спросил он.
Я знал, что мне хотелось бы ему ответить. Что его величество король признал мои достоинства и понял, что я достигну успеха там, где другие следователи, включая и поверенного Рункена, потерпели неудачу. Но вынужден был сказать правду:
— Не знаю, герр Яхманн.
— Я ожидал гневного ответа на мое резкое письмо, — произнес он внезапно. — Я знал, что вы вернетесь в Кенигсберг, если только мне не удастся вас остановить. Если бы вы в ответе потребовали, чтобы я не совал нос не в свое дело, или спросили бы о причинах, заставивших меня написать вам в подобной манере, я не был бы нисколько удивлен. Но когда пришло ваше письмо, в котором вы покорно заявляли, что полностью принимаете мои условия, оно меня не просто удивило, скажу я вам. Оно меня напугало.
— Я поймал вас на слове, — начал было я, однако он меня не слушал.
— Вы знали, почему я не хотел вас больше никогда видеть, — продолжал он злобно. Он замолчал на мгновение, сделал глубокий вдох, а затем снова продолжил: — Много раз пытался я понять, что произошло между вами обоими в тот день в тумане.
Я всматривался в его обвиняющие глаза, затаив дыхание и вспоминая тот день семь лет назад, когда я имел великое счастье беседовать с глазу на глаз с самым знаменитым жителем Кенигсберга, другом Яхманна и коллегой по университету, профессором философии Иммануилом Кантом.
— Вы запретили мне приезжать в Кенигсберг ради блага профессора Канта, — прошептал я. — Не понимаю, почему вы настаивали на этом, но у меня не было причин сомневаться в вашей честности. Вы всегда были его лучшим другом. Вы знали, что было для него добром и что злом, и…
— Выбыли для него злом! — Бледное лицо вспыхнуло негодованием. — Именно так! Неужели вы не понимаете? По какой другой причине я стал бы запрещать вам видеться с Кантом? И по какой другой причине стал бы я бояться за психическое равновесие самого рационального человека на земле?
— Вы несправедливы, сударь! — запротестовал я.
Яхманн вновь отмахнулся от моих возражений.
— Я давно почувствовал что-то неладное после упоминаний вашего имени, — продолжал он, с трудом сдерживая эмоции. — Оно всегда производило на него слишком сильное впечатление. В поведении профессора возникало нехарактерное для него возбуждение, какая-то безумная рассеянность во взгляде. Нечто совершенно чуждое ему, абсолютно на него не похожее. Это началось с того дня, когда профессор пригласил вас на обед. Само по себе названное приглашение было беспрецедентным.
— Но почему, сударь?
— До того он ни разу не приглашал чужого человека к себе домой. Ни разу! — Он пристально взглянул на меня. — Что-то в вас возбудило его интерес. Что-то в ваших поступках. Или, возможно, нечто в наших словах.
— Вы ведь знаете, почему он пригласил меня, — ответил я с горячностью. — Я только что прибыл из Парижа, и профессора Канта интересовало, что я там видел.
Яхманн мрачно кивнул:
— Я помню ваш рассказ о том, что вы видели в день казни якобинцами законного правителя…
Я закрыл глаза, чтобы отогнать неприятные видения прошлого. Неужели они никогда не оставят меня в покое? Сколько еще они будут преследовать меня? Человеческая кровь на мостовой. Ее аромат в воздухе.
— …в Париже 2 января 1793 года, — произнес герр Яхманн с точностью педанта.
Воспоминания с необычайной яркостью предстали перед моим мысленным взором. Животное ликование толпы. Осужденный в грязном наряде гордо поднимается по ступенькам на плаху. Свежесмазанный голубоватый треугольник стали сверкает в лучах утреннего солнца. Звук скрежещущего металла от падающего лезвия. И кровь! Океан алой крови, изливающийся из обезглавленного трупа на лица зевак, подобно воле, льющейся из роскошного фонтана — одного из тех, что построил король в Версале для собственных увеселений. Она дождем падает мне на лицо, увлажняет губы, я ощущаю ее вкус на языке…
— В тот день они убили своего короля.
Короля? Человеку отрезали голову прямо у меня на глазах. Едва заметное движение рычага — и мне на душу навеки упала тень. Какая-то сокрытая часть моего существа поднялась вместе с толпой и захватила мое растерянное сознание.
— Кант встречался и с другими людьми, побывавшими во Франции, — продолжал герр Яхманн. — С теми, кто также оказался свидетелем ужасных событий. Но его не выводило из равновесия то, что они говорили. А вот вы, Стиффениис! В тот день вы принесли чуму в его дом. — Он снова уставился на меня. — Что бы там ни произошло между вами, Стиффениис, это полностью переменило профессора. И все началось с разговора о воздействии электрических бурь на человеческое поведение.
— Не я первым заговорил на упомянутую вами тему, — возразил я, из последних сил стараясь защититься от его нападок. — А вы, сударь.
— Зато именно вы, — ответил Яхманн, обвиняющим жестом указывая на меня пальцем, — вы, Стиффениис, повели разговор в том крайне предосудительном направлении. У меня кровь буквально застыла в жилах! — Он перевел взгляд на огонь в камине. — Как часто мне приходилось впоследствии жалеть о том злосчастном разговоре! Кант тогда занимался изучением результатов воздействия электричества на нервную систему, и ничто больше его не интересовало. А накануне ночью была ужасная гроза.
Все подробности тогдашней встречи были живы в моей памяти.
— Выглянув в окно, — пробормотал я, — вы обнаружили в саду незнакомца. Не обращая никакого внимания на проливной дождь, на гром и молнии, он словно в трансе смотрел на небо. Вас поразило его поведение, и вы спросили Канта, может ли оно объясняться воздействием статического электричества.
— И он ответил, что человека заворожил не электрический разряд, а бесконечность и величие сил Природы, — продолжил за меня Яхманн. — Разрушительные возможности стихий загипнотизировали его. Кант упомянул об «incantamento horribilis».«Человеческое Существо, — сказал он, — притягивает Высший Ужас». — Он тяжело опустился в кресло, закрыв лицо руками. — Я был потрясен. Не верил ушам. Иммануил Кант? Отец Рационализма воспевает мощь Непостижимого? Темной стороны человеческой природы?
— Я помню, сударь. Вы возразили, сказав, что подобная сила может принадлежать одному только Богу. И что Человек связан нравственными узами, которые он никогда не должен подвергать сомнению…
— И вот тогда-то заговорили вы, — перебил меня Яхманн, все еще закрывая лицо ладонью и спрятав от меня глаза. — Очаровательный молодой студент, успевший завоевать наше расположение приятными манерами и здравыми рассуждениями, внезапно предстал перед нами в совершенно ином свете.
— Я только сказал…
Яхманн поднял руку, как бы призывая меня к молчанию.
— Ваши слова навеки запечатлелись у меня в памяти. «Существует один вид человеческого поведения, который можно уподобить необузданности сил Природы, — заявили вы. — Самый дьявольский. Хладнокровное убийство. Немотивированное убийство».
Яхманн пристально вглядывался в меня, прищурив глаза и излучая неприязнь. У меня возникло ощущение, что с меня, словно одежду, сорвали тело и обнажили душу.
— Когда профессор Кант перевел разговор на другую тему, — продолжил он, — я был благодарен ему. Только призрак, которого вы разбудили в тот день, не собирался уходить. Кант настоял на прогулке у замка с вами одним, хотя до того всю зиму не выходил из дому, за исключением посещения университета. Туман тогда был ужасный, вы это помните. Но мне было известно, что он намеревался побеседовать с вами и еще раз.
— Вы хотите знать, не беседовали ли мы еще на ту же тему. Ведь так? — спросил я.
— Ошибаетесь, Стиффениис, — ответил он. — Ни в малейшей степени меня не интересует, о чем вы там говорили. Впрочем, позвольте сообщить вам, что произошло вследствие ваших разговоров. Когда Кант вернулся домой, я ждал его. Задолго до того, как я увидел его сквозь пелену тумана, я услышал его шаги. И по их звуку я понял: что-то случилось. И притом нечто очень серьезное. Кант практически бежал. Бежал! Но от кого? От чего? Я бросился ему навстречу. На него было страшно смотреть. Увиденное не на шутку меня напугало. Его глаза сверкали какой-то нервной энергией. Вначале я даже подумал, что у профессора жар. Я выразил озабоченность его состоянием, однако он заявил, что его ждет работа, не терпящая промедления. Короче говоря, намекнул мне, чтобы я занимался своими делами и не совал нос в его дела! А на следующий день профессор сообщил мне, что приступил к сочинению нового философского трактата.
Нахмурившись, я сказал:
— Мне не доводилось ничего слышать ни о какой новой книге.
Яхманн покачал головой:
— Она не была опубликована. Потому-то вы ничего о ней и не слышали. Никто до сих пор не прочел из нее ни единой строчки. Более того, я склонен полагать, что она вообще не существует. В те дни профессор находился в состоянии сильнейшего интеллектуального напряжения. Несколько его младших коллег обвинили Канта в игнорировании более глубоких ресурсов души. Эмоции, заявляли они, обладают значительно большей мощью, нежели Логика, и Кант был почти сломлен непрерывным и крайне жестким противостоянием. В последние годы преподавательской деятельности классы Канта были практически пусты. Молодежь не хотела платить за лекции старого философа.
— Я слышал об этом, — заметил я.
— Все было плохо. О нем почти забыли. «Старомоден» — так, кажется, сейчас говорят. Дела зашли так далеко, что одни из его бывших протеже, способный молодой человек по имени Фихте — вы, без сомнения, слышали о нем, — в книге, с большим успехом распространявшейся во многих странах Европы, охарактеризовал Канта как «философа духовной лени».
— Какое унижение!
— Помните его легендарную пунктуальность? — спросил Яхманн. Вспоминая прошлое, он, казалось, немного успокоился. — Как жители Кенигсберга проверяли часы по прогулкам Канта? Новое поколение студентов придумало очень остроумную, с их точки зрения, шутку — они прерывали его занятия, заходя один за другим в лекционную аудиторию с часами в руках и приговаривая: «Опоздали, сударь?» — «Я, сударь?» — «Ваши часы, по-видимому, остановились, сударь». Все это и привело Канта к преждевременному уходу в отставку.
— Могу себе представить его состояние.
— Сомневаюсь! — рявкнул Яхманн. Теперь он с неистовой энергией хватался за каждый, даже самый незначительный, аргумент, словно старец, пытающийся отстоять наверняка проигранное дело. — Но больше всего был опечален Мартин Лямпе.
— Его лакей? — с удивлением спросил я.
— Мне пришлось уволить его. После тридцати лет верной службы! Он был идеальным слугой. Умственная дисциплина и порядок способны породить глубокие и точные мысли, но для целей эффективного управления домашним хозяйством они совершенно бесполезны. У Канта возникали проблемы даже с надеванием чулок! Лямпе ухаживал за ним, пока он занимался своими книгами.
— Так почему же вы прогнали его?
— Ради блага самого Канта, Стиффениис! — Он испытующе взглянул на меня, как будто подыскивая верный тон для своих слов. — Я больше не доверял Лямпе. А точнее, боялся его.
— Боялись, сударь? Что вы хотите сказать?
— Голова Лямпе была забита странными идеями, — продолжал Яхманн. — Он стал вести себя так, словно он был профессором Кантом. Однажды он заявил мне, что если бы не он, не существовало бы никакой кантовской философии! А новая книга, над которой работает Кант, по его словам, принадлежала ему, а вовсе не Канту. Когда студенты начали уходить с курсов профессора, резче всех на это отреагировал Лямпе. Он пришел в неистовство, кричал, требовал, чтобы Кант показал миру, на что он способен.
— Да, вы были правы, уволив его, — согласился я. — А кто теперь ухаживает за профессором?
Яхманн шумно откашлялся.
— Домом управляет молодой человек по имени Иоганн Одум, и, кажется, неплохо справляется.
Он замолчал. Да больше вряд ли что-то можно было сказать. Я встал, протянул руку за шляпой, собираясь удалиться, исполнив свой долг.
— Ответьте мне: почему, во имя неба, из всех предметов вы выбрали именно юриспруденцию? — спросил он тихо.
Я ответил не сразу. Я подумал, что должен был бы почувствовать себя оскорбленным, но то, что я собирался сказать, могло доставить мне определенное удовлетворение.
— В тот день, когда я прибыл в Кенигсберг, профессор Кант лично порекомендовал мне стать судьей.
— В самом деле? — Яхманн нахмурился, он был явно удивлен. — Вспоминая ваши чудовищные взгляды, мне остается только усомниться в правильности его совета!
— Он дал мне его во время нашей послеобеденной прогулки у Крепости, — поспешил я добавить, не обратив внимания на его сарказм.
Герр Яхманн мрачно покачал головой:
— Тон самой прогулки! Создается впечатление, что все началось тогда в…
Раздался короткий, но громкий стук в дверь, и человек в простой одежде слуги заглянул в комнату.
— Там снова тот человек, сударь, — провозгласил он. На его широком лице было написано крайнее удивление, словно визиты гостей в этот дом были событием весьма исключительным и для одного дня моего визита было более чем достаточно. — Он говорит, что хочет побеседовать с поверенным Стиффениисом.
В передней меня дожидался Кох. Его лицо было пепельно-бледным. На нем застыло напряженное и мрачное выражение.
— Простите за необходимость потревожить вас, сударь, однако дело не терпит отлагательства.
— Что случилось?
— Мальчишка из гостиницы, сударь.
— Морик? — спросил я резко. — Что с ним?
— Его нашли, сударь.
Я бросил на него раздраженный взгляд:
— Очень рад, сержант, хотя не вижу никаких причин для срочности…
— Простите, сударь, — прервал меня Кох. — Возможно, я не совсем ясно выразился. Мальчишка мертв, сударь. Есть основания полагать, что имело место убийство.