Пронизывающий восточный ветер свистел, дуя снизу, со стороны порта и рыбного рынка, и волнами нес с собой рваные клочья тумана. Где-то высоко у меня над головой дребезжали оконные стекла и стучали ставни, а поблизости застонали на несмазанных петлях тяжелые железные ворота, со звоном захлопнулись, затем раскрылись снова, повинуясь незримой длани балтийского ветра.

Я был один на Штуртенштрассе с безжизненным телом Амадея Коха и потому нервно вздрагивал от каждого звука. Волосы мои подернулись инеем, тело, казалось, вот-вот превратится в камень, но мной владела лишь одна мысль: больше я его не оставлю. Сегодня я позволил Коху уйти, и в результате он расстался с жизнью. Глядя с благоговейным ужасом и нервной дрожью на бездыханный труп, на коленях стоящий у стены на обледенелой мостовой, я задавался только одним вопросом: понял ли сержант Кох, что происходит, когда игла проникала в его тело? Узнал ли он лицо своего убийцы?

— Герр Стиффениис?

Я резко повернулся. Завывания ветра заглушили шаги подошедшего человека.

Надо мной возвышался мужчина в военной форме. Другой солдат, еще выше первого, с повязанным вокруг лица черным шарфом, скользя, спускался с холма и, словно санки, тащил за собой по льду и снегу длинный деревянный ящик. Я мгновенно узнал этих людей. Я выпрямился во весь рост, но по сравнению с капралом Мулленом и его товарищем-венгром Вальтером я все равно выглядел почти карликом.

— Что вам нужно? — спросил я.

— Тело необходимо отнести в подвал. Приказ доктора Вигилантиуса…

Я не стал дожидаться, пока он договорит до конца. Волна возмущения захлестнула меня.

— Я не позволю ему прикасаться к этому телу! — Голос мой эхом отозвался от каменной стены и разнесся по безлюдной улице, а одеревеневшие от холода конечности задрожали от переполнявшего меня чувства. Мною овладела какая-то истерика отчаяния, смесь безнадежности и вины. — Больше никаких расчленений не будет! Вигилантиус уехал из Кенигсберга. И он не вернется! Тело Коха будет похоронено целым. По-христиански. Я хочу, чтобы его перенесли в церковь.

Гиганты обменялись удивленными взглядами.

— В Крепости есть часовня, сударь, — подсказал капрал Муллен. — Так как она единственное сухое место там, то ее используют…

— Меня не интересует, для чего ее используют, — грубо прервал его я. — Если она освящена, я требую, чтобы тело Коха положили там. С вами я расплачусь как положено.

Глаза Муллена сверкнули. Его товарищ что-то пробурчал.

— Посмотрим, что удастся сделать, — произнес капрал. По его тону можно было предположить, что моя прихоть будет им стоить поистине невероятных усилий. — А теперь, Вальтер, давай-ка уложим беднягу в ящик.

Из-за трупного окоченения и пронизывающего ветра тело Коха сохраняло первоначальное коленопреклоненное положение. Пресловутый непромокаемый плащ покрылся льдом, солдаты безуспешно пытались отыскать на его скользкой поверхности что-то такое, за что можно было бы ухватиться, но тщетно.

— Снимите с него этот плащ, — приказал я.

Наверное, мои слова прозвучали жестоко и грубо, так как Муллен странно хмыкнул и произнес:

— Снять плащ? Зачем, сударь? Он уже и так как доска задубел. Трудновато будет с него содрать эту накидку.

Навощенная ткань кантовского плаща — главная причина, как мне представлялось, убийства Коха — облекала труп подобно сверкающему савану.

— Я не позволю похоронить Коха в таком одеянии, — настаивал я. — Снимите… плащ… с… тела!

Муллен мгновение смотрел на меня непонимающим взглядом.

— Ладно, дай нож, Вальтер, — попросил он со стоном. — Нам придется положить его на бок, сударь. Больше нам никак не справиться.

— Выполняйте приказ! — крикнул я, наблюдая за его действиями.

Лезвие было коротким, но очень острым, и Муллен сделал разрез от воротника вниз до каймы. Затем, освободив одну сторону тела, они перекатили его на другой бок и попытались вытащить руки сержанта из рукавов. Отбросив рваные лохмотья, оставшиеся от плаща, солдаты не без труда подняли тяжелый труп за окоченевшие руки и ноги.

— Везите осторожно, — предупредил я, видя, как они укладывают его на спину в ящик.

— Нам придется его выпрямить, — заявил Муллен, — иначе крышка не закроется.

— Ну и чего вы ждете?

Они тяжело надавили на колени трупа, вначале на левое, затем на правое, и суставы с громким хрустом подались. Звук был душераздирающий, но душа моя немного успокоилась, так как я увидел, что тело Коха приняло нормальную позу лежащего в гробу покойника. Кроме того, он был в своей обычной одежде. На какое-то мгновение мне даже показалось, что жизнь может вернуться к моему верному помощнику, что он поднимется, сядет, начнет дышать и снова заговорит со мной.

— Закрыть его, сударь? — спросил Муллен.

Я взглянул в последний раз на тело Коха и кивнул.

Вальтер опустил крышку, навеки скрыв Амадея Коха. Затем Муллен вбил полдюжины гвоздей, и мы приготовились к мрачному путешествию по темным пустым улицам. Известие об очередном убийстве скорее заставит горожан спрятаться по домам, нежели любой комендантский час. Впереди шли Муллен и Вальтер и энергично тащили за собой тяжелые сани, со скрипом и стуком скользившие по льду и снегу. Я следовал за ними, жандармы, обнаружившие тело, замыкали шествие.

По пути мы должны были пересечь переулок, проходивший позади дома Канта. Из-за занавесок окна его спальни на втором этаже виднелся слабый свет.

— Поторапливайтесь, Муллен! — крикнул я, стараясь не смотреть на этот дом и желая как можно быстрее оказаться подальше от него.

Бумага, обнаруженная мною в кармане сержанта, давила на мою совесть подобно тонне свинца. «6 китовых игл 8-го размера для вышивки бисером по гобеленовой шерсти — господину Канту».

Солдаты продемонстрировали мне суету и спешку, но процессия наша продолжала продвигаться довольно медленно, и достигли мы места назначения не скоро. Когда в поле моего зрения появилась Крепость, я поспешил вперед и приказал открыть ворота.

— Труп для поверенного Стиффенииса! — рявкнул Муллен на часового, проходя внутрь.

Часовые перекрестились и смущенно отвернулись. Один из них глянул на нас искоса и коснулся промежности — жест, который часто совершают суеверные солдаты при виде гроба.

— У него есть жена, сударь? — спросил Муллен, таща ящик к низкому строению на противоположной стороне двора. — Ей, конечно же, захочется провести сегодняшний вечер у его гроба.

— У него никого нет, — ответил я. — Я останусь с ним.

Муллен кивнул Вальтеру, тот ответил что-то на своем странном наречии, после чего они открыли дверь часовни и стали втаскивать туда гроб. Я проследовал за ними. Затем принесли светильник и от него зажгли остальные, что были развешаны по стенам. Внутри часовни все блестело. Вдоль центрального прохода аккуратными пирамидами высотой в человеческий рост были выложены большие, серебряного цвета ядра. У одной стены артиллерийские снаряды были сложены один на другой, словно черные гладкие сигары в табачной лавке. Противоположная от входа стена вся была заставлена лафетами. Воздух был пропитан запахом крыс, крысиного яда и гниющих паразитов. Обширные стены покрывали большие нанесенные на холст карты. С потолка на длинной цепи свисало простое деревянное распятие. Кроме него в часовне не было никакой другой религиозной символики.

— Это полковая часовня, — шепотом напомнил мне Муллен. — Я вам уже говорил, сударь. Здесь хранят оружие и боеприпасы. Во всех остальных помещениях в Крепости сыро, как в прачечной. Можем поставить гроб в свободное пространство вон там, сударь. Алтарь убрали, чтобы было больше места для склада, но место-то все равно святое. Ну как, подойдет, герр поверенный?

Я не стал ему отвечать. Порывшись в кошельке, я нашел десятиталеровую банкноту и протянул ее ему.

— Выпей сегодня вечером в память человека, который там лежит, Муллен. А на рассвете приведи пастора. Мы его похороним. По пути пришли ко мне Штадтсхена.

Капрал Муллен отсалютовал мне, Вальтер щелкнул каблуками, дверь за ними закрылась, и до меня еще несколько мгновений доносились их голоса, смех и шутки, пока окончательно не затихли вдали. Оставшись один в часовне, я прошел мимо ядер и другого вооружения, сложенного кучами, и опустился на колени у гроба. Я положил руку на холодное дерево, закрыл глаза и начал молиться Богу, прося Его принять душу Амадея Коха. С еще большим жаром я умолял сержанта простить меня. Я не смог вовремя понять, какой опасности его подвергаю. Я так и не простил себе то, что навязал ему тогда пресловутый плащ. Когда мои малютки теперь по вечерам преклоняют колена рядом со своими кроватками, складывают ручки и произносят простенькие молитвы, они, по моей просьбе, обязательно вспоминают в них имя Амадея Коха, человека, отдавшего жизнь ради спасения жизни их отца.

У меня за спиной заскрежетал дверной замок и раздался громкий звук шагов по каменным плитам. Я повернулся и, увидев вошедшего в часовню Штадтсхена, постарался успокоиться. Он бросил взгляд на гроб, затем взглянул на меня, и на его широком красном лице появилось удивленное выражение.

— Герр поверенный?

— Здесь лежит Кох, — произнес я, и имя сержанта замерло у меня на языке.

Штадтсхен снял фуражку и поклонился гробу.

— Мне нужно, чтобы вы нашли одного человека, — произнес я, прервав воцарившееся в часовне благоговейное молчание. — Его зовут Любатц. Роланд Любатц. Его показания могут иметь решающее значение для всего расследования.

— И куда мне идти за ним, сударь?

— Он не местный. Следовательно, где-то снимает жилье. В какой-нибудь недорогой гостинице или на постоялом дворе.

— Я пошлю за ним солдат.

— Поторопитесь. Он может уехать из города в любой момент. Герр Любатц занимается торговлей галантерейными товарами, снабжает ими лавки и большие магазины Кенигсберга.

Штадтсхен нахмурился:

— Какими товарами, вы сказали, сударь?

— Галантерейными, Штадтсхен. Нитки, иголки, бечевки и тому подобные мелочи. Торговцы должны знать, где он обитает.

— Я знаю, откуда начать, — к моему удивлению, ответил офицер.

— С жены? — спросил я.

Огонек блеснул в глазах Штадтсхена. Поначалу я принял его за усмешку, но вскоре понял, что ошибался.

— Вряд ли, сударь! В Крепости живет одна старуха. Она… оказывает солдатам полка разные услуги.

— Услуги? — переспросил я, не в силах сдержать сарказм.

— О, совсем не те, о которых вы подумали, сударь, — поспешил меня заверить Штадтсхен. — Она уже давно вышла из того возраста! Просто стирает, чинит и шьет для холостяков, которым нужна женская помощь. Она должна знать того человека, который вам нужен.

— В Крепости, говорите? Вряд ли в Крепости найдется много женщин.

— Кроме нее, ни одной, сударь, — подтвердил Штадтсхен.

Я бросил взгляд на гроб. Я не имел намерения так быстро расставаться с покойным Кохом, ибо должен был исполнить свой долг по отношению к мертвому. Но мой главный долг был все-таки перед живыми. Кто лучше, чем Кох, мог понять мотив, двигавший мной? Да он бы и не почувствовал себя покинутым в Крепости в окружении боеприпасов, карт и оружия. Он услышит звук трубы при смене караула ночью, мерный шаг часовых по брусчатке плаца, громкие выкрики команд, стук сапог солдат, спешащих выполнять приказания старших офицеров. Он прожил жизнь среди всего этого. По сути дела, я привез его бездыханное тело домой, потому что никакого другого дома у Коха не было.

Пять минут спустя мы со Штадтсхеном уже спешили по грязным и мрачным ячейкам и ходам внутри крепостных стен и бежали по мощеным булыжником дворам. Мы находились в самом сердце средневековых укреплений, где размещались все те службы, благодаря которым более или менее надежно могла функционировать Крепость. О предназначении каждого двора можно было судить по запаху, из него исходившему: здесь лошади, здесь кухни, здесь варится мясо; а вон там кожевенники и сапожники; а вот разожгли свои печи пекари; литейный цех, полный дыма, пара, угольной пыли, — здесь производится отливка пуль и ядер. Это был особый самодостаточный мир. И чем дальше в него мы заходили, тем он становился темнее и тем сильнее делались запахи — вонь открытых сортиров, разлагающихся экскрементов и, наконец, полного запустения. Здесь в почти абсолютной темноте серые крысы с оглушительным писком выскакивали у нас из-под ног.

— Хорошая работа, Штадтсхен, — похвалил его я, когда мы остановились у прогнившей двери, которая не красилась со времени коронации короля Фридриха Великого, а может быть, и раньше.

— Вот здесь она и живет, сударь, — негромко поведал он мне, изо всей силы колотя по хлипким дощечкам двери, так что я даже испугался, что она разлетится в щепы.

Почти сразу же на пороге появилась высохшая старушка. Вначале она глянула в щелку, критически рассмотрев белую двойную перевязь и шеврон на кителе Штадтсхена. По виду ей можно было бы дать лет девяносто, а то и все сто. Лицо ее почернело от въевшейся в него за десятилетия грязи, глубокие морщины, покрывавшие ее обвисшие щеки и лоб, делали старуху похожей на соборную горгулью. Лохмотья облепляли худое изможденное тело, словно вторая кожа. Вместо платья на ней была какая-то древняя мешковина, на голове что-то из такого же грубого материала, и все это давно затвердело от многолетней грязи. Вне всякого сомнения, она еще и страшно воняла, но вонь, исходившая от ее жилища, забивала все другие запахи, какими бы сильными и отвратительными они ни были.

— Я ожидала его превосходительство, — сказала она, глядя на Штадтсхена.

— У нас хватает дел, мамаша, — ответил он. Его интонация поразила меня. Штадтсхен — настоящий громила и великан ростом, надзиравший за самой сложной частью тюрьмы в Крепости — отделением «Д», где содержались убийцы, людоеды, воры и фальшивомонетчики. Он всех умел подчинить своим железным кулаком. Но стоило ему заговорить со старой каргой, как его голос сделался мягким и даже почтительным.

— Три раза я это делала. Трижды! И всегда все заканчивается одинаково, — пробормотала она хриплым, едва слышным голосом. Внезапно старуха подняла взгляд куда-то вверх и резко и довольно громко произнесла, ни к кому конкретно не обращаясь: — Я могу тебе снова повторить. Теперь будет не Кенигсберг. Он нанесет удар не здесь, солдат, ты можешь быть спокоен!

Я бросил взгляд на старуху, затем снова на офицера Штадтсхена. Никто из них не произнес ни слова, они молча смотрели друг на друга так, словно прекрасно понимали, о чем шла речь.

— О чем она, Штадтсхен? — спросил я.

Никто мне ничего не ответил, я еще громче повторил вопрос, и из самого дальнего, глубокого и темного угла ее жилища раздался жуткий шум. Оглушительное хлопанье крыльев, крики птиц, множества птиц, целой стаи, словно щебет сотен скворцов, с приближением холодов собравшихся в лесу огромными черными тучами и готовящихся к отлету в теплые края. Но что все эти птицы делают в Крепости?

Старуха ткнула кривым узловатым пальцем в лицо Штадтсхену.

— Скажи этому болвану, чтобы не пугал моих детишек! — проскрипела она. — Его превосходительство подобного не потерпит!

Внезапно она заковыляла внутрь комнаты, плывя по густой темноте, словно рыба по глубоким морским водам. Дверь у нее за спиной широко распахнулась.

— Заходите! — крикнула она нам через плечо. — Сам увидишь, солдат. Сможешь передать генералу от меня.

Штадтсхен энергично проследовал за ней, подобно охотничьей собаке, почуявшей подстреленную куропатку.

— Что происходит? — спросил я, схватив его за рукав. — Не будем терять времени. Нам необходимо сегодня же отыскать Роланда Любатца.

Штадтсхен вытянулся по стойке «смирно», словно выйдя из какого-то транса.

— Ее зовут Маргрета Люнгренек, сударь, — поведал он. — Она знает того человека, которого вы ищете. Клянусь…

— Скажи ему, кто я такая! — крикнула старуха из темных глубин комнаты. При всей своей древности глухотой она явно не страдала. — Второй раз я приглашать вас не стану!

— Пять минут, и ни минутой больше! — отрезал я, входя в комнату и поднимая фонарь. — Адрес Любатца, в противном случае мы тотчас уходим. Вы отвечаете, Штадтсхен.

В почти сплошной темноте мне все-таки удалось различить штабеля плетеных клеток, прислоненных к дальней стене. Десятки клеток, и каждая до отказа забита птицами разных цветов, размеров и форм. Я узнал воробьев, лазоревок, голубей, воронов, скворцов, дроздов, но там было множество каких-то других птиц, названий которых я не смог припомнить, и среди них выделялась большая сова-сипуха.

— Герр генерал их любит, — закудахтала старуха, взмахом руки указывая на клетки. — Он всегда отличит правду, когда она у него перед глазами.

— Для нее настали тяжелые времена, сударь, — прошептал Штадтсхен. — Зрение слабеет. Уже не может держать иголку в руках. Генерал Катовице услышал о ее талантах. Дал ей приют в Крепости…

— Генерал Катовице? — удивленно переспросил я.

Какое отношение он мог иметь к этой женщине и к ее крылатому зверинцу? Поначалу я воспринял упоминания госпожи Люнгренек о гарнизонном командире лишь как безумные бормотания выжившей из ума старухи.

— Она способна предсказывать будущее, — продолжал Штадтсхен. — Его превосходительство теперь ничего не предпринимает без того, чтобы прежде не посоветоваться с ней. Он буквально одержим мыслью о том, что Наполеон должен вот-вот вторгнуться в наш город. А как только начались убийства, он сразу убедил себя, что они дело рук французских диверсантов. Генерал — большой поклонник Юлия Цезаря, сударь. Он говорит, что римляне никогда не отправлялись на войну, не посоветовавшись вначале с такими людьми, как она.

— Aruspices, — пробормотал я. — Вот как их называли.

Штадтсхен уставился на меня с широко открытыми глазами.

— Значит, это правда? — прошептал он.

Известие о том, что Катовице верит предсказаниям и прорицателям, в высшей степени меня озадачило и удручило. Если командующий войсками, размещенными в Крепости, и главный защитник города до такой степени полагается на гадания, значит, все потеряно. Я вспомнил энергичную фигуру генерала, решимость, звучавшую в его голосе, его прямоту, которая вселила в меня такую уверенность в момент моего прибытия в Крепость. Было ли его приподнятое настроение результатом уверенности в том, что наши силы надежны, а стратегия верна и не подведет ни при каких обстоятельствах? Или все это пустое бахвальство, спровоцированное безумными видениями выжившей из ума старухи?

— Послушайте-ка! — гаркнула она, отходя от клеток и склоняясь над маленьким круглым столом в самом темном углу комнаты.

На деревянной его поверхности лежала большая птица — мертвая черная ворона. Ее клюв, напоминавший загнутую саблю, свисал со стола, оперение было испачкано кровью, а стол завален внутренностями. Останки бедной птицы находились в середине круга из букв, нанесенных мелом на деревянную поверхность, по-видимому, совершенно произвольно. Внутренности были выдраны из груди жертвы и размещены вокруг тела. Клюв указывал в одну сторону, застывшие крылья были распростерты по сторонам так, словно птицу распяли.

— Взгляните-ка на клюв, — прошептала старушенция, положив руки на стол, и приблизилась почти вплотную к птичьему трупу, вдыхая исходившую от него вонь. — Он указывает вот на эту букву. А крылья — на две гласные. А лапы, лапы! Протянулись вон туда, судари вы мои! И куда, как вы думаете? На Йену! А она далеко от Кенигсберга. Вот туда-то и должен отправиться генерал Катовице. А не здесь прохлаждаться!

Она с близоруким прищуром хитровато взглянула на Штадтсхена, на устах ее появилась улыбка человека, много знающего, но не все желающего говорить вслух.

Я понимал, что мне следует, не теряя ни минуты, отправляться на поиски герра Любатца и убийцы Коха, однако претензии старухи на способность предсказывать будущее по внутренностям птиц неожиданно возбудили мое любопытство. Если чему-то и научил меня Иммануил Кант, устроив встречу с Вигилантиусом, так прежде всего стремлению искать истину, даже если она всего лишь едва различимая точка света в конце длинного темного туннеля.

— Я ему скажу, мамаша, — произнес Штадтсхен поспешным нервным голосом. — Обещаю. Сразу как увижу, так и скажу. Но у поверенного Стиффенииса есть к тебе вопрос. Ответь ему, и мы пойдем.

— Вы знаете человека по имени Роланд Любатц? — спросил я.

— Да, сударь, знаю, — быстро ответила она. — Что бы я делала без него? Я знаю его не хуже своих пташек. Не дальше чем вчера его видела.

— И где же?

— В «Голубом единороге», сударь. Он там останавливается, когда приезжает в Кенигсберг.

— Это постоялый двор у моста Феркель, — пояснил Штадтсхен. — Пешком туда можно дойти минут за пять, сударь.

Я сунул ей в руку талер и направился к двери, но старуха попыталась остановить меня со словами «Я могу и подешевле…» Вдруг, словно почувствовав что-то, она швырнула монету на пол, стала тереть руку о подол, как будто обжегшись, и завопила:

— Да будь ты проклят! Тобой владеет страшная сила!

— Ну-ну, мамаша, — грозно предупредил ее Штадтсхен; он понял, что настало время уходить, и к нему сразу вернулось мужество. — Попридержи-ка язык!

— Дьявол своих метит, — прошипела она, прижав к груди кулаки, словно собираясь оттолкнуть ими враждебного духа. — Я сразу узнаю истерзанную душу. Разве я не права?

— Истерзанную душу? — помимо воли эхом повторил я за ней.

Сердце мое готово было вырваться из груди, удушающий комок подступил к горлу, когда яркие невидящие глаза старухи уставились на меня.

— Твой отец умер. Умер и похоронен, да вот не нашел покоя, — медленно, нараспев произнесла она. — При свете луны он встает из гроба, но скоро успокоится.

Я поспешно повернулся к Штадтсхену:

— Мы узнали от этой мудрой сивиллы все, что нужно. Пойдемте.

Во дворе холодный и сырой воздух по сравнению с удушающей гнилью внутри зловонной лачуги показался свежим, чистым и бодрящим. Мы поспешили по темным лабиринтам Крепости по направлению к главным воротам.

— Могу я задать вам вопрос, сударь? — спросил Штадтсхен после нескольких минут молчания. — Генерал Катовице пользуется услугами старой карги. Она ему гадает. И он ей верит. Однажды я попросил ее погадать и мне. Она убила и выпотрошила одну из своих птиц и наговорила мне массу такого, что я не хотел бы повторять и чему не хотел бы верить, сударь.

— Например? — спросил я, бросив на него взгляд. На лице его застыло мрачное и озабоченное выражение.

— Она разбросала по столу всякие внутренности, как у той птицы, которую мы только что видели…

Он внезапно остановился, и я был вынужден последовать его примеру.

— И что она увидела? — спросил я его.

— Она только что говорила о вашем отце, сударь. Это правда? Он действительно умер?

В глазах солдата сверкнул страх. Его охватил тот невинный ужас, который я часто замечал в глазах своих детей, когда Лотта рассказывала им жуткие истории на ночь про гоблинов и фей, про волков и принцесс, заблудившихся в дремучем лесу. Лотта обладала необычайным даром сказочницы и могла, если бы захотела, напугать детей до смерти. Не раз мне приходилось строго отчитывать ее за излишества воображения, за несдержанность и чрезмерную болтливость.

— О чем вы ее спросили, Штадтсхен?

— Ну, сударь! — ответил он со смущенной улыбкой. — О том, что хотят знать все солдаты. Я спросил ее, что будет со мной, если Наполеон вторгнется в Пруссию…

— Мой отец не умер, — прервал я его, отчетливо и медленно произнося каждое слово. — И я искренне надеюсь, еще долго будет жив. Маргрета Люнгренек ошиблась относительно моего отца. Абсолютно. Она вообще не знала, о чем говорит. Будь проклято ее невежество! Удивляюсь, что герр генерал Катовице принимает всерьез подобную чепуху.

Лицо офицера осветилось, подобно солнцу, вышедшему из-за черной тучи, хотя точно такая же зловещая туча продолжала висеть надо мной.

Вскоре после этого мы вышли из Крепости, повернули налево и оказались в городе. Штадтсхен был совершенно прав в своих расчетах. Несколько минут спустя мы вынырнули из лабиринта переулков рядом со старым каменным мостом, одним из множества мостов через реку Прегель, сложно петляющую по городу. Мы остановились у причала, у которого выстроились в ряд тяжелые баржи, несколько минут, переводя дыхание, наблюдали за тем, как моряки курят трубки и спокойно болтают, затем повернули в сторону вывески постоялого двора, со стуком болтавшейся на ветру. На вывеске мифическое создание голубого цвета галопом скакало по полю из серебристых облаков, и из-под его копыт вылетали золотые искры.

— «Голубой единорог», сударь, — провозгласил Штадтсхен.