Я прошел наверх, в кабинет, вызвал охранника и приказал ему зажечь свечи. Давно пора было приняться за сочинение доклада для короля. Я слишком долго откладывал выполнение этого задания, но у меня все еще не было четкого представления относительно того, что следовало там написать. О чем сообщить со всей необходимой откровенностью, а что скрыть. И при том, что профессор Кант мертв, а Мартин Лямпе, возможно, все еще разгуливает по улицам Кенигсберга, как мне закончить донесение?

Со всей решительностью я взял перо, окунул его в чернильницу и поднес к чистому листу бумаги, над которым и замер минут на пятнадцать, подобно статуе, высеченной из гранита. Я чувствовал, как во мне нарастают гнев и беспомощность пастуха, тщетно пытающегося собрать непослушное стадо без помощи хорошей собаки, которая помогла бы ему справиться с легкомысленными животными. Едва мне начинало казаться, что я сумел более или менее организовать свои мысли, как какая-нибудь очевидная несообразность бросалась мне в глаза, рассыпая одно за другим мои построения подобно карточному домику, и мне опять приходилось начинать все с самого начала.

Наконец мне удалось убедить себя в том, что простейшим способом составить донесение будет просто перечислить все те факты и события, относительно которых у меня имелись подтверждающие их письменные документы.

«В двенадцатый день февраля 1804 года, — начал я, — я, Ханно Стиффениис из Лотингена, помощник поверенного второго округа Судебной магистратуры Верховного суда Пруссии, призванный расследовать убийства четырех граждан в королевском городе Кенигсберге, почти завершив возложенную на меня работу, торжественно заявляю, что следующее далее истинно и неопровержимо. Есть все основания полагать…»

Я остановился, снова обмакнул перо в чернильницу и издал громкий вздох. Никаких оснований для того, чтобы полагать что-либо, мне в голову не приходило. Более того, все мелкие осколки мозаики, которые удалось собрать в некую более или менее цельную картину, заставили меня прийти к самому печальному выводу. Я отбросил перо, оттолкнул стул, прошел через всю комнату и в отчаянии уставился в окно.

Небо было темным, низкие облака плыли с моря и несли с собой дождь, ледяную крупу, наверное, снег. Я распахнул окно, чтобы вдохнуть свежего воздуха, хотя в комнате и без того было довольно холодно. Внизу, во дворе, шумно двигались солдаты. Было шесть часов — время смены караула. Те, которых только что сменили, слонялись без дела по двору, хохотали, отпускали какие-то шутки, курили длинные глиняные трубки, обменивались оскорблениями и простоватыми шутками, посмеивались над своими несчастными товарищами, которым предстояло провести ночь, маршируя вдоль обледеневших крепостных валов.

И внезапно я пожалел, что не принадлежу к их числу. Вот бы освободиться от возложенной на меня работы, от ответственности и бесчисленных забот, с ней связанных. Но больше всего мне хотелось оказаться дома, в Лотингене, рядом с женой и детьми и спокойно, ни о чем не думая, печь картошку в мундире на огне, ревущем в кухонном очаге. Я жестко напомнил себе, что ни о чем подобном не следует и мечтать, пока я не завершу донесение. Если я не смогу представить убедительное объяснение всему, что произошло в Кенигсберге, то мне, видимо, предстоит сгнить заживо в этой Крепости. Если вопрос о Мартине Лямпе так и останется висеть у меня камнем на шее, подумал я, придется куковать здесь еще очень-очень долго.

Откуда-то издалека донесся какой-то шум.

Я был настолько занят мрачными мыслями относительно собственной судьбы, что, начнись штурм Крепости, я бы, наверное, даже и не заметил.

Кто-то стучал ко мне в дверь.

Мгновение спустя звук повторился, затем послышался голос, который я сразу же узнал.

— Герр Стиффениис, можно войти, сударь?

У моей двери стоял офицер Штадтсхен. Вне всякого сомнения, он пришел молить о снисхождении. Вряд ли у него были какие-то иллюзии относительно моих намерений и сомнения по поводу того, что я могу написать о нем в своем докладе.

— Приходите позже! — крикнул я. — Король ждет доклада!

Но Штадтсхен не ушел. Он снова постучал, на сей раз значительно громче.

— Герр поверенный, умоляю вас, сударь. Это не терпит отлагательства.

Я закрыл окно и проследовал к двери. Переполнявший меня гнев готов был вырваться наружу в любое мгновение. Штадтсхен не оставлял мне выбора. Сейчас я скажу ему все, что о нем думаю. Вынеся тело из леса, он завел мое расследование в тупик. И если мне удастся, я обязательно добьюсь понижения его в звании. Ах, как бы мне хотелось подвергнуть его основательной порке!

Я распахнул дверь со словами «Ну-с? В чем дело?».

Штадтсхен стоял передо мной навытяжку, прямой и неподвижный, словно флагшток. Он бросил на меня нервный взгляд, потом поднял руку и протянул мне листок бумаги.

— Письменные показания, сударь, — провозгласил он. — Об опознании трупа. Даны фрау Лямпе, сударь. Вот здесь подпись вдовы.

— Вдовы? — выпалил я, выхватил у него из рук бумагу и начал с жадностью вчитываться в каждую строчку.

«Данным клятвенно подтверждаю, что останки, найденные в лесу у Белефеста, которые я осматривала в Кенигсбергской крепости в присутствии офицера, принадлежат моему законному супругу Мартину Лямпе».

Имя женщины было выписано такими же жирными буквами, что и сам текст и подпись Штадтсхена. Фрау Лямпе заверила содержание документа, поставив какой-то кривой крестик в самом низу листа.

— Она не умеет писать, — пояснил Штадтсхен.

Я бросил на него испытующий взгляд.

— Что это за святое чудо? — воскликнул я. — Совсем недавно фрау Лямпе настаивала, что останки не имеют к ее мужу никакого отношения.

— Да провалиться мне сквозь землю, сударь! — провозгласил Штадтсхен и тут же, прежде чем продолжить, поспешил извиниться за свой тон. — Все изменилось, когда я провожал ее домой. Дело в том, что, когда я отвел ее в подземелье, запах там… ну, вы понимаете, сударь, какой там запах. Фрау Лямпе сразу сказала, что ей дурно, и попросила немедленно увести ее оттуда, заявив, что жуткие останки не могут принадлежать ее мужу. Я ведь не мог насильно заставить ее внимательнее рассмотреть труп, сударь. Когда мы встретились с вами, герр поверенный, я как раз вел ее наверх подышать свежим воздухом. Потом бы я обязательно отвел ее снова в склеп, но вы сами настояли, сударь, чтобы я отвез ее домой.

— Ах, значит, так? — отозвался я, начиная подозревать, что Штадтсхен мог заставить женщину подписать показания в надежде выслужиться передо мной и добиться для себя прощения. — Но если она даже не взглянула на труп, что заставило ее изменить точку зрения?

— Это произошло по дороге в Белефест, сударь, — объяснил он. — Я и не заговаривал о теле. Просто спросил ее, по каким особенностям внешности мы могли бы узнать ее мужа, если бы вдруг нашли его. Официально он считался пропавшим без вести. Он мог потерять память, его могли ранить или даже убить. И меня заинтересовало, не было ли у него на теле чего-то такого, к примеру, родимого пятна, по чему его можно было бы узнать. — Штадтсхен замолчал, и у него на лице появилась тень улыбки. — У него была такая отметина, сударь! Она мне сама сказала.

— И что за отметина? — спросил я.

Я был похож на человека, полагавшего, что он страдает от смертельной болезни, которому известный врач вдруг сообщает, что его недуг весьма легко лечится.

— Мы с вами видели ее, сударь, да не обратили внимания, — ответил Штадтсхен и широко улыбнулся при этом, как будто наш разговор начинал его веселить. — Помните белую выступающую кость у него во рту, герр Стиффениис? Помните, когда я повернул череп? Находясь на службе в прусской армии лет сорок назад, герр Лямпе был легко ранен вражеским штыком. Он прорезал ему нижнюю губу и рассек верхнюю часть неба!

Я очень хорошо помнил то, о чем он вел речь. Я принял ту рваную рану за обнаженную небную кость. Я даже счел ее за след клыка одного из волков, разорвавших его на части. И если при первом осмотре рот Мартина Лямпе с запекшейся в нем кровью вызвал у меня приступ тошноты и омерзения, то теперь он казался одним из самых восхитительных зрелищ, которые мне приходилось видеть в жизни.

— И я снова поспешил с ней в город. Мы прибыли как раз вовремя. Конечно, я искал вас, сударь, — добавил Штадтсхен, внимательно всматриваясь в мое лицо, пытаясь понять, как я отреагирую на его слова, — но вы куда-то ушли. Врач выдал свидетельства о смерти, пригласили пастора, чтобы он отслужил заупокойную службу, могилы для этих трупов вырыли еще раньше. Любое промедление могло усложнить процедуру. Я объяснил врачу необходимость повторения осмотра, и он согласился дать женщине возможность взглянуть на череп и на упомянутый шрам. Все прошло благополучно, и она опознала мужа. Я привел ее наверх, написал изложение показаний, прочел их ей, и она поставила крестик под ними. И, как я уже говорил, теперь фрау Лямпе можно считать вдовой.

Я отвернулся и на мгновение закрыл глаза.

«Кенигсберг в безопасности, — с восторгом подумал я. — Моя задача выполнена».

— Великолепная работа, офицер Штадтсхен, — произнес я с искренней теплотой в голосе. — Теперь в своем донесении я смогу показать вашу роль в расследовании в значительно более благоприятном свете.

Хотя его лицо оставалось суровым и непроницаемым, в глазах мелькнула радостная искорка.

— Да благословит вас Бог, сударь, — пробормотал он.

Я понял, что Бог действительно был сегодня гораздо более благосклонен ко мне, чем раньше. И намного благосклоннее, чем я заслуживал. Удалось не только установить имя убийцы, но и обнаружить его труп, который совершенно однозначно опознан. Я тихо закрыл дверь кабинета и снова сел за работу. Теперь меня переполняла уверенность. Божественное Провидение буквально несло меня вперед.

— Король получит отчет! — воскликнул я, обращаясь к пустой комнате.

Это будет торжествующее описание моего успеха, которое я так давно мечтал изложить на бумаге. И именно его и получит король. Снова взяв перо, я продолжил со всем литературным изяществом, на которое был способен:

Есть все основания полагать, что инициаторами убийств были Ульрих Тотц, владелец одной из здешних гостиниц, и его жена Гертруда Тотц (урожденная Зоннер). По их собственному признанию, названные выродки превратили свой постоялый двор, называвшийся «Балтийский китобой», в место сборищ пробонапартистски настроенных негодяев и всяких других бунтовщиков и смутьянов. В их намерения входило повергнуть город в хаос и подготовить почву для вторжения французских армий под командованием Наполеона Бонапарта. Гнусные убийства и террор населения начались, как хорошо известно Вашему Величеству, в январе 1803 года…

Несколько мгновений я задумчиво поглаживал подбородок пером, а затем продолжил в том же духе, в каком и начал:

…они были совершены с помощью и при активном участии одной знакомой им женщины по имени Анна Ростова, известной проститутки, занимавшейся черной магией, проводившей незаконные аборты, в чем она и призналась сама в ходе обычного допроса. Не представляется возможным в полной мере определить идеологический масштаб намерений бунтовщиков. Вполне вероятно, что у них не было никаких определенных связей с какими-то иностранными державами. Весьма сомнительно и то, что их действия планировались как первая стадия вполне конкретного вторжения.
Ханно Стиффениис, поверенный.

Тотцу и его жене, откровенно сознавшимся в якобинских симпатиях и в соучастии в преступлениях, включая и зверское убийство их собственного племянника Морика Люте, несмотря на строгий надзор, удалось покончить с собой в тюремных камерах. Труп Анны Ростовой был обнаружен три дня спустя в реке Прегель. Остается неясным, существовала ли между заговорщиками предварительная договоренность о совершении самоубийства в случае разоблачения, или же Анна Ростова пригрозила выдать сообщников и была наказана ими же за предательство. Не исключается и возможность того, что в ее гибели виновно какое-то третье лицо, никак не связанное с упомянутой группой. На основании описываемого случая не было проведено никаких арестов, хотя ведется следствие с целью прояснения обстоятельств. Исходя из ряда свидетельств, мы полагаем, что остальные члены подпольной группы, три иностранца, останавливавшиеся в гостинице «Балтийский китобой», сумели скрыться. Они покинули Кенигсберг, но ордера на их арест выданы. Имена разыскиваемых, а также все документы, имеющие отношение к делу, письменное изложение допросов, доклады об обысках и т. п. содержатся в официальной папке дела № 7–8/1804. С разгромом гнезда заговорщиков мы можем вполне обоснованно заключить, что череде убийств, поразивших Кенигсберг, а также и риску внутренних беспорядков, несомненно, положен конец.

Я прошу Вашего высочайшего позволения воспользоваться случаем и сообщить Вашему Величеству о мужестве и самоотверженной преданности долгу со стороны служащего полиции Амадея Коха, моего помощника, оказавшегося последней жертвой заговорщиков. Без постоянной помощи и поддержки сержанта Коха и его глубокого понимания особенностей деятельности преступников в городе (и характера преступной психологии в целом) сложная задача отыскания дерзких убийц и нарушителей спокойствия в Кенигсберге была бы во много раз тяжелее. Убийцей герра Коха, по всей вероятности, является еще один член якобинского кружка, обосновавшегося в гостинице Тотцев. Названное место служило рассадником изменнических идей и подрывной антигосударственной деятельности, как об этом свидетельствуют найденные там материалы. Я склоняюсь к мысли, что Кох, гибель которого воспоследовала после самоубийств основных организаторов преступлений Тотцев и смерти Анны Ростовой, был убит неизвестным с единственной целью ввести полицию в заблуждение относительно предыдущих смертей и вернуть следствие к ложной версии, разделявшейся моим уважаемым предшественником поверенным Рункеном, что череда убийств была делом рук безумного убийцы-одиночки, охваченного манией жестокости и беспричинных зверств.

Мне также хочется выразить благодарность покойному профессору Иммануилу Канту. Кенигсберг очень многим ему обязан, и в том числе за его неустанные старания по раскрытию упомянутых убийств и восстановлению мира и спокойствия в городе, каковой он любил больше других городов земли. Мудрость Вашего королевского величества известна всем. Я абсолютно убежден, что Вы, Государь, оцените труд, предпринятый без какой-либо финансовой поддержки и материального поощрения со стороны местных властей этим достойнейшим профессором философии с целью разработки и внедрения системы логических и аналитических методов уголовного следствия, которые, несомненно, войдут в историю юстиции и могут быть использованы не только в случаях, подобных расследовавшемуся нами, но и в любом противостоянии права насилию и преступлению, и могут способствовать тому, что любой нарушитель закона божественного и человеческого не сможет уйти от возмездия. Я даю клятву всячески содействовать распространению методов профессора Канта в моей будущей деятельности в качестве судьи, будучи уверен в том, что их создатель дал мне на это полное право. Смею надеяться, что предложенный профессором Кантом новый метод ведения следствия будет в скорейшем времени внедрен в деятельность органов полиции по всей Пруссии и опубликован за государственный счет на благо всего человечества. Названная публикация может стать лучшим памятником великому гражданину Пруссии.

Оставаясь верным слугой короне Гогенцоллернов и Вашего королевского величества, я прошу позволения вернуться в Лотинген к семье и вновь принять на себя исполнение судейских обязанностей, которые я по указанию Вашего величества вынужден был оставить.

Ваш верный и покорный слуга

P.S. Ценная помощь в ходе расследования была оказана офицером Штадтсхеном из Кенигсбергского гарнизона. Я рекомендую его к повышению в звании.

Я несколько раз перечитал написанное, затем сделал копию документа для генерала Катовице, не изменив в нем ни единой запятой. К тому моменту, когда я положил перо и откинулся на спинку кресла, немного расслабив затекшие мышцы в спине и шее, выдумка уже приобрела блеск Истины. Более того, это и была Истина. Истина, которую я расскажу жене, детям, а потом и внукам. Та Истина, которую узнает мир.

Я сложил донесение и копию, запечатал его, растопив на свече красный воск и наложив на печать должностной перстень. И думал я только о том, что в своих действиях руководствуюсь волей нашего Создателя. Он привел меня в Кенигсберг. Он познакомил меня с Кантом. Он надоумил меня навязать сержанту Коху мой плащ. В своей бесконечной мудрости Он решил, что Кох должен умереть ради одного дела, а я должен выжить ради другого. Господь позволил мне завершить расследование, и Он же подсказал мне то заключение, которое я и написал. И когда я ставил перстнем печать на горячем красном воске, я чувствовал, что мною руководит Его рука. Моя собственная рука была всего лишь инструментом, не более.

Я отложил документ в сторону, чтобы печать просохла, задул мерцающую свечу и позвал жандарма. Передав ему депеши, я взглянул на часы и прошел в спальню. У меня оставалось совсем немного времени, которое я использовал на то, чтобы умыться и сменить рубашку, после чего я отправился на похороны Амадея Коха, которые должны были состояться в девять часов на военном кладбище, расположенном за часовней.

Я был единственным, кто присутствовал при печальном зрелище, когда простой деревянный гроб с телом сержанта четыре солдата опускали в холодную землю. Я молча помолился за благородную душу сержанта Коха. Он пожертвовал собой, чтобы привести меня к убийце. На похоронах, за исключением торжественной молитвы, прочитанной полковым священником, не было произнесено практически ни одного слова. Да в них и не было необходимости.

Когда, услышав стук комьев земли о крышку гроба, я надел шляпу и отвернулся, что-то заставило меня остановиться. А правильно ли я поступил? Ведь Мерете Кох похоронена где-то в городе. Возможно, мне следовало бы навести более тщательные справки, прежде чем отдать приказ о погребении сержанта на территории Крепости? Они были спутниками при жизни, им следует утешать друг друга и после смерти.

Впрочем, за исключением этой единственной детали, кенигсбергское дело было закончено.

Через два часа я упаковал походный саквояж и сел в тот же экипаж, что привез меня в город в сопровождении Амадея Коха. Над моей головой не было «звездного неба», которое могло бы пробудить у меня в душе бесконечный восторг и удивление, как сказано в знаменитом афоризме Иммануила Канта. Во время похорон сержанта Коха очень недолго шел снег, но хмурое небо над головой приобрело сходство со свинцовым листом глухого черного цвета. Оно как будто навеки беспощадной тяжестью нависло над Кенигсбергом и над той неопровержимой Истиной, которую я оставлял этому городу.