Если подземелья Кенигсбергской крепости были похожи на нижние круги ада, то верхние ее этажи по запутанности коридоров могли поспорить с Критским лабиринтом. Мрачные, плохо освещенные, неотличимые один от другого проходы ветвились влево и вправо от центрального коридора.

— Крепость была построена в двенадцатом веке тевтонскими рыцарями, сударь, в качестве укрепления в ходе их длительной борьбы за захват Пруссии, которая в те времена находилась в руках язычников, — с искренней гордостью в голосе рассказывал мне сержант Кох, когда мы шли по коридорам лабиринта. — Совсем недавно ее расширили, конечно. Теперь она совершенно неприступна. Даже сам Бонапарт не сможет ею овладеть.

— Сколько же человек насчитывает гарнизон Крепости? — спросил я.

— Как правило, около трех тысяч солдат, — ответил сержант.

Мы, подумал я, не встретили ни одного.

— И где же они все?

— Генерал Катовице отправил их на оборонительные маневры.

В этот момент мы проходили по деревянному настилу над железной решеткой, вделанной в каменный пол. Из-под наших ног, когда мы пересекали импровизированные мостки, доносились страшные проклятия и крики с просьбой о еде и воде. Испарения пота и человеческого дыхания поднимались вокруг нас, подобно пару из чайника, кипящего на плите. Создавалось впечатление, что мы идем по жуткому болоту. Воздух здесь был тяжелый и зловонный, а шум совершенно адский, так что невольно в памяти всплывали бессмертные строфы Данте. Не посещал ли, задался я вопросом, итальянский поэт в поисках вдохновения тюрьмы своей родной Флоренции?

— Что происходит там внизу, сержант?

— Там заключенные, ожидающие высылки, — ответил Кох.

На мгновение он остановился, наклонившись поближе к решетке. Оттуда доносился приятный женский голос, поднимавшийся над шумом и оглашавший все вокруг звонким пением, напоминавшим плач. Я хорошо знал эту балладу. Мой дед выучил ее во времена Семилетней войны, и она была единственной песней, которую он когда-либо пел. Когда деду не хватало голоса, чтобы напеть ее, он начинал насвистывать мелодию. В пении женщины звучала тоскливая мучительная нота, придававшая особый трагизм солдатскому рассказу. «Снег накормит меня, снег утолит мою жажду, снег согреет и мертвые кости мои».

— Меццо-сопрано, — заметил Кох, улыбнувшись и покачав головой.

Мы пошли дальше и вскоре, поднявшись по винтовой лестнице на следующий этаж, остановились перед тяжелой деревянной дверью, ничем не отличавшейся от сотен других, мимо которых мы проходили.

— Ну вот мы и пришли, сударь, — сообщил мне Кох. — Кабинет поверенного Рункена.

Я был настолько поражен, что несколько мгновений не мог промолвить ни слова. На двери не было таблички с именем, никаких символов власти, которой герр поверенный, несомненно, располагал, ничего такого, что указывало бы на то, что именно здесь можно найти человека, коему доверены мир и спокойствие города.

— Так близко от той грязи, что мы только что видели?

— Поверенный Рункен отвечал за отдел «Д», сударь. Если вы предпочитаете какое-нибудь другое место…

— Вовсе нет, — поспешно ответил я. — Если эта комната была достаточно хороша для него, я не желаю ничего лучшего.

— В тех клетках содержатся преступники, отправляемые в Сибирь. Герр Рункен работал над их списками. На корабле оставались свободные места. Как только лед начнет таять…

В последние три-четыре года велись горячие дебаты относительно вопроса о депортации. Король Фридрих Вильгельм III решил раз и навсегда избавить страну от рецидивистов, отправив их до конца жизни на каторгу в какое-нибудь отдаленное место под угрозой смертной казни в случае возвращения. Его величество обращался с названной просьбой к главам многих государств, обладающих колониями или большими незаселенными территориями. Среди них были Североамериканские Соединенные Штаты и Великобритания. Все они отказались. Но в конце концов русский царь выразил готовность принять их за приличную плату. Между либерально настроенными мыслителями не прекращались споры относительно королевского решения. Преступники, естественно, не пользовались симпатией ни в самой Пруссии, ни за ее пределами, но сама мысль о том, что их отправляют в жуткое русское рабство, вызывала протест в просвещенных кругах. Образ «благородного дикаря» все еще был популярен в обществе, а французское правительство, так же как американцы до него, провозгласило равенство всех граждан. Тем не менее 28 февраля 1801 г. договор был подписан. Начальники тюрем по всей стране получили предписание отобрать наиболее опасных и неисправимых нарушителей закона для пожизненного изгнания.

— Герр Рункен сам выбрал эту комнату, сударь, — сообщил Кох. — Именно здесь он проводил все допросы. Крики и вопли, что доносятся оттуда снизу, производили на допрашиваемых должное впечатление.

— Могу себе представить, — откликнулся я с невольным содроганием.

— Герр поверенный пользовался большим уважением за суровость своих методов, — заключил Кох, вытаскивая из кармана большой ключ и открывая им дверь.

Он отошел в сторону, пропуская меня вперед. Я со все возрастающим нетерпением ждал в темноте, пока он снова и снова ударял о сырой кремень и в конце концов все-таки зажег свечу. Комната оказалась довольно обширной, с высоким потолком, грязными, серыми, давно не крашенными стенами. Большая покрытая ржавчиной железная плита стояла в дальнем углу. В узкие окошечки, напоминавшие бойницы, были видны тюремные решетки нижнего этажа. На стенах висели четыре фонаря, предназначенные для освещения. Кох поспешил их все зажечь, но будь здесь еще двенадцать светильников, и они не смогли бы рассеять темноту этого помещения.

— По соседству еще две небольшие комнаты, сударь. В одной из них располагается архив поверенного. А в другой имеется койка, на которой герр Рункен отдыхал, когда ему приходилось работать допоздна.

Вот куда мне следовало бы пройти в первую очередь, подумал я. А вовсе не в портовую гостиницу, каким бы удобным ни был «Балтийский китобой». В суровой и негостеприимной Кенигсбергской крепости мои новые полномочия в качестве поверенного, отвечающего за расследование преступлений, были бы очевидны для всех.

Я сел за тяжелый резной стол, стоявший в центре комнаты отдельно от всей остальной мебели. Он один являлся неоспоримым свидетельством власти и положения. Графин с вином и хрустальный бокал предназначались для восстановления сил во время долгой работы. Однако графин был пуст, пробку покрывал густой слой пыли, а под перевернутым бокалом виднелся невольный пленник — паук.

— Мне бы хотелось ознакомиться с донесениями поверенного Рункена и документами, имеющими касательство к убийствам. Они должны находиться где-то здесь, Кох. Те, что вы продемонстрировали мне в экипаже, далеко не полные. Ульрих Тотц сообщил мне, что его лично допрашивал поверенный Рункен вскоре после убийства Яна Коннена. Я желаю прочесть его показания.

Кох неуверенно огляделся по сторонам.

— Я понятия не имею, где они хранятся, сударь. Бумаги, которые мне передал поверенный, заперты у меня в столе. Остальные, по-видимому, в архиве. Начальник не разрешал никому туда входить.

— Я вам разрешаю войти туда, сержант.

Я встал и подошел к окну, чтобы воспрепятствовать любым возражениям, которые могли у него возникнуть. Стерев пыль с грязного стекла краем камзола, я стал всматриваться в нижний этаж с его железными решетками и непрерывным шумом, доносившимся из темницы. В самом темном углу, спустив белые лосины и присев на корточки, испражнялся один из охранников, первый, которого я увидел за все это время. Ослепительно яркой вспышкой у меня в памяти всплыли воспоминания об уютном кабинете в Лотингене с прелестными клумбами и подстриженными лужайками под окнами, куда весной и летом мамаши и няньки приводили малышей. Солдат закончил свое дело, натянул штаны и возвратился к исполнению обязанностей.

Я отвернулся от окна, но отчаянные стоны и вопли заключенных продолжали терзать мой слух. Я рассчитывал продвинуться хоть на шаг дальше Рункена. Несмотря на весь свой обширный опыт, герр поверенный Рункен оказался столь же не способен остановить преступления, как и любой из тех, кто погиб от рук убийцы. Мог ли я надеяться на успех там, где он потерпел поражение?

До возвращения сержанта я в течение нескольких минут мерил шагами профессиональный склеп своего предшественника, стараясь подготовить себя к предстоявшей работе.

— Я нашел только это, сударь, — сообщил Кох. Бумаг у него в руках было совсем немного. — Они лежали стопкой на одной из полок.

— И больше ничего? — воскликнул я, не веря своим глазам.

Кох покачал головой:

— Ничего, герр Стиффениис. Кроме письма, которое я положил на самый верх. Я подумал, что вы захотите ознакомиться с ним в первую очередь.

— Письмо? От кого?

— Оно адресовано поверенному Рункену, — ответил Кох, оставляя бумаги на столе. — Я не взял на себя смелость вскрыть его. Но вы ведь приказали принести оттуда все.

Я уселся в кресло и взял тонкую стопку бумаг. Несмотря на отсутствие более основательных документов, я почувствовал некоторое облегчение. Наконец-то, пронеслось у меня в голове, я сижу в кресле Рункена, положив локти на его стол. Его бумаги и доклады у меня в руках. Его сержант теперь мой помощник. В первый раз за все время пребывания в городе я ощутил себя по-настоящему уверенно. И начал получать удовольствие от той власти, которая была связана с моим новым положением. Я впервые испытал настоящий вкус власти, по сравнению с которой мой пост и полномочия в Лотингене казались просто смешными. На мне, как я теперь понимал, лежит ответственность за жизнь и безопасность обитателей Кенигсберга. Все их будущее зависит от меня и от генерала Катовице. Или от Наполеона Бонапарта, коли тот решит вторгнуться в Пруссию.

Развернув первую бумагу, я увидел длинный список имен осужденных, обреченных на депортацию в немыслимую глушь Сибири и Маньчжурии.

Сержант громко откашлялся.

— Я забыл упомянуть, сударь, — произнес он, указывая на письмо, — что оно пришло из Берлина.

Я выхватил послание у него из рук и внимательно осмотрел, обратив внимание на ту же самую гогенцоллерновскую печать, которая некоторое время назад перевернула мою собственную спокойную и размеренную жизнь.

«Сударь, — прочел я, — ввиду серьезной опасности, нависшей над страной из-за выскочки Бонапарта и растущего риска французского вторжения, череда нераскрытых убийств в Кенигсберге на протяжении уже очень долгого времени представляется Нам возмутительной и недопустимой. Для изменения сложившейся крайне нетерпимой ситуации Нам был рекомендован специалист, обладающий исключительными способностями. В его функции будет входить завершение начатого вами расследования. И со всей возможной в подобном деле поспешностью. Вам следует передать судье, на которого с того момента Мы возлагаем Наши надежды, все полномочия и документы, имеющие отношение к следствию, и вернуться к исполнению ваших прежних обязанностей».

Документ был подписан «Король Фридрих Вильгельм III» размашистым росчерком. Мне сразу же бросилось в глаза, что росчерк в конце очень отличается от того, что был в письме, адресованном мне.

Неужели доктор Вигилантиус прав?

Неужели мой вызов в Кенигсберг был фальшивкой?

То письмо, которое я держал в руках, было послано из столицы королевства тремя днями ранее, значит. Рункен получил его два дня назад. И в тот же день в его состоянии наступило резкое ухудшение. То, что я ошибочно принял за симптомы естественного заболевания: подергивающееся лицо, дрожащие конечности и зловоние, свидетельствовавшее о физическом распаде, — все это было результатом потрясения, вызванного письмом. Апоплексический удар поразил Рункена как непосредственное следствие того унижения, которое он испытал, узнав о моем приезде.

Я вспомнил совершенно сломленного человека, с которым встретился всего несколько часов назад у него в спальне, и представил, как подобное короткое и резкое письмо могло настроить Рункена против меня! Судья, назначенный занять его место — «специалист, обладающий исключительными способностями», — человек, вытеснивший его и добившийся расположения государя, оказался не только совсем молодым, но и совершенно неопытным. И прибыл он не из Берлина, а из Лотингена, крошечной деревушки на дальней оконечности западного округа. Рункен ожидал серьезного соперника, главного судью, представителя Тайной полиции или даже члена Государственного совета, какую-нибудь важную берлинскую птицу. А вместо этого явился я!

Внезапно мои размышления прервал голос Коха:

— Показания свидетелей, должно быть, здесь, сударь.

Я пролистал жалкую стопку бумаг и без особого труда обнаружил объяснения, данные полиции содержателем «Балтийского китобоя». Его показания были очень коротки и, по сути, ничего не добавили к тому, что Ульрих Тотц сообщил мне сам. В тот вечер Ян Коннен сидел на постоялом дворе и пил, хотя хозяин и не заметил, чтобы тот хватил лишку. Коннен пришел в компании иностранных моряков, которые, возможно, играли в карты на деньги. Ничего определенного на сей счет Тотц не сказал. В прошлом, как выяснилось, у него были серьезные проблемы, связанные с азартными играми: ему не продлили лицензию на продажу спиртного после жестокой драки между игроками, обвинявшими друг друга в жульничестве. Сумма, из-за которой началась драка, была довольно значительной, и один из участников потерял в ходе поножовщины два пальца. «В тот вечер на деньги никто не играл», — заявил Тотц. В самом низу страницы я прочел:

«Герр Тотц заявил, что никак не связал труп, обнаруженный на следующее утро у причала, с человеком, которого он видел на своем постоялом дворе накануне вечером. Во время первого допроса в полиции он отрицал, что ему что-либо известно о жертве».

Не было здесь и никаких упоминаний о странных событиях в «Балтийском китобое», о которых мне сегодня сообщил пронырливый мальчишка. Имя Морика ни разу не встречалось в отчетах. Мальчишка явно не продемонстрировал своих познаний полиции. Меня удивило, что он не сказал ничего такого, что могло бы пробудить интерес жандармов, вне всякого сомнения, заполнявших постоялый двор в то утро и, конечно же, говоривших об убитом. Ведь Морик не преминул сообщить мне все, что было ему известно, в первые же минуты моего пребывания в гостинице. И при этом напрашивался на серьезную взбучку от хозяина за подобную вольность. Может быть, он отсутствовал в тот день? Или Тотцам каким-то образом удалось помешать ему? Возможно, им самим приходится что-то скрывать от полиции. В противном случае Морик без труда мог рассказать все и поверенному Рункену, когда тот допрашивал Тотца и его супругу.

Супругу…

Три строки в самом низу документа подтвердили, что фрау Тотц подала в тот вечер Яну Коннену небольшой бокал пива и горячую колбасу. Она заявила, что раньше никогда этого человека не видела и что он никакого впечатления на нее не произвел. По ее мнению, Коннен покинул постоялый двор в полном одиночестве около десяти часов, хотя точно она сказать не могла. Фрау Тотц полагала, что Коннен зашел к ним с единственной целью — сытно поесть и выпить хорошего пива.

На следующем листке бумаги я обнаружил словесный портрет первой жертвы. Написанное там можно было бы без труда высечь на его надгробной плите. Ян Коннен, кузнец, пятьдесят один год, жил один. Никогда не был женат, о каких-либо родственниках ничего не известно. Неразговорчивый и крайне скрытный человек, Коннен был загадкой даже для ближайших соседей. По названной причине Рункен приказал полиции поподробнее изучить его личную жизнь, однако ничего достойного внимания обнаружено не было. Коннен не имел ни долгов, ни друзей, не вступал в связи с женщинами дурной репутации, не принадлежал ни к какой политической партии. Не имелось никаких сведений о его вражде с кем бы то ни было. Он никогда не совершал никаких преступлений, никогда не задерживался полицией. Со всех точек зрения создавалось впечатление, что это был невинный человек с абсолютно незапятнанной репутацией, случайно оказавшийся не в том месте и не в то время и за ошибку расплатившийся жизнью. В самом низу страницы Рункен сделал приписку: «Проведен розыск относительно каких-либо политических связей жертвы с иностранными государствами. Не найдено никаких свидетельств». От последней строки, написанной рукой поверенного Рункена, у меня перехватило дыхание: «Жертва — категория „С“ — протокол 2779 — июнь 1800 г., Берлин».

Подобно всем другим молодым судьям, приступавшим к профессиональной деятельности в первый год нового столетия вскоре после Французской революции и прихода к власти Наполеона, я, конечно же, читал упомянутый протокол. В нем содержалось предупреждение по поводу возможного проникновения шпионов и революционеров с целью подрыва стабильности в государстве и пропаганды республиканских идей. Складывалось впечатление, будто Рункен убедил себя в том, что расследование должно идти в этом направлении, и в связи с названной опасностью приписал Коннену пусть не самый высший, но довольно значительный ранг.

Я перевернул страницу в надежде найти новую информацию, но следующий лист был посвящен делу Паулы Анны Бруннер — второй жертвы убийцы. В показаниях, взятых у ее мужа, говорилось, что его «бедная женушка» в день гибели занималась обычными для нее делами: кормила кур, собирала яйца, продавала их соседям и городским лавочникам. «Вот только в тот день, — завершал свои показания безутешный вдовец, — она ушла и больше не вернулась!» Фрау Бруннер была очень общительной женщиной. Дважды в день она посещала пиетистскую церковь, а по воскресным дням даже трижды. Покойница славилась честностью, принципиальностью и добротой. Все соседи ее очень любили. Врагов у нее не было. Более того, все в один голос утверждали, что не слышали, чтобы за свою жизнь она хоть раз с кем-то спорила. Естественно, подозрения Рункена в первую очередь пали на мужа. Хайнца Карла Бруннера два дня продержали в тюрьме и подвергли «допросу с пристрастием». Короче говоря, били до тех пор, пока он не взмолился о пощаде, после чего Бруннера отпустили, так как он не сказал ничего, что обличило бы его в убийстве жены. В момент убийства, как подтвердили несколько соседей-фермеров, особо теплых чувств к нему не питавших, Бруннер с двумя батраками работал в поле, а подобное алиби поколебать трудно. Он был признан непричастным к преступлению. И вновь Рункен добавил к документу приписку, которая, казалось, должна была завершать все его отчеты по расследованиям: «Не обнаружено никаких политических связей и причастности к каким-либо радикальным организациям. Протокол 2779?».

Должно быть, я издал громкий стон.

— С вами все в порядке, герр Стиффениис? — спросил Кох.

— Поверенному Рункену кто-нибудь помогал в расследовании? Например, в сборе показаний, в допросе свидетелей?

— Нет, сударь, — мгновенно ответил Кох. — Герр поверенный всегда проводил расследование сам. Это мне очень хорошо известно. Он никому не доверял.

Я кивнул и обратил внимание на следующий документ в стопке, касавшийся третьего убийства. Прочитав имя убитого, я вздрогнул от неожиданности. Иоганн Готфрид Хаазе? Как же я проклинал себя за глупость! Сегодня по пути в Кенигсберг я, не ведая того, пропустил имя самой известной из всех жертв убийцы. Иоганн Готфрид Хаазе был прославленным ученым и часто публикуемым автором. Несколько лет назад я читал один принадлежавший ему памфлет. Хаазе был профессором восточных языков и богословия в Кенигсбергском университете и вызвал настоящую сенсацию утверждением, что Эдемский сад реально существовал. «Змий искушал Адама и Еву, — заявлял этот известный ученый, — примерно в том месте, где мы с вами теперь находимся». По словам Хаазе, город Кенигсберг был построен там, где когда-то располагался райский сад, описываемый в Библии. И кто же осмелился поднять руку на столь выдающегося человека?

Взглянув на страницу в поисках подробностей, я невольно рассмеялся. Я смеялся так громко, что сержант Кох озадаченно и даже с некоторой озабоченностью уставился на меня.

— Какой же я идиот! — воскликнул я.

— Сударь?

Жертву звали Иоганн Готфрид Хаазе, однако речь шла не о знаменитом профессоре. Все оказалось простым совпадением: у двух совершенно разных людей оказались одинаковые имена! Убитый Иоганн Готфрид Хаазе был нищим полоумным оборванцем. Он влачил жалкое существование, выпрашивая крохи заплесневевшего хлеба у городских булочных, и просил подаяние на улицах у случайных прохожих. Все горожане прекрасно его знали, но только по наружности. Поверенный Рункен отметил, что не удалось найти никакого документа, удостоверяющего факт его рождения. Никто не мог сказать, учился ли он когда-нибудь в школе, провел ли ночь в богадельне, месяц в приюте или год в тюрьме, хотя по всем упомянутым вопросам полицией проводилось специальное дознание. Герр Хаазе со всех точек зрения был абсолютно никем. «Никаких явных политических взглядов», — отметил Рункен. Поверенный даже не обратил внимания на очевидную связь имени жертвы с именем знаменитого университетского преподавателя. И тем не менее, пока я вчитывался в этот документ, один и тот же вопрос постоянно всплывал у меня в мозгу, и с каждым разом все более и более настойчиво. Кому понадобилось убивать столь жалкое и отверженное существо? Лингвист-ориенталист и теолог мог, конечно, пробудить враждебные чувства в определенных кругах, но несчастный бродяга? И вновь номер протокола — «2779» — появился в самом низу страницы.

Тема протокола 2779 постоянно повторялась. Я же пребывал в полном недоумении по поводу того, что заставило поверенного Рункена полагать, будто у убийств были политические мотивы. Единственное, что их объединяло, было как раз полное отсутствие у всех несчастных жертв каких-либо связей с политикой. Может быть, их очевидное безразличие к ней показалось Рункену намеренной маскировкой? Он сделал приписку, что, возможно, Коннен был шпионом. И не возникали ли у него подобные мысли относительно всех остальных? Но если так, то в пользу какого иностранного государства они, по его мнению, шпионили? В полнейшей растерянности я обратился к следующему листу в стопке.

Это были письменные показания повитухи, обнаружившей тело Яна Коннена. Во всех предыдущих документах она именовалась только по названию своей профессии и ни разу по имени, что было очень странно. Я быстро просмотрел лист с показаниями. И вновь не нашел там имени. Ранним утром, заявляла таинственная повитуха, по пути к роженице, жене рыбака, живущего у пристани, она наткнулась на тело мужчины, который стоял на коленях, прислонившись к стене. И тут я обратил внимание на единственную подробность, отсутствовавшую в скудных материалах, прочитанных мною в пути, и подробность достаточно существенную.

«Я знала, что тут без врага рода человеческого не обошлось, — утверждала она. — Там были когти Сатаны».

Я прервал чтение. Сержант говорил что-то подобное, когда впервые рассказывал мне о преступлениях. Но все-таки, что она имела в виду? Суеверная женщина собственными глазами увидела труп. Почему ей в голову пришли именно эти слова? С другой стороны, как я уже успел удостовериться, в Кенигсберге имя дьявола поминалось довольно часто. Я слышал, как о нем говорили Кох, служанка Рункена, доктор Вигилантиус и солдаты в Крепости. Возможно, в слишком частом назывании врага рода человеческого проявлялся тот сильный сектантский дух, которым город славился по всей Пруссии? В Кенигсберге доминировали пиетисты. Даже университет полнился членами секты. Читая Библию, они пришли к выводу, что спасения души можно достичь только личной борьбой с дьяволом и его искушениями. Они даже изобрели специальное название для этой борьбы. «Busskampf» — борьба, которую должен вести каждый истинный христианин, если он желает войти в Царство Божие.

Я покачал головой и дочитал до конца. Люблинский и Копка, двое офицеров, допрашивавших женщину и поставивших подписи под ее показаниями, собственный отчет полностью основывали на предоставленных повитухой сведениях и, как кажется, не очень-то старались вообще что бы то ни было узнать от нее. Они и вопросов-то ей задавали совсем немного. В протоколе не было даже ее имени! Правда, в этом они следовали блестящему примеру моего достойного предшественника, поверенного Рункена…

— Ваш начальник, как я вижу, не очень-то любил вести записи, Кох, — заключил я, откладывая в сторону очередной лист.

— Верно, сударь, совершенно верно. Хранил все в голове.

Я оставил его слова без комментария, отметив про себя лишь, что методы ведения следствия поверенным Рункеном оставляли желать лучшего. Его нежелание рассказывать мне что-либо помимо того немногого, что уже содержалось в бумагах, могло объясняться профессиональной ревностью. Но это свидетельствовало не в его пользу и еще более усложняло мою задачу.

В конце концов я наткнулся на небольшой листок, посвященный самой последней жертве, нотариусу Иеронимусу Тифферху, тело которого я видел в подвалах Крепости меньше часа назад, и сразу же обратил внимание на бросавшееся в глаза отличие от предыдущих дел. В документе не содержалось практически никаких сведений относительно его биографии и личностных черт. Просто констатация факта смерти. В протокол не было внесено больше ничего. Не было проведено ни допроса свидетелей, ни подробного осмотра тела. Насколько я мог понять, не удосужились даже пригласить врача для освидетельствования убитого и подписания соответствующего документа. В результате не высказывалось никаких предположений относительно причины смерти. Равно как и в заметках, которые я имел возможность прочесть накануне, сидя в экипаже, — я уже привык к постоянным умолчаниям в связи с этим делом, — не было никаких упоминании об оружии, которым могло быть совершено убийство, и о характере ран. Более того, создавалось впечатление, что в случае с Тифферхом решили вообще обойтись без обычной следственной процедуры. В предчувствии моего прибытия, вероятно.

Раздался стук в дверь. Я не поднял головы, продолжая просматривать документы, но слышал, что Кох с кем-то шепчется на пороге.

Во всем прочитанном мною до сих нор, подумал я, не хватало самого главного. Отсутствовало имя того «уважаемого человека», который пригласил Вигилантиуса и меня расследовать череду убийств в городе. О нем в заметках Рункена не было никаких упоминаний. Неужели он не чувствовал, что кто-то пытается вести параллельное следствие?

— Герр Стиффениис, сударь!..

Голос Коха прервал мои размышления. Я поднял голову и увидел, что он стоит навытяжку рядом со столом, прижав носовой платок ко рту. Глаза сержанта покраснели от слез.

— Что случилось, Кох?

— Его превосходительство герр поверенный Рункен, сударь. Охранник только что принес известие. Мой начальник умер.

Мне редко приходилось видеть столь откровенное выражение искреннего горя на человеческом лице. Невольно я перевел взгляд на кипу бумаг, лежавшую передо мной на столе.

— И когда состоятся похороны? — спросил я.

— Его уже похоронили, сударь, — ответил Кох и медленно провел рукой по глазам. — Примерно час назад.

— Это невозможно! — запротестовал я. — Герр Рункен занимал высокий пост. Жители города, несомненно, захотят отдать дань…

— Все произведено в соответствии с его собственным последним желанием, сударь. Он не хотел, чтобы кто-то присутствовал при погребении.

Я отвернулся и взглянул в самый отдаленный и темный угол комнаты. Кох был очень привязан к покойному начальнику, однако вряд ли мог винить меня в его кончине. И все же я почувствовал в его голосе едва заметный оттенок осуждения. Я ничего не мог с собой поделать, мной овладело ощущение некоторого неудобства. Всего лишь полчаса назад я поздравлял себя с тем, что сижу за столом Рункена, что его ассистент выполняет все мои указания, что в моем полном распоряжении находятся личные архивы поверенного, и я имею возможность просматривать, критиковать и подвергать сомнению его не слишком подробные отчеты о расследовании преступлений. И вот внезапно приносят известие о его смерти.

Что-то подсказывало мне, что отчасти я являюсь ее причиной.