Судьба дала мне возможность увидеть собственными глазами ход государственной и народной жизни в Советском Союзе. В 1948 г. я был арестован в Вене советскими представителями и увезен в Союз, где меня продержали больше восьми лет в разных концлагерях. Конечно, в тюрьмах и лагерях нельзя было наблюдать за всем, происходившим в стране, так, как находясь на свободе, но все мое пребывание там лагери были настолько переполнены представителями всех слоев населения и всех народностей Союза, и эти массы так непрерывно пополнялись, что общение с ними можно в основном считать общением с самим народом. Непосредственное же соприкосновение со свободным народом, хотя короткое и ограниченное, со своей стороны до некоторой степени пополнило впечатления и наблюдения во время заключения.

Мои воспоминания написаны в биографически-хронологическом порядке, и я привожу только то, что я сам лично видел и пережил. Это не теоретический трактат и не полемическая статья, а перечень подлинных фактов и характерных явлений, которые говорят сами за себя.

Когда 20 сентября 1948 г., в Вене, я попал в руки советской контрразведки, меня увезли в главную квартиру советских оккупационных войск в Австрии, которая находилась в Бадене, курорте в 26 километрах от Вены. Там меня привели в комнату для подследственных арестантов и оставили под надзором вооруженного солдата. К полуночи пришел майор и приказал мне до рассвета написать мою биографию. Около восьми часов утра он пришел опять и, прочитав то, что я написал, заявил мне, что ему поручено произвести следствие относительно моей антисоветской деятельности и что по приказу советского прокурора я остаюсь под арестом. Я был очень удивлен, что лишь теперь, в 1948 г., когда мне было уже почти 73 года, начинается следствие по поводу моей работы на Украине в 1917-1919 гг., тем более, что я уже стал австрийским подданным. Но эти мои замечания следователя не интересовали, и допрос продолжался почти до вечера, причем еды мне никакой не дали. Вечером следователь лично отвел меня в дом напротив, где была тюрьма, и передал фельдфебелю, который основательно обыскал меня, взял все, что было в карманах, отрезал все пуговицы и, по приказанию следователя, повел меня в одиночную камеру номер 1. Мы пошли в подвал, открылась тяжелая железная дверь, и я очутился один в довольно большой, совершенно пустой комнате с бетонным полом, покрытым на несколько сантиметров водой; с потолка медленно и непрерывно капала вода. Хотя я был очень утомлен допросом и уже второй день ничего не ел, я решил всю ночь ходить взад и вперед, так как нигде не было сухого места, где можно было бы сесть или лечь. Но этот план мне не удался; как только раздался отбой — сигнал ложиться спать — в двери открылось маленькое окошечко и тюремщик грубо приказал мне лечь. — Да где же мне лечь? — спросил я. — Там, где стоишь, — с хохотом ответил тюремщик. - Дай мне хоть соломы под голову, — попросил я. — А ты подложи свою шляпу, а теперь довольно разговаривать.

Таким образом, я провел вторую ночь под арестом, лежа в воде, подложив локоть под голову и без сна. Утром меня повели к следователю, который старался признаться меня в планах и данных, которые мне были совершенно неизвестны; очевидно, он хотел найти еще какие-нибудь причины для обоснования моего ареста, кроме моей деятельности 30 лет тому назад, что ему не удалось. На этот раз допрос кончился в полдень, и мне после двух дней без еды дали наконец котелок супу и кусок хлеба. Затем меня отвели в другую одиночную камеру, также совершенно пустую, но без воды и с деревянным полом, окно было без стекол, но с толстой решеткой. На следующий день был опять допрос, и так каждый день до 6-го декабря. Я должен сказать, что методы моего допроса не носили физически насильственного характера, в отличие от методов следователей, о которых мне позже рассказывали другие заключенные и о которых свидетельствовали синяки, открытые раны и поломанные кости. Застенков, о которых многие говорили, я не видел.

Через несколько дней в мою камеру привели других арестантов, и под конец нас было шесть человек в таком маленьком помещении, что ночью мы могли лежать на полу только плотно один рядом с другим. За все время заключения в Бадене, с сентября по декабрь, нас ни разу не вывели на свежий воздух, и поэтому окно без стекла было даже приятно, пока не наступили холода. Мы также ни разу не могли сменить белье или одежду. Как я был одет при аресте, по летнему, так меня и повезли дальше. В те дни, когда была баня, наше белье и одежду брали уже утром для дезинфекции, и мы иногда должны были сидеть до полудня в костюме Адама, дожидаясь нашей очереди, а затем нас вели по длинному коридору в подвал, где было нечто вроде бани, и разрешали помыться 15 минут.

5-го марта мой следователь сообщил мне, что допросы не дали материально, чтобы предать меня военному суду, и что для дальнейшего следствия я буду отправлен в Киев. Меня посадили в “черного ворона” и отвезли в местечко Нейнкирхен, в 60 километрах от Вены, где составлялись этапы для отправки в Союз. Через несколько дней я был присоединен к транспорту арестантов, который шел через Будапешт, Чоп и Стрый на Львов. До Чопа мы ехали в итальянских вагонах, которые были внутри разделены проволочной сеткой на три части: в середине находились четыре вооруженных солдата, а место для арестантов было с каждой стороны разделено нарами, так что нас там помещалось по десять человек внизу и по десять наверху; можно было только сидеть, а ночью лежать, вставать и говорить запрещалось. Лежать надо было лицом к часовым, а для того, чтобы повернуться на другой бок, надо было спрашивать разрешение. Еда состояла из хлеба и селедок. В вагоне было очень холодно, а мне при выезде выдали только совсем старую шинель; в пути я отморозил себе ноги. Во время бессонных ночей я прислушивался к разговорам часовых; эти солдаты ничего не имели общего с прежним, так хорошо мне знакомым типом солдата, у них не только были совсем другие интересы и заботы, но и язык их был совсем иной и совершенно бессмысленно переполнен ругательствами и непристойными выражениями. Можно было подумать, что это случайно в этой маленькой группе, но позже в лагерях и в поездах я наблюдал тот же грубый язык, даже среди детей.

Таким образом мы ехали целую неделю до Чопа, где нас пересадили в русские вагоны для перевозки скота. В нашем вагоне было 80 человек, но не было надзирателей и можно было себя чувствовать свободнее, хотя и производились постоянные проверки.

Через Карпаты мы ехали только днем, а ночью стояли на станциях, так как в то время на Украине шла повстанческая борьба и бывали случаи, что повстанческие организации нападали на поезда и освобождали арестантов. Ночью поезда были окружены солдатами, которые все время стреляли для отпугивания предполагаемых нападающих.

Во Львове наш этап был размещен по баракам, уже переполненным пленными и так называемыми “добровольными переселенцами”. Это были семьи, члены которых находились в ссылке, и “добровольно” выбранные ими места для переселения были или степи Казахстана, или Сибирь. В бараках были также молодые парни, частью почти еще дети, которые “добровольно” ехали из Венгрии на работу в шахты Донбасса. Через несколько дней наш этап был сформирован и направлен дальше на Киев, куда мы приехали через 36 часов. Там нас посадили в “черных воронов” и начали развозить по тюрьмам. Меня высадили в так называемой внутренней тюрьме МВД на улице Короленко и отвели в одиночную камеру в подвале. Дневной свет туда не проникал, но зато день и ночь горела сильная электрическая лампа, и кровать была нарочно поставлена так, чтобы этот сильный свет был в лицо спящему, руки надо было оставлять поверх одеяла. несмотря на сильный холод. Режим был очень суровый, кругом была абсолютная тишина, тюремщики говорили только шепотом и каждые пять минут заглядывали в оконце в двери. Днем можно было сидеть, но прислоняться к стене запрещалось, ходить же по камере я не мог из-за больных, отмороженных ног и поэтому должен был сидеть, как статуя, на кровати. Там меня подержали около двух недель, в так называемом карантине, тюремный врач приходил каждый день лечить мои ноги.

Затем меня перевели в другую камеру, где уже было два арестанта. Каждую ночь нас вели на допрос. После отбоя, когда мы только что собирались спать, открывалась дверь, шепотом произносилась первая буква фамилии, надо было наскоро одеваться и по команде вооруженного солдата идти к следователю.

Также и мой следователь в Киеве не применял ко мне никаких физически насильственных действий; у него был другой метод: в течение целых месяцев он почти каждую ночь заставлял меня сидеть в своей канцелярии до пяти часов утра, при этом он часто совсем мной не занимался, читал газеты, принимал подчиненных и т.д. В конце концов я так ослабел от недостатка сна, что почти не мог ходить. Тогда следователь разрешил мне спать два часа днем, но это было больше теоретически, так как часто в это время нас вели на “прогулку”: для этого был специальный двор, окруженный высокими стенами по которому надо было молча ходить один за другим, наверху был помост, на котором стоял вооруженный тюремщик. Во время бесконечного сидения по ночам в канцелярии моего следователя я мог убедиться, что с другими так “хорошо” не обращались, как со мной; из других помещений часто слышались крики и стоны, иногда женских голосов, мои товарищи по заключению много раз возвращались с допросов с синяками на лице, а один из них совершенно потерял слух от ударов по голове. В противоположность следователям тюремный персонал держал себя корректно, врачи были объективны и даже любезны. Продовольствие было много лучше, чем в Баденской тюрьме, и даже было удовольствие, а именно — пользование прекрасной тюремной библиотекой, в которой даже было несколько библиографических редкостей.

В нашей камере нам случайно удалось узнать интересную статистическую цифру: один из арестантов демонстративно не исполнил приказаний тюремщика, тот пожаловался начальству, и к нам в камеру пришел полковник. В большом волнении он начал выкрикивать угрозы и, между прочим, заявил нам: “Не думайте, что мы не сможем укротить вас, у нас таких, как вы, тридцать миллионов в лагерях, и мы находим средства держать их в очень спокойном состоянии”. Такое замечание официального и хорошо осведомленного лица заставляет много думать на тему гуманности. Несмотря на все свои старания, мой следователь не мог найти никакого материала против меня, кроме моей деятельности на Украине в 1917-1919 гг.; мое дело было отправлено в Москву. По прекращении допросов я несколько оправился, мои товарищи по заключению все время менялись — одних предавали военному суду, других отправляли на сборный пункт этапов в Сибирь, а освободившиеся места быстро пополнялись новыми арестантами. Скоро и меня отправили на сборный пункт в Лукьяновку. Там я попал в большую камеру, где было больше тридцати человек, главным образом евреи из интеллигентных профессий. Они уже раз отбыли наказания, были освобождены и опять арестованы по тому же самому обвинению. Позже я встречал в лагерях много таких арестантов, приговоренных второй раз за то же самое “преступление”. В лагерях также много было людей, которые действительно добровольно вернулись на родину, поверив перспективам и обещаниям, которыми их заманили. Их или арестовывали сейчас же по вступлении на советскую территорию, или оставляли на свободе, а затем через год или позже все равно арестовывали, обвиняя их под каким-нибудь предлогом в шпионаже. Среди бесчисленного количества таких “преступников” я видел разных инородцев, которые ни слова не знали по-русски, много китайцев из Манчжурии, бежавших при наступлении туда японцев и обвиняемых в шпионаже для японских военных властей, эскимосов, тувинцев — о сих последних я раньше даже не знал. Всех их осуждали на судебном процессе, проводимом весьма быстро и только для виду, иногда даже допускался официальный защитник, но его речь скорее была обвинением, чем защитой.

В Лукьяновке режим был несколько легче, можно было в любое время спать и разговаривать друг с другом. 17 июля 1949 г. меня неожиданно повели в канцелярию тюрьмы; находящийся там подполковник дал мне маленькую бумажку и приказал прочитать и подписать. Это был приговор ОСО, так называемого Особого Совещания, коллегии из трех лиц, уполномоченных московскими властями назначать наказания без суда, которые никто не имел права изменять: решения ОСО были безаппеляционны. Приговор был на 25 лет заключения в ИТЛ, т.е. в исправительно-трудовых лагерях, за что — не было обозначено ни одним словом, а в рубрике “гражданство” вместо австрийского стояло “бесподданный”. В моем 73-летнем возрасте это был просто смертный приговор; на мое замечание, что в отношении подданства графа заполнена неправильно, подполковник резко ответил, что ОСО не ошибается. Мне не оставалось ничего более, как поблагодарить за то, что мне приказывают дожить до ста лет. На это подполковник уже добродушно решил меня утешить и сказал: “Да вы не беспокойтесь, приговор не имеет для вас практического значения, больше пяти лет вы все равно в лагерях не выдержите”.

Обогащенный этими новыми сведениями о жизни в Советском Союзе, я в мрачном настроении вернулся в мою камеру. Теперь я уже был осужденный преступник, без прав, без надежды, даже мое австрийское подданство было совершенно беззаконно от меня отнято; несмотря на то, что в Австрии было всеми признанное правительство. Мне только оставалось ждать этапа в ссылку.

В августе меня отправили в Москву на сборный пункт для этапов “Красная Пресня”. Этапы составлялись там быстро и секретно. Ночью, как всегда в Союзе, нас вызвали по фамилиям, вывели в коридор тюрьмы, солдаты азиатского типа заставили нас совершенно раздеться и начали обыскивать, выкидывая на пол содержимое наших мешков и чемоданов. Затем, приказав нам как можно скорее все уложить, нас вывели на тюремный двор и оставили там стоять до утра. Рано утром нас еще несколько раз пересчитали и повели к вагонам (ветка железнодорожной дороги была проведена до тюрьмы); по обеим сторонам стояли шпалеры солдат с автоматами наготове и с большим количеством собак на привязи. Позади солдат стояла толпа любопытных, которые провожали нас криками: “Фашисты, враги народа, лакеи капиталистов” и т.д. С этими напутствиями нас погрузили в вагоны для скота по 80 до 100 человек в каждый, и дальше все пошло, как обычно, включая постоянные проверки. Куда нас везли, нам не было сказано, но иногда в щели вагона мы видели названия станций и знали, что мы по дороге в Сибирь.

Езда тянулась более трех недель и, наконец, нас привезли в новооснованный маленький город Тайшет, находящийся приблизительно в середине между Красноярском и Иркутском на сибирской магистрали Москва-Владивосток. От станции до лагеря мы должны были идти пешком около 5 километров. Конвой принял нас от железнодорожной охраны, и тут мы в первый раз услыхали команду, которую потом слышали каждый день: “Становись по пяти, берись за руки, шаг в сторону — стреляю без предупреждения”.

Тайшет был главным сборным пунктом для этапов в так называемые спецлагеля с особенно суровым режимом. Несколько сот лагерей вдоль железной дороги Тайшет — Лена относилось к этой категории и подчинялись центральному управлению в Тайшете. Хотя в приговоре ОСО было обозначено, что я — заключенный в исправительно-трудовых лагерях, где порядок был совсем другой, чем в особых закрытых режимных лагерях тайшетского района, меня оставили в Тайшете.

Так как в то время ссылка в Сибирь шла очень напряженным ходом и поезд за поездом день и ночь подвозили на сибирскую магистраль все новые и новые контингенты арестантов, тайшетский сборный лагерь был переполнен. Наш этап поместили в столовой, и я спал на столе, а большая часть людей лежала на грязном полу. Там я пробыл больше двух месяцев; наступила осень, и нас посылали бригадами по 25-30 человек, как даровых рабочих, копать картофель на полях, а при возвращении в лагерь вечером обыскивали и отнимали каждую найденную картошку. Пока стояла хорошая погода, было не так плохо работать, а когда начались дожди, стало тяжело. Хотя нас перевели из столовой в барак, но печей не топили, одеял у нас не было, и наша одежда служила нам и одеялом, и матрацем, и подушкой; приходилось не только спать во всем мокром, но и утром выходить в таком виде снова на работу. Люди начали хворать. Вскоре меня перевели на заготовку топлива; в моем возрасте и после долгих месяцев тюрьмы и этапов это была очень тяжелая работа.

Таким образом прошел весь октябрь, сибирская зима уже начиналась, но теплой одежды нам не выдавали, и мы все еще ходили в летней, как приехали. В лагере было также отделение для женщин, их там было около 600, и их также заставляли работать.

Несмотря на работу, поверки и строгий режим, жизнь в лагере была все же легче, чем в тюрьмах, и надзиратели и конвойные не были придирчивы. Лагерь был окружен забором в три метра высоты, поверх которого была протянута колючая проволока. В каждом углу была наблюдательная вышка, на которой день и ночь стоял вооруженный дежурный.

Несмотря на надзор за каждым шагом арестантов, в октябре была попытка побега. Пять человек из нашего лагеря были отправлены на грузовике на земляные работы, для чего им выдали железные лопаты. Этими лопатами они убили обоих конвойных, сильно ранили шофера, и , сбросив его с машины, умчались на ней полным ходом. Шофер из последних сил дополз до лагеря и доложил о случившемся. По телефону немедленно были вызваны из Красноярска и Иркутска команды войск НКВД со специально дрессированными собаками. Так как Тайшет находится посредине между этими городами, команды, идя друг другу навстречу, окружили местность, в которой находились беглецы. На третий день их поймали: за неимением бензина они продолжали бегство пешком; трех из них застрелили, а двух остальных так избили, что их отправили в лазарет прежде, чем предать суду. Во время моего пребывания в других лагерях было еще несколько таких попыток, которые кончались безуспешно. В тайшетском районе это вообще было безнадежно, так как все свободные жители были обязаны доносить ближайшему лагерю, если они видели незнакомого человека, и получали за это довольно крупные награды. У беглеца могла быть только возможность жить в лесах и кормиться охотой, если у него было оружие, и то только летом, зимой же о бегстве нельзя было и думать.

В конце октября дошла и до меня очередь переехать из сборного лагеря в постоянный. В этом лагере жили раньше японские военнопленные; возможно, что они нарочно привели его в полный беспорядок. Окна в бараках были побиты, двери сломаны, не было ни столов, ни лавок, пекарня не работала, так что несколько недель нам вместо хлеба давали муку, размешанную в горячей воде; колодезь тоже был испорчен, и на весь лагерь привозили только одну бочку воды в день. Здесь жизнь была много тяжелее, чем в Тайшете. Среди арестантов было много уголовных преступников, у которых была своя внутренняя организация и которые очень враждебно относились к нам, политическим или, как они нас называли, “фашистам”. Персонал был также совсем другого рода, чем в Тайшете. Каждый раз, когда кто-нибудь из них проходил мимо, будь это хоть двадцать раз, все арестанты должны были вставать. Только уголовные этого никогда не делали, против чего не возражалось — это были “свои люди”. Работа здесь была на каменоломне и главным образом — погрузка камней в вагоны. Погода становилась все холоднее, а мы все еще были в летней одежде и рваной обуви, люди отмораживали себе ноги, а в санчасти было место только на десять человек. Больных продолжали гонять на работу, бригадиры, т.е. начальники рабочих бригад, назначались управлением лагеря из уголовных, так как они не знали жалости и заставляли выполнять больше всего работы, что было самое важное для начальства лагеря.

Летом в лагере не было сделано запаса топлива, и несколько бригад отправили на рубку леса, в том числе и меня. Срубленные деревья люди должны были нести в лагерь, хотя в лагере для этого были волы и лошади. Два раза в день была поверка, при которой надо было стоять на морозе полчаса и дольше без движения.

В конце января я заболел скорбутом и острой дистрофией и первого февраля 1950 года был отправлен в госпиталь. Первое впечатление по прибытии было весьма своеобразно. Нашу группу больных, среди которых было несколько с высокой температурой и, вероятно, с воспалением легких, привели во двор больницы, где заставили раздеться и начали обыскивать. Продержав нас более получаса раздетыми на морозе и с босыми ногами на снегу, нас повели в баню, одежду от нас отобрали и дали нам легкие халаты и домашние туфли. В такой мало подходящей для сибирской зимы “обмундировке” нас повели через дворы и больничные бараки. Больница была переполнена, и нас поместили там, где еще были свободные места, не обращая внимания на род болезни: люди со внутренними болезнями попали к пациентам с венерическими болезнями, туберкулезные к страдающим желтухой и т.д. Как это ни странно, меня поместили в барак, где были женщины с маленькими детьми, так называемые “мамки”, весь персонал был исключительно женский. До поздней ночи там стоял крик и плач детей, зато весь барак был в большой чистоте и порядке, и сестры относились очень внимательно.

Тут я пробыл весь февраль, пока всех женщин не перевели в другое место; персонал переменили на санитаров, главным образом, из уголовных преступников, они были очень ленивы и грубы и часто брали себе половину порций, предназначенных для больных. Врачи были также из арестантов, но большей частью знающие и внимательные. К сожалению, заведующей больницей была жена одного из надзирателей, у нее было образование фельдшера, но зато партийный билет. Она приходила в бараки только для того, чтобы выписывать людей из больницы по собственному вдохновению, только мельком взглянув на них, и люди часто возвращались в лагерь в худшем состоянии, чем были при поступлении в больницу. Меня она также признала здоровым и хотела выписать из больницы, но выяснилось, что я заразился желтухой от лежавшего рядом со мной больного. Меня оставили в больнице, и даже довольно надолго, так как, несмотря на большое количество больных желтухой, не было соответствующих лекарств, и лечение было предоставлено природе, которая во всех случаях оправдала себя.

В конце апреля пришел из Москвы приказ выписать в лагеря всех старых людей и в будущем принимать только так называемых категорийных, лечить их и как можно быстрее возвращать на работу. На этот раз меня послали в другой большой лагерь, около 800 человек, предназначенный специально для чахоточных, хотя я никогда в жизни не страдал легкими. Кроме меня, там было еще несколько здоровых арестантов; начальник лагеря, придя по какой-то причине в ярость, заявил нам один раз, что мы сюда присланы не для отдыха, а чтобы больше отсюда не выходить, и чем скорее мы отправимся на тот свет, тем лучше для советского государства. Было ясно, что был расчет нас заразить туберкулезом. Начальник лагеря был большей частью пьян, цель его была —заставлять как можно больше работать, чтобы потом доложить свои успехи начальству. Его правая рука, так называемый нарядчик, распределявший людей на работу, был молодой уголовный преступник и настоящий садист, который выжимал из арестантов последние силы. Когда его покровителя перевели в другой лагерь, его также командировали в другое место и по дороге его нашли повешенным в вагоне. За время моего пребывания в лагере было еще три убийства. Комендант, вторая важная особа после нарядчика, тоже из арестантов, был известен, как “стукач”, т.е. доносчик, и два арестанта, на которых он донес, проломили ему голову, когда он спал после обеда. Другого стукача, просто из арестантов, убили топором. Этот случай был типичен в лагерной жизни: хотя люди шли на продажу своих товарищей из-за выгод, которые они за это получали. Третий случай убийства носил другой характер. Как уже было сказано, во времена Сталина и Берии было общим правилом перемешивать в Тайшетских спецлагерях политических арестантов с уголовными. Это было дополнительным наказанием для “врагов народа”, как нас, политических, официально называли. Преступные элементы были объединены между собой, имели своих тайных руководителей и своеобразную, весьма суровую дисциплину. Нормальным наказанием за ее нарушение и за споры между собой был нож. Каким образом они переправляли в лагерь ножи несмотря на то, что каждого при входе детально обыскивали, осталось для меня загадкой, но факт тот, что все они были вооружены большими ножами. Вообще они гордились своей профессией, особенно те, которые принадлежали к “высшей ступени” бандитов. Как мне рассказал один из них, в воровской профессии есть 30 разных категорий, начиная с мелких карманных воров и кончая разбойниками и убийцами. Кроме ножей, у них всегда были карты, и, несмотря на запрет, они играли почти все ночи напролет в азартные игры. Бригадиров, т.е. надзирателей они держали под угрозой мести в случае доноса, а также и стража их побаивалась. В карты многие проигрывали свою одежду до последней нитки, а затем крали у других. Иногда, как последнюю возможность выиграть, проигравшийся ставил человеческую жизнь на карту — в случае проигрыша он обязывался убить какого-нибудь человека, неприятного для их организации, будь это арестант или сам начальник лагеря; такие случаи бывали много раз, так как если проигравший не выполнял своего обязательства, организация уничтожала его самого. Я сам был свидетелем, как проигравший должен был дать пощечину оперативному офицеру, что он и сделал, хорошо зная, что ему за это грозит тяжелое наказание. Один раз политический арестант получил от родственников пакет, в котором было пальто. Оно очень понравилось тайному руководителю уголовных, и получателю было немедленно предложено “подарить” пальто бандиту. Он отказался и был в ту же ночь убит, а пальто бесследно исчезло. Убийцу не нашли, да, вероятно, на самом деле и не искали: уголовные были для надзирателей “свои люди”, которые считали лагеря своим постоянным местом жительства.

Также и в этом лагере людей применяли вместо упряжных животных: кроме топлива, требовался материал для столярной мастерской, и для доставки его из леса были составлены специальные бригады по 12 человек на сани. В течение всей зимы они должны были возить, запряженные в сани, без дорог и по колена в снегу, дрова и тяжелые балки из леса в лагерь, иногда на расстоянии нескольких километров. Разумеется, туберкулезные умирали, как мухи, а когда врач попробовал освободить некоторых из них от такой работы, его самого сняли с должности и отправили в лес. Начальство просто заявило, что мы на то и присланы сюда, чтобы живыми не выйти.

Было в лагере и одно отрадное событие: среди арестантов был один профессиональный артист, организовавший очень хорошую труппу. Хотя женские роли исполнялись мужчинами, но и для этого нашлись таланты. Этот артист был типичный представитель добровольно вернувшегося на родину русского эмигранта. Два года его оставили жить на свободе и, несмотря на то, что он очень корректно держал себя в отношении советских властей, его арестовали на основании трафаретного обвинения шпионаже, для которого был изобретен предлог. Его артистическая карьера в лагере закончилась несколько траги-комичным, но типичным для условий в Союзе случаем. Один раз, приготовляя какую-то сцену, он разложил на полу старые газеты, и в этот момент на подмостки взошел так называемый опер, оперативно-уполномоченный представитель государственной безопасности, обязанность которого была следить за настроением и поведением не только арестантов, но и персонала. Не успел он сделать шаг вперед, как сразу отскочил в сторону, закричав, как ошпаренный: на полу лежала газета с портретом Сталина, и опер наступил ногой на его усатое лицо и нечаянно оскорбил “Величество”. Бедного артиста немедленно сместили и послали в рабочую бригаду, а театр закрыли, так как опер упорно подозревал, что это унижение “отца народа”, как тогда всегда называли Сталина, было подготовлено нарочно.

Кроме этих типичных штрихов, не могу не прибавить еще несколько других, пережитых мною в лагере. В начале 1953 года к нам прислали восемь новых надзирателей. Это были молодые люди, только что закончившие свое комсомольское образование. Они были очень строги с нами, постоянно ругая людей, не встававших, когда они проходили мимо. Но при проверке они долго не могли установить количество арестантов; потом выяснилось, что они не могли правильно сложить записанные цифры, а ведь это были не какие-нибудь отсталые ученики, а представители советской молодежи, избранные для ответственной работы. Малая, но характерная черта в отношении народного образования, о котором столько похвальных статей в советской прессе.

К общей системе управления лагерями относятся также награды для следователей за каждого преданного ими суду “преступника”, признавшегося в своей “вине”, и награды солдатам за каждого застреленного при попытке к бегству арестанта. При выходе бригад на работу арестанты должны брать с собой так называемые запретки, т.е. колы с прикрепленными к ним надписями “запретная зона”. На месте работы конвой расставлял эти запретки вокруг рабочей бригады и за их линию нельзя было выходить. Один шаг за запретку считался попыткой к бегству, и конвой стрелял без предупреждения. Я был свидетелем трех случаев, когда конвойные нарочно ставили людей в это положение, чтобы получить награду (кроме денег, им еще полагался за это дополнительный отпуск). При лесных работах срубленные деревья иногда падали своими вершинами за запретку; двое человек, обрубая с них ветви, перешли во время работы за запретную линию без всякого намерения бежать и были застрелены на месте. Третий случай был еще хуже: конвойный сам приказал арестанту собрать ветви, лежавшие за запретной зоной, и как только он сделал шаг за запретку, выстрелил в него. К счастью, он был плохой стрелок и только ранил арестанта, тем не менее рана была тяжелая, и только благодаря стараниям прекрасного хирурга, который тогда был в лагере, жизнь этого молодого арестанта была спасена. Хотя вся бригада подтвердила оперу злой умысел конвойного, арестантам, конечно, не поверили: люди в форме могли делать, что угодно, а двуногие существа с номерами каторжников даже не считались людьми. Начальство часто состояло из ярых чекистов, без образования, без морали и без души. Верхи требовали от них сурового обращения с “врагами народа”, и только этим они могли отличиться и сделать карьеру. От одного врача в военной форме я сам слышал гордую фразу: “Я прежде всего чекист, а потом только врач”. В лагерь каждые три месяца приезжала медицинская комиссия для распределения арестантов по категории, т.е. на работоспособных и инвалидов; после осмотра, произведенного этим врачем-чекистом, занимавшим высокий пост, количество работоспособных всегда сильно увеличивалось, а также и его успех у высшего начальства.

К сожалению, в медицинской профессии иногда встречалась некоторая непорядочность со стороны самих арестантов: при тяжелой жизни в лагере уж очень было для многих заманчиво освобождение врачей от работы. Таким образом, будучи больным, я один раз попал в руки врача, который на самом деле оказался совсем не доктором медицины, а доктором прав. В другом случае ветеринар выдавал себя за врача — он прекрасно лечил коров и свиней в лагере, а когда к нему приходили лечиться люди, надо сказать, что он все-таки был очень осторожен и от всех болезней давал лекарства из одной и той же бутылки.

В ночь на 5-е марта 1953-го года нас разбудили продолжительные и громкие гудки все паровозов на станции вблизи лагеря. Вскоре в бараки пришли дежурные надзиратели и пояснили нам причину этого шума — умер Сталин. Мы должны были встать и простоять пять минут молча в доказательство нашего горя по этому поводу. Но не успела стража выйти из барака, как начали обсуждать эту весть, не обращая внимания на стукачей; все выражали надежду, что теперь наше положение изменится; при постоянном напряжении нервов заключенные стали наивны, как дети, и хватались за всякую тень надежды. Но нас постигло горькое разочарование — правда, новое правительство объявило амнистию, но только для “своих” уголовных, а нас, политических, она не касалась. Тем не менее смерть Сталина была слишком крупным событием, чтобы не повлиять на настроение арестантов. В большом лагере в Норильске, около устья Енисея, в Воркуте около Печоры и на юге в Караганде вспыхнули открытые восстания, которые были кроваво задушены войсками МВД, по старому сталинскому методу. Но жертвы героических повстанцев все же дали результат для всех заключенных, особенно активно боролись с лагерной администрацией в разных лагерях норильчане. Правительство забеспокоилось и выслало уполномоченных из Москвы в лагеря. Они созвали нас на собрание и заявили, что считают нас людьми и что наши просьбы будут рассмотрены; были также произведены некоторые реформы в нашей жизни. Номера, которые мы столько лет носили на спине и на ногах, были сняты, и также решетки с окон, бараки перестали запирать на ночь. Начали платить за работу, конечно, по очень низкому тарифу и с предписанием высокой нормы, но все же можно было улучшить пропитание, так как в лагерях стали продавать продукты. Особенно важно было разрешение писать раз в месяц письма родным, раньше мы имели право писать лишь два раза в год, но эти письма почти никогда не доходили, а теперь их стали пропускать.

В 1954 году мы вновь обрели надежду с появлением указов об освобождении малолетних, т.е. тех, которым при аресте еще не было 18 лет, и старых свыше 65 лет. Время шло, но указы не проводились на практике, пока не выяснилось, что для освобождения малолетних требовалось разрешение лагерной администрации, а так как карьера заведующих зависела от успешной работы их бригад, начальники лагерей не хотели отпускать молодежь. Что касается старых, для них требовалась так называемая “актировка”, то есть решение специальной медицинской комиссии, которая, вероятно, имела тайное указание очень строго выбирать кандидатов на освобождение. В нашем лагере из 65 человек актировали только 9, в том числе и меня, но это не было освобождением, так как вскоре пришел из Москвы приказ “временно” остановить освобождения, указы оказались только пропагандой, только очень малое количество людей было действительно освобождено.

Все же некоторая нерешительность и колебание в отношении обращения с заключенными ясно чувствовалось, но сталинские традиции, интересы и привычки лагерного персонала сильно тормозили попытки провести новый курс. Это также характерно и вообще для всей линии советского правительства после смерти Сталина. После указов в лагерях была объявлена новая реформа: была введена категория не-конвоированных, а именно арестантам, которым уже недолго оставалось отбывать срок заключения, разрешили ходить на работу без конвоя. Правда, они должны были выполнять очень высокие рабочие нормы, но могли распределить свое время в течение дня, как хотели. Эта мера позволила нам сделать совсем новые наблюдения: можно было войти в общение со свободным населением, с которым до сих пор нельзя было сказать ни слова. При этом выявились совершенно для нас неожиданные факты. свободное население буквально бросалось на всякий род продуктов и одежды, которые только можно было купить у арестантов. В этот период я был поочередно в пяти разных рабочих колоннах, и везде была одна и та же картина: иногда свободные люди просили у арестантов кусок хлеба. В деревнях большая часть домов была бещ всякой обстановки, только в углу лежала куча соломы, нигде не было хозяйственных построек или сараев для домашних животных, да и самые дома были в плачевном состоянии.

В это время правительство начало открыто критиковать ошибки и недостатки сталинской эпохи, и 20-й партийный конгресс даже отменил Особое Совещание (ОСО), но это были больше теоретические дискуссии, и в практической жизни мало что изменилось. Руководящий слой в Союзе был и остался учеником Сталина, организатора всемогущества государства и строжайшего надзора и слежки. Это наследство перешло на его учеников, которые переименовали его в “переход к коммунизму”, а самих себя в “прогрессистов”. Психическое и материальное состояние, к которому сталинская система привела большую часть народа, дает возможность его преемникам манипулировать в отношении народа громкими фразами, лозунгами и заманчивыми обещаниями, но на самом деле действовать соответственно своему внутреннему убеждению. Народ в Советском Союзе не имеет парва говорить, а может только повторять то, что ему приказывают. Помимо этих глубоко внедренной системы, также и свойство характера различных народностей Союза облегчают его руководителям политическую эквилибристику. Вся разнообразная масса азиатских народностей все еще находится на очень низкой степени культуры — с ними нет надобности долго разговаривать, достаточно отдавать им приказания и следить за их исполнением. Хозяин страны, великорусский народ, который веками нес на своих плечах всю историю России, и теперь представляет собой основной фундамент, на котором большевизм уже больше сорока лет старается воздвигнуть свое здание. Едва ли правильно утверждать, что масса русского народа настроена коммунистически. Из всех моих многочисленных наблюдений у меня сложилось впечатление, что крестьянская психика независимого землевладельца по-прежнему преобладает в русском народе, но сталинская система так образцово его дисциплинировала, что он держит про себя свои истинные мысли и убеждения и никогда их открыто не высказывает. Народ давно привык подвергаться с громадным терпением различным производимым над ним экспериментам и повиноваться государственной власти без всякого сопротивления. Для этого необходимо одно только условие — эта власть должна быть своя собственная, русская, так как, кроме крестьянской психики, у каждого типичного русского есть еще одна психологическая черта — он прирожденный властолюбивый империалист. Веками он подчинял себе все новые и новые народы и области, он, конечно, гордится иметь своей собственностью такое колоссальное государство. Большевики предусмотрительно и искусно идут навстречу этому мировоззрению. Москва, историческая столица Великороссии, также и их столица, из которой они властно повелевают всей, только номинально федеративной территорией так называемого Союза Советских Социалистических Республик. Руководящая идея русского коммунизма — всемирная революция под руководством Москвы — и первенствующая роль России в коммунистическом мире звучат6 как новый громадный шанс для увеличения и распространения сферы власти России. Столь увлекательные перспективы будущего составляют забывать тяжесть настоящего, поэтому процент великорусских политических заключенных в лагерях был самый незначительный. Свободолюбивых народностей — украинцев и кавказских племен — недостаточно по численности, чтобы что-нибудь предпринять, их слишком основательно преследовали и продолжают держать под надзором. Таким образом, преемники Сталина получили благоприятное для них наследство и, хотя у них нет той силы воли и того авторитета, они гибко лавируют в борьбе с современным духом, оставаясь в действительности непоколебимо верными своему учителю и его учению.

Прошло два года после смерти Сталина, а жизнь в лагерях шла своим чередом, хотя и была несколько легче. Уголовные элементы немного присмирели, лагерный персонал был менее строг, и в 1955 году мы в первый раз после многих лет праздновали Пасху. Общими усилиями мы устроили в бараке своего рода часовню и с глубоким настроением пропели “Христос Воскресе” - это было и для нас первым, хотя пока еще слабым, но все же воскресением из мертвых. После службы в двух бараках было приготовлено разговенье; для нас это все имело громадное значение — мы снова начали быть людьми.

После объявления указов об освобождении малолетних и старых, так и не выполненных на практике, прошло уже немало времени, и современный дух требовал от новых правителей чего-то нового. Они нашли подходящий рекламный трюк — исправление проступков, совершенных по указанию Берии, обвиняя его после того, как он был застрелен, в произволе и несправедливости. Советская пресса провозгласила широкую реформу, но долгое время ничто не шевельнулось, и в нашей судьбе не было никакого реального изменения.

Наконец, в апреле 1956 г. в наш лагерь приехал начальник целой Тайшетской группы лагерей. Он собрал всех нас и выступил с длинной речью о том, что коммунистическая идея побеждает весь свет, и при этом особенно подчеркнул “небывалый гуманизм советской власти” и ее заботы о развитии народного благосостояния и обеспечения всех прав культурных людей. В доказательство этого советского гуманизма он сообщил нам,: что специальная комиссия будет объезжать лагеря и освобождать арестантов. Наученные горьким опытом, мы ему не поверили, но в мае 1956 г. комиссия действительно начала объезжать железнодорожную линию Тайшет-Лена, вызывать арестантов за лагерную зону и проверять акты; скоро она приехала и в наш лагерь. Комиссия эта работала очень регулярно по восьми часов в день и ежедневно допрашивала от 60 до 80 человек. Допрос был очень короткий и формальный, было ясно, что судьба каждого арестанта была уже решена заранее в Москве и полномочия комиссии были только фиктивны. Кроме рекламы для своего гуманного отношения, правительство хотело избавиться от большого количества инвалидов в лагерях, которые уже больше не приносили никакой пользы. Комиссия освободила довольно большое количество арестантов, но многим только уменьшила срок заключения, а некоторых вообще не вызвала. Также не вызвали и нас, иностранных подданных и бесподданных; нам сообщили, что наше дело будет рассматривать другая комиссия.

Пришлось опять ждать и надеяться, и вот в августе 1956 г. неожиданно пришел приказ отправить все не советских граждан в лагерь, находившийся близ главного лагерного управления. Там мы предстали перед той же комиссией, которая три месяца тому назад заявила нам, что она не компетентна рассматривать наше дело. Это тоже типичное явление в советской официальной жизни — по тем же самым вопросам каждый день может быть от высшего начальства совсем другое предписание, чем накануне. Это естественное последствие гипертрофии работы всемогущего и за всем наблюдающего центра. Сталин все решал сам, и его метод продолжает применяться — в результате получается чрезмерный бюрократизм, одеревенелый формализм и абстрактная общность всех мер, без принятия во внимание местных и соответственных данному случаю особых условий и свойств, столь различных на такой колоссальной территории. В итоге вся государственная машина идет скрипучим и хромающим ходом, о чем, конечно, нигде не упоминается; наоборот, газеты все полны похвал настоящих большевистских приемов и энергии правителей государства. То, что только еще запланировано для будущего, нормально рекламируется, как уже достигнутое. Продукция, как правило, опубликовывается в старых, меньших единицах мер, которые официально уже давно отменены, но цифры в пудах выглядят гораздо внушительнее, чем те же количества, приведенные в тоннах.

Упомянутая комиссия сделала нам короткий, формальный допрос. Часть арестантов из нашей группы освободили, но предложили им выбрать себе местожительство где-нибудь в Союзе, а тем, у кого были там родственники, было приказано ехать к ним. Меня спросили только о личных данных и заявили мне, что после освобождения я должен остаться в Союзе, так как я родился на русской территории; с таким решением я ни в коем случае не мог согласиться.

Хотя комиссия и поздравила нас с освобождением, но управление лагеря произвело основательную поверку и отправило нас на станцию под особым конвоем. Мы снова вернулись в наш прежний лагерь и должны были там жить, как и раньше.

Через некоторое время меня снова вызвали в управление лагеря и опять предложили выбрать себе местожительство в Союзе. Я категорически заявил, что я австрийский подданный и желаю вернуться в Вену. Тогда допрашивающий меня офицер начал мне доказывать, что я бесподданный, так как эта квалификация проставлена в приговоре ОСО (Особое Совещание, давно уже отмененное). Во время этого разговора перед ним лежал мой акт, и я видел, что там был документ о моем гражданстве, присланный австрийским правительством. В конце концов он сказал мне, что я должен ждать решения из Москвы.

Решение это заставило себя ждать, но наконец пришел приказ отправить меня в Потьму, где был сборный лагерь для освобожденных. Потьма находится в Мордовской республике в 450 километрах на восток от Москвы. Из Тайшета я ехал туда 6 дней, но на этот раз в пассажирском вагоне, и мог смотреть в окно на окрестности: везде были те же бедные крестьянские дома и почти нигде не было видно хозяйственных построек.

Переезд в Потьму еще далеко не был разрешением ехать за границу. В лагере было несколько десятков людей, которые жили там уже второй год, а были и такие случаи, что оттуда людей возвращали обратно в лагеря или переводили в так называемые инвалидные дома. Эта перспектива меня больше всего пугала, так как там мне бы пришлось окончить мое существование далеко от моих родных и от всех возможностей культурной жизни. С конца сентября до половины декабря я должен был сидеть в Потьме, не зная, какая судьба меня постигнет. После долгих и тяжелых лет в ссылке это было очень тяжелое и удручающее испытание для нервов. Мы, “свободные”, продолжали жить в лагере и подвергаться поверкам. Потьма —большой населенный пункт, и здесь можно было наблюдать, насколько снабжение населения продуктами нерегулярно и плохо организовано; род товаров большей частью совершенно случаен и не соответствует требованиям рынка на товары широкого потребления. В течение трех месяцев моего пребывания в Потьме, я, например, несмотря на все мои старания, нигде не мог получить сахару, и все население было в том же положении.

Тем временем этапы шли за границу; поехали немцы, поехало много австрийцев, а 17 декабря заявили даже туркам, которые ждали в Потьме уже полтора года, что их высылают в Быково, последний лагерь перед отправкой за границу. А я все еще ждал. Велыко было мое удивление и счастье, когда утром того дня, когда выезжали турки, из Москвы пришел приказ добавить и меня к их этапу и также отправить в Быково.

В Быкове также были люди, ждавшие уже целыми месяцами окончательного решения правительства; были и тут случаи отправки назад в лагеря. Нас разместили в доме, где когда-то помещался фельдмаршал Паулус, командовавший германской армией перед Сталинградом. Дом был окружен забором, а у ворот стояли часовые, но без автоматов. В Быкове я хотел купить хоть какой-нибудь теплой одежды, но несмотря на то, что Быково — предместье Москвы и там было больше 20 магазинов для таких товаров, в декабре месяце ни в одном из них нельзя было получить зимних вещей. Факт сам по себе незначительный, но характерный и встречающийся на каждом шагу в том или другом роде, пополняя общую картину условий жизни в советском раю.

Через три дня после того, как меня привезли в Быково, счастье, наконец, улыбнулось мне, и пришло разрешение на выезд в Вену. Этим я обязан твердому настоянию австрийского правительства, которое по просьбам моей дочери в Вене много раз посылало обо мне запросы, прилагая все документы, доказывающие мое австрийское подданство; как я узнал впоследствии, на первый запрос Москва ответила, что я “добровольно вернулся на родину”.

21-го декабря 1956 г. нас повезли автобусом в Москву; два часа нас возили по городу, чтобы показать нам его, а вечером посадили в вагоны; этим кончилась моя “экскурсия на восток”, и притом довольно дальний — от Тайшета до Москвы больше 6000 километров. Путешествие в удобном спальном вагоне было совсем иное, чем в свое время из Австрии в Союз, но и на прощанье нас не оставили без надзора, и в пути нас сопровождали два офицера МВД. Мы выехали на Брест; окрестности по этой линии, где проезжает много иностранцев, имели совсем другой вид, дома и прочие постройки выглядели совсем иначе, чем бедные деревни внутри страны. 22-го декабря я переехал через польскую границу и покинул Советский Союз, а 23-го декабря 1956 года был уже в Вене. Довелось мне в 81 год, после восьми лет в ссылке, отпраздновать Рождество в кругу семьи и старых друзей.

Кончилась эта своеобразная страница моей жизни, и кончается мой рассказ, в котором я привел подлинные факты, ни приукрасив, ни исказив их. Как и везде на свете, есть идеалисты и в Советском Союзе, но пока принципы человеческого достоинства и гуманности, так высоко возносимые там в теории, и то, что существует там на самом деле и практикуется на каждом шагу, — представляет собой ножницы, далеко и широко расходящиеся своими концами. Уже давно нет на свете ни Сталина, ни Берии, но сталинизм не только еще жив, а даже и весьма актуален.