— Значит, не верите?

— Решительно нет!

— Но тибетская медицина…

— А вы знаток тибетской медицины?..

— Легенды, наконец, песни!..

— Так и останутся легендами! Как золотая пещера, что оказалась без… золота. Вам ли не знать этого, геолог?.. Выбросьте из головы пещерный лотос! Вы начальник экспедиции, а не фантазер. И никаких экспериментов! Ясно?

Разговор происходил в Москве, в кабинете директора института минералогии Павла Ивановича Алябьева. Вели разговор двое: сам Павел Иванович и Дмитрий Васильевич Сергеев, начальник экспедиции на Памир. Именно Павел Иванович отвергал мысль о пещерном лотосе и, заканчивая разговор, подчеркнул еще раз: — Никаких фантазий, дорогой, никаких! Ясно?

Затеял разговор о лотосе Дмитрий Васильевич по просьбе доктора медицины, академика Брежнева, друга детства. Брежнев занимался народной медициной и, работая над восточными рецептами, не раз сталкивался с упоминанием о пещерном лотосе, растении, во много раз более целительном, чем женьшень. Узнав, что Сергеева посылают на Памир, он приехал к нему и провел вечер, убеждая Дмитрия Васильевича разыскать цветок, который, по сведениям, можно встретить лишь в трех пунктах Азии: в Гималаях, в Тибете или на Памире.

Он так и сказал: «В этих трех пунктах». Как истинный ученый, он смотрел в корень дела, и масштабы «пунктов» ускользали из поля его зрения.

Сам Дмитрий Васильевич, за долгую жизнь побывавший в шестнадцати экспедициях, ясно представлял трудности горных мест и поиска, пытался объяснить это другу, старому энтузиасту, но энтузиаст меньше всего хотел объяснений. Ему был необходим цветок и, отмахиваясь от слов Дмитрия Васильевича, как от комаров, он твердил свое:

— Нет, Митя, подумай! Какую услугу мы окажем советской науке! Этот лотос — неисчерпаем: лечит от ран, от слепоты, исцеляет проказу… Мы разведем его как женьшень — целые плантации!..

И вот разговор в институте:

— Никаких фантазий!

Я не сказал еще, что в кабинете директора были четверо: двое вели разговор, двое молчали. К этим относился я сам, старший помощник Дмитрия Васильевича, и молодой геолог, секретарь комсомольской группы, составлявшей большинство экспедиции, Анатолий Фирсман. Случайно во время разговора я оказался сидящим против Анатолия и мог наблюдать бурю, которую порождал разговор на его подвижном лице. Особенно выразительными были глаза, полные черного блеска, внимания. Едва прозвучало «пещерный лотос», его глаза вспыхнули. Наверное, он слышал о чудесном цветке и теперь ждал, чем кончится разговор.

Когда Павел Иванович стал возражать, в глазах Анатолия появился протест, казалось, он встанет, скажет что-то резкое, но его сдерживали дисциплина и категорический тон директора, который не любил, когда перебивали, тем более — пытались спорить с ним.

Когда же прозвучало знаменитое «никаких фантазий», Анатолий опустил веки и вышел из кабинета, словно боясь, что от его взгляда вспыхнут на директорском столе бумаги, разложенные в идеальном порядке: слева — входящие, справа — исходящие… И, уже спускаясь по лестнице, сказал:

— Человек уважаемый, руководитель прекрасный, а без фантазии… Как можно жить без фантазии?..

То было в Москве, а сейчас уже вторую неделю мы работаем в горах Памира, и последний город — Хорог — лежит в десятках километров позади.

В Хороге экспедиция разделилась на две неравные группы: меньшая, под началом Дмитрия Васильевича, направлялась по притоку Аму-Дарьи Бартангу, который в верховьях называется Мургабом.

Группа должна была исследовать залежи асбеста.

Наш отряд, в большинстве молодежный, уходил на восток, к истокам реки Памира, к озеру Зор-Куль. Отряд возглавил я, и нашей задачей было — исследовать район озера, взять образцы пород.

Когда в Хороге на общем собрании решался вопрос о составе групп, всех удивило поведение Анатолия… Ему, как специалисту по асбесту, предложили войти в группу Дмитрия Васильевича. Он отказался.

— Почему? — спросил Дмитрий Васильевич. — Ваши знания нужны в этой группе экспедиции.

— Я прошу направить меня на Зор-Куль!

— Не вижу оснований, — сказал начальник. — Поедете на Мургаб!

— Дмитрий Васильевич, товарищи! — обратился ко всем Анатолий, бледнея от волнения. — Разрешите поехать в верховья Памира. Я был там, знаю тропы. Пусть с Дмитрием Васильевичем едет Рая Аксенова — специалист не хуже, чем я.

Когда он говорил, каждый понимал его по-своему: одни считали это капризом, другие видели логичность доводов — бывал на Зор-Куле, знает дороги.

Но были и такие, которые подозревали сердечную привязанность: не было секретом, что он давно дружил с Раей Аксеновой, они вместе кончали геологическое отделение, проходили практику, и многим казалось, что он рвется в молодежную группу из-за Раи. Так думал и Дмитрий Васильевич. Но когда Анатолий сказал, пусть Рая едет на Мургаб, все удивились и поняли, что у него причина более серьезная, хотя и не знали — какая.

Все смотрели на Раю. Она была удивлена не меньше других. Чуть растерявшись, ответила:

— Хорошо… Я… поеду на Мургаб.

Все вздохнули облегченно. Вопрос был решен.

Дмитрию Васильевичу ничего не оставалось, как согласиться с молчаливым мнением и отпустить Анатолия на Зор-Куль, хотя он так и остался в недоумении.

Было и другое собрание, которому я оказался свидетелем невольным.

Оно проходило ночью, у костра, когда, высадившись с последней машины, мы перешли на пешеходный марш. После ужина, коротко сказав о задачах, предстоящих на завтра, я пожелал ребятам спокойной ночи и направился к своей палатке.

Время было позднее, но с места никто не двинулся.

— Выступаем в пять! — предупредил я и завесил дверь.

Багровые отсветы играли на полотняных стенах, голоса ребят отчетливо звучали в тишине. Я лег, но сон почему-то не приходил.

Все знали мою привычку — засыпать, едва коснувшись изголовья, но сейчас я заснуть не мог. Стоило закрыть веки — и перед глазами плыли, кружились обрывы, скалы, россыпи цветов, в ушах слышался шум бегущей воды. Я перевернулся на бок, на другой — сна не было.

У костра говорили о самых обыкновенных вещах: о рюкзаках, обуви, геологических картах.

Девушки, как я понял, спорили о форме причесок, наиболее подходящих для работы геологов. Спор становился принципиальным, и кто-то из парней, желая подшутить, сказал, что лучшей прической будет — как в армии: стрижка под машинку. Ребята засмеялись, а девушки обозвали советчика верблюдом.

— Давайте начинать, что ли? — спросил кто-то громко.

Я узнал голос Анатолия. Нотка взволнованности отчетливо звучала в его словах, и это напоминало собрание в Хороге. У костра замолчали. Я тоже насторожился.

— Предлагаю это считать неофициальным комсомольским собранием. Протокола писать не будем, пусть каждый выполняет решение по совести… А вопрос выношу один: о пещерном лотосе.

«Что?» — чуть не вскрикнул я в палатке и сел на своем ложе.

Сон сдуло как ветром. Анатолий продолжал:

— Случайно я узнал в институте, что к Дмитрию Васильевичу обратился академик Брежнев с просьбой отыскать на Памире пещерный лотос. Сам Дмитрий Васильевич решить вопрос не мог и говорил с директором. Павел Иванович высмеял это предложение и предупредил, чтобы мы насчет лотоса не фантазировали, а занимались своей работой. Смешного, по-моему, ничего нет. Я убежден, что цветок существует или существовал в этих местах, и у меня имеются, — он сделал паузу, — некоторые данные…

— Объясни! — потребовал кто-то из комсомольцев.

— Объясню, — ответил Анатолий. — В 1958 году я работал с экспедицией в истоках Аму-Дарьи, чуть выше — на плоскогорьях, ведущих к Сарыкольскому хребту. Приходилось общаться с чабанами, табунщиками, засиживаться у костров, слушать песни, предания. И однажды я услышал о пещерном цветке, который спасает жизнь раненым и продлевает ее старикам. Один старый чабан мне сказал: «Что вы ищете камни да железо? Железо сделает руки человека крепкими, но не прибавит ему жизни, не смягчит душу. Почему никто не ищет цветок жизни, который растет в пещерах, не видит солнца, но способен влить солнце в одряхлевшие глаза человека? Цветок есть в наших горах, и отец моего отца знал пещеру, срывал золотые цветы, и потому жил так долго, что у моего отца поседела борода, хотя из четырнадцати сыновей он был самым младшим…» Мы тогда все обратили внимание на рассказ чабана, засыпали его вопросами: «А каков он, цветок? Как растет?»

«Говорили, — ответил чабан, — растет он в пещерах, в воде, пьет родниковую влагу и прозрачен, как горный ключ. А на солнце сгорает пламенем, оставляя после себя золотой дым…»

— Действительно, фантазия! — рассмеялась Ирина Радская. — Сгорает в руках!..

— Подожди ты, — сказал кто-то, — не перебивай!

— Мы спрашивали чабана, — продолжал Анатолий, — где эта пещера. «Слышал — на востоке, — отвечал он. — Под тремя зубцами, и вход под средним из них…»

— И сколько в горах этих зубцов! — снова зазвенела Ирина. — Под каждым копаться?..

— Да помолчи ты! — в сердцах крикнул радист Федя Бычков. — Блеешь, как коза!

Ирина замолчала, видимо, обиделась и больше не подала голоса ни разу.

— Но самое удивительное, — говорил Анатолий, что в других местах и в другой легенде я снова услышал об этом признаке — о трех зубцах.

— Это существенно! — сказал кто-то из парней.

— Убеждает! — согласились другие.

— Тише, минутку! — крикнула на всех Юля Крутова. — Дайте досказать! Дисциплины нет,

— И знаете, — продолжал Анатолий, — когда мы переходили на другой участок, с высокого нагорья я увидел в бинокль вершину с тремя зубцами. Это на самой границе с Китаем — где не бывает нога человека.

На миг возникло молчание, потом заговорили сразу, возбужденно, но, видно, Анатолий подал знак — затихли.

— Петр Михайлович Брежнев — ученый-медик. Он изучает народную медицину, ездил в Китай, в Тибет. Там на пещерный лотос указывают как на действительность. Отчего же у нас называют это фантазией?.. — голос Анатолия дрогнул. — Я считаю, лотос существует и предлагаю цветок искать!

Снова молчание. Потрескивали сучья в огне; в кустах что-то пискнуло, пронесся шорох убегавших по сухой листве лапок. Затем посыпались вопросы:

— Как предлагаешь искать?

— Расспрашивать старожилов, табунщиков, знающих местность лучше других. Особо исследовать пещеры, затененные водоемы, потому что растение любит темные места и избегает солнца.

— А где брать время?

— Совмещать. Поиск проводить одновременно с работой.

— А как начальство?

— Думаю, Дмитрий Васильевич не возражал бы, к нему обратился академик Брежнев; как посмотрит Александр Гурьевич…

Это про меня…

— …не знаю: в институте он молчал — ни за, ни против… Да и я молчал: сами знаете Павла Ивановича — в его присутствии не разговоришься…

— Лишь бы сам — «Ясно?..» — передразнил кто-то голосом Павла Ивановича.

Засмеялись. Потом кто-то осторожный поставил вопрос:

— А вдруг Александр Гурьевич не разрешит?

— Искать будем сами! — с жаром выкрикнуло несколько голосов.

«Ах, вы, курносые, — подумал я, — разрешу или нет…»

Но тут меня под защиту взяла Юля Крутова:

— Разрешит! — убежденно сказала она. — Особенно, если ему разъяснить хорошенько…

Мне становилось весело: выдался случай, когда можно услышать истинное мнение подчиненных о начальстве. Я засмеялся: «Если ему разъяснить хорошенько…» Ладно! Посмотрю, как вы это сделаете!..». Собрание у костра подходило к концу.

— Итак, — подводил итоги Анатолий, — искать согласны все.

— Все! — дружно гаркнули голоса.

— Кто за — поднимите руки.

Руки, очевидно, подняли все, потому что Анатолий сказал:

— Единогласно! Собрание считаю закрытым.

Все разошлись, и над лагерем повисла темь и тишина горной ночи.

Утро, как и все лагерные утра, было полно суетой и сборами.

Увязывались палатки, грузились на лошадей вьюки, повара были заняты у костра. Более спокойная минута выдалась за завтраком. Эту минуту я и выбрал, чтобы сказать ответное слово.

Когда пили чай, сосредоточившись на этом горячем занятии, я кашлянул, чтобы привлечь внимание, и, приняв безразличный вид, сказал:

— Так вы решили все, кроме меня одного, искать пещерный лотос?

Брови у ребят полезли кверху, глаза округлились.

Сидевший напротив Федя Бычков поперхнулся кипятком, выплюнул его вместе с сахаром и широко раскрыл рот, охлаждая. Все глядели в смятении, что скажу еще. Я, не торопясь, поставил. кружку и, выдержав паузу, сказал:

— Вот что, братцы, разговор ваш я слышал…

— А мы думали, вы спите, — простодушно сказала Валя Бортникова.

— …и не надо было скрывать: решение ваше поддерживаю. А разъяснять мне «хорошенько», — я взглянул на Юлю Крутову, — не потребуется.

— Ура! — крикнули комсомольцы, а громче всех зардевшаяся Юля.

— Мы не сомневались в вашем согласии, Александр Гурьевич! — поднял на меня черные глаза Анатолий.

— Только об одном договоримся сразу: работа на первом плане, и поиски — не в ущерб.

— Согласны, правильно! — подхватили другие.

На девятый день стены ущелья раздвинулись, и мы вышли в плоскую обширную долину, окруженную вздыбленными хребтами. В центре лежало озеро, такое синее, что лица у всех повеселели, осветились улыбками. Это было озеро Зор-Куль, а долина вокруг него — Боли Дуньо, что означает «Крыша мира». Здесь нам предстояло работать до середины августа, когда по вершинам ударят первые метели.

«Крышей мира» население называет именно эту долину, расположенную вокруг озера, вскинутого на высоту четырех тысяч метров. Хребты поднимаются над ней на полтора-два километра и кажутся не такими уж большими, хотя высота их — до шести километров. Слово «Памир» не местное — иранское, означает «Подножье смерти».

Уже потом, объединив оба названия, географы дали одно общее Памир — Крыша мира нагорью, на стыке величайших горных цепей — Тянь-Шаня, Гималаев, Куэнь-Луня и Гиндукуша.

Каждая местность имеет свое лицо.

Лицо Памира можно назвать сурово-устрашающим: горы, будто вывороченные в чудовищном взрыве глыбы, черные пропасти, и — куда ни глянь — вскинутые пики, закованные в кристаллы льда. Есть здесь своя, первобытная красота, но горы подавляют мощью, подчеркивают, как мал человек, поставленный перед ними и перед их разрушительными силами: здесь еще складывается лицо земли, и обвалы, землетрясения меняют вдруг на глазах очертания целых хребтов.

И только долины, сжатые тисками горных цепей, полны жизни и радости. Покрытые травами и цветами, они оживают в эти летние месяцы, оглашаются ревом и блеяньем пригнанного на пастьбу скота.

Там и тут поднимаются синими ручьями дымки, а по ночам упавшими звездами светят огни чабанских костров.

Так и сейчас в долине Боли Дуньо белыми, красными, черными клочьями двигались по зелени стада и над кострами висели голубые дымы.

Мы устроились на берегу озера. Закрепили палатки, установили радиостанцию, сообщили на Вартанг о прибытии. Работу повели во всех концах долины, углубляясь в окружающие хребты.

Анатолий работал на восток от озера, на площадях, примыкающих к исследованным в 1958 году.

То и дело вскидывал бинокль, вглядывался в отроги Сарыкола, упрямо отыскивая место, откуда видел трехзубую скалу.

Комсомольцы не теряли времени: расспрашивали чабанов о пещерном цветке, знакомились с местной молодежью. И пошло горным эхом, покатилось кругом: пришли люди, ищут цветок, прозрачный, как горный ключ, сгорающий на солнце пламенем… Не было чабанского стана, аула, где бы не говорили об этом, не собирали по крошкам все, когда-либо слышанное о чудо-цветке. И медленно поднималось в народе, что веками рассеяно было в его гуще, заблестело здесь и там блестками легенд и сказаний. Одну из таких блесток вынесла волна на берег Эор-Куля — синего озера.

Однажды в полдень, налегая грудью на седло, подлетел к палатке юноша комсомолец Рашид Сагадаев. Вздыбил коня перед входом — превосходный наездник! — крикнул:

— Дело есть!

Я поднялся навстречу!

— Говори!

— Вы ищете золотой цветок?

— Мы! — подступили комсомольцы.

— Знаю, кто может рассказать про него! Дед мой, Артабан Сагадаев!

— А где он, Артабан Сагадаев?

— Здесь чабанует, недалеко.

Вместе с Рашидом двое ребят поехали приглашать старика в гости. Встречу назначили на воскресенье — двадцать девятое июня.

Когда приезжал Рашид, Анатолия в лагере не было, и теперь, когда вернулся, ожидание и вопрос в его глазах, казалось, достигли предела. Он не находил себе места, все поглядывал на север, откуда должны приехать Сагадаевы. Возбуждение захватило весь лагерь.

В назначенный день последние крохи терпения растаяли во всеобщем порыве: скорей, ну, скорей!

— Едут! Едут! — закричали самые дальнозоркие.

К лагерю приближались трое всадников. В середине сам Артабан, глава рода Сагадаевых, старик с древним парфянским именем; слева — сын Артабана Алиб, с другой стороны — улыбающийся Рашид. За чертой лагеря остановились, младшие помогли старику сойти с коня.

Тут мы увидели, как он был стар: шел, опираясь на плечо сына, и хотя держался прямо, это была уже не стройность молодости, а многолетняя привычка к седлу, требующая прямой посадки. И только глаза, умные, зоркие, чуть с юмором, говорили, как много жизни в этом старческом теле.

Сразу всех пригласили к столу.

После обеда молодежь играла в местную шумную игру; я, Артабан и Халиб сидели у входа в палатку, слушали, как поет Ира Радская, — красавица, певунья, и говорили о жизни, о Москве, Памире.

Несколько раз подходил Анатолий и садился рядом. Старик заметил его, спросил, кто этот молодой человек, с тревожной душой, которая не умещается в темной глубине его глаз.

Я рассказал о поисках Анатолия, об академике Брежневе, который возрождает народную медицину и которому нужен золотой цветок. Выслушав все, старик сказал:

— Хороший человек, любит людей, если так желает им счастья.

И было непонятно, относится это к Анатолию, к академику или к обоим вместе…

Но вот пылает костер, плывет в воздухе аромат крепко заваренного чая, и Юля Крутова приглашает всех к костру. Мы идем — старик по-прежнему опирается на плечо сына — садимся в общем кругу. Вечер тих, дым поднимается к звездам и рассеивается, не затемняя их блеска. Озеро застыло в спокойствии, даже рыба не плеснет.

Когда были опорожнены пиалы, раз и другой, Юля Крутова попросила гостя рассказать о пещерном цветке. Есть ли такой цветок и как его найти?..

Старик ответил не сразу. G минуту сидел молча, будто искал в памяти среди пережитого самое главное, потом обвел взглядом пытливые лица молодежи.

— Ищете цветок жизни — весь край говорит об этом. Я слушал разговоры и свое сердце и скажу слова, которыми встретил народ вашу попытку: пусть вам раскроется сердце гор. Взялись за хорошее дело, народ одобряет вас.

И старик рассказал легенду, старую и прекрасную легенду о любви к людям и о жизни, которая побеждает смерть. Мы все были захвачены рассказом. Потом, когда я пытался записать, я все никак не мог уловить внутреннего ритма, обаяния рассказа, — пусть читатель простит мне, я только передам содержание.

Было это давно. Так давно, что с той поры поседели вершины гор, реки изменили русла, многие большие народы вымерли, а малые стали великими.

Было во времена, когда Искандер-Завоеватель раздавил тысячелетнюю державу иранских царей Дариев и шагнул на берега Аму-Дарьи, которая называлась тогда — Окс. Только не покорностью был он встречен: все — от полей, садов и наковален — поднялись за землю, за воду, за имущество и домашних своих. Встали на порогах с копьем и мечом. Но железные воины Искандера убивали всех, даже мальчиков, чтобы утвердить свое владычество на века. Они лили кровь, как воду, и волны Окса краснели, словно в закатном солнце…

В долинах Пянджа, по среднему течению Аму-Дарьи, трудилось тогда небольшое племя тадхаев: проводило воду на поля, растило виноград, выпасало стада на равнинах Пятиречья. Это было мирное племя, но и оно не хотело стать рабами захватчиков. Оно тоже подняло оружие. Да неравными были силы: лучших его сынов убили воины Искандера, а остальных оттеснили вверх по реке, преследовали, загоняя все глубже в горы. Прошли мужи и жены тадхаев эту долину Боли Дуньо, пили воду из синего озера Зор-Куль. Но преследователям понравилась долина, и они гнали тадхаев дальше, в черные хребты Сарыкола — к подножию смерти.

И когда впереди не было уже ничего, кроме скал и снегов, засмеялись воины Искандера и сказали: — Пусть гибнут тадхаи, если не хотят стать рабами!

Все, даже дети, продолжали идти вперед, карабкаясь по кручам в надежде найти хоть небольшую долину. Но долины не было. И однажды, когда солнце садилось в красном, безнадежно угрюмом небе, заклубились над беглецами тучи, загремели громами. Негде было приклонить голову, укрыться от бури и молний. А молнии били беспрерывно, как стрелы обозленных врагов, и в их блеске увидели тадхаи пещеру, и над нею уходящие ввысь три огромных черных зубца…

(У костра ахнули при этих словах, Анатолий резким движением схватился за горло, будто ему трудно стало дышать.)

Страшно чернела пещера на пути, а другой дороги не было, и люди шагнули под ее суровые своды. Глуше стали удары грома, перестали падать, убивать беглецов камни, но в пещере было темно, и никто не посмел идти далеко; опустились у входа и, прижавшись друг к другу, заснули тревожным и горьким сном изгнанников.

Слышали сквозь сон, где-то близко позванивает струйками поток, журчит и плещет ласково, словно рассказывает нескончаемую сказку.

А когда проснулись, гроза кончилась, но туман завешивал вход пещеры, лил дождь, и не было видно гор, и далей, и неба. Много дней продолжалось так, и тадхаи сидели у входа, боясь пройти дальше, в глубину пещеры. А там, в сумерках, чуть блестело озеро, и ни волна, ни рябь не трогали его поверхности; только ручей вытекал из него, звенел и было непонятно, что он шепчет: успокаивает людей или обвораживает их, чтобы усыпить навеки…

Стало голодать племя тадхаев. Были смельчаки, выходили в туман искать добычу, но не возвращались, сорвавшись, наверное, с круч.

Дни шли, от голода люди покрылись язвами и начали умирать в мучениях. Тогда старейшины племени — древние, как камни, старики — отделились от всех, пошли в глубь пещеры и сели там на берегу озера в круг совета. Долго думали и молчали.

И вот у тех, кто смотрел в темные воды, родилась страшная мысль. Они сказали: — Принесем в жертву богам девушек племени: бросим их в воду. — Это были древние старики, у которых от голода и лишений уже уходила жизнь из глаз. Они решили, что такова воля богов.

Вернувшись, объявили решение людям. Заплакали, застонали и девушки племени, они любили жизнь — девушки всегда больше других любят жизнь, но старики-камни были непреклонны, и все остальные, хотя и жалели дочерей, были сломлены волей старейшин. А старики говорили:

— Скорее, скорее, иначе умрем все!

Покорные девушки встали и, поклонившись родным, которые от страха и горя не смели поднять глаз, прошли одна за другою мимо неподвижных старейшин, направляясь в темный зев пещеры.

— Стойте! — вдруг раздался звонкий, как серебро, голос. — Зачем умирать всем?..

Это был голос Алан-Гюль, самой красивой девушки племени, дочери старого Гулара, бедняка, которому и в долинах Пянджа скудно светило солнце, так как не имел он своей земли и своей воды, работал всю жизнь на богатеев племени. Одно счастье было у Гулара в старости — красавица дочь Алан-Гюль.

Это она стояла перед всеми, кто жил и кто умирал, и повторяла вопрос:

— Зачем умирать всем?

Она действительно была красива, эта Алан-Гюль: ее волосу были, как ночь на берегах Пятиречья; глаза, как звезды перед зарей, когда небо сбрасывает остатки тумана; зубы — белее снегов, голос — как звон ручья, зовущего путника в полдень, и сам кипарис не мог бы поспорить со стройностью ее стана. Редко рождаются такие девушки, и судьба их бывает страшной: они рождаются для жертвы.

Все подняли на нее глаза, не зная, что она скажет еще, а старейшины угрожающе придвинулись, думая, что она хочет поднять бунт против воли богов. Она же, бесстрашно глянув в их погасшие глаза, сказала: — Пусть я умру одна, чтобы спасти всех! Люди любили мою красоту. Неужели этого не будет достаточно для богов?

Она поклонилась всем и пошла в глубину пещеры.

Через минуту люди услышали плеск, страх наполнил сердца их…

Плотно прижавшись один к другому, они просидели всю ночь, и никто не видел в темноте, как текли слезы по щекам Гулара…

А на утро туман рассеялся, голубое небо глянуло в пещеру и мрак отступил в глубину. Девушки, подруги Алан-Гюль, осмелев, пошли по ее следам, поглядеть, откуда она бросилась в озеро. И вдруг оставшиеся у входа услышали: — Смотрите! Что это?

В голосах девушек не было страха, только удивление; люди поднялись и пошли за ними. Девушки наклонялись к воде, разглядывали большие бледно-зеленые листья и над каждым гордый цветок, крупный, как роза, и, как хрусталь, прозрачный.

Кто-то дерзкий схватил цветок, тот подался со стеблем и с корнем, похожим на земляной орех. Голодный впился зубами в корень и почувствовал, что его можно есть. Кто-то схватил цветок, вынес наружу, под солнце. Но и двух шагов не успел сделать — остановился, закричал от неожиданности: цветок вспыхнул в руке, и горел, и таял, превращаясь в светлое облако… Это было удивительно и страшно. Тут новое чудо привлекло внимание: один из больных, желая охладить горевшую рану, приложил к ней лепестки цветка. Рана мгновенно затянулась…

А на воле туман унесло ветром, открылась равнина и на ней — стада яков и коз. Люди упали на колени от радости, стало тихотихо. Лишь ручей пел, не умолкая, и в его звоне слышался серебряный голос Алан-Гюль, красавицы, спасшей племя.

Все были потрясены рассказом, не могли оторвать глаз от лица старика. И когда последние слова замерли вдали, над уснувшим озером, в освещенный круг вступила такая тишина, что, казалось, люди были заворожены.

Странно прозвучал изменившийся от волнения голос, вернее, шепот Вали Бортниковой:

— А дальше?..

— Дальше — племя вышло из пещеры, заселило долину. И каждому, кто отведал от корня и стебля золотого цветка, дал он, что было нужно: воинам — отвагу, больным — исцеление, старикам — силу, девушкам и женщинам — красоту, а всему племени — гордую мечту о свободе. Вырос народ тадхаев, рассеял притеснителей и вышел на родные равнины Пятиречья. Только переменился народ характером, стал после пережитого чуток и нетерпим к несправедливости, часто поднимался против старейшин и богатеев.

Слагал народ песни и легенды о золотом цветке, о красавице Алан-Гюль, отдавшей себя темному озеру, чтобы спасти жизнь всем. А еще говорили: если старейшины и богатеи закуют в цепи волю и гордость людей — надо идти в пещеру, к озеру Алан-Гюль и там обрести новые силы.

Тогда старейшины объявили пещеру священной, недоступной, а потом стали говорить, что пещеры и вовсе не было, как не было и самой Алан-Гюль, — все это выдумки, мечта. И так как они владели письмом и тайнами старых книг, новые поколения стали верить им, и удалось старейшинам превратить древнюю быль в новую сказку.

— А нет ли у пещеры другой приметы, кроме трех зубцов? — зазвенел голос Иры Радской.

Старик обратил к ней лицо и долго глядел в ее открытые смелые глаза.

— Есть, — сказал он. — Говорят, за этими зубцами иногда колышется красный свет, красный дым…

— Красный свет! — воскликнул Анатолий. — Красный дым!.. — Я же видел тогда красный свет, видел!.. — Все удивились перемене в его лице: глаза были расширены и, казалось, ничего не видели; пальцы растерянно шарили, поправляя ворот рубашки; машинально он твердил:

— Видел! Видел!

Дней через восемь группа Анатолия вернулась с восточного края долины. Обычное возвращение с результатами изысканий. Необычным было только поведение Анатолия: взбудораженный, порывистый, он жил точно в себе, отвечал невпопад.

В чем дело, от ребят узнать не удалось: сказали, что вышли на границу области, исследованной в 1958 году, прошлой экспедицией.

Может, этим и возбужден Анатолий?.. Я хотел было вызвать его к себе, но в это утро дело приняло другой оборот.

Федя Бычков работал на рации. Анатолий сидел рядом — они жили в одной палатке. Вдруг Федя сказал:

— Тебя не коснется?.. По асбесту…

Анатолий встал. В это время с берега донеслось:

— Держи, держи!.. Отпускай! О черт, еще!.. Теперь давай! Ого!..

На крючок кому-то попалась добыча и, судя по восторженному крику, солидная. Страстный рыболов Федя даже сквозь треск рации расслышал восторг в голосе кричавшего и не мог выдержать ни секунды.

— Прими! — крикнул он Анатолию, подавая карандаш, и одним прыжком выскочил из палатки.

Анатолий, еще в институте окончивший курсы радистов, сел у аппарата. С Бартанга радировали, что заболел один из участников группы, срочно требуется специалист по асбесту. Дмитрий Васильевич запрашивал, кого можно направить в помощь и как скоро это можно сделать. Анатолий записал слово в слово и дал ответ: «Выезжаю, ждите через десять дней. Анатолий Фрисман».

Когда возбужденный Федя вернулся с рассказом о рыбной ловле, Анатолий подал запись:

— Доложи Александру Гурьевичу.

Федя просмотрел запрос и ответ Анатолия, удивился. Этого он не ожидал, не мог предположить!

Потом возмутился;

— А поиски?..

— Без меня, — спокойно ответил Анатолий,

Это спокойствие совсем разозлило Федю, не сдержав раздражения, он повысил голос:

— Драпаешь?

Анатолий молча выдержал уничтожающий взгляд друга и вышел из палатки.

Весть о его отъезде всколыхнула всех. Пошли разговоры.

Анатолия осуждали. Всем казалось: осуществление мечты близко и такая выходка с его стороны неуместна; другие по секрету клялись, что усилят поиски, несмотря на работу, но Анатолий собирался в дорогу. Ирина Радская не без яда сказала ему:

— Я знаю, это она, Рая Аксенова, тебя перетянула.

И на мелодию «Маринике» пропела: «Да, да, никто не может их разъединить…» Но Анатолий, тот самый Анатолий, что болезненно переживал даже малейшую шутку, молчал. Тогда, подойдя вплотную, Ирина спросила:

— Ты что задумал?

Он вздрогнул, словно она коснулась сердца, но овладел собой:

— Выполняю приказ.

Это не удовлетворило Ирину, и она говорила всем и каждому:

— Тут что-то не так, чувствую — не так… Не надо его отпускать.

Но Анатолий собирался, не пустить его не было оснований: радиограмма лежала на моем столе. Он не стал ожидать лошадей, которые дня через четыре должны были прийти за собранными образцами, и одиннадцатого июля объявил, что выступает завтра.

Провожали его Ирина и я.

Он взял рюкзак с продуктами, термос и ледоруб.

— Зачем ледоруб? — спросила я.

— Может… понадобится, Александр Гурьевич, — ответил он, не поднимая глаз.

Мы простились, и он пошел из лагеря. Ирина некоторое время шла рядом, потом отстала и вернулась с глазами, полными тревоги.

— Он какой-то странный… Честное слово, как одержимый. Не надо было отпускать его, Александр Гурьевич. Не надо!..

И она с отчаянием посмотрела в ту сторону, куда ушел Анатолий.

Лагерная жизнь потекла прежним порядком.

Группы возвращались, приносили образцы и уходили вновь.

Геологическая карта покрывалась новыми значками.

Лето на Памире было в разгаре, десятки речек и ручьев несли в озеро потоки талой воды. Вытекавшая из Зор-Куля Памир-Дарья шумела где-то на западе, и шум ее убаюкивал по вечерам наш лагерь, и чабанов в степи, и гурты скота, кочевавшие по равнине.

В ночь на девятнадцатое июля мы проснулись от толчков и грохота; стены палаток плясали, как под ударами ветра, дребезжали приборы, посуда; земля подскакивала под ногами. Все выскочили из палаток. В ночи шумело озеро, мычали гурты; со стороны хребтов несся оглушающий, потрясающий грохот, наполняя душу трепетом ужаса… Нет ничего ужаснее землетрясения в горах, ночью.

Кажется, скалы рвутся на части, идут со всех сторон прямо на тебя, рухнут, размозжат, как козявку…

Так продолжалось две, пять минут, может, больше. Все стояли, жались пугливо друг к другу, и невозможно было унять дрожь в теле.

А в горах все гремело, гремело, и волны гула катились по хребтам, падали в ущелья, бились меж каменных стен…

Когда же пришел рассвет, над горами стояло облако пыли, и солнце кровавым глазом в испуге разглядывало сброшенные скалы и льды, засыпанные реки.

К счастью, никто не пострадал: чабаны были на равнине, геологи в лагере или в безопасных местах; да и землетрясение захватило долину лишь боковой волной, его эпицентр был на востоке, в дальних хребтах Сарыкола.

А через два дня после ночного землетрясения в одиннадцатом часу утра в лагерь ворвался незнакомый чабан, и не успела лошадь остановиться — спрыгнул на землю.

— Начальник есть? Кто начальник?

Я подошел.

— Что надо?

— Ваш? — спросил он, подавая термос.

Я машинально принял термос. Был он помят, бока вдавлены, дно пробито; во вмятинах следы ила и глины.

— Где нашли? — спросил я.

— Там! — кивнул чабан на восток.

— Где — там?

— В речке Киик-Су…

Нас окружили ребята.

Лицо Иры Радской побледнело, глаза расширились. Она выхватила из моих рук термос:

— Это же… Александр Гурьевич… Это же Анатолия!..

Все колыхнулись ближе:

— Как Анатолия?

— Анатолия!.. — повторила Ира. — Это термос Анатолия!

— Как же… Если он ушел на запад!..

— Александр Гурьевич! — задыхалась Ирина. Поверьте… поверьте! Это Анатолия термос!..

И она беспомощно, по-детски заплакала.

Все стояли пораженные.

— На берегу нашли, — сказал чабан. — Песком заносило…

Было тихо, не могли опомниться, а он продолжал:

— Открыли, а там — бумаги.

— Бумаги? — переспросил я. — Внутри?..

— Бумаги, — подтвердил чабан. — Подумал: надо отвезти геологам.

Стало ясно: случилось страшное. Термос дрожал в руках Ирины.

Я взял его и спросил всех:

— Как случилось, что Анатолий пошел вниз по реке, а термос оказался в верховьях озера?

Все молчали. Наконец, Федя сказал:

— Обманул… Пошел на восток…

— Об этом расскажут бумаги, — заключил Виктор Чироков.

И верно: бумаги рассказали все.

Это было что-то вроде дневника, написанного химическим карандашом на листках общей тетради.

Тетрадь разорвана, без обложки; видимо, она не влезала в узкое горло термоса, и Анатолий разорвал ее. Вода проникла в термос, и часть записей расплылась; но в общем, разобрать написанное было можно — вот она, рукопись с некоторыми пропусками.

«Знаю, — писал Анатолий, — я встал на неверный путь, но с той поры, как увидел опять эти три зубца, — уже не могу владеть собой.

В начале июля мы подошли к району, обследованному прошлой экспедицией. Я стал отыскивать нагорье, откуда увидел три зубца, нашел это место. Тайком — не знаю, почему — пробрался сюда на закате, стал обшаривать в бинокль дальний хребет, освещенный солнцем, садившимся как раз за моей спиной. Я увидел и три зубца, и красное зарево; оно колыхалось и, казалось, багровый дым встает за черными зубцами. Старый Артабан был прав, но загадку красного света отгадать нетрудно.

За гребнем поднимаются красные скалы, и, когда лучи издают на них, они кажутся залитыми кровью… Из расселин, где сгустились сумерки, наплывает туман, волнуется перед скалами, будто красный дым. Конечно, это увидишь не всегда, только в дни, когда солнце ударяет прямо в скалы; если оно передвинется по горизонту — эффекта не будет. А зрелище поразительное, жуткое: на фене зарева — черный гребень дракона…

Я вернулся к ребятам, ничего не сказал. Почему затаился?

Наверное, из самолюбия: не переживу неудачи, если все окажется пустым и мы не найдем цветка. Лучше сам обследую район, а потом сделаем открытие… Но как? Отлучиться самовольно? Никто не простит, подумают нехорошее…

Помог случай….

…Я пошел на запад, но едва скрылся лагерь, свернул к реке, перешел вброд, пока не прибыла вода, и залег в кустах. Вечером покинул укрытие, пошел на восток, обходя чабанские костры. К утру был уже в местах, откуда увидел трезубец, засек направление по компасу и двинулся дальше.

До зубцов надо преодолеть три гряды; я знал, что преодолею: сделали же это древние тадхаи! Кстати, когда это было? Александр Македонский вступил в Бактрию в триста двадцать девятом году до новой эры. Если прибавить наше время — два с четвертью тысячелетия… Может, пещеры лотоса уже нет?..

…Лишь к концу пятого дня я оказался перед зубцами — и увидел пещеру.

Солнце село, когда ступил под ее своды. Было темно, тихо, как в склепе. Меня пронизала дрожь: вспомнил грозовую ночь, когда изгнанники так же переступили порог, боясь идти дальше. И я от усталости опустился на землю. Слышал возле себя плеск ручья, ощущал сырое дыхание пещеры: там было озеро. Еще хотелось броситься, запустить руки в темную влагу и шарить, шарить в поисках лотоса. Но уже нельзя было поднять отяжелевшее тело.

«Завтра! Завтра!». Я сбросил рюкзак, прилег под скалою.

Темнота нахлынула, присосалась к глазам. Сердце гулко проталкивало кровь, отдавало шумом в ушах; я напряженно вслушивался и, казалось, ловил в тишине едва слышные протяжные звуки и шорохи, словно кто-то дышал в пещере глубокими вздохами. Движение воздуха или вздохи Алан-Гюль?..

Ночь тянулась бесконечно, накатывая кошмарами.

А когда проснулся, в пещеру заглядывал день и голубизна неба была такой изумительной, какой можно увидеть ее из глубины колодца.

Я глядел в синеву, занятый только ею. Это же счастье — глядеть вот так в синюю глубь и ни о чем не думать. И все-таки, где я еще видел такую синь, ласковую, чудесную?.. В глазах Ирины! Но не тогда, не в последний раз, когда провожала. Глаза были полны тревоги… О чем?.. Пещерный цветок!

Я же ищу лотос!..

Приподнялся, оглядел пещеру. Она просторна, но не так, чтобы в ней разместились сотни людей, скорее — несколько десятков; у ног струился ручей, вдали, в сумерках, гладью мерцало озеро.

Встал, ощущая в костях тяжесть пятидневного перехода, побрел к озеру. Сумрак сгущался, я ничего не видел. Пыль… Под ногами пыль… Так и мечты рассыплются пылью… Взбудоражил ребят.

А пещера — пустая…

Так прошел шагов двадцать. Край берега стал повышаться, нависая над водой карнизом. Вдруг я заметил на поверхности широкий круг. Это был лист растения. Колени дрогнули, тело, как свинцовое, поползло вниз… Опустил лицо к самой воде.

Большой плавучий лист, и над ним — прозрачный, совершенно прозрачный! — клубок цветка.

— Лотос! — закричал я. — Лотос!

Гулом ответили своды, пещера поглотила крик.

Я схватил стебель и потянул к себе. Он легко подался весь, с корнем, — головка цветка дрожала теперь в руке, я смутно видел ее: она была прозрачна, как стекло!

Еще более медленно направился к выходу, боясь колыхнуть цветок, будто он полон драгоценной влагой. «Лотос! Золотой лотос!.. Сколько людей ждут этого цветка. И он в моей руке!».

Я шел к свету, и цветок оживал. Сначала в нем появилось мерцание, обозначились грани лепестков; потом грани уловили, преломили голубизну неба, — цветок заблистал серебром и хрусталем.

«На солнце, на солнце!» — торопил я себя и выбежал из пещеры. Да, я вскрикнул от изумления, не веря глазам: цветок вспыхнул в руке! Солнце, коснувшись, отразилось, преломилось, раздробилось в нем, в каждом лепестке, наполнило блеском, пламенем, и цветок стал разрушаться в руках! Над ним поднялось золотистое облачко. Он сплошь состоял из эфира! Достаточно было солнечного тепла, чтобы вызвать в нем разложение, бурное выделение паров, которые были так насыщены и плотны, что казались золотым дымом…

Вот она, легенда о золотом цветке, сказка, представшая наяву!

Я смотрел, как таяло золотое марево, сжимался, темнел, словно покрываясь пеплом, сам цветок…

Я долго стоял и смотрел на умирающий цветок.

Цветок, который умирал на солнце!.. Можно ли видеть что-либо подобное на земле! И он умер…

На ладони лежал серый, из тончайших жилок остов, и, когда я дунул на него, он разлетелся в пыль…

Потрясенный, я опустился на камень. Неужели правда? — руки дрожали, перед глазами плыло золотое облако, словно я ослеплен им.

— Неужели это правда? — повторял я вслух.

Сплю? Вижу сон?.. Или это — продолжение легенды? Нет, все как прежде, солнце, скалы, пещера и там — лотос!

Лотос существует!

Я не мог двинуться назад: ноги разбиты, обувь порвана, сам еле держался от усталости. Да и не все сделано: надо узнать целебную силу цветка.

Вернулся в пещеру, сорвал, вернее — выдернул из воды второй цветок. Сняв повязку с ноги, обнажил ссадину, приложил несколько лепестков. Они приятно холодили рану, успокаивая боль. «Приложу на ночь…» — отнес цветок обратно в сырую темноту пещеры. Корень — небольшую луковицу — отрезал ножом и съел. Он был приятен на вкус, освежал во рту, как мята.

Пещера уходила вглубь метров на тридцать и превращалась в расселину, из которой выбегал ручей.

Здесь было душно, сыро, захотелось к выходу.

Я решил описать, что пережил. Здесь же, у входа, сел на камень, достал тетрадь. Перед входом открывалась долина — «Долина тадхаев» — так я назвал ее. Она невелика, прорезана сухой речкой, берега в пятнах лугов, и в древности, возможно, долина представляла хорошее пастбище…

…Утром, сняв, повязку, увидел, что рана зажила, но лепестки исчезли: эфир впитался в тело, на красном пятнышке тончайшей сетью бежали серые, как пепел, прожилки.

Пока ходил за топливом, готовил пищу, прошло часа два; потом занялся обувью, и когда все было готово, — время ушло далеко за полдень. В ночь выступать не хотелось, снова сел за дневник.

Срывать цветы — хотя бы один — не решался, жалел, как живые существа.

Как и в прошлую ночь, лег у стены. Пришла на память легенда.

Двадцать два столетия и — какая правдивость! Может, об этом поет ручей? Или просто навевает покойный сон?..

Разбудил дикий грохот. Пол и стены пещеры дрожали, гул ширился, проникал в уши, в грудь.

Я хотел выбежать из пещеры, туда, где сияли звезды, но черная завеса опустилась перед глазами.

Удар — меня швырнуло назад, обдало пылью. Грохот, приглушенный, но по-прежнему потрясающий, катился где-то снаружи, пол и стены дрожали, словно их била лихорадка в беспрерывном, безудержном страхе… Задыхаясь, я ползал в пыли, щебень валился на плечи… В темноте роптало озеро, а над головой гудело, будто проносились тысячи поездов. Это было землетрясение, самое ужасное, устрашающее, о каком приходилось слышать. Оно дробило скалы, расплескивало реки…

Но это — там, далеко, здесь меня окружала рычащая, дрожащая, бьющаяся о стены тьма…

Волосы шевелились на голове, по спине текли струйки пота…

Снаружи постепенно затихало, а здесь, в утробе, все ходили от стены к стене волны гула, как ворчание растревоженного зверя.

Натыкаясь на камни, стены, я искал фонарь. Луч ударил — в лицо, ослепил, я метнул его в сторону выхода. Но выхода не было — завален скалой, один взгляд определил, что в ней тысячи тонн…

Озеро затихло, лишь мелкая рябь морщила поверхность. По стенам, во всю длину, разбежались трещины… Из глубины подземелья слышался шум, которого прежде не было: из щели била струя воды, уже отыскавшая путь к озеру. Я понял главное: пещера до потолка наполнится водой…

Конец, конец…

…Внизу, где завалило вход, слабое сияние…

Запустил под скалу руку, до плеча. Сток был, но конца скале не было.

Но я могу подать весть о себе — бросить на произвол потока.

А принесет он ее людям, друзьям?

Все равно мысль воодушевила. Есть запасная батарейка — несколько часов света! И я написал все это…

…А сейчас вода прибывает, залила пол. Уйти некуда. Приток ее больше — заполнит пещеру, как бутылку…

Лотос — что с ним? Да вот он: на воде странные отблески. Это цветы. Они так непрочно сидели в грунте!.. Гибнут? Не может быть!

Лотос размножается отростками! Если сбросить воду до прежнего уровня, они прорастут. Только бы дошла весть!

Что у меня есть непромокаемого? Термос. Вложу в него тетрадь.

О чем еще?..

Да, пусть знают: я совершил самую страшную ошибку — обманул коллектив, отдалился от людей. Если бы не один… если бы знали, куда пошел, вы, товарищи, спасли бы… Не меня — лотос!

А я пренебрег коллективом и, значит, погиб.

Сколько прошло времени? Вода по грудь. Установился медленный круговорот от стены к стене.

Цветы проплывают мимо. Иногда я беру их в руки, целую. И мне вспоминается Ирина, ее глаза, синее небо, там, над лагерем…

Товарищи, прощайте!

Все равно золотой лотос есть! Не теряйте надежды, вы его найдете! Кладу цветок между страницами…

Вода коснулась губ. Тело цепенеет от холода.

Стою на цыпочках… Тетрадь не входит в термос.

Разрываю на части…»

Между последними листами — тонкий узор пепельно-серых жилок — все, что осталось от чудесного цветка, — щепотка золы…

Рассуждать было некогда:

— Искать! Немедленно!

Но если записи Анатолия почти сохранились, хуже было с картой местности. Вода, проникшая внутрь, смыла фиолетовый карандаш, превратив рисунок в сплошное пятно. Смутно угадывались отроги Сарыкольского хребта, да в нижнем углу — нагорье и знак пункта, с которого Анатолий наблюдал три зубца. Ребята узнали это место. Поиски решили начать отсюда. Сделали срочный запрос Дмитрию Васильевичу. Ответ был — искать.

В тот же вечер трое ребят вышли к пункту, отмеченному Анатолием. Через день вернулись — ни зубцов, ни скал рассмотреть не могли: землетрясение, центр которого находился в Сарыколе, совершенно изменило вид местности.

Тогда бросились исследовать речку Киик-Су и все ее притоки.

Это была громадная работа, отрядили девять человек, в том числе Ирину. С обеих сторон в речку вливались десятки ручьев, были такие, которые несли воду лишь во время дождей, в другие дни пересыхали. Обследовали и эти. Много раз останавливались перед красными скалами, но ручья и пещеры здесь не было. Шли дальше, встречали потоки, бьющие из-под скал, исчезавшие под землю. Дошли до истока Киик-Су и повернули обратно. Из всех предположений наиболее вороятным было — термос вынесен одним из подземных ручьев. Но каким?..

Бились семь суток и возвратились ни с чем.

Что же делать?

— Но Анатолий… Может, он жив?.. — умоляюще заглядывала Ирина в глаза каждому.

Взгляда ее не выдерживали, опускали головы.

Прошло еще два дня.

Вечером Федя Бычков возвращался с рыбалки.

Путь лежал берегом. Не доходя до лагеря метров восьмисот, он заметил на песке круглый серый предмет. Всмотрелся — шляпа геолога.

«Чья?» — подумал Федя.

Подошел вплотную и оцепенел. На полях черными нитками вышито: «А.Ф»… Перед отъездом из Хорога, сидя на его койке, его, Феди, иголкой эти буквы вышил на своей шляпе Анатолий Фрисман.

Федя поднял ее. На внутренней стороне сбились и запутались между фетром и клеенчатым ободком прядь длинных вьющихся волос…

Это были волосы Анатолия. Но теперь — совершенно седые…

Федя добрел до лагеря, положил шляпу в центре площадки… Из палаток выходили геологи, обнажали головы. Последней подошла Ирина, молча подняла шляпу. Прижала ее к груди, обернулась к нам:

— Не верю! — крикнула она. — Не может погибнуть! Он должен жить ради открытия! Но вы… Что же вы стоите, мужчины? Александр Гурьевич!..

Может, в этот момент под взглядом гневных и умоляющих глаз мы, как нельзя ближе, поняли всю трагедию Анатолия и его большую человечную цель. Да все ли сделано, чтобы найти товарища, лотос?

Ведь он открыл цветок, лотос существует!

Здесь же, на площадке, был намечен дальнейший план поисков.

— Ребята! — сказал я. — Задание наше завершено. Через неделю придут лошади, снимемся с лагеря. За это время мы обязаны — понимаете, обязаны! — найти Анатолия. Но если надо будет, задержимся до снега.

Наутро первая группа, шесть человек, вышла в путь. Взяли походную рацию, взрывчатку, теплое белье.

А по вершинам уже скользили снежные облака, долина пустела, последние гурты перегонялись на нижние пастбища. Утрами приходили заморозки, бросая по степи белые горсти инея.

С полудня четвертого августа налетела буря, заметалась по лагерю, топчась мягкими ступнями по белым бокам палаток. Ночью опрокинуло склад, разметало вещи, продукты. По тревоге были подняты все. Ветер налетал бешеным бегом, озеро шумело, бросалось брызгами. С бурей наступила угроза наводнения! Развели костер и в его зареве возводили со стороны озера защитный вал. К утру все были чуть живые от изнеможения.

Уже белел восток, разжижая и обесцвечивая пламя костра, когда мы заметили человека, идущего к лагерю со стороны хребтов. Чем ближе он подходил, тем более диким казался его вид. Худая, тонкая, как жердь, фигура, голая до пояса; всклоченные волосы; лица не было видно: он держал на вытянутых руках клубок или сверток, обтянутый парусиной. Все бросили работу, всматриваясь в незнакомца, не зная, что предположить; человек шатался под ветром, еле передвигая ноги, но упрямо шел вперед.

Он подошел уже к черте лагеря, блики костра легли дрожащими пятнами на исхудалые руки, смуглую кожу плеч.

— Анатолий!.. — крикнула Ирина и, ослабев, опустилась на землю.

Уже другие руки подхватили товарища, подвели к костру. Никто бы не узнал друга, если б не глаза, черные, полные блеска, и гордые, и виноватые. Пугала худоба, седые, как ковыль, волосы, голые плечи. Но это был Анатолий, он протянул сверток и сказал:

— Укройте от света… в палатке. Здесь… — лотос!

Да, Анатолий остался жив.

Он карабкался по стенам пещеры, пытаясь уйти от воды, размять затекшее тело. Страшно было глядеть в черную глубину, надвигавшуюся, как смерть, но человеком овладело ожесточение в борьбе за жизнь, за глоток воздуха. Фонарик меркнул; Анатолий висел под самым сводом, упираясь ногами в трещины стен, как вдруг заметил, что вода остановилась и пошла на спад. Показалось — бредит, сходит с ума, но стены обнажались, поблескивая в тусклом свете. Анатолий начал спускаться, оборвался в воду, встал по плечи. Вода уходила быстро, словно прорвалась через скалу, и первой мыслью Анатолия было — смоет потоком грунт, унесет последние ростки лотоса.

Нащупывая ногами берег, он пошел туда, где прежде росли цветы. Вода уходила, журча позади, а Анатолий все ниже склонялся над ручьем, вглядываясь в надежде увидеть хоть один цветок. Он не ошибся: несколько стеблей показалось над поверхностью. Но течение тянуло их, могло вырвать с корнем; тогда Анатолий лег в воду, телом загородив цветы, ослабив течение, и лежал так, пока вода не вошла в прежнее русло, не установилась покойной гладью.

Окоченевший, со сведенными судорогой руками, Анатолий пошел к выходу.

— Выход был, — рассказывал он. — Скала оказалась вмерзшей в ледяную глыбу, сброшенную землетрясением. Глыба подтаяла, потянула за собой камень. Вода схлынула, я оказался свободным. Рюкзак застрял в русле, сохранились консервы и размокшие сухари. Это дало возможность выжить… Но меня заботило другое, — я вернулся к цветам. Их осталось немного, около десятка. Это были наиболее крепкие, вросшие в грунт. Надо было принести их людям.

Долго думал, как это сделать. И решение нашлось. Освободил рюкзак, положил на дно казеиновую накидку, устроил лунку, гнездо; набрал из ручья ила и, осторожно подкопав руками, пересадил стоявшие поодаль четыре цветка. Лунку наполнил водой и так решил нести.

Нечего было и думать идти днем, — цветы погибнут. Шел по ночам. Зорями, пока вставало солнце, кутал цветы в гимнастерку, в рубашку, ставил где-нибудь под скалой и ложился рядом. Ночью нес перед собой, стараясь не оступиться, не колыхнуть лишний раз.

Цветы отражали звездный блеск, луну, и, казалось, я несу в руках сами звезды, сгустки лунного света, может, — прометеев огонь. Я разговаривал с ними, поил у каждого ручья. Когда вышел в долину и ветер усилился, сплел из ветвей грубую корзинку, обтянул рубахой… Никто не встретился на пути: стада перегнали вниз, чабанские костры потухли. Больше всего боялся, что вы не дождетесь меня…

— Но мы получили термос, тетрадь!

Анатолий глянул на Ирину, опустившую глаза.

— Там только правда…

— И шляпу твою принесло к нам, в озеро.

— Обронил… Когда карабкался по стене.

— Анатолий, ты знаешь, что ты седой? — спросил кто-то

— Седой?.. — он схватился за голову, потянул прядь, разглядывая на свету. По лицу пробежала гримаса боли и страха.

Ирина подсела к нему, прижала его голову к груди, с укоризной глядя на задавшего неуместный вопрос. Анатолий затих, как большой благодарный ребенок, затем глухо, но внятно произнес:

— Я только одно могу сказать: никогда теперь не отойду от друзей. Никогда.

И это «никогда» поседевшего юноши прозвучало душевно и сильно, как клятва.