В Саянах я любил подниматься в горы один. Лучше, когда это делаешь сам, никого не догоняешь, не ожидаешь, — мир кажется шире, мыслям просторнее. Я знал тропинку к самым гольцам. Сначала меня провели по ней местные ребятишки, потом я ходил один и даже спускался с гор ночью, запомнив между кустами и скалами прихотливую вязь дорожки. Хорошо оставаться на вершинах до звезд, видеть, как они вспыхивают над тобой внезапно и ярко. Еще хороши в Саянах цветы!

Но дарить их мне некому. Маленький горный курорт населен хмурыми болезненными людьми, которые больше говорят о диете и процедурах. Я вовсе не упрекаю их, наоборот, полон сочувствия к ним и сам принадлежу к их числу… Но в горы я поднимаюсь один. У самых гольцов луга: царство трав и цветов. Иногда я срываю цветы. Не бездумно и не подряд. Ветка рододендрона — сагандалиня по-местному, пара жарков вполне удовлетворяют меня. Иногда я срываю альпийский мак — красный и желтый. Но это недолговечный цветок — он вянет и умирает на глазах. Мне его жалко.

Горы дают простор воображению. Мечталось о крыльях. Не о тех, на которые ставят винты и турбины. И не о птичьих, совершенных, но слабых. Мечталось о крыльях, которые унесли бы к другим мирам, красивым и добрым, — есть же такие миры!..

Я прощался с Саянами. Срок путевки закончился, в кармане у меня был билет на обратный рейс. Лечение мало помогло мне. Больше, наверно, помогли горный воздух и тишина. Предстояло возвращение в город, в лабораторию с колбами, реактивами, к неоконченной диссертации «О химических способах борьбы с сорняками». Все это ожидало меня не дальше как завтра. А пока хотелось побыть одному на любимой поляне. Вполне естественное желание. Но оно было нарушено вторжением Бельского.

Сначала я услышал сопение, бормотание, скрип кам ней на тропинке. Потом явственно донесся вопрос: «О чем говорят тюльпаны?..» Опять непонятное бормотание, и наконец из-за скалы показался очень высокий, очень сутулый и очень тощий старик в клетчатой рубахе, с фотоаппаратом через плечо. Турист, подумал я. Странно, за весь сезон я не встречал здесь туристов… Старик шел по тропинке ко мне, и, конечно, сейчас состоится разговор, пустейший разговор, который заводят туристы, — о местности, о натертых мозолях, о тушенке, которую трудно достать и которая так необходима на ужин. Мой последний вечер будет испорчен.

— Тут уже кто-то есть, — сказал старик, заметив меня.

Знакомство не обещало ничего доброго. Но у меня мелькнула мысль: вдруг старик пройдет мимо. Однако он опустился рядом со мной на камень.

— Рододендрон, маки, — сказал он, взглянув на цветы у меня в руках. — Денеб и Алголь… Удачное сочетание. Вы их слышите?..

— Кого слышу? — спросил я.

— Цветы, — ответил старик.

— Как можно слышать цветы? — спросил я.

Старик сидел сгорбившись, опустив руки между коленей.

— О чем говорят тюльпаны? — спросил он, сосредоточенно глядя в землю.

У него навязчивая идея, подумал я. Но лицо старика было добрым, светлые близорукие глаза внушали доверие. Сумасшедшим он не был, и это меня успокоило.

— Меня зовут Борис Андреевич Бельский, — сказал он. — Я приехал из Южного Казахстана. Ездил смотреть тюльпаны.

«Ботаник…» — решил я и даже почувствовал к Бельскому что-то вроде симпатии.

— Какое чудо эти тюльпаны! — продолжал он. Миллионы тюльпанов. И какая загадка!..

— Простите, — сказал я, — для меня здесь что-то неясно…

— Так вы их не слышите? — кивнул он на ветку сагандалиня и маки.

— Нет, не слышу, — признался я.

— Жаль! — воскликнул Бельский. — Мне показалось, что вы их слушаете и я не один!..

Старик чего-то не договаривал. Подождать, пока разговор прояснится?

— Ни одного человека, — сказал он, — кроме меня… — И опять опустил голову.

У него горе, он не может собраться с мыслями и както отвлекает себя от очень большой заботы…

— _ Ничего, — сказал я сочувствующе, — пройдет…

— Не проходит, — возразил он. — С самого детства. Но понимать их по-настоящему я начал лет десяток тому назад. Ах, если бы раньше! Ведь мне шестьдесят семь!..

Я спросил:

— Вас что-нибудь беспокоит?

— Легко сказать — беспокоит! — воскликнул Бельский. — Мне никогда не верили!

Он наклонился ко мне, глядя поверх очков. Очки у него были с двойными стеклами, я ни у кого не видел таких очков.

— Считали лжецом! — продолжал он. — А я слышу, как разговаривают цветы!

— Цветы?.. — переспросил я.

— Цветы! Каждый поет по-своему! И каждый связан с какой-то звездой.

Я подумал: не встать ли мне и не уйти вниз по склону? Он задержал меня.

— Рододендрон связан с Денебом, — сказал он, беря ветку саган-далиня из моих рук. — Маки с Алголем. Ромашки… боже мой, ромашки — не знаю, с какой звездой они связаны!.. И так каждый цветок. От самого невзрачного до тюльпанов!

Он все еще держал ветку рододендрона. Я не отпускал ветку, боясь, что букет в моих руках рассыплется. Мы так и сидели — два человека с веткой сагандалиня.

— Вы когда-нибудь спрашивали себя, — продолжал Бельский, — почему в мире так много цветов и почему они похожи друг на друга, как звезды?

— Нет, не спрашивал, — сказал я.

— А ведь это миниатюрные телескопы! Радиотелескопы, и все они обращены к звездам!

В бреду старика, если это был бред, чувствовалась последовательность, убежденность, и это мешало мне уйти — вовсе не ветка рододендрона, которую мы держали вдвоем. Ветку я мог ему отдать. Но мне хотелось послушать, что еще скажет этот странный человек.

— Посмотрите, — он отпустил наконец ветку сагандалиня, — каждый цветок, будь то ноготки, мак или орхидея, имеет венчик в виде развернутой чаши, стерженек или систему стерженьков в центре. Взгляните на этот рододендрон: разве это не радиотелескоп с ажурным зеркалом и антенной?.. Мы проходим мимо, мы не замечаем^ чуда, потому что оно привычно. Но это антенна, приемник, настроенный на определенную волну, он принимает передачи из космоса. Остается усилить их, разобраться в них. Хотите послушать?

Бельский расстегнул кожаный футляр, в котором, как я думал, находится фотографический аппарат, вынул прибор, похожий на мини-транзистор. С одной стороны под металлической сеткой я рассмотрел круг вмонтированного в корпус динамика, с другой стороны в пластмассовой рамке было натянуто несколько волосков. Этой стороной он приблизил прибор к макам в моей руке. Из динамика полилась тихая, мне показалось, даже робкая музыка: пели два инструмента: один низким, другой высоким тоном. Но это были не виолончель, не скрипка, не саксофон, мелодия была неземной, непривычной и в то же время волнующей, будто голоса звали к себе и не надеялись на ответ.

— Музыка с Алголя, Беты Персея, — пояснил Бельский. — А вот Денеб. — Он приблизил прибор к цветам рододендрона. В динамике забился, забормотал низкий вибрирующий голос, словно кто-то стучал в гулкую дверь. — Слышите? — спросил Бельский. — И так с каждой звезды. Сколько цветов — столько звезд.

— Неужели говорят звезды?

— Не звезды, конечно, — возразил Бельский. — У звезд есть планеты с разумной жизнью. Передача ведется в луче звезды.

— Как вы узнали об этом, Борис Андреевич? — спросил я.

Бельский улыбнулся, глядя на меня доверительно.

— В детстве меня лечили, — сказал он, — от шума в ушах. Обычно это начиналось весной, когда зацветали сады. Я слышал пение, бормотание деревьев даже сквозь ставни. Когда же открывали окно, я не мог спать. «Это ветер…» — говорили мне. Если же я начинал уверять, что цветущая вишня звучит словно хор, а яблоня как оркестр, меня журили и называли лгуном. Герань на окнах пела в три голоса, пышная примула не только звучала по ночам, но и светилась. Клумба под окнами стрекотала, аукала, визжала. Особенно досаждали мне ирисы: они беспрерывно трещали на высокой визгливой ноте, не давая покоя ни днем ни ночью. Теперь я знаю, что это морзянка, а в 1907 году, четырехлетним ребенком, что я мог смыслить в этом? «Фантазер!» — говорили мне. Потом начали возить по докторам.

— Здоровый, нормальный мальчик! — уверяли те. Барабанные перепонки в порядке, евстахиевы трубы чисты. Нет никаких причин жаловаться.

Отец, акцизный чиновник, драл мне уши за каждый рубль, бесполезно выброшенный врачам.

— Паршивец… — говорил он, — не хочешь учиться — будешь грузчиком!

Учился я плохо, шум в ушах мешал мне сосредоточиться. Цветы ненавидел лютой ненавистью, не упускал случая растоптать клумбу, помять розовые кусты. За это мне тоже влетало, меня считали дикарем, злым мальчишкой… Годам к тринадцати, однако, я привык к шуму, а потом перестал обращать на него внимание, стараясь ничем не отличаться от сверстников. Пустяками некогда было заниматься, началась революция, гражданская война. Работал я грузчиком, отец оказался прав, и слесарем на заводе, и лаборантом в исследовательском институте. Учился заочно, к пятидесяти годам закончил политехнический институт. Занимался изобретательством. До сих пор занимаюсь изобретательством. Звездофон, — Бельский кивнул на прибор, который держал в руках, — мое изобретение. Очки, — тронул рукой очки с двойными стеклами, — тоже мое изобретение.

— Что за очки? — спросил я.

— Видеть звездные передачи.

— На цветах?..

Бельский кивнул утвердительно.

— А мне можно… взглянуть? — спросил я, задерживая дыхание и волнуясь, как мальчик, которого впервые привели в цирк. — Неужели можно увидеть?..

То, что я слышал о приборе, который Бельский называл звездофоном, могло быть мистификацией, а звездофон — транзистором. В музыке я разбираюсь неважно, мало ли какую передачу, какой разговор мог принять транзистор. Рассказу Бельского можно верить, можно не верить, говорил он о вещах фантастических. Сколько фантастики печатается в журналах! Может, он где-то прочел о звездах и о цветах и выдает за свое. Но если можно увидеть — это другое дело. Зрение не обманет.

Я ухватился за эту мысль, как утопающий за соломинку, мне хотелось, чтобы все, о чем рассказал Вольский, не было мистификацией.

— Можно?.. — спрашивал я.

Бельский снял очки, для этого ему пришлось снять и опять надеть шляпу.

— Можно, — сказал он, — не всегда. Но у нас счастливое совпадение. Видите этот луг? — показал он на лужок, желтый от лютиков. — Эти ромашки?

На краю луга, там, где было посуше, белой простыней стелились ромашки. — Это все равно что телевизион ный экран, — говорил Бельский. — Каждый цветок принимает частицу изображения. Если цветов много и они растут сплошь, можно увидеть изображение. — Борис Андреевич подал мне очки.

Я взял у него очки, поднялся с камня и пошел к поляне, желтеющей лютиками.

— Не подходите близко, — предупредил Бельский. — Передачи, как и по телевизору, надо смотреть на расстоянии.

Я остановился и надел очки.

Я увидел город. Далекий город в тумане — как смутный эскиз, как мираж над пустыней. Я видел очертания зданий, кварталы, будто находился над городом на холме или на башне. Я видел улицы, парки. Город жил — что-то по улицам двигалось, перемещалось, может быть, машины, может, толпы людей. Город был огромен, дальние его окраины тонули в перспективе, словно в пыльной дымке. Движение было на виадуках над. улицами, на аллеях парков и на крышах домов. Мне казалось, я слышу шум города: стук колес, гул моторов. Чем больше я вглядывался, тем больше деталей обнаруживал: вот круглое здание, может быть, цирк, вот овальное — ипподром или стадион. Вот блещет бассейн… Что-то поднялось над городом-треугольник, летающее крыло, вот еще одно и еще. Пунктирная линия летящих предметов двигалась над домами, над площадями, первые из них уже скрылись за горизонтом.

Я снял очки и спросил:

— Что это?

Бельский пожал плечами:

— В Галактике сто миллиардов звезд…

Я опять надел очки и взглянул на край поляны, белевший ромашками. Теперь я увидел океан и огромной дугой над его поверхностью мост. Дуга обрывалась там, где кончались ромашки, и мост казался повисшим в синеве воздуха и воды. Мост был металлический, легкий, ажурный и совершенно пустой. Тщетно вглядывался я в белевшую полосу шоссе, проложенного посередине моста, дорога была пустынна.

— Вижу мост, — сказал я.

— На мосту ничего? — спросил Бельский.

— Пусто.

— Вот и я, — сказал Бельский, — сколько ни смотрю на ромашки, никогда на мосту ничего не бывает.

Он прошел дальше и приблизил к ромашкам ми крофон своего прибора. Я услышал шум волн.

— Дыхание моря…

— Вслушайтесь, — посоветовал Бельский.

В плеске волн я различил тихий вкрадчивый шепот — фразы, периоды, строфы… А мост был пустым. В ушах звучало, шептало, будто океан был одушевленным и говорил сам с собою.

— Удивительно! — Я передал очки Борису Андреевичу.

Тот молча сложил их и сунул в карман.

— Удивительно! — повторил я. — Вы кому-нибудь рассказывали об этом? Взяли патент на изобретение?

Бельский взглянул на меня близорукими доверчивыми глазами — честное слово, мне нравился этот открытый, немного растерянный взгляд старика.

— Патента не взял, — заговорил он. — Я изобрел звездофон недавно. Езжу вот, слушаю. Осваиваю… улыбнулся он. Видимо, слово казалось ему прозаическим, неудобным. — Только что был в Казахстане, продолжал он, — слушал тюльпаны… А работаю над другой моделью — стереофоническим звездофоном. Закончу модель, подам заявку. Только… — опять улыбнулся Бельский, — боюсь одной вещи.

— Чего вы боитесь? — спросил я.

— Вдруг скажут, что это чепуха, отвлеченная тема?.. Ведь лютики и ромашки — обыкновенные сорняки.

Да, да, я видел, что он боится нечуткости, непонимания, боится, что его могут публично высмеять, как высмеивали в детстве и даже секли, возя бесполезно по докторам.

— Почему не заниматься отвлеченными темами? — между тем развивал он свою мысль. — Надо исследовать все. Опыт открытий не раз говорит нам об этом: и облака надо изучать, и грибы, и полет бабочек. Изучали плесень — открыли пенициллин, любовались стрекозиными крыльями — и нашли способ нейтрализовать разрушительное влияние флаттера…

Солнце опустилось за скалы. На поляне стало прохладнее, сумрачнее. Сумерки побежали по склонам, заполняя долину синим и фиолетовым светом. Мы с Бельским пошли по тропинке. iMoen мечтой было подержать в руках его удивительный звездофон. Мы уже спустились с горы наполовину, когда мне удалось завладеть прибором. Альпийский мак и рододендрон все еще были в моей руке.

Я поднес прибор к венчикам мака и опять услышал музыку — те же два голоса, высокий и низкий, которые, сливаясь, вели неземную мелодию. Казалось, от музыки исходил аромат, чуть горьковатый, как от миндаля, волнующий и печальный.

— Борис Андреевич, — обратился я к старику, — вам понятен язык передач?

— Музыка, — ответил он. — Чаще всего это музыка, а ее можно понять. Музыкой легко выразить ра дость, надежду, призыв, отчаяние. Все это есть в звездных мелодиях.

Бельский замолчал, замедлил шаги.

— Одного не могу понять, — сказал он, — о чем говорят тюльпаны?

— Почему тюльпаны? — спросил я.

— А вот послушайте. У меня есть запись… — Бельский достал из кармана картонную коробку, порылся в ней, вынул обрывок ленты. — Дайте-ка на минуту. Взял из моих рук звездофон. Щелчок — лента вставлена. — Слушайте.

Из динамика полился шелест, шепот, невыразимо далекий, таинственный. Казалось, это шорох дождя по крыше: можно было проследить всплески отдельных струй, звон капель. Но это не было ни то, ни другое. Звучал живой голос, и те же всплески можно было приравнять к вздохам и паузам между фразами. Проходили секунды, минуты, шепот не прекращался — так же звенели капли, слышались вздохи и шепот таинственной передачи.

— Это Мицар, — пояснил Бельский. — Двойная звезда в созвездии Большой Медведицы. Тюльпаны принимают Мицар…

Может быть, впервые за весь разговор с Бельским я почувствовал фантастичность встречи с этим удивительным человеком. До этого мое внимание было поглощено звездофоном, чудесами, которые показывал и о которых рассказывал Бельский. Откуда он, кто он, этот старик? Почему никто не знает о нем, о его открытии? Что он делает на горном курорте?.. Я обернулся к Бельскому:

— Расскажите о себе, кто вы?

Бельский не ответил на вопрос, может быть, не расслышал: мы пробирались между кустами, то и дело приходилось отводить ветки рукой, чтобы не поцарапать лицо. С минуту, наверное, Бельский не отвечал: слышалось похрустывание хвои, шелест листвы. Может, Борис Андреевич не хотел рассказывать о себе? Я уже приготовился повторить вопрос, но он заговорил сам.

_ Уже рассказал, — отозвался он в темноте, — почти все о детстве, об учебе, изобретательстве. А так что еще рассказать вам? Пенсионер я, — смущенно признался он. — Семь лет как вышел на пенсию. По возрасту и по стажу. — Опять эти слова прозвучали y него так, как будто произносить их ему было неловко. — Семьи у меня нет, — продолжал он. — И не было. Перекати-поле, бобыль, говорят о таких, как я… А может, это и лучше.

Мне показалось, что он улыбнулся. Я вспомнил его улыбку, стесненную, рассеянную. Странный, неприспособленный человек: имеет в руках такое изобретение… Он, кажется, не ставит его ни во что. Или не понимает ему цены. Или никто не понимает его. Я ведь тоже с первых фраз принял его за сумасшедшего.

— Так я свободнее, без семьи, — говорил Бельскнй. — Хожу по стране, езжу. Приглядываюсь к цветам. Был на Памире, в Крыму. Сейчас вот здесь. Остановился в доме приезжих… Пишу монографию. Не могу подобрать названия. Может быть, это будет «Цветы и космос». Звучит неубедительно, по-детски… Надо бы еще поездить по свету, — продолжал он, — собрать побольше материала. Хочу побывать в Австралии. Узнать, о чем говорят Канопус и звезды Центавра…

Говорил он скучно, неинтересно, будто ему не хотелось рассказывать о себе. Это была проза после высокой поэзии о цветах и о звездах, которую он только что мне поведал. Он чувствовал эту прозу и на полуслове прервал рассказ.

Остаток пути мы прошли молча, каждый думая о своем: Бельский, наверно, о звездах, я о заводе, лаборатории, о диссертации, которая пишется с трудом. Что бы сказал о моей диссертации Бельский, если б его спросить?..

Нет, об этом я его не спрошу. Это не главное. Главное в нем самом — что-то необычайное, неповторимое.

— Как вы объясняете, — спросил я, — свою восприимчивость к голосам звезд? В детстве, вы говорите, слышали пение и шепот цветов?..

— Как объясняю? — спросил он. — Может быть, это аномалия. Может быть, норма. Мне думается, в каждом человеке сидит то же, что и во мне. Может быть, каждая клетка нашего тела не только излучатель радиоволн — это доказано, но и приемник. Может, у меня обостренное восприятие. И такого же восприятия можно добиться для каждого. Мало ли загадок таят нервная система и человеческий мозг? Надо искать…

— Надо искать… — как эхо повторил я его последнюю фразу. Старик прав: впереди поиски и находки.

Огни поселка открылись внезапно. Тропинка пере шла в дорогу, дорога раздвоилась: одна вела в поселок, другая — к спортзалу. Бельский остановился.

— Вот и пришли, — сказал он. — Спасибо вам. Я, наверно, из леса не выбрался бы и заночевал у костра. Вы любите ночевать у костра?

Я ответил, что я сибиряк и ночевать у костра мне приходилось не раз.

— А в Австралии вам хотелось бы побывать? В настоящей Австралии? — спросил Бельский, видимо, не желая больше рассказывать о себе, давая понять, что вопросов не надо.

Я ничего не ответил.

— Мне очень хочется… — сказал он.

В голосе его звучало смущение, будто он извинялся за прерванный разговор: не надо было рассказывать о пенсии, о монографии, которая еще не написана, — все это портило встречу.

— Прощайте, — Бельский подал мне руку.

Я в ответ подал свою, но с удивлением ощутил в руке звездофон.

— На память, — сказал Бельский. — Не откажите Принять.

Я невольно сжал подарок в руке, подыскивая слова, чтобы поблагодарить Вольского.

— Вот и запись Мицара. — На ощупь он передал мне пленку. — Тайна тюльпанов… Хорошая тема для диссертации. С сорняками у вас не получается.

Неужели он прочитал мои мысли?..

Борис Андреевич рассмеялся:

— Мысли читать легче. Не всегда приятно, но легче.

Я был ошеломлен.

— Разгадаете тайну, — продолжал Бельский, — я вас найду. Вы можете это сделать — раскрыть загадку. У вас преимущество — молодость. Прощайте.

С минуту я слышал его шаркающие старческие шаги. В руках были пленка, заветный прибор, в голове тысяча вопросов к Бельскому.

— Борис Андреевич!.. — крикнул я в темноту.

Но его шаги уже смолкли.