Александр шел лесом. Под ногами мягко пружинила опавшая листва, потрескивал хворост, а над головой стыло небо — неприветливое и серое. Спутанные волосы, выбиваясь из-под пилотки, надоедливо лезли в глаза; измятая шинель неуклюже висела на плечах; из-под расстегнутого ворота гимнастерки виднелся серый, давно не стиранный подворотничок.

Он шел на восток. Шел один, в стороне от большаков и проселков, по которым, увязая в грязи, ползли окутанные густыми клубами едкого черного дыма автомашины, бронетранспортеры, танки: немцы тоже стремились на восток.

Он шел, не считая дни, не запоминая места, где проходил. Он знал: это родная смоленская земля, но чтобы иметь возможность жить на ней впредь, надо идти на восток. И он шел.

Шесть дней назад, около полуразрушенного сарая для сена, Александр потерял последних товарищей. Немецкие обозники наткнулись на группу советских артиллеристов, выходивших из окружения. В завязавшейся перестрелке погибло семеро русских солдат. Остальным четверым удалось скрыться в густом подлеске. Но никого из них Александр больше не встретил. Тогда же в бессильной ярости швырнул он в коричневую воду лесного ручья искореженный немецкой пулей автомат и до боли почувствовал свое одиночество.

Обхватив голову руками, долго сидел на стволе упавшего дерева. У ног журчала вода. В нее изредка падали листья, и ручей уносил их куда-то в сгущающиеся сумерки.

Где-то позади, километрах в полуста на запад, засыпал его родной городок. Там, в бревенчатом домике, в окна которого осторожно стучатся опаленные ягодами ветви рябины, денно и нощно думает о сыне старушка-мать. Там мягкая постель, сытный обед, теплая печь.

А впереди — ручей со студеной водой, мрачные тучи, с которых вот-вот сорвется и зарядит бесконечный осенний дождь, незнакомые трудные дороги и беспрестанное ожидание встречи с теми, кто стремится убить тебя. Впереди дни голода и холода, одиночества и тоскливой жути. Хватит ли сил, воли, мужества, чтобы дойти туда, где теперь пролегла обозначенная огнем и кровью линия фронта? Хватит ли? Одно дело — желать, другое — мочь. Погибнуть зря — проще простого. Выйди на любую дорогу — и первый встречный немец, с посиневшим от холода носом, пронижет тебя короткой очередью из автомата. Но в том-то и дело, что пока этот немец ходит по твоим дорогам, нельзя умирать. Надо жить, чтобы убрать этого немца с русской земли.

И Александр перепрыгнул через ручей.

…Было за полдень. Александр присел отдохнуть. Прислонившись спиной к замшелому стволу осины, долго и пристально рассматривал свой левый сапог. Подошва наполовину оторвалась, ржавые кривые гвозди торчали во все стороны, как зубы неизвестного голодного зверя. Усталость не проходила, клонило ко сну, тошнило от голода. С трудом заставив себя подняться, Александр разжег костер. Под ласковый треск сухой хвои пересчитал спички. «На двенадцать дней», — подумал он, бережно пряча коробок в карман гимнастерки. Затем опустил руку в карман шинели, нащупал самую большую из четырех картофелин — последних из тех, что два дня назад выкопал на каком-то заброшенном огороде, — и, раздвинув сапогом горящие сучья, положил ее в золу. Через некоторое время он достал еще картошину, а минутой позже решительно вытащил из кармана оставшиеся и тоже положил их в огонь. Когда клубни обуглились, Александр обтер их полой шинели и, не очищая, съел.

Потом из кармана брюк вытащил смятый клочок бумаги, на колене разгладил его. Еще раз прочитал написанное: немецкое командование грозило расстрелом на месте всем тем, кто, попав в окружение, немедленно не сдастся в плен.

«Лучше бы додумались разбрасывать по лесам сигареты…»

Александр оторвал от листовки узкую полоску и скрутил цигарку: табак заменяла смесь из сухих березовых листьев и мха. После каждой затяжки он откашливался и сплевывал. Так и не докурив «папиросу», швырнул окурок, тяжело поднялся и пошел. Шел не спеша, часто потирая плечи и грудь: давно немытая кожа зудела и чесалась от пота, грязи и укусов насекомых. Медленно, кружась и переворачиваясь с боку на бок, опадали последние листья — желтые, оранжевые, коричневые…

Пересекая лесную дорогу, Александр задержался около уткнувшегося радиатором в ствол обгоревшего дерева, покрытого копотью трактора. Рядом, провалившись колесом в глубокую колею, свалилась набок пушка. Вокруг валялись разбитые ящики, снаряды. Казалось, брошенное орудие воздетым к небу стволом взывало о мести. Александр тяжело вздохнул, вспомнив свою взорванную под Ельней гаубицу.

Вскоре он вышел на опушку. Перед ним расстилалась ощетинившаяся колючими стеблями стерня. На скошенном поле сиротливо маячили неубранные, порыжевшие от дождей копны ржи. За жнивьем грязно-желтой полосой протянулся большак. Лениво вползая в серую, как бы старающуюся поглубже зарыться в землю деревушку, дорога рассекала ее надвое и исчезала в подступающем к самой околице перелеске.

Над кургузыми трубами избенок курились дымки. Глядя на эти дымки, Александр щурил наливающиеся злобой глаза и кусал губы. Он хорошо знал: на Руси днем в деревнях печи не топят. Значит, там сейчас немцы. Это им все холодно: это они с утра до ночи кипятят воду, жарят мясо и курятину, сжигая заборы, мебель, фруктовые деревья.

«Греетесь, сволочи… Ну-ну…» — спекшимися губами прошептал Александр и пошел дальше, придерживаясь опушки.

Небо дымкой опустилось на землю. Ветер, налетая порывами и тонко завывая, шатал деревья, и они недовольно шуршали и поскрипывали. Смеркалось. Низко, выплывая из-за верхушек осин и берез, скользили тяжелые тучи. Заморосил дождь. Приметив темно-зеленую ель, размашисто раскинувшую над землей лохматый лапник, Александр решил ночевать. Он забрался под густой навес, сгреб в кучу сухие иглы — получилось подобие подушки, натянул на уши пилотку, втянул голову в плечи, спрятал подбородок за воротник гимнастерки — дыхание приятно согревало грудь, — поджал к животу колени. Но несмотря на усталость, заснуть сразу не удалось.

Засунув руку за пазуху, Александр нащупывал маленькие живые комочки и давил их пальцами. В памяти выплыла недавняя встреча, оставившая после себя такое же гадливое чувство, какое он сейчас испытывал от этого занятия.

…Дня три назад он встретил в лесу человека, одетого в дерюжные отрепья, обутого в неведомо где раздобытые лапти. Увидев Александра, «мужичок» растерянно остановился. Поздоровались, разговорились. Александру сразу стало ясно: все, о чем говорит этот человек, — ложь. И все в нем — и лицо — землистое, заросшее рыжеватой щетиной, и маленькие бегающие глазки, и тонкие синеватые губы — вызывало неприязнь. А чем больше говорил встретившийся, тем сильнее хотелось Александру сжать в кулаке мышиное лицо дезертира и раздавить, как гнилушку.

Посетовав на ранние холода, «мужичок» вдруг неожиданно спросил:

— А что это ты серую-то не сбросишь? — Поймав удивленный взгляд Александра, пояснил: — Шинель-то тебе на какого лешего? Домой, поди, идешь… — Потом самодовольно похлопал себя по бедру: — Так оно спокойней…

— К своим иду… К фронту, — с трудом сдерживая себя, ответил Александр.

— Чудак человек, — захихикал «мужичок». — Какой там фронт. Поди сам видал, — и, понизив голос, заговорил, стараясь придать своим словам убедительность: — Дура! Одолел нашего брата немец. Капут. Теперь одно дело — по своим бабам. Поворачивай, друг, назад. От фронта будешь идти — они тебя и не остановят. Домой придешь — жив будешь. Сиди, не рыпайся — тебя и сам черт не тронет. А так… — «мужичок» махнул рукой. — Али жизнь не дорога? Одна-то ведь она?

Александр выругался и замахнулся. «Мужичок» испуганно отскочил в сторону.

— Ну чего серчаешь? Добра тебе желаю… А свои, если даже к ним попадешь, думаешь, по головке погладят? Смотри, как бы не так! Доказывай потом, что ты справный…

— Иди, мразь… — Александр еще раз выругался, повернулся к попятившемуся от него «мужичку» спиной и, не оборачиваясь, пошел на восток. Вдогонку ему донесся визгливый голос:

— Знаем мы таких вояк. Россию прос…, а еще петушатся!

Александр молча стиснул кулаки и ускорил шаги.

Подлая тварь! И откуда только подобная погань берется на нашей земле?! Неужели, гад, не понимает, какой ценой добились немцы своих успехов, что не зря, спасая Родину, столько советских солдат полегло в кровавых боях.

А он сам?

Когда не стало снарядов, когда в бензобаках тягача не осталось бензина, он своими руками взорвал орудие и решил пробираться к своим.

Разве он виноват в том, что сейчас остался один, оказался в стороне от полей сражений?

Нет, врешь! Еще не все кончено, он не сдался и не думает сдаваться.

Вот только надо было обязательно дать в морду той сволочи.

…Затем — как контраст — вспомнилось самое близкое: мать. Она осталась где-то там, позади — слабая, беспомощная старушка. Если жива еще, — как ждет она своего единственного Сашеньку, свою последнюю радость и опору… А сын ее все дальше и дальше уходит от нее на восток, к фронту, который неведомо где, идет по лесам, в которых за каждым деревом его поджидает смертельная опасность. И, может быть, зря все его лишения, муки, эта неизвестная никому, молчаливая, жуткая в своем одиночестве борьба…

Так Александр пролежал до утра, лишь изредка погружаясь в забытье, но тотчас же просыпаясь от холода, зуда, беспокойных лесных шорохов и еще непонятно от чего. И хотя все тело затекло, он ни разе не поднялся, чтобы размяться. Ведь даже пошевелиться — это значит рассеять то крошечное тепло, которое удалось скопить кое-где под шинелью, вновь почувствовать на лице, руках, шее холодные капли дождя, окончательно отогнать дремоту и продлить до бесконечности проклятую ночь, не дающую ни отдыха, ни забвения.

Наконец пришло утро — мокрое, мглистое. Дождь не прекращался, и казалось: во всем мире не осталось ничего, кроме мокрого леса да мельчайших, взвешенных в воздухе капелек воды — холодных, колючих, как иголки. Шинель промокла, тяжело давила плечи. Чтобы согреться, Александр на ходу резко размахивал руками, хлопал себя ладонями по бокам. Подошвы скользили по мокрой листве, с ветвей кустов и деревьев лилась вода. Вскоре насквозь промокли портянки, брюки.

Часа через три Александр выбрался из зарослей на заброшенную лесную дорогу. Видно было, что здесь давно никто не ездил: опавшие листья не были вдавлены в грязь, а плавали в наполненных водой колеях. Он пошел по обочине, с трудом передвигая ноги, изредка останавливаясь, чтобы передохнуть и прислушаться. Вскоре в просветах деревьев показались строения. Небольшая деревушка казалась вымершей. Не видя ничего такого, что могло бы говорить о присутствии немцев, Александр смело направился через выгон к ближайшим избам. И вдруг у одного из дворов увидел немецкую автомашину. На секунду перехватило дыхание. По-прежнему нудно моросил дождь, за спиной шумел оголенный, неприветливый лес.

Александр пригнулся и, стараясь слиться с землей, подкрался к сараю.

«Заметили — один конец. Только не в лес. Надо поспать — иначе свалюсь, и тогда все…»

Осторожно приоткрыв дверь, он скользнул в темноту. Густой бражный запах навоза ударил в ноздри. Постепенно глаза привыкли к мраку, и Александр различил в одном из углов большую кучу сена. Мучительно хотелось спать. Он разгреб сено, забрался в него и, как-то сразу забыв обо всем, уснул.

Проснулся он мгновенно: так просыпаются, когда снится, что падаешь в пропасть. Рядом разговаривали немцы. Александр затаил дыхание и тотчас же услышал, как отчаянно громко колотится сердце. Ну хотя бы пистолет, хотя бы нож, чтобы можно было драться и, если уж суждено погибнуть, то умереть, убивая врага. Но быть пристреленным…

Немцы — их было двое — взяли по охапке сена и вышли. Голоса и шлепание сапог по грязи стали удаляться и стихли. Александр выбрался из сена, бесшумно подошел к двери. Дождь еще ожесточенней хлестал измученную землю. Совсем неподалеку, метрах в пятнадцати от сарая, тускло, но приветливо светилось оконце едва угадывающейся во мраке избы.

Он с трудом оторвал взгляд от огонька. Там, за стеклом, начинался иной мир. Мир, в котором тепло, где люди едят картофель с солью и спят на сухом.

Хотелось снова зарыться в сено, и Александр уже решил остаться в сарае — будь что будет, — но тут его взгляд упал на двери, и он увидал крупно написанные мелом цифры и латинские буквы: «Квартирьеры, — сразу мелькнула мысль. — Значит, того и жди, фрицы вот-вот наедут сюда».

Александр выскользнул из сарая, а затем, пригнувшись к, побежал к лесу…

«Сейчас увидят и…» Никто не стрелял. Но все же он бежал пока хватило сил, и, лишь углубившись далеко в лес, пошел спокойно. Шел он в каком-то состоянии полусна, то и дело натыкаясь на стволы деревьев, кустарники. Во всем мире не было сухого места — только вода, холодная осенняя вода на земле, в воздухе, в каждой складке одежды.

Изнеможенный, выбившийся из сил Александр на рассвете встретил старушку, собиравшую грибы и ягоды. Старушка ахнула, потянулась рукой ко лбу, но, видимо, раздумав, не пepeкрестилась. Когда же она услышала слово «окружение», маленькая головка в поношенном темном платке часто закивала, а сморщенные старческие губы несколько раз причмокнули в знак сочувствия.

— Вот беда-то. И к нам в Блинцы нельзя, сердешный… Немец у нас…

Старушка опустила на землю кошелку, достала из нее небольшой сверток. Размотав тряпицу, протянула Александру кусок тяжелого черного хлеба.

— Уж чем богаты… — и снова закачала головой, глядя в измученное серо-зеленое лицо Александра. — Хлеб, сам видишь, какой нынче. Мельницу сожгли, а на жеренках — что за помол. Да и хлеб-то весь убрать не успели. К муке отруби добавляем, картошку.

Александр жадно проглотил хлеб, поблагодарил.

— А скажи, сынок, правду немцы брешут, будто они уже Москвой завладели?

Александр вскинул голову: «Москву?» — мелькнуло в уставшем мозгу: «Нет. Все может быть, а этого быть не может!..» И уверенно, удивляясь своему спокойствию, ответил:

— Что вы, мамаша. Этому никогда не бывать!

— Да вот мы тоже так думаем. Не положено немцу в Москве быть. А только принесла вчерась Любашка, племянница это моя, газету немецкую — и в слезы. Я и сама своими глазами видела. Там, значит, Москва нарисована, Кремль и звезда на нем. А вокруг черные толстые линии, кольцо вроде, и за ним всюду — танки. Это немецкие-то…

— Врут!

И все же, упорно отгоняемая, шевельнулась страшная мысль: «А если и в самом деле?» Вспомнились нескончаемые потоки чужих машин и солдат, двигающиеся на восток, брошенные в кюветах танки, орудия, множество людей в таких же, как он, шинелях, но мертвых — у обочин дорог, среди неубранных полей, в лесах. Всплыло в памяти лицо оставленного раненого.

«Застрели, браток… Все равно погибать… один конец».

А старуха допытывалась:

— Так, говоришь, брешет немец?

«Не знаю… Ничего не знаю!» — хотелось крикнуть, надрывая голосовые связки, крикнуть так, чтобы заглушить все мысли, забыть обо всем. Кровь хлынула в виски, вспомнилось — откуда и почему? — «Лисицы брешут на чрвленые щиты. О русская земле!..»

Что это, бред? Безумие? Ведь еще немного так — и все смешается, и будет хаос и конец.

Собрав всю свою волю, Александр уверенно, но уже ЗАО ответил:

— Брешут! Как собаки брешут! — и едва удержал готовую сорваться с губ ругань.

— А силу немца видел, сынок?

Видал ли он? Да, он видел и близко, на собственной шкуре испытал ее. Никогда ему не забыть, как бросались в пике «мессеры» и «юнкерсы», как десятки танков ползли на развороченный снарядами, засыпанный землею окоп, из которого, закипая, сыпал свинец на цепи немецких автоматчиков покалеченный осколками «максим». Да, он видел дым, грязь, кровь сражений под Ярцево, под Ельней. Видел и помнил. И потому, что видел в бою и не забыл своих товарищей — простых русских солдат, сказал, чувствуя правоту своих слов:

— Мы не слабее, мать.

Старушка внимательно посмотрела на Александра:

— Дай бог правду твоим словам.

Несколько жухлых листьев упало к ногам Александра.

— Немцы давно здесь?

— Да вот вторая неделя пошла. А то наши все проходили… Сначала помногу, а потом уже по нескольку человек… На Москву все шли. — Старушка помолчала, сочувственно разглядывая Александра. — А ты бы, вот, сам-то, шел в Моховку. Погляди, на кого похож. Лица на тебе совсем нет. А в Моховке — спокойно пока. Болота кругом, лес, немец туда и носа не кажет. И недалече отсюда — верст шесть. Подправишься маленько, отдохнешь, а там, к зиме, гляди, бог даст, наши вернутся. Куда тебе идти, такому? Дух один, кожа да кости.

Александр задумался. Может, она и права, старушка? Впрочем, ерунда. Немцы пришли сюда всего семь дней назад — значит, свои недалеко. А пойти в Моховку — это признать себя неспособным продолжать борьбу, наполовину сдаться.

— А партизан там нет?

— Не слыхала что-то, сынок… Мужиков-то у нас всех раньше кого в армию, кого окопы копать забрали. Не слышно пока…

Они поговорили еще несколько минут — Александр был рад человеческой речи. Старушка похвалила урожай на грибы, подробно объяснила, как идти в Моховку. Александр поблагодарил за участие, за совет, за хлеб и пошел. Когда он, пройдя немного, обернулся, старушка смотрела вслед и, встретив его взгляд, робко перекрестила его.

Спускаясь петляющей среди густого кустарника тропинкой к речушке, Александр наткнулся на труп. Человек в серой шинели лежал, уткнувшись лицом в грязь. Затылок его был разворочен выстрелом. Кровь и куски мозга засохли на коротко остриженных волосах, воротнике шинели. Болезненно и томительно сжалось сердце. Кто знает, может быть, через сотню шагов и его ожидает такая же участь?

В пяти шагах от убитого тропинка раздваивалась: одна, сворачивая направо, вела в Моховку, другая, появляясь на другом берегу, — шла прямо на восток, к Москве. Александр глубоко вздохнул и ему показалось, что вместе с ним вздохнули леса, некрасивые деревеньки, серое, низкое небо, что вздохнула вся смоленская земля. Он стиснул зубы, осторожно обошел труп и, перескочив по камням речушку, пошел дальше на восток.

Сапоги окончательно развалились. В них хлюпала вода и мокрые портянки прилипали к озябшим ногам. Ковыряя пальцем дно кармана, Александр находил конопляные зерна и жевал их. Но голод от этого не проходил, лишь еще сильнее хотелось есть.

К вечеру дождь прекратился. В разрывах туч появились звезды — далекие, холодные, чужие. Резко похолодало. Грязь стала плотной и упругой, лужицы по краям затянулись ледком, опавшая листва покрылась мутной пленкой инея.

К утру следующего дня у Александра начался жар. Голову как будто сжимали в тисках. Перед глазами то и дело появлялись цветные пятна и круги — расплывающиеся, колеблющиеся; мелькали и медленна поднимались вверх золотистые искорки, сердце начинало колотиться громко, толчками. Тогда Александр опускался на замерзшую землю и сидел, закрыв глаза, жадно хватая воздух широко раскрытым ртом, пока не становилось легче.

Наконец он понял, что идти дальше — выше его сил. Голова, ноги, руки налились свинцом, подбородок бессильно терся о грудь, и не было никакой возможности оторвать его от шершавого сукна шинели.

«Надо идти в первую же деревню… Если встретят немцы — пусть… Все равно один конец. На глазах у людей умирать легче. А нет немцев — свои люди помогут…»

Он не помнил, когда расступился лес и как, шатаясь, вышел он на огород, примыкавший к новой рубленой избе. Единственное, что осталось в памяти, это комья смерзшейся земли, пучки высохшей ботвы под ногами, а за оконцем, в которое он постучал, зеленые цветы на подоконнике.

* * *

Когда Александр пришел в себя — он лежал на широкой лавке. Кто-то заботливо снял с него шинель, сапоги, положил под голову подушку, накрыл овчинным тулупом. Прямо на него из угла строго смотрели глазастые лики святых. Под иконами, немного отступя от стены, стоял стол, накрытый голубоватой клеенкой. Сбоку на подоконнике в обернутых розовой бумагой горшках зеленели цветы. Александр повернул голову. Взгляд скользнул по подвешенной к потолку люльке, по широкой деревянной кровати, увенчанной у изголовья пышной пирамидой подушек, и остановился у русской печи. Около печи наклонилась женщина. Коричневое платье плотно облегало круглые бедра, тонкую талию. Светлые волосы сколоты на затылке в тяжелый пучок. Во всей ладной фигуре женщины, споро передвигавшей на поду чугунки, было что-то молодое, здоровое, сильное. Александр кашлянул. Женщина выпрямилась, повернулась к нему лицом, и он увидел, что у нее серые глаза, сочные губы, высокая грудь.

За многие дни боев и скитаний Александр почти забыл о том, что в этом суровом мире продолжают существовать и неотразимая женская привлекательность, и неповторимая женская мягкость. Те женщины, которых ему приходилось видеть в замерших в тягостном ожидании надвигающейся беды селениях, на пыльных фронтовых дорогах, как правило, были скорбны, измучены, казались поблекшими от забот и горя. Иногда, правда, он вспоминал тех, кого знал и видел раньше, в безвозвратно канувшие в вечность светлые мирные дни. Но это было, обычно, на грани забытья, в полусне. И все они были нереальными и бесконечно далекими. А здесь женщина стояла совсем рядом — только протяни руку. И как ни странно и неожиданно после всего пережитого, особенно за последние дни, первое, о чем подумал Александр, это то, что эта женщина молода и красива. Он отбросил в сторону полушубок, сел, свесив ноги, и спросил хриплым, чужим голосом:

— Немцы есть?

Женщина, улыбнулась:

— Видать, ты счастливый. За полчаса, как тебе придти, унесли их черти. Лежи, отдыхай.

— Рано еще отдыхать… — Он хотел встать, но увидел свои босые грязные ноги и, смутившись, спрятал их под лавку.

В люльке заплакал ребенок, женщина склонилась над ним. От тихого и ласкового шепота матери, от голубоватой белизны постельного покрывала и добродушно ворчащих в печи чугунков веяло таким желанным домашним уютом и покоем, о которых так часто все эти дни мечтал Александр, что он невольно тяжело вздохнул, а когда женщина спросила: — «Ну что, будем обедать?» — он уже не спешил и, как будто все так и должно было быть, ответил:

— Конечно.

Дорвавшись до сытной еды, Александр почти не разговаривал. От горячего пара, поднимавшегося над миской со щами, слегка кружилась голова. По телу разливалась приятная истома, непроизвольно смыкались отяжелевшие веки. Наевшись досыта, Александр, по совету хозяйки, забрался на печь и заснул. Когда он проснулся — был уже новый день, и солнце начинало клониться к западу.

В этот день Александр не ушел из деревни. Настя, так звали хозяйку, посоветовала ему отдохнуть, набраться сил.

— Отдохнешь — больше от тебя толку будет. А один день ничего не значит. Немца, должно быть, остановили: дальше нашим идти некуда. До Москвы и от нас, как говорят, рукой подать…

И Александр остался.

Настя нагрела воды, достала из сундука белье и штатский костюм мужа. Вдовой она стала недавно. Ранней весной муж простыл, заболел крупозным воспалением легких и умер. А еще через каких-нибудь двадцать дней она родила сына.

Александр выкупался в корыте, переоделся, стал совершенно не похож на человека, которого Настя подобрала у своего крыльца. Все, что происходило теперь, казалось ему необыкновенно приятным сном, и хотелось, чтобы сон этот длился долго-долго.

К хозяйке Александр сразу же проникся особым уважением. Настя все делала умело, быстро, с какой-то спокойной уверенностью и ловкостью. В житейских делах, в которых Александр был совсем не силен, молодая женщина стала для него непререкаемым авторитетом.

Так, не зная, что делать со своим нательным бельем, он предложил Насте выбросить его.

— Выбросить? — переспросила Настя. — Смотри, какой ты богатый? — Глаза у нее засветились весельем. — Оно ведь совсем новое. Выстираю — и еще как оно тебе сгодится.

— Да, но в нем… — Александр смутился.

— Ну, на этих фашистов мы быстро управу найдем.

Ловко орудуя ухватом, Настя вытащила на шесток чугунки, смела веником с пода золу и, положив на раскаленные кирпичи белье, прикрыла устье печи железным листом.

Вскоре из печи донеслось легкое потрескивание. Настя улыбнулась:

— Ну, вот и капут этим фрицам. А до настоящих тоже очередь скоро дойдет.

Как бы невзначай, Александр спросил у Насти, не слышала ли она о партизанах, есть ли они где-нибудь поблизости. Настя пристально посмотрела на него, потом медленно покачала головой, ответила довольно сухо.

— Не слышно пока… А из наших мужиков кто был, все с войсками ушли. Одни старики и малолетки пооставались. Да вот трое новых в примаки прибились.

Александр не понял:

— Примаки? Это что?

— Ну вроде как ты, попали в окружение да у бабьих юбок и поприлипали…

Еще в день прихода Александра, пока тот спал, Настя сбегала к старосте, предупредила его, что у нее остановился «свой».

Петр Тимофеевич, бывший колхозный бригадир, считался человеком аккуратным, хозяйственным и нелюдимым. Видимо, это и определило выбор немцев, которые назначили его старостой. Но немцы ошиблись. Правда, когда кто-нибудь из односельчан называл Петра Тимофеевича старостой, он не возражал. Но, взяв, так сказать, власть в свои руки, «староста» с присущей ему аккуратностью и хозяйственностью помогал односельчанам саботировать все мероприятия немцев по заготовке продовольствия, укрывал окруженцев и вообще вел себя так, как и должен был вести советский человек.

Накрывая стол, Настя поучала Александра: — Если появятся немцы, ты — здешний житель, муж мой. Только-только из заключения вернулся. Ясно? Пострадал от советской власти и вот теперь, дескать, им спасибо, черт бы их побрал… Меньше цепляться будут. Староста это подтвердит. Он — человек наш, советский.

Она весело рассмеялась, заметив неподдельное удивление, которое появилось на лице Александра, когда тот увидел на столе сало, яйца, сметану, блины, мед…

— Что смотришь? Жили, слава богу, неплохо. Это для немца мы ничего, кроме картошки, не видели и не знаем.

Насте нравился этот парень. Она так и думала о нем: парень. Разве имело значение то, что она была не старше его? Дело не в годах, а в том, кто что знает. А она знала больше. В этом она была уверена: у парня ведь житейского опыта ни на грош…

Не очень беспокоил Настю приказ немцев, приклеенный на здании бывшего сельсовета. Пусть себе грозят расстрелом за укрытие переодетых красноармейцев и командиров. «Мы не из пугливых. Немцы пришли — и их прогонят. А земля русская была, люди русские были, порядки наши были — все они и останутся». Она даже ничего не сказала об этом приказе Александру. «Надо дать как следует отдохнуть человеку. А то, гляди, испугается за меня, уйдет, а слаб еще ведь. Парень, вроде бы, неплохой. Такому всегда следует помочь, выручить из беды. Да так и самой лучше — не одна в избе. А как тяжело и страшно было остаться в такое страшное время одной с маленьким ребенком в пустой избе».

Александр охотно рассказывал о себе, о своей жизни. Говорил об институте, в котором прозанимался немногим более двух месяцев — зимой тридцать девятого года он, как и многие юноши, окончившие десятилетку, был призван на действительную службу в Красную Армию; об артиллерийском училище в одном из среднерусских городов, откуда был досрочно выпущен и отправлен на фронт; о том, что успел увидеть и передумать на фронте.

— Никто из нас, конечно, и думать не мог, что так получится, что немцы к самой Москве подойдут. Но все равно, что бы ни было и как бы ни было — мы победим. Не может наш народ войну проиграть. Слишком дорого ему стоило то, чего он достиг.

Настя больше молчала, слушала, да подвигала ему то картофельную запеканку, то отварное мясо, то соленые грузди. И он ел! Ел, пока не почувствовал, что сыт до отвала. И за горячими блинами со сметаной, аппетитной глазуньей с салом, холодным молоком и душистым медом не видел он, как, не сводя глаз, присматривалась к нему гостеприимная хозяйка. Уж больно хотелось знать Насте, что за человек попал к ней в дом.

Будь Александр несколько повнимательней, быть может, не ускользнуло бы от его взгляда, как после ужина Настя чуть-чуть замешкалась, прежде чем разбирать постель. Но он был счастлив, а счастливые редко обращают внимание на то, что происходит вокруг.

Настя постелила Александру на лавке, и уже одного вида простыни было достаточно, чтобы позабыть обо всем на свете. Он горячо поблагодарил хозяйку, пожелал ей спокойной ночи, приятных снов и тотчас же заснул. Настя же долго ворочалась на широкой кровати. То ли перина казалась слишком мягкой, то ли в комнате было жарко и душно, то ли какие-то думы не давали покоя. Кто знает… Только долго не спалось молодой женщине…

Проснувшись, Александр увидел Настю. На ней был полушубок, голова обмотана платком. В руках женщина держала топор.

— Уж не меня ли прикончить собралась? — шутливо спросил Александр, а сам подумал: красива, ничего не скажешь.

— Дров наколоть надо. А ты отдыхай. Вернусь — завтракать будем. — Она вышла, плотно притворив дверь.

Александр повернулся к окну. Ветер гнал по улице мелкий сухой снег, раздраженно дергал ставню, тоскливо завывал под крышей.

Не спеша одевшись, Александр вышел во двор. Настя, разрумянившаяся, свежая, колола дрова. Не говоря ни слова, он взял у нее из рук топор. Было приятно почувствовать, что в руках есть сила: подмерзшие березовые чурки с легким треском раскалывались пополам от одного удара. Настя ушла в избу и вскоре позвала завтракать.

Короткий зимний день прошел совсем незаметно. Александр помог Насте вырыть в стайке яму и закопать сундук с вещами, вдвоем с хозяйкой напилил дров, наносил из колодца воды в объемистую кадушку. Как все-таки хорошо, когда человеку есть чем заняться, есть что делать, есть к чему приложить руки.

У Насти за этот день побывало несколько женщин. Забежав на минутку перекинуться парой слов, они тем не менее не спешили уходить, и то и дело, как бы невзначай, бросали взгляды в сторону Александра: ничего не поделаешь — извечное женское любопытство. Одна из соседок, смуглая и чернобровая, в ярком цветастом платке, провела в избе более часа. Она без умолку тараторила, томно щурила блестящие карие глаза, нет-нет вставала с табурета и не спеша прохаживалась по комнате: видно, хорошо знала цену своей ладной фигуре. В конце концов почувствовав, что Александр остается равнодушен к ее прелестям, она попрощалась и ушла. Ее откровенное заигрывание не тронуло Александра. Но он не удержался, чтобы не заметить вслед:

— Хороша, краля…

— Зря ты на нее. Девка она неплохая. Разве что привыкла парням головы кружить — они-то за ней, бывало, хвостом. — Настя вздохнула, вспомнив доброе мирное время. — Впрочем, она и сама не прочь любовь закрутить. Но это ее личное дело: каждый живет своим разумом.

После обеда Настя ушла. Александр ходил из угла в угол, жадно курил, — Настя где-то раздобыла самосада, — а когда в люльке слышался плач, осторожно брал на руки ребенка и неумело баюкал.

Не верилось, что это он — голодный, усталый, продрогший, совсем недавно, крадучись, шел по неприветливым лесам, ожидая на каждом шагу встретить врагов и тогда…

Нет, ничего не может быть страшнее, чем думать о том, что никто и никогда не узнает о твоей смерти. Никто не будет знать твоего имени, а кто знает его и кому ты дорог — никогда не найдет твоей могилы. Погибнуть в бою — это совсем другое дело.

Вокруг — товарищи, свои. Они похоронят тебя, на могильный холмик положат каску. В тесной накуренной землянке или в сыром окопе напишут родным и близким, как ты погиб, выпьют свои солдатские сто граммов за твою добрую память. Но погибнуть без имени, не видя около себя ни одного близкого лица, — тяжело и страшно.

Вечером Александр долго стоял на крыльце. Пронизывающий до костей ветер гнал колючий снег, надрывно стонал, запутавшись в сетях изгородей. Сразу за огородами шумел темный лес. Вокруг были враги — немцы. А он так измучен, так устал, каждая частица его тела жаждет отдыха и тепла. И Александр остался еще на одну ночь. И еще на одну. Но не один раз за это время выходил он на крыльцо, хмуро и пристально всматривался на темнеющую за белым покровом полосу леса. Лес монотонно шумел — неприветливый, суровый, чужой. И нельзя было разобрать: упрек ли в этом шуме, негодование или, быть может, насмешка. Кто знает? Лес шумел. И, нервно хлопая дверью, Александр возвращался в избу.

Дважды в деревню наезжали немцы. В первый их приезд Александр ушел в приземистый, замшелый амбарчик, сиротливо маячивший среди торчавшей из-под снега ботвы: Настя, да разве одна Настя, не успела выкопать картофель. Не до огородов было. К тому же снег в этом году выпал рано.

Во второй раз Александр не прятался. Он видел в окошко, как, переваливаясь с боку на бок, на припорошенных снегом ухабах проехал легковой «мерседес». Немцы — их было трое — курили и смеялись. Но когда он собрался, чтобы уйти, Настя, положив руку ему на плечо, сказала:

— Оставайся, Петр Тимофеевич скажет, что ты здешний… Только, — она внимательно посмотрела в глаза Александра, — сдерживай себя, Саша…

— Я бы их сволочей… Да что я один. Пристрелят как собаку, и все дело. — Он сделал несколько резких шагов по комнате, остановился. В красном углу тускло блестели иконы. — Ты веришь в бога?

— Смешной ты. Кто же в наши годы в бога верит? Это от мамы осталось, — Настя вздохнула. — Пусть висят пока…

А Александр, глядя на безжизненные лики святых, думал о своем:

— Вот мы были уверены: Сталин один все может, самый он мудрый, самый он гениальный человек. А почему так сталось, что здесь, на исконной нашей русской, на нашей советской земле — и вдруг немцы, фашисты. Как это могло случиться? Неужели не знал он ничего, или не понимал, что делается?

— Тихо, Саша… Разве можно такое говорить?

— Не знаю…

Через несколько минут с улицы донеслись выстрелы. Александр вздрогнул и порывисто повернулся к окну. Настя успокоила его:

— За курами охотятся, чтоб им подавиться. Сейчас и сюда черти принесут.

И действительно: вскоре немцы пришли. Первым вошел в избу староста, Петр Тимофеевич, за ним двое немцев. Один из них нес канистру, у другого в руках была веревка, на которой болтались три пристреленных курицы. Прикусив губу, Александр поднялся со скамейки. Вот они, кто принес беду на русскую землю. Это они — виновники всех его мучений, виновники страданий и горя миллионов людей. Пальцы Александра непроизвольно сжались в кулаки. Но, встретив испуганный и умоляющий взгляд Насти, крепко прижимавшей к груди сына, он овладел собой.

Немец, у которого воротник шинели был окантован серебряными полосками, скользнул холодным взглядом по фигуре молодого парня и, вопрошая, повернул голову к старосте. Петр Тимофеевич ткнул пальцем в сторону Александра:

— Муж ее… Ман, значит… Наш житель. Недавно из заключения вернулся. — Скрестив пальцы, староста изобразил подобие решетки.

— Нихтс золдат?

Александр молчал. Тогда Настя порывисто подошла к нему, обняла за плечи свободной рукой:

— Мой… Понимаешь, мой, болван ты безъязыкий.

— Йа, йа, — немец улыбнулся, кивнул головой. — Ты кароший матка. Прима!

— Может и хороша, да только не для вашего брата…

Другой немец успел заглянуть в подпечье — знал уже, где русские крестьяне подчас держат живность, — и, ничего там не обнаружив, отрывисто бросил:

— Млека, матка.

Настя молча вышла в сени и вскоре вернулась с кувшином молока: сына она не выпускала из рук.

Пока Настя наливала молоко в канистру, немец с окантовкой на воротнике что-то торопливо говорил другому. Тот искоса посмотрел на Александра, передел взгляд на стоявшего с окаменевшим лицом старосту и выразительно похлопал себя по кобуре, из которой торчала ручка парабеллума. Потом, крякнув, поднял канистру и пошел к дверям. Немцы ушли, наследив на полу мокрыми сапогами.

— Счастье твое, парень, что волосы целы, — говорила Настя, тряпкой вытирая на полу мокрую грязь. — Как стриженого встретят — так и «зольдат». На днях, говорят, одного в Кудиновке застали и повесили…

Александр молчал. На сердце было тяжело и гадко. Словно плюнули ему в лицо, а он молча вытер плевок. И как не доказывал он себе, что необходимо отдохнуть, набраться сил, иначе все равно никуда он не годен, — даже армии и те уходят на отдых, — не было никакой возможности примирить два очень коротких и в то же время весьма различных по смыслу слова: «там» и «здесь».

Обстановка, в какую он попал, исподволь делала то, что не смогли сделать ни свинцовая усталость в теле, ни мучительное чувство голода и холода, ни потоки немецких танков, пушек, автомашин, солдат, наводнивших русские дороги, деревни, города; как-то незаметно зародилось сомнение в своих силах, надломилось мужество, растерялась вера в себя. И Александр метался из угла в угол, курил цигарку за цигаркой. Ему хотелось кричать: «Не могу!» И это последнее «у» тянуть без конца, чтобы заглушить отчаянным воплем свои думы и сомнения.

«Я не могу больше! Не могу-у-у! У-у-у!»

Такой же, как и все предыдущие в доме Насти, пришел еще один вечер. Тускло и копотно горел продетый через картофелину и опущенный в консервную банку с льняным маслом фитилек. Александр сидел за столом. Напротив, на лавке, Настя грудью кормила сына. И хотя перед Александром лежал томик стихов Пушкина — читать он не мог.

Буквы почему-то прыгали, двоились, строчки сливались в серые полоски. И как бы Александр не поднимал голову — он видел только Настю, ее полные белые руки и обнаженное плечо. Чувствуя неловкость, он тотчас же опускал глаза. Но в женщине было нечто такое, что путало мысли и снова заставляло отрываться от книги.

За ужином Александр уже не сводил глаз с Насти. Все нравилось ему в этой молодой женщине: и ее спокойные, мягкие движения, и грудной певучий голос, и сочные губы, и теплые серые глаза, и тугое сильное тело. Нравилось и было приятно, что она так внимательно и заботливо относится к нему. И вдруг до него дошло: в отношении Насти к нему есть и еще что-то, кроме искреннего желания помочь своему человеку, попавшему в беду. Конечно, он тоже нравится ей. Мгновенно вспомнившиеся десятки мелочей — поступков, фраз — подтвердили эту мысль, А мысль эта не могла не волновать.

Убирая со стола посуду, Настя нечаянно коснулась локтем Александра. Он задержал в своей ее руку и поднял голову. Настя не отвела глаз, встретила его взгляд прямым открытым взглядом. В больших черных зрачках колыхалось отражение трепещущих язычков пламени. Александр поднялся. Огонек коптилки метнулся в сторону, на стене резко качнулись две большие черные тени. Отчетливо тикали ходики.

— Славная ты, Надюша. И хорошая… Очень хорошая.

— Не знаю, Саша… Будь ты не такой — кто знает, может, я и совсем по-другому бы относилась к тебе. А так вижу: мучаешься ты… Не по тебе сидеть, выжидать, чем оно все кончится, — в Настином голосе зазвучали грустные нотки. — Я знаю, ты пойдешь… Не можешь ты не уйти.

— Да… Завтра же утром… Пора. Теперь я снова могу бороться. И если только будут меня держать ноги, если только будут видеть мои глаза — я приду туда, где мое место.

Александр осторожно положил руки на плечи Насти. Лицо ее было совсем рядом, а в глазах, казалось, теплилась ласка и нежность всех женщин, защищая которых, мужчины умирали на дорогах Смоленщины, у берегов Днепра, в болотах и лесах Карелии. И было в этих глазах такое доверие к нему, что Александр опешил.

Да, конечно, эта женщина мила и желанна ему. Но он так признателен ей за все, что она уже для него сделала, настолько проникся уважением к ней, что ни за что не даст ей повода подумать о нем плохо.

Но ведь так уж сталось, что он обнял Настю. И если сейчас самому отшатнуться — это все равно, что грубо оттолкнуть от себя женщину. А ведь это, быть может, тоже обидит ее.

Нет… Она не может, не должна понять его неправильно. И пусть только сама даст почувствовать, что ничего другого быть не должно — и все будет иначе…

Он чуть-чуть сильнее стиснул ладонями мягкие плечи и слегка привлек женщину к себе. Успел увидеть, как она застенчиво опустила глаза, почувствовал, как послушно прильнула к его груди. И, уже ни о чем не думая, припал губами к отвечающим поцелуем горячим губам.

Глубочайшее чувство признательности, торжествующее ощущение окончившегося одиночества охватило Александра. На мгновение в сознании выплыл образ сурового леса, который шумел за заснеженными огородами и выпасами, но тот час же исчез, растворился в горячих дыханиях…

…Перед рассветом Настя разбудила Александра:

— Слышишь, Саша. Снова летят на Москву, гады.

Александр порывисто откинул одеяло и сел на край кровати. В комнату через кудрявую листву цветков, стоящих на подоконнике, лился лунный свет. А снаружи, за стенами избы, надрываясь от тяжести, ревели моторы, и оконницы вторили им мелким, прерывистым дребезжанием. Гул моторов ударял в стекла окон и, врываясь в комнату, заполнял все: что-то скрипело, ерзало, позванивало. Бережно отстранив руки Насти, Александр соскочил на пол. Торопливо набросил на плечи полушубок, сунул ноги в валенки и, выйдя в сени, сердито толкнул ногой входную дверь. Дверь застонала, но не открылась. За спиной упало и, дребезжа, покатилось ведро.

— Щеколду откинь, — донесся голос Насти.

Он вышел на крыльцо. Навстречу ему хлынули белые клубы морозного воздуха, на волосы посыпался сухой иней. Александр посмотрел вверх. Первое, что он увидел, были звезды: они строго и холодно смотрели на землю, на него. И тотчас же он различил темные силуэты самолетов. Они медленно и тяжело плыли по небу, наползая на звезды. Александр повернул голову и вздрогнул. Далеко-далеко, где-то на самом краю неба, вспыхивали и гасли сотни и тысячи желтеньких огоньков. Вспыхивали и гасли, чтобы вновь вспыхнуть и погаснуть. Это, отбивая налеты «юнкерсов» и «хейнкелей», боролась Москва.

Долго стоял Александр на крыльце, не отрывая взгляда от далекого, усеянного разрывами зенитных снарядов горизонта, и вернулся в комнату, когда его начало трясти от холода. Сбросив с плеч полушубок, он скрутил цигарку, вытащил из печи уголек и, прикурив, сел на край кровати. Ласковые Настины руки обвились вокруг шеи, притянули его холодное лицо к горячему плечу. Теплые губы прикоснулись к уху:

— Замерз?

— Скоро рассвет, Надюша… Пора собираться.

Настя прижалась лицом к груди Александра, и он скорее почувствовал чем услышал:

— Да, скоро рассвет…

Через час они стояли на крыльце: Настины руки покоились в ладонях Александра. На посветлевшей полоске неба, там, где восток, ярко сияла утренняя звезда. Серебрились замерзшие лужицы. Где-то на краю деревни кукарекнул петух и замолк, смущенный одиночеством своего голоса. Было очень тихо, как бывает тихо в предутренний час. Лишь изредка жалобно поскрипывали схваченные морозом ступеньки крыльца. Александр смотрел на заиндевевшие ресницы Насти, в ее большие влажные глаза, и ему хотелось сказать этой хорошей женщине что-то особенно ласковое, нежное, дорогое.

И он сказал:

— Спасибо, родная… За все… А мы вернемся… Обязательно вернемся.

Он обнял и поцеловал Настю. Она прижалась щекой к шершавому воротнику шинели и замерла, вдруг став маленькой, хрупкой. Только пальцы ее сильно сжимали кисть Александра…

Александр решительно зашагал к лесу. Лес больше не казался чужим и враждебным, а дружески кивал розовеющими верхушками деревьев. Бодро хрустела под ногами земля: это лопались тонкие пленочки льда, сковывающие ее частицы.

Скрываясь в кустах, Александр еще раз обернулся назад и помахал рукой. Прислонившись к косяку дверей, стояла Настя. Над избенками небольшой деревушки поднимались белые дымки, и ветерок бережно относил их в сторону.

…Он шел на восток. Каждый шаг приближал его к Москве, к фронту. И что ему все немецкие корпуса и армии, если он отчетливо слышит артиллерийскую канонаду, слышит салют, которым встречает его Родина. Это фронт, это Москва. Там победа. Там только победа! Победа, ради которой он шел, идет, и которую непременно увидит.