Как это все быстро случилось. Кажется, совсем недавно стих рев моторов, только-только перестал свистеть в ушах ледяной ветер, словно бритвой режущий лицо, только что перестали перемигиваться по сторонам огоньки карманных фонариков. Но нет… Все это было давно, очень давно. Они еще долго шли по редкому осиннику, глубоко проваливаясь в сухой хрустящий снег. Потом, наткнувшись на немецкий дозор, завязали с ним перестрелку. И все же Семен не может понять, почему его раскачивает из стороны в сторону, словно он все еще подвешен к стропам парашюта.

Семен глотает морозный воздух и, открыв глаза, окончательно приходит в себя.

Переливчато лучатся звезды и, как прозрачная марлевая лента, протянулся из края в край бездонного неба Млечный Путь. А в животе, кажется, полно раскаленных углей. Семен закрывает глаза и видит: они темно-красные с бегающими синими огоньками.

Хриплым чужим голосом он просит пить, и кто-то прикладывает к его пересохшим губам комок снега. Становится чуть-чуть легче.

Снова Семен открывает глаза. Те же далекие и холодные звезды, что были и над аэродромом, где он садился в самолет, чтобы лететь на родную смоленскую землю. И вот прошло всего несколько часов, а его уже несут здесь — тяжело раненного, быть может, умирающего. И все же, несмотря на изматывающую, нестерпимую боль, радостно знать: он дома! А ведь как услышал полтора месяца назад, что немцы в его родной Зажевке, — словно вырвали из груди кусок сердца. Пусть долго не был он в деревне, где родился и вырос, но там все свое, родное, близкое. Да и что может быть дороже земли своих отцов?

Через огороды, с трудом передвигаясь по глубокому снегу, несколько десантников направляются к ближайшему от опушки дому. Остальные, вытянувшись редкой цепочкой, идут дальше…

Семена вносят в избу, вместе с шинелью, на которой он лежит, кладут на пол. Один из товарищей берет из его рук автомат, другой снимает свою шапку-ушанку и подкладывает ее под голову Семену.

Пожилая женщина — хозяйка дома — пытается подойти поближе. «А мои-то где? Эх, жильцё наше…»

Сержант удерживает ее за руку:

— Не надо, мать… Ребята сами, что надо, сделают. Вы лучше о них позаботьтесь. Кипяточку бы согрели.

Семен вновь открывает глаза и в тусклом свете коптилки видит стоящих полукругом товарищей. Он хочет улыбнуться, но не может. Кажется, все внутри порвано. Кто-то сзади него шепчет: «Фельдшер разбился». Он слышит эти слова и думает: «Теперь никто не спасет». Но от этой мысли не становится страшно. «Ну что ж, значит, все. А вот немцев все-таки прогнали. И уж коль суждено, так хоть на родной земле…»

Прямо перед ним в углу висят три потемневшие от времени иконы. Точно такие образа были в родительском доме. Он вспоминает умершего перед войной отца — седого, бородатого, неласкового, вспоминает хлопотливую, заботливую мать…

«А ведь она, если осталась жива, где-то совсем рядом… Рядом, а вот не узнает, пожалуй, где и как погиб ее сын».

Боль слегка утихает, и Семен осторожно поворачивает голову в сторону, откуда доносится тиканье часов. И чем больше он всматривается в безучастно отсчитывающие минуты ходики, тем тверже становится его убеждение, что он уже не раз видел их. Ну, конечно. Точно такие ходики купил когда-то в сельпо отец. Тот же рисунок над циферблатом: молодой тракторист, держась одной рукой за руль, другой приветливо машет девушкам в красных косынках, с граблями на плечах. И снопы… много желтых снопов на густо-синем фоне неба. А вместо гири на цепочке висит старый тяжелый замок.

«Откуда они здесь? — удивляется Семен. — Может, я сплю?»

Он протягивает руку и чувствует на полу холодную воду: это растаял снег с валенок десантников. Семен снова смежает веки: так лучше, спокойнее.

У стола хлопочет хозяйка. Она ставит на стол, покрытый дырявой клеенкой, кувшин с молоком, нарезает большими ломтями тяжелый ржаной хлеб. Затем приносит чугунок с картошкой, миску соленых грибов. Глядя на спины десантников, женщина тяжело вздыхает.

— Поди, и его мать дожидается. А он тутытька, бедняга.

Один из десантников перевязывает Семену рану. Бинт быстро пропитывается кровью, а Семен широко раскрытыми глазами смотрит на бревенчатый потолок и тихо стонет. Потом шепчет, с трудом шевеля пересохшими, жесткими губами…

— Ничего, ребята… На своей земле… смоленской…

Присевший на корточки рядом с Семеном солдат гладит его белую, холодную руку. Кое-кто из стоящих вокруг товарищей отворачивается.

А хозяйка, накрыв стол, стоит в стороне, сложив на животе темные жилистые руки, смотрит на эту печальную группу людей со странными, очень короткими ружьями с какими-то круглыми железными коробками на них.

«Ироды окаянные, — думает она о немцах. — Чтоб вы все как есть пропадом пропали…» Мысли ее невольно переносятся к неизвестно где воюющему, а быть может, уже и погибшему сыну, и женщина снова и снова тяжело вздыхает.

Семен просит пить. Один из парашютистов спрашивает у хозяйки, где взять воды, но она сама поспешно направляется к кадушке с водой. В руках у нее старая медная кружка, на которой ее сын, будучи еще белобрысым мальчонкой, неумело выцарапал гвоздем свое имя.

Женщина подает кружку одному из солдат, а сама опять отходит в сторону. Нет, не может она больше смотреть, как умирают люди. Уж больно много смерти и крови довелось ей увидеть за последнее время.

А Семен, которого, поддерживая ладонью затылок, поит водой сержант, вдруг откидывает назад голову и протягивает руку к кружке. Он берет ее, разглядывает неумело нацарапанные буквы и не замечает, что вода льется на грудь. Глаза у него мутнеют, и он делает свободной рукой жест, прося расступиться стоящих вокруг товарищей. Опираясь на локоть, силится подняться, но от острой боли вскрикивает и падает, теряя сознание.

…Как приятно бегать босиком по шелковистой мураве. В небе плывут белые-белые облака: одно, точно огромная конская голова с развевающейся гривой, другое похоже на сидящего в задумчивости человека, третье напоминает корабль, какой он видел на рисунке в книжке старшей сестренки. Приветливо машут маленькому Сене своими тонкими ветвями березы, а ветерок ласково треплет золотистые волосы.

Вот только бы не встретить этого гадкого гусака. Вечно он норовит больно-пребольно ущипнуть зазевавшегося мальца, и беда, если не убежишь вовремя.

Но гусь — тут как тут… Вытянув шею и злобно шипя, он уже несется к Сене. Еще мгновение, и он впивается своим железным клювом в живот. Кажется, сейчас он вырвет все внутренности.

Как больно, ой, как больно…

Семен бредит… Задыхаясь, он хрипло зовет на помощь мать:

— Маменька… Опять этот гусь… Прогони его… Прогони… Маменька…

Женщина напряженно вслушивается в отрывистую речь, бледнеет, хватается рукой за грудь — и вдруг с криком бросается к раненому солдату:

— Родимый мой… Сямченок!

* * *

Когда Семен снова пришел в сознание, он лежал на широкой деревянной кровати. Через маленькое оконце в комнату лился яркий солнечный свет. У изголовья постели сидела мать, а за столом радист что-то выстукивал ключом под тихую диктовку капитана — командира отряда.

Увидев, что сын открыл глаза, мать склонилась к его лицу; по морщинистой щеке женщины медленно катилась слеза.

— Сынок мой, родимый… Больно тебе…

Семен стиснул зубы, чтобы не застонать от жгучей боли. Широко открытыми глазами посмотрел на мать.

— Ничего, мама… Дома я… А на родной земле не так больно.