Работа над «Притчей» шла удручающе медленно. Фолкнер измучился, его угнетала эта медлительность, он начинал сомневаться в себе, в избранной теме. "Я так медленно пишу, — жаловался он в сентябре 1947 года Роберту Хаасу, — что меня это время от времени начинает беспокоить, порой начинаю думать, что роман не получается и именно поэтому он так долго пишется. И все-таки не хочу останавливаться: когда я прекращаю работу и окидываю мысленно весь замысел, опять обретаю уверенность".

В декабре этого года, отправив Оберу очередную порцию рукописи «Притчи», он спрашивал: "Как твое мнение об этом материале? Найдется ли кто-нибудь, кто прочтет эту книгу, скажем, в ближайшие 25 лет? Неужели "Рэндом хауз" настолько верит в меня, что готов тратить на это деньги? Мое время в расчет не идет, не думаю, что трачу его понапрасну, иначе я прекратил бы эту работу. С книгой все будет в конце концов в порядке, только потребуется, может быть, 50 лет, прежде чем мир найдет время прочитать ее. Она очень длинная и замедленная". Постоянная нужда в деньгах тем не менее заставляла искать какой-то выход. В начале 1948 года он решил ради заработка написать рассказ и вдруг загорелся новой идеей. В начале февраля он сообщил Оберу: "15 января я отложил свою большую рукопись, и у меня написано уже 60 страниц из предполагаемых 120-ти новой повести, действие которой происходит в моем апокрифическом Джефферсоне. Я надеюсь, что эта идея понравится Бобу. Я слишком долго был в долгу у "Рэндом хауз".

Замысел новой книги давно зрел в его голове. Еще семь лет назад он рассказывал Хаасу о таком сюжете: "Детективная история, оригинальность которой в том, что разгадывает тайну негр, находящийся в тюрьме по обвинению в убийстве и ожидающий, что его линчуют, разгадывает тайну, чтобы спасти себя". Как-то в Голливуде режиссер Хоуард Хоукс спросил Фолкнера: "Билл, почему ты не напишешь детективную историю?" — на что Фолкнер ответил, как всегда, немногословно: "Я думал о негре в тюрьме, пытающемся раскрыть тайну преступления, в котором его обвиняют".

Теперь он вернулся к этому замыслу. Но сюжет немедленно потянул за собой более серьезные проблемы. Рассказывая спустя много лет о творческой истории романа "Осквернитель праха", Фолкнер говорил: "Этот роман начался с такой идеи — тогда наблюдался огромный интерес к детективной литературе, мои дети постоянно покупали эти книги и приносили их домой. Я повсюду натыкался на них. И я подумал о таком сюжете — человек сидит в тюрьме и должен быть повешен, и он должен стать своим собственным детективом, он не может найти никого, кто помог бы ему. Потом я подумал, что этим человеком должен быть негр. Затем возник образ Лукаса Бьючема. А из этого уже выросла книга. Это был замысел о человеке, сидящем в тюрьме, который не может нанять детектива, одного из тех жестоких парней, которые бьют женщин по щекам и выпивают каждый раз, когда они не могут придумать, что сказать дальше. И как только я подумал о Бьючеме, он взял на себя всю историю, и книга получилась во многом иная, чем первоначальная идея детективной истории, с которой я начал".

Действительно, детективный сюжет оказался для Фолкнера только предлогом для постановки той проблемы, которая не переставала волновать писателя на протяжении всей его жизни — проблемы расовых отношений. Ни в одном романе Фолкнер не подступал к этой проблеме с такой обнаженностью, никогда прежде не формулировал свои взгляды по этому жгучему вопросу в произведении.

В основе романа "Осквернитель праха" лежит излюбленный Фолкнером мотив — история возмужания мальчика, процесс открытия и познания им действительности… Главным героем романа оказывается пятнадцатилетний Чик Мэллисон, потомок одной из самых старых и уважаемых в Джефферсоне фамилий. И вот этому мальчику, воспитанному в традициях Юга, с детства впитавшему кодекс расовых отношений, приходится столкнуться с нравственной проблемой взаимоотношений с неграми, — "мальчик из провинциальной глуши Миссисипи, который… был несмышленым младенцем, спеленатым в давних традициях своего родного края".

Когда Чику было двенадцать лет, во время охоты на зайцев на дальней плантации Эдмондсов он упал в ледяной ручей, и живущий там пожилой негр Лукас Быочем привел его к себе в хижину, чтобы он мог обогреться и высушить свою одежду. Через такую бытовую деталь, как запах этого жилья, Фолкнер показывает нетронутость сознания Чика, бездумное приятие им впитанной с рождения аксиомы, что негр существо низшего порядка. Он сидел "весь обволокнутый этим безошибочно различимым среди всех других запахом негров, запахом, о котором ему никогда и в голову не пришло бы задуматься, не случись того, что должно было с ним случиться через какой-то небольшой промежуток времени, который теперь уже исчислялся минутами, так бы он и в могилу сошел, не удосужившись подумать, а не является ли этот запах вовсе не прирожденным запахом расы и даже не нищеты, а скорее состояния, сознания, убеждения, приятия, пассивного приятия ими самими вот этого убеждения, что им, неграм, вовсе и не положено иметь какие-либо удобства, чтобы мыться как следует, или мыться часто, или хотя бы просто позволить себе полоскаться и размываться даже и безо всяких удобств, и, что, в сущности, оно даже предпочтительней, чтобы они этого не делали… Он вдыхал его испокон веков и всегда будет вдыхать; этот запах был частью его неотвратимого прошлого, ценной частью его наследия как южанина".

И вот этот мальчик, это дитя расовых предрассудков, впервые сталкивается с ситуацией, которая поражает его своей необычностью, — он обнаруживает в негре, в Лукасе Бьючеме, человеческое достоинство. Когда Чик, верный своим понятиям, хочет оплатить Лукасу его гостеприимство, негр отказывается принять деньги, тогда Чик бросает деньги на пол, но Лукас приказывает другому мальчику поднять монеты и вернуть их Чику. Для Чика это потрясение, разрушение основ самого кодекса взаимоотношений между белым и негром, ему кажется, что он унизил "не только свое мужское «я», но и всю свою расу". "Корчась в бессильной ярости, он уже думал об этом человеке, которого он видел только раз в жизни и всего каких-нибудь двенадцать часов тому назад, совсем так же — но это ему еще только предстояло узнать в будущем году, — как думал о нем любой белый в здешних краях, во всей округе, на протяжении многих лет. Мы его сперва заставим быть черномазым. Он должен признать, что он черномазый. А тогда, может быть, мы и согласимся считать его тем, чем ему, по-видимому, хочется, чтобы его считали".

Долго еще будет Чик Мэллисон мучиться от сознания, что произошло нечто пошатнувшее его представления о мире, окружающем его. Он пытается взять реванш над Лукасом, послав его жене подарок, но Лукас опять ведет себя как равный ему — он присылает в ответ Чику ведерко домашней патоки.

Душевные терзания Чика определяются противоречием между голосом его сердца, ощущающего негра как существо, равное ему, и впитанной им с детства убежденностью, что негр — существо низшее. Эти две концепции оказываются несовместимыми, и если справедлив голос его сердца, если рушится убежденность в превосходстве белого человека над черным, то все предписания расового кодекса предстают аморальными. Со временем Чику начинает казаться, что он избавился от этого наваждения, но на самом деле Лукас как человек, как личность глубоко вошел в его сознание.

Когда Лукаса обвиняют в убийстве белого человека и его ожидает суд Линча, первый импульс Чика оседлать свою лошадь и бежать из города, чтобы не быть свидетелем чудовищной расправы. И в этом уже есть элемент предательства по отношению к традиции, к расовому кодексу. Но инстинкт справедливости в мальчике оказывается сильнее — он остается в городе.

Чика потрясает и приводит в ужас поведение жителей Джефферсона. Сила и влияние кодекса расовых отношений таковы, что при словах: "Негр убил белого человека", — люди тут же превращаются в бездумных слуг этого кодекса. Убийство становится не просто преступлением, когда один человек лишил другого жизни, вступает в силу совсем другое — негр убил белого — все они или, во всяком случае, многие знают Лукаса в течение долгих лет, теперь он как личность перестает существовать, он становится абстрактным понятием "опасный негр".

Эта человеческая метаморфоза, этот стереотип мышления убедительно показаны Фолкнером на примере хозяина маленькой лавчонки мистера Лилли, покупатели которого главным образом негры. Чик вместе со своим дядей адвокатом Гэвином Стивенсом наталкиваются вечером на мистера Лилли, и тот говорит им:

"— Жене моей сегодня что-то неможется, да и неохота мне так просто торчать там да глазеть на тюрьму. Но если уж помощь понадобится, вы им скажите, чтоб кликнули.

— Я думаю, они знают, что на вас можно рассчитывать, мистер Лилли, — отозвался дядя. Они продолжали идти. — Вот видишь? — сказал дядя. — Он ничего не имеет против, как он выражается, черномазых. Спроси его, и он тебе наверняка скажет, что он любит их больше некоторых известных ему белых, и сам он этому верит… Все, что он требует от них, — это чтобы они вели себя как черномазые. Вот именно так и поступил Лукас; пришел в ярость и застрелил белого человека, и, наверное, мистер Лилли считает, что все негры хотели бы сделать то же, а теперь белые возьмут и сожгут его, все правильно, как полагается, и он твердо убежден, что и сам Лукас хотел бы, чтобы с ним поступили именно так, как подобает белым; и те и другие поступают неуклонно по правилам: негр — как положено негру, а белые — как полагается белым, и, после того, как каждая сторона утолила свою ярость, никто не в обиде".

"Беда" Чика Мэллисона в том, что эмоциональное начало в нем оказывается сильнее власти традиции — сердце, способное ощущать сострадание и боль, говорит громче, чем воспринятый с детства кодекс расовых отношений. Лукас Бьючем как личность настолько вошел в сознание Чика, что его уже не может вытеснить абстрактное понятие "опасный негр". В результате Чик оказывается единственным, кто соглашается выслушать Лукаса, поверить в его невиновность и пойти на такое опасное предприятие, как вырыть труп из могилы, чтобы доказать, что Лукас не имеет никакого отношения к убийству.

Самым страшным впечатлением Чика остается вид толпы, собравшейся на площади перед тюрьмой, чтобы линчевать Лукаса только потому, что у него черная кожа, — "он снова представил себе бесчисленную массу лиц, удивительно схожих отсутствием всякой индивидуальности, полнейшим отсутствием своего «я», ставшего «мы», ничуть не нетерпеливых даже, несклонных спешить, чуть ли не парадных в полном забвении собственной своей страшной силы". Этот образ достигает кульминации, когда толпа бросается к машине, в которой Чик, шериф и Гэвин Стивенс привезли труп, и Чику "казалось, что он уже высунулся в окно или, может быть, даже стоит, едва удерживаясь на подножке, и кричит вне себя, задыхаясь от нестерпимого, невыносимого негодования: "Безмозглые идиоты, вы что, не видите, что опоздали, что вам теперь надо начинать все сначала, искать новый предлог?" — а затем, повернувшись на сиденье, он поглядел секунду-другую в заднее окно и действительно увидел его — не лица, а Лицо, не массу, даже не мозаику из лиц, а одно Лицо — не алчное, даже и не ненасытное, но просто двигающееся, бесчувственное, лишенное мысли и даже гнева: Выражение, не выражающее ничего, вне прошлого".

Но еще страшнее становится Чику после того, как благодаря ему была доказана невиновность Лукаса, когда он видит, как поспешно убирается из города эта толпа линчевателей. Раз белый убил белого, их это уже не касается. Очи озабочены не тем, чтобы преступление было наказано по справедливости, а только тем, чтобы держать в узде негров.

Потрясенный всем этим Чик готов отречься от своих сограждан, от духовного наследия своих предков, от традиций общества, в котором он живет.

И вот тут, в этот критический для подростка момент, на сцену выступает его дядя Гэвин Стивенс со своими резонерскими рассуждениями. Эти идеи представляют определенный интерес, ибо они в какой-то мере являются идеями самого Фолкнера, и разобраться в них нужно, чтобы понять сложную и во многом противоречивую позицию Фолкнера в отношении американского Юга и путей разрешения расовой проблемы.

Гэвин Стивенс развивает идеи «особости» Юга. "Мы единственный народ в Соединенных Штатах, — утверждает Стивенс, — который представляет собой нечто однородное… Мы защищаем, в сущности, не нашу политику или наши убеждения и даже не наш образ жизни, а просто нашу целостность, защищаем ее от федерального правительства… Очень немногие из нас понимают, что только из целостности и вырастает в народе или для народа нечто, имеющее длительную, непреходящую ценность, — литература, искусство, наука и тот минимум администрирования и полиции, который, собственно, и означает свободу и независимость, и самое ценное — национальный характер… Вот почему мы должны противиться Северу".

Гэвин Стивенс признает, что негр свободный человек, который должен обладать всеми человеческими правами в этой стране. Но вот путь к обеспечению этой свободы представляется Стивенсу несколько своеобразно: "Вот это мы, в сущности, защищаем: право самим предоставить ему свободу, мы должны взять это на себя по той причине, что никто другой не может этого сделать, ибо вот уже скоро сто лет, как Север сделал такую попытку и вот уже на протяжении семидесяти пяти лет признает, что у него это не вышло. Итак, это предстоит сделать нам… Но это будет не во вторник на этой неделе. А вот северяне считают, что это можно сделать принудительно даже и в понедельник — просто принять и утвердить такой-то напечатанный параграф закона".

Говоря о негритянском народе, Гэвин Стивенс утверждает: "Мы — он и мы — должны объединиться; мы должны предоставить ему все недоданные экономические, политические и культурные привилегии, на которые он имеет право, в обмен на его способность ждать, терпеть и выдержать. И тогда мы преодолеем все; вместе мы будем владеть Соединенными Штатами, мы будем их оплотом, мало сказать, неуязвимым, но таким, для которого перестанут быть угрозой массы людей, не имеющих между собой ничего общего, кроме бешеной жажды наживы и врожденного страха, оттого что у них нет никакого национального характера, как бы они ни старались скрыть это друг от друга за громкими изъявлениями преданности американскому флагу".

Так в рассуждениях Гэвина Стивенса возникает еще одна тема — тема бездуховности жизни американского народа, тема отрицания существа этого потребительского общества. Человек, утверждает Стивенс, старается быть правым, "когда те, кто использует его для собственного возвеличения и усиления своей власти, оставляют его в покое. Жалость, справедливость, совестливость — ведь это вера в нечто большее, чем в божественность отдельного человека (мы в Америке превратили это в национальный культ утробы, когда человек не чувствует долга перед своей душой, потому что он может обойтись без души, перед которой чувствуют долг, вместо этого ему с самого рождения предоставляется неотъемлемое право обзавестись женой, машиной, радиоприемником и выслужить себе пенсию под старость)".

Примечательно, что эту критику американского общества Фолкнер относит главным образом к Северу. Трудно отделаться от впечатления, что, когда Чик Мэллисон думает о Севере как о чужой стране, то в какой-то мере, эмоционально во всяком случае, Фолкнер наделяет его своими собственными ощущениями, — "Север, не просто север, а Север с большой буквы, чужой, запредельный, не географическая местность, а эмоциональное представление, характер, с которым всегда надо быть — он впитал это с молоком матери — настороже, начеку, не бояться нисколько и теперь уже, в сущности, не ненавидеть, а просто иной раз даже скучливо и даже не совсем искренне не подчиняться".

В этом душевном конфликте, раздирающем Чика Мэл-лисона, конфликте между неприятием всего того ненавистного и страшного, с чем он столкнулся на своем родном Юге, и зовом крови, зовом родной земли, нельзя не разглядеть противоречия, мучившие самого Фолкнера. Недаром, когда Фолкнера однажды спросили, любит ли он Юг, писатель ответил: "Я люблю его и ненавижу. Некоторые явления там я вообще не приемлю, но я там родился, там мой дом".

Эта противоречивая формула становится решающей и для его героя, Чика Мэллисона. После того как он готов был отречься от своих сограждан, отмежеваться, проклясть это наследие прошлого, Чик в результате приходит примерно к такой же позиции, какая была сформулирована Фолкнером.

Думая о своих земляках, Чик Мэллисон испытывал "яростное желание, чтобы они были безупречны, потому что они для него свои и он для них свой, эта лютая нетерпимость к чему бы то ни было, хоть на единую кроху, на йоту нарушающему абсолютную безупречность, эта лютая, почти инстинктивная потребность вскочить, броситься, защитить их от кого бы то ни было всегда, всюду, а уж бичевать — так самому, без пощады, потому что они свои, кровные, и он ничего другого не хочет, как стоять с ними непреложно, непоколебимо; пусть срам, если не избежать срама, пусть искупление, а искупление неизбежно, но самое важное — чтобы это было единое, непреложное, неуязвимое, стойкое одно: один народ, одно сердце, одна земля".

Позиция сложная, противоречивая, но в ней, наверное, нужно выделить и подчеркнуть слова о бичевании, о неприятии темных сторон жизни Юга и решимости бороться с ними. Недаром Гэвин Стивенс говорит Чику:

"Есть вещи, которые ты никогда не должен соглашаться терпеть. Вещи, которые ты всегда должен отказываться терпеть. Несправедливость, унижение, бесчестие, позор. Все равно, как бы ты ни был юн или стар. Ни за славу, ни за плату, ни за то, чтобы увидеть свой портрет в газете, ни за текущий счет в банке. Просто не позволять себе их терпеть".

Новый роман писался стремительно — уже в апреле Фолкнер сообщал Хаасу, что высылает рукопись. В издательстве роман приняли восторженно и немедленно запустили в работу.

А сам автор в это время увлекся строительством на озере Сардис вместе со своим другом полковником в отставке Хыо Эвансом большого катера, который они назвали «Минмагари». Душевный и творческий кризис остался позади.

В июле пришло приятное известие — студия «Метро-Голдвин-Майер» купила у издательства "Рэндом хауз" за 50 тысяч долларов право экранизации "Осквернителя праха". 40 тысяч долларов из этой суммы причитались автору. В Роуан-Ок был устроен семейный праздник. Один из знакомых зашел в этот день поздравить Фолкнера с успехом и застал его босым и ужасно веселым. "Человек, которому удалось продать свою книгу Голливуду за 50 тысяч долларов, — гордо заявил Фолкнер, — имеет право выпить и танцевать босиком".

В сентябре "Осквернитель праха" уже продавался в книжных магазинах. Критика не замедлила откликнуться на новую книгу. Правда, на этот раз в романе была затронута столь животрепещущая тема, что отклики прессы больше касались политических проблем, чем литературных достоинств книги. Малькольм Каули в "Ныо рипаблик" высоко оценил роман и писал: "Трагедия интеллигентных южан, вроде Фолкнера, в том, что два их убеждения — в равенство людей и в независимость Юга — вступают теперь в яростное противоречие".

В октябре, когда Фолкнер приезжал в Нью-Йорк, они встретились с Каули, и Фолкнер сказал ему: "Стивенс говорит в романе не от имени автора, а от имени лучших представителей либеральных южан, он выражает их отношение к неграм. Если бы расовые проблемы предоставили решать детям, они были бы очень скоро разрешены".

Между тем консерваторы на Юге, и, в частности, в его родном Миссисипи, обрушились на Фолкнера, обвиняя писателя в пропаганде радикальных взглядов на расовую проблему.

В ноябре 1948 года Фолкнер был избран членом Американской академии искусства и литературы.

Успех "Осквернителя праха" окрылил Фолкнера, и он начал обдумывать издание большого сборника, в который вошли бы почти все написанные им рассказы. Потом он от этой идеи отказался. "Я думаю о томе рассказов, — писал он Комминсу, — в которых главным героем будет Гэвин Стивенс, это в большей или меньшей степени детективные рассказы. У меня есть четыре или пять таких рассказов, в которых Стивенс раскрывает или предупреждает преступления, защищая слабых, исправляя несправедливость или наказывая зло".

Тем временем в Оксфорде появились представители киностудии — режиссер хотел снимать фильм именно здесь. Это сулило жителям немалые выгоды. И тем не менее нашлись недовольные, заявлявшие: "Мы не хотим, чтобы кто-то приезжал в наш город и снимал здесь фильм против суда Линча". Но, несмотря на это, фильм начали снимать.

Шумная реклама, всегда сопутствующая кино, коснулась, естественно, и Фолкнера. Журнал «Лайф» предложил Малькольму Каули написать очерк с фотографиями о Фолкнере наподобие того, который Каули сделал о Хемингуэе. Однако у "Фолкнера эта затея вызвала резкое сопротивление. Он написал Каули, что познакомился с его очерком о Хемингуэе: "Я еще более прежнего укрепился в своем убеждении, что это не по мне. Я буду противиться до конца: никаких моих фотографий, никаких документов. У меня одно стремление — исчезнуть как отдельный индивидуум, кануть в вечность, не оставить по себе в истории ни следов, ни мусора, только книги, которые были изданы… Я стремлюсь лишь к одному, на это направлены все мои усилия — пусть итог и история всей моей жизни найдут свое выражение в одной фразе, моей эпитафии и некрологе: он создавал книги, и он умер…"

Он по-прежнему отказывался принимать корреспондентов, жаждущих получить у него интервью, и просто любопытных туристов.

Однако в это лето 1949 года одна такая встреча произошла, и о ней надо упомянуть, ибо потом она имела свои последствия. К старому приятелю Фолкнера по охотничьим экспедициям Джону Риду приехала в гости из Мемфиса племянница его жены, которая, узнав, что Рид знаком с Фолкнером, упросила его познакомить ее с писателем. На телефонный звонок Рида Фолкнер ответил, что он уезжает на озеро Сардис кататься на своей парусной яхте. Тем не менее племянница уговорила Рида повезти ее хотя бы издали посмотреть на Роуан-Ок. Когда они туда приехали, Джон Рид увидел вдали на пастбище самого хозяина и подошел к нему. Раздосадованный Фолкнер вынужден был капитулировать, с раздражением спросив Рида: "Что она хочет увидеть? Зачем я ей? Может быть, она думает, что у меня две головы?"

Он ожидал встретить немолодую даму, председательницу какого-нибудь литературного клуба, движимую чистым любопытством, а увидел милую девушку 21 года с зелеными глазами и рыжими волосами. Разговор был короткий, а по пути домой Джон Рид, смеясь, рассказал своей гостье о горькой шутке Фолкнера насчет двух голов. Это сильно задело Джоанну Уильямс, и, вернувшись в Мемфис, она написала Фолкнеру большое письмо, в котором объясняла, что никак не думала, что у него две головы, а ей хотелось познакомиться с писателем, книги которого так много говорят ее сердцу. Она давно решила стать писательницей, и ее рассказ уже получил премию на конкурсе журнала «Мадемуазель». Родители ее были типичные ограниченные буржуа и всячески противились устремлениям дочери.

Письмо было искреннее, и оно тронуло Фолкнера. "В Вашем письме, — написал он ей в ответ, — есть нечто очаровательное, напоминающее о молодости: запах, аромат, цветок, выросший не в саду, а быть может, в лесу, на который наталкиваешься случайно, у которого нет прошлого, нет особого запаха и который уже обречен на первые морозы, пока через 30 лет поношенный мужчина 50 лет уловит его запах или вспомнит о нем, и тут же почувствует, что ему вновь 21 и он опять полон отваги, чист и жизнь еще впереди". Фолкнер обещал Джоанне, что будет отвечать ей, если она напишет ему.

Осенью студия «Метро-Голдвин-Майер» решила устроить помпезную премьеру фильма "Осквернитель праха" в Оксфорде. 9 октября город был полон приехавшими корреспондентами, фотографами, туристами. Днем был устроен торжественный парад по улицам Оксфорда с участием нескольких оркестров, кинозвезд, а вечером в местном театре должен был состояться просмотр фильма.

Как всякие женщины в подобных ситуациях, Эстелл и Джилл были взволнованы, они готовились к этому торжеству — были заказаны новые туалеты. И вдруг, к их отчаянию, их муж и отец заявил, что он не пойдет на премьеру. Никакие уговоры и просьбы не помогали. Тогда Эстелл нашла выход — она позвонила в Мемфис двоюродной бабушке Фолкнера, тете Алабаме, про которую писатель как-то сказал: "Когда она умрет, либо ей, либо господу богу придется покинуть небеса, потому что командовать сможет только один из них". Тетя Алабама немедленно включилась в женский заговор — она позвонила Фолкнеру и сказала, что сейчас выезжает в Оксфорд в своем лучшем платье. "Я слишком долго ждала, когда я смогу гордиться тобой, — сказала она. — И теперь я хочу быть там, когда ты выйдешь кланяться". Фолкнер понял, что он обречен, — вечером он встретил тетю Алабаму и сопровождал женщин своей семьи на премьеру.

В ноябре вышел в свет сборник рассказов "Гамбит коня".

Тогда же осенью пришло письмо от Джоанны Уильяме с длинным списком вопросов, над разрешением которых, как она писала, она мучается. "Это неправильные вопросы, — ответил ей Фолкнер. — Женщина может задавать такие вопросы мужчине, когда они лежат вместе в постели… когда они лежат умиротворенные и, может быть, почти засыпают. Так что Вы должны подождать с такими вопросами. Возможно, и тогда Вы не найдете ответов на эти вопросы, большинство не находит". При этом он старался приободрить ее: "Не огорчайтесь, что у Вас есть проблемы, вопросы. Самое лучшее, что боги могут дать людям в двадцать лет, это способность спрашивать "почему?", это тяга к чему-то лучшему, чем растительное существование, даже если в ответ они обретают печаль и боль".

Он чувствовал, что опять вступил в полосу успеха. Его рассказ «Ухаживание», опубликованный недавно в журнале "Сьювани ревью" после того, как ряд других журналов отверг его, получил первую премию имени О`Генри. Радиокорпорация НБС передала радиокомпозицию по роману "Дикие пальмы".

А Фолкнера одолевали уже новые планы. "Прошлой ночью, — писал он Хаасу, — лежа в постели, я неожиданно понял, что мне все наскучило, вероятно, это значит, что вскоре начну работать над чем-нибудь новым".