В первых числах января 1925 года Уильям Фолкнер вместе с Филом Стоуном приехал в Новый Орлеан. Фолкнер собирался устроиться на какое-нибудь судно, отплывающее в Европу, а Фил Стоун решил проводить друга и заодно устроить себе небольшие каникулы.

Впоследствии Фолкнер вспоминал: "Я приехал в Новый Орлеан. Это не было стремление войти в какую-нибудь литературную группу, нет. Хотя такое тяготение было — я думаю, каждый молодой писатель испытывает желание быть среди людей, которые не будут смеяться над тем, что он говорит, как бы глупо это ни звучало для филистеров, но оказался я в Новом Орлеане, чтобы наняться на судно".

Город ему сразу понравился старинными улочками, где все пропитано очарованием былых времен, старыми уютными домами, увитыми зеленью, с выступающими над тротуарами балконами, понравился набережными, гаванью, неторопливой толпой на улицах, атмосферой чисто южной лени и артистизма.

Шервуд Андерсон, побывав в Новом Орлеане еще в 1922 году, влюбился в него и написал тогда, что он хочет приехать жить в Новый Орлеан, "потому что я полюбил нечто культурное в самой основе здешней жизни, потому что здесь, в этом городе, издается журнал "Дабль диллер". Он призывал писателей приехать в Новый Орлеан: "…Я уверен в своей формуле, что культура означает прежде всего наслаждение жизнью, свободное время и ощущение неторопливости… В районах цивилизации, где факт становится доминирующим, подчиняющим поэтическую жизнь, вы имеете то, что доминирует сегодня в жизни таких городов, как Питтсбург и Чикаго. Если бы факт становился второстепенным рядом с жаждой жизни, любви, жаждой понять жизнь, мы могли бы иметь в большем количестве городов Америки то очарование, которое можно сейчас найти в старых кварталах Нового Орлеана".

В этом высказывании Шервуда Андерсона следует обратить внимание на упоминание о журнале "Дабль диллер". Этот маленький провинциальный журнал в 20-е годы играл немалую роль в литературной жизни Соединенных Штатов, ибо в нем впервые были опубликованы произведения многих писателей и поэтов, ставших впоследствии широко известными не только в США, но и во всем мире.

Один из создателей этого журнала, Альберт Голдстайн, писал, что редакция "Дабль диллера" ставила своей задачей не только поощрять молодых писателей, но и убедить известного критика Г. Менкена, что он ошибался, утверждая, что у американского Юга нет своей культуры. Голдстайн заявлял, что журнал выполнил обе эти задачи, поскольку за шесть лет существования он не только мог представить внушительный список новых авторов, которых он ввел в литературу, но и добиться того, что тот же Менкен признал, что "Дабль диллер" вытащил американский Юг из культурного болота.

Действительно, среди авторов журнала были такие писатели, поэты и критики, как Шервуд Андерсон, Харт Крейи, Эрнест Хемингуэй, Джуна Варне, Роберт Пени Уоррен, Эзра Паунд, Малькольм Каули, Аллен Тейт, Эдмунд Уилсон. "Дабль диллер" ставил перед литературой американского Юга высокие задачи. В качестве примера можно привести редакционную статью Бэзила Томпсона, опубликованную в 1921 году и перепечатанную в юбилейном номере в 1924 году, незадолго до приезда Фолкнера в Новый Орлеан. Перечитывая спустя много лет эту статью, можно подумать, что Томпсон ждал именно появления Фолкнера. Он писал: "Мы уверены, что пришло время, когда из прокисшего болота литературы Юга выделится какой-то отважный, ясно видящий писатель… Это не самонадеянность верить, что уже сейчас среди нас притаился какой-нибудь Шервуд Андерсон Юга, несколько менее унылый Синклер Льюис. В Алабаме, в Миссисипи, в Луизиане есть сотни маленьких городков, которые поистине переполнены своими историями… Старая южная халтура — толпа, собравшаяся для суда Линча, маленькая Ева, полковник из Кентукки, прекрасная квартеронка — должна уйти, на ее месте должна появиться более точная, более зрелая и менее сентиментальная литература. Судя по всему, это произойдет в скором времени".

Вот в этот старый дом на Баронн-стрит, 204, где помещалась редакция "Дабль диллера", и постучался однажды скромный провинциал из Оксфорда Уильям Фолкнер. Впрочем, для сотрудников редакции он не был незнакомцем — в 1922 году они опубликовали его стихотворение «Портрет», а в январе 1925 года перед самым приездом Фолкнера в Новый Орлеан на страницах "Дабль диллера" появилась весьма благожелательная рецензия на сборник стихотворений Фолкнера "Мраморный фавн". Она принадлежала перу одного из редакторов "Дабль диллера", Джону Макклюру, чьи интересные литературные обзоры во многом определяли лицо журнала, а постоянный литературный раздел в воскресном выпуске новоорлеанской газеты «Таймс-Пикайюн», который вел Макклюр, стал заметным явлением литературной жизни всей Америки.

В своей рецензии на "Мраморного фавна" Макклюр писал, что он уверен, что "Фолкнер еще создаст прекрасные произведения: вскоре он уезжает в Европу".

А Фолкнер вместо Европы оказался в Новом Орлеане. Более того, Джон Макклюр на многие годы стал его близким и надежным другом. Вообще на этот раз Фолкнер, обычно отличавшийся сдержанностью в отношениях с людьми, удивительно легко и просто вошел в эту группу молодых поэтов, прозаиков, критиков и художников, собиравшихся вокруг "Дабль диллера" и живших большей частью в Старом квартале, где обосновалась литературная и художническая богема Нового Орлеана.

Фолкнер поселился в доме номер 624 по Орлеанской аллее, живописной улице, проходящей позади собора Святого Людовика. В том же доме на верхнем этаже жил художник Уильям Спратлинг, преподававший в местном университете архитектуру, с которым Фолкнер подружился. Одним из его друзей стал также Рорк Брадфорд, тогдашний издатель газеты «Таймс-Пикайюн». Они часто подолгу гуляли по набережным и тихим улочкам Нового Орлеана, сиживали в кафе. Их самым излюбленным местом был столик в углу кабаре на Франклин-стрит, у самого канала, где великолепно играл на кларнете негр Джорджия Бой. Раз или два в педелю вся компания собиралась пообедать в каком-нибудь недорогом ресторанчике.

Новые друзья немедленно втянули Фолкнера в свои литературные дела. Уже в январско-февральском номере "Дабль диллера" появилась его статья "О критике", стихотворение "Умирающий гладиатор" и 11 коротких зарисовок, названных им «Новоорлеанцы». Всего за шесть месяцев Фолкнер опубликовал в «Таймс-Пикайюн» 16 подписанных им рассказов и зарисовок, не считая нескольких публикаций в "Дабль диллере". Оплачивались эти материалы по ставкам от 15 до 25 долларов.

Конечно, эти очерки или зарисовки, как бы их ни называть, никакого самостоятельного значения не представляют. Они интересны только в той степени, в какой в них можно высмотреть какие-то темы, волновавшие тогда молодого Фолкнера, какие-то намеки, которые потом получат развитие в его будущих романах.

Характерно прежде всего следующее: для своего первого очерка в «Таймс-Пикайюн» Фолкнер избрал название "Отражения Шартр-стрит", а потом сделал его подзаголовком для большинства своих зарисовок в этой газете. Это был ход иронический. Дело в том, что газета «Таймс-Пикайюн» имела постоянную колонку "Отражения Вашингтона", в которой давался материал о государственных деятелях США, о людях, широко известных всей стране. Пародируя заголовок той колонки, Фолкнер назвал свои зарисовки по имени главной улицы Французского квартала — Шартр-стрит — и сделал своими героями людей совершенно иной категории — людей отверженных или уж, во всяком случае, не респектабельных, — калеку-попрошайку, маклера на бегах, анархиста-динамитчика, владельца маленького ресторана, жокея, бутлегера, старого сапожника, молодого хулигана. Все эти герои Фолкнера враждебны американской жизни. И конечно, характерно, что молодой Фолкнер писал именно о них. Пожалуй, отличительной чертой героев этих зарисовок является их потребность, их жажда в признании, в любви, в человеческом общении, в том, чтобы ощутить свое человеческое достоинство. Эта тема одиночества и обездоленности и стала главной темой зарисовок Фолкнера.

Примечательно, что один из материалов, опубликованных в «Таймс-Пикайюн», который в отличие от других предстает уже законченным рассказом, — «Закат» — повествует о трагической судьбе негра, который собрал деньги, чтобы уехать на родину, в Африку. Он нанимается на судно, курсирующее по Миссисипи, в полной уверенности, что оно доставит его в Африку. Капитан поддерживает в нем эту уверенность. Однако его высаживают на другом берегу Миссисипи, и он, будучи убежден, что он в Африке, начинает отстреливаться от людей, которых принимает за диких зверей джунглей, и погибает.

Уже в конце жизни Фолкнера, когда он выступал перед студентами и преподавателями университета Виргинии, его спросили: "Говорят, вы не слишком интересуетесь тем, что называют "литературными классификациями". Как вас только не называли: натуралистом, традиционалистом, символистом и т. д. Интересно, как вы сами считаете, к какой школе вы принадлежите?" На это Фолкнер ответил: "Я сказал бы так — и я надеюсь, это правда: единственная школа, к которой я принадлежу, к которой я хочу принадлежать, — это школа гуманистов".

Именно эту веру Фолкнер исповедовал всю свою жизнь. Истоки гуманизма проглядываются уже в ранних зарисовках новоорлеанского периода. Здесь можно обнаружить и немало штрихов, черточек, которые потом вырастут в яркие, мощно вылепленные образы, в целые сюжетные линии будущих романов.

Одним из важнейших событий в жизни Фолкнера в этот новоорлеанский период явилось его знакомство с Шервудом Андерсоном. Еще в Оксфорде Фолкнер восхищался произведениями Андерсона, которые давал ему читать Стоуи. В статье, написанной в 1925 году, Фолкнер называет рассказ Андерсона "Я дурак" "лучшим рассказом в Америке". Более всего его поразил глубоко национальный характер всего творчества Шервуда Андерсона. Он писал о том, что Андерсон "американец, и более того, — он со Среднего Запада, от этой земли, он типичный человек из Огайо". Шервуд Андерсон к тому времени был на вершине своей славы — он уже опубликовал такие нашумевшие книги, как "Уайнсбург, Огайо", "Триумф яйца", "Лошади и люди".

И вот Фолкнер узнал, что Шервуд Андерсон живет здесь, в Новом Орлеане. И более того, что Андерсон женат на Элизабет Пралл, на той самой Элизабет Пралл, с которой когда-то познакомил Фолкнера в Нью-Йорке Старк Янг.

"Я отправился нанести ей визит, — вспоминал впоследствии Фолкнер, — не собираясь беспокоить мистера Андерсона, не имея от него приглашения. Я не думал, что встречу его, полагал, что он, наверное, у себя в кабинете работает, но так случилось, что он в этот момент был в комнате, мы разговорились и с самого начала понравились друг другу. Так что это чистый случай привел меня к мисс Пралл, которая была добра ко мне, когда я работал в книжном магазине".

Шервуд Андерсон в своих мемуарах тоже оставил запись об этой встрече: "Впервые я увидел Билли Фолкнера, когда он зашел в мою квартиру в Новом Орлеане. Вы помните рассказ о встрече Авраама Линкольна с уполномоченными Юга на пароходе на реке Потомак в 1864 году. Уполномоченные Юга прибыли, чтобы обсудить некоторые вопросы заключения мира, среди них был вице-президент Конфедерации Александр Стефенс. Это был очень маленький человек в огромном пальто.

— Ты когда-нибудь видел столько шелухи на таком маленьком початке? — сказал Линкольн одному своему другу.

Я вспомнил об этой истории, когда впервые увидел Фолкнера. На нем тоже было огромное пальто, время было зимнее, и пальто так странно топорщилось, что поначалу я подумал, что у него как-то странно деформировано тело. Он сказал мне, что собирается пробыть некоторое время в Новом Орлеане, и спросил, не может ли он, пока будет искать себе жилье, оставить кое-что из своих вещей. Его «вещи» оказались шестью или восемью бутылями с самогоном, по полгаллона каждая, которые он привез с собой из дома и которые были рассованы по карманам его большого пальто".

В отношении одной детали здесь память явно изменила Андерсону. Фолкнер не мог просить его оставить какие-то свои вещи, "пока он будет искать себе жилье", потому что Фолкнер пришел к Андерсону не в первый день своего приезда в Новый Орлеан.

Вспоминая о знакомстве с Шервудом Андерсоном, Фолкнер как-то сказал: "Я встретился с ним совершенно случайно. Я тогда не думал серьезно о литературе, работал на бутлегера — это было во времена "сухого закона" в Америке — самогонный спирт надо было доставлять из Вест-Индии, и он превращался в виски, в джин и вообще во все, что угодно. Я работал на лодке, которая должна была выходить в Мексиканский залив и привозить спирт, который превращали в виски, разлитое по бутылкам. В то дни я не очень нуждался в деньгах, мне платили по сто долларов за каждую поездку, а это были тогда большие деньги, поэтому я бездельничал, пока у меня не кончались деньги, и мог писать".

Фолкнер с Шервудом Андерсоном проводили вместе довольно много времени, часами гуляли по Французскому кварталу, отправлялись в длительные прогулки вдоль Миссисипи, сидели в разных кафе, в Джексоновском парке.

Излюбленным их занятием было придумывание всевозможных историй о фантастических существах, обитающих в болотах Луизианы. Отвечая студентам университета Виргинии на вопрос об историях, которые Фолкнер упомянул в статье о Шервуде Андерсоне, он рассказывал. "Это сын генерала Джексона после битвы при Шалметте решил обосноваться в Луизиане, устроить там ранчо и разводить овец. Он купил участок земли у агента по продаже недвижимого имущества из Нового Орлеана, но когда он приехал осматривать участок, то оказалось, что это сплошь болота, среди которых было несколько островков и корней деревьев, где могли ютиться овцы. Но он все равно пригнал туда своих овец, и овцы сами постепенно приспособились, они научились плавать, и он мог скликать их на помост и кормить там. Шерсть у них сошла, появилась чешуя, ноги атрофировались, выросли плавники, и они, по существу, превратились в рыб. А один из баранов, прямой потомок старого джентльмена, превратился в акулу и ушел из этих мест. Девушки, купающиеся на побережье, боялись этой акулы, все знали, что это джексоновский парень, потому что он всегда охотился за женщинами. Вот так создавалась эта история, мы провели так все лето, смеялись и сочиняли. Для таких выдумок нет предела". В другом случае Фолкнер вспоминал: "Эта история стала такой громоздкой и (как нам казалось) такой смешной, что мы решили перенести ее на бумагу в виде писем, которые писали друг другу члены зоологической экспедиции".

Интересно, что даже в этом шутливом предприятии Андерсон оказался очень взыскательным по отношению к своему молодому другу. Когда Фолкнер передал ему свое первое письмо в ответ на письмо Андерсона, тот просмотрел его и ворчливо спросил Фолкнера:

— Вас это удовлетворяет?

Фолкнер даже не сразу сообразил, в чем дело, и переспросил его:

— Что, сэр?

— Вы удовлетворены этим? — вновь спросил Андерсон.

— А почему нет? — отозвался Фолкнер. — Все, что я упустил здесь, я включу в следующее.

"И тогда, — вспоминал Фолкнер, — я понял, что это его более чем раздражило — он стал резким, суровым, почти сердитым. Он сказал:

— Или выбросьте это письмо и мы вообще покончим с этим, или заберите его обратно и напишите заново.

Я забрал письмо. Я работал над ним три дня, прежде чем передал ему. Он вновь прочитал его, медленно, как это делал всегда, и сказал:

— Теперь вы удовлетворены?

— Нет, сэр, — ответил я. — Но это лучшее из того, что я могу написать.

— Тогда мы его примем, — сказал он, пряча письмо в карман, его голос опять стал теплым, наполненным смехом, готовым верить, готовым опять огорчаться".

Шервуд Андерсон сделал Фолкнеру немало добра. И быть может, самым ценным оказались советы, которые он давал начинающему писателю, понимая его потенциальные возможности и представляя себе все опасности, поджидающие его на нелегком творческом пути. Он, в частности, говорил Фолкнеру: "У вас слишком большой талант. Вы можете использовать его слишком легко, слишком разными путями. Если вы не будете осторожны, то вы никогда ничего не напишете". Андерсон объяснял Фолкнеру, что "писатель прежде всего должен быть тем, кто он есть, кем он рожден. Неважно, где это произошло, просто вы помните это место и не стыдитесь его. Потому что любое место, откуда вы начинаете, ничуть не хуже любого другого. Вы, Фолкнер, деревенский парень, все, что" вы знаете, это тот маленький кусочек земли в Миссисипи, где вы начали. Впрочем, этого тоже достаточно. Это тоже Америка; вырвите этот кусочек, каким бы маленьким и малоизвестным он ни был, и все разрушится, как если вы вынете кирпич из стены… Все, что нужно Америке, это чтобы посмотрели на нее, послушали и поняли ее, если вы можете".

Совет был добрый. Правда, Фолкнер не сразу его воспринял, но, как будет видно дальше, совет запал ему в душу и через какое-то время помог Фолкнеру найти свой путь, обрести свой неповторимый голос.

А пока что, в те прекрасные дни, когда они так часто встречались и разговаривали в Новом Орлеане, общение с Андерсоном подтолкнуло Фолкнера, по его собственному признанию, сесть писать роман.

Вспоминая, как они с Андерсоном засиживались за бутылкой до глубокой ночи, Фолкнер добавлял: "А по утрам он уединялся и работал… И я тогда подумал, что если у писателя такая жизнь, то эта жизнь мне подходит. Я начал писать роман и обнаружил, что это увлекательное занятие".

Он действительно увлекся не на шутку. Фил Стоун, привыкший регулярно получать от него письма, был встревожен необычным молчанием Фолкнера и дал ему телеграмму: "В чем дело? Ты завел любовницу?" Фолкнер ответил телеграммой: "Да. Она длиной в 30 тысяч слов".

Шервуд Андерсон впоследствии вспоминал: "Я привык слышать стрекотанье его пишущей машинки, когда бы я ни проходил мимо дома, где он жил. Я слышал его по утрам, днем и зачастую поздно ночью". Художник Билл Спратлинг, живший в том же доме выше этажом, подтверждал воспоминания Андерсона: "Как бы рано я ни вставал, скажем в семь утра, Билл уже сидел на маленьком балкончике, выходившем в сад, и печатал на своей портативной машинке, рядом с ним стоял неизменный стакан с виски, разбавленным водой".

Это он писал свой первый роман, названный условно "Сигнал бедствия", который впоследствии получил название "Солдатская награда".

Летчик возвращается домой с войны. Возвращается тяжело раненный, изуродованный, с чудовищным шрамом на лице, слепнущий, беспомощный, утративший память о прошлом. Отец и невеста в маленьком городке Чарльстау-не в штате Джорджия не ждут его — уже давно из Франции пришло известие, что он сбит немецким истребителем, а его тем временем подлатывали в госпиталях, пока наконец не решились отправить этот живой труп домой.

Ситуация, конечно, драматическая, но к 1925 году, когда молодой Уильям Фолкнер, уединившись в комнатке во Французском квартале Нового Орлеана, писал свой первый роман, уже не новая. С этой темой горького возвращения домой солдат, которых война лишила всех иллюзий, которые сталкиваются с равнодушием и цинизмом тех, кто удачливо отсиделся дома, во многих странах вошла в литературу сильная группа молодых писателей, испытавших на собственной шкуре, что такое воина, и проклявших ее. И тем не менее Фолкнер все же избрал для своего первого романа именно эту ситуацию.

Что подтолкнуло его именно к этой теме? Быть может, то ощущение ущербности, которое он испытал, когда война завершилась раньше, чем он окончил летную школу в Канаде.

Вероятно, было и это. Во всяком случае, в романе "Солдатская награда" он отдал дань теме юношеской жажды подвига. Отдал дань и вместе с тем, если можно так сказать, расквитался с самим собой, выставив в ироническом плане, даже высмеяв свои душевные переживания того времени, когда он, военный курсант, не успевший попасть на фронт, возвращался в Оксфорд, мучаясь от сознания, что он возвращается не в ореоле славы, без боевых наград и тяжелых ранений.

В самом начале романа Фолкнер сталкивает тяжело раненного, умирающего лейтенанта королевских воздушных сил Великобритании Дональда Мэгона с недоучившимся военным курсантом Джулианом Лоу. И Фолкнер не без сарказма описывает глупую детскую зависть несостоявшегося героя к умирающему герою. "Быть бы таким, как он, — простонал Лоу, — только бы стать как он. Пусть забирает мое здоровое тело. Пусть берет его себе! А мне бы крылья на груди, мне бы эти крылья; ради такого шрама я бы завтра пошел на смерть". А через несколько страниц следует еще один уничтожающий пассаж: "Но разве смерть не была для курсанта Лоу чем-то настоящим, величественным, печальным? Он видел открытую могилу и себя в полной форме, в ремнях, с крыльями летчика на груди, с нашивкой за ранения… Чего еще требовать от судьбы?"

Военный курсант Джулиан Лоу вскоре выбывает из дальнейшего развития романа, но его письма к Маргарет Пауэре, которая встретилась им в поезде и стала одной из главных героинь романа и которой Джулиан Лоу с юношеской поспешностью сделал предложение, завершают разоблачение этих грез: Лоу в письмах, проходящих потом пунктиром через весь роман, продолжает клясться в любви и, искренне уверяя, что мечтает на ней жениться, между прочим, с наивностью юности сообщает Маргарет о своих увлечениях молодыми девицами, сверстницами, с которыми он танцует на вечеринках.

Но эта ирония, эта, казалось бы, беспощадная расправа с мечтами юности оказывается только одной стороной медали. Не так просто было Фолкнеру расстаться с самим собой, со своими иллюзиями. Ему, быть может, не вполне осознанно хотелось отождествить в чем-то себя и с героем войны Дональдом Мэгоном. И он придает Дональду, такому, каким он был до войны, некоторые черты, напоминающие нам детство самого Фолкнера. Девушка Эмми, которая училась вместе с Дональдом в школе и любила его, а теперь служанка в доме отца Дональда, священника епископальной церкви, вспоминает о своем возлюбленном: "Иногда мы вместе возвращались домой. На нем ни пиджака, ни шапки, а лицо такое… такое, что ему бы жить в лесу. Понимаете, будто ему и в школе не место, и одеваться по-настоящему не надо. И никто не знал, когда он появится. В школу приходил как ему вздумается, а люди его и по ночам видели далеко в поле, в лесу. Иногда переночует у кого-то в деревне. Бывало, негры его найдут: спит в овражке, в песке".

Но, конечно, не только стремление расправиться со своими юношескими военными иллюзиями послужило для Фолкнера поводом избрать для своего первого романа уже в достаточной мере известную ситуацию с возвращением ветерана войны домой. Роман "Солдатская награда", по существу, написан совсем не об этом, и Дональд Мэгон только по видимости его главный герой. На самом деле умирающий лейтенант Мэгон только стержень, вокруг которого развертывается действие романа, или, что, может быть, еще вернее, камень, брошенный в стоячую воду, от которого расходятся все дальше и дальше концентрические круги, постепенно захватывающие все новых людей. Ведь лейтенант Мэгон фигура в романе бездействующая, он выключен из жизни полной потерей памяти о прошлом, своей слепотой, своим медленным умиранием. Он не совершает на протяжении романа ни одного действия, если не считать факта его смерти. Он не субъект действия, а объект, вокруг него суетятся люди, спорят о нем, интригуют, направляют его действия, а он пассивен. Его объединяет с другими героями романа лишь не осознанное им самим стремление постичь нечто для него почти непостижимое. В этом смысле приезжий врач ставит абсолютно точный диагноз, говоря: "Фактически он уже мертвый человек. Более того, ему следовало бы умереть еще месяца три назад, если бы не то, что он словно чего-то ждет, чего-то, что он начал и не успел докончить, какой-то отголосок прошлого, о котором он не помнит сознательно. Это единственное, что его еще удерживает в жизни".

И надо сказать, что Дональд Мэгон оказывается единственным из всех героев, которому дано уловить это неуловимое. В минуту смерти он вспоминает то, что никак не мог вспомнить прежде, в сознании оживают фактически последние минуты его жизни, настоящей жизни, ибо потом он уже не жил, просто его тело еще продолжало физически существовать. "Вдруг он почувствовал, что выходит из темного мира, где он жил неизвестно сколько времени, и возвращается в давно прошедший день, в день, уже пережитый теми, кто в нем жил, и плакал, и умирал, так что теперь этот день, воскреснув в его памяти, принадлежал только ему одному: единственный трофей, вырванный им из Времени и Пространства". Дональд Мэгон вспоминает и доживает свой последний вылет, когда он был подбит. "Под ним, вправо, очень далеко, то, что было когда-то Ипром, казалось свежей трещиной на подживающей, но все еще воспаленной язве; под ним лоснились другие язвы, алея на полутрупе, которому не дают умереть… Он пролетел над ними, одинокий и чужой, как чайка". Он вспоминает этот последний свой воздушный бой во всех мельчайших деталях: "Пять дымных тяжей прошли между нижней и верхней плоскостью, каждый раз приближаясь к его телу, потом он почувствовал два четких удара у основания черепа, и зрение пропало сразу, словно кто-то нажал кнопку. Под его натренированной рукой самолет четко взмыл вверх; он ощупью нашел гашетку Виккерса и стал стрелять в бездумное утро, озаренное предвестием мартовского тепла…

Лицо его отца висело над ним в сумерках головой убитого Цезаря.

Он снова обрел зрение, увидел надвигающуюся пустоту, такую глубокую, какой не бывало до сих пор, и вечер, словно корабль с парусами цвета вечерней зари, выплыл в мир, спокойно уходя в безбрежное море.

— Вот так все и случилось, — сказал он, уставившись на отца".

Так умер лейтенант Мэгон, но, пока он еще физически существовал, в орбиту его жизни вовлекались все новые и новые люди, начиная от тех, кто непосредственно его окружал и кончая всем городом Чарльстауном.

Первым на лейтенанта Мэгона наталкивается в поезде возвращающийся с войны рядовой Джо Гиллиген, пьянствующий и развлекающийся всю дорогу. Это уже немолодой человек — ему 33 года (кстати сказать, возраст, который Фолкнер часто давал своим героям мужчинам), достаточно циничный, утративший веру во что-либо святое. Это он в купе поезда поднимает многозначительный тост: "Выпьем за мир. Трудно будет только первые сто лет". В Гиллигене живет глубокая убежденность в лицемерии тех, кто оставался дома, горечь по отношению к женщинам, которых оставили здесь солдаты. О письме невесты лейтенанта Мэгона он говорит с откровенным цинизмом: "Вся эта дурацкая чушь про рыцарей воздуха, про романтику боя, — нет, про это даже слезливые толстухи думать забывают, когда шумиха кончается и все эти мундиры и раненые не только выходят из моды, но просто надоедают". Он убеждает курсанта Лоу, что невеста Мэгона обязательно изменит ему: "Ты женщин не знаешь. Пройдет первое время, и появится какой-нибудь тип, что сидел дома и делал деньги, или парень из тех, кто носил начищенные башмаки, а сам и не показывался там, где его могло бы пришибить".

Гиллиген олицетворяет собой отчужденность возвращающихся ветеранов войпы от общества, которое, казалось бы, они защищали, утрату ими жизненных корней. Фолкнер подчеркивает эту отчужденность тем, что Гиллиген лишен в романе всякой. биографии, можно подумать, что до войны у него и не было никакого прошлого. Единственный намек на прошлое проскальзывает в самом начале романа, когда Джо Гиллиген уговаривает курсанта Лоу выпить самогонное виски: "У меня от него тоска по дому берет: здорово пахнет гаражом". Характерно и то, что Гиллигеи едет неизвестно откуда и куда. Похоже даже, что у него вообще нет никакой конечной цели путешествия, нет дома, нет семьи. Он как перекати-поле, несомое затихающим ветром войны.

Казалось бы, амплуа Джо Гиллигена в романе определено точно: бродяга, циник, пьяница. Но вот Джо Гиллиген встречает в поезде лейтенанта Дональда Мэгона, и читатель начинает понимать, что внешняя оболочка совсем не главное в Гиллигене, что за всем этим скрывается доброе сердце, готовое прийти на помощь человеку, нуждающемуся в этой помощи. Видя положение Мэгона, его беспомощность, Гиллиген даже не раздумывает, ему не надо принимать решений, все естественно и само собой разумеется — он берет на себя ответственность за этого больного, умирающего человека, он доставит Мэгона домой.

Следующим человеком, вовлекаемым в орбиту умирающего Дональда Мэгона, оказывается молодая красивая женщина Маргарет Пауэре. О ней тоже почти ничего не известно. В одной-единственной реплике она упоминает, что родом из Алабамы. Когда Гиллиген говорит ей: "Слушайте, а почему бы вам не поехать с нами?" — она спокойно отвечает: "А я и собираюсь ехать, Джо. По-моему, я с самого начала так и решила".

Постепенно, шаг за шагом, раскрывает Фолкнер причины, побудившие Маргарет взять на себя такое бремя, объясняет психологическое состояние этой женщины. Фолкнер дал ей в отличие от Гиллигена биографию скупую, но точную. "Видите ли, — рассказывает она Джо, — я жила в маленьком городишке, и мне надоело все утро возиться по дому, а потом наряжаться, идти гулять в город, баловаться по вечерам с мальчишками, и когда началась война, я уговорила друзей моей матери устроить меня на работу в Нью-Йорке. Так я попала в Красный Крест — ну, знаете, помогать в клубах, танцевать с этими бедными деревенскими парнями, когда они приезжают в отпуск, растерянные, как бараны, ищут, где бы повеселиться". Там она встретила Дика Пауэрса, и они как будто понравились друг другу. Из офицерского лагеря, где он проходил обучение, он писал ей, она отвечала. "Я уже привыкла о нем думать, а когда он приехал, такой складный, подтянутый, мне показалось, что лучше никого нет. Помните, как было тогда — все возбуждены, все в истерике, сплошной цирк… Понимаете, мы оба как будто понимали, что мы друг друга пе полюбили навеки, но мы были очень молоды. Почему же не взять от жизни все, что можно?"

Маргарет вышла замуж за Дика Пауэрса, а через три дня он отплыл во Францию. И тут судьба сыграла с Маргарет бессмысленную, как она считала, глупейшую шутку. "Именно тогда, когда она спокойно решила, что они только воспользовались всеобщей истерикой, чтобы дать друг другу мимолетную радость, именно тогда, когда она спокойно решила, что лучше им разойтись, пока еще осталась незапятнанной память о тех трех днях, что они провели вместе, и написала ему об этом, — надо же ей было именно тут получить обычное, такое равнодушное сообщение, что он убит в бою… А он даже не получил ее письмо! Это казалось самой большой изменой: то, что он умер, веря в нее, хотя они оба уже наскучили друг другу".

Рассказывая Джо Гиллигену свою историю, Маргарет объясняет свое сегодняшнее поведение. "Понимаете, мне все кажется, что я с ним поступила нечестно. И теперь, наверно, я стараюсь как-то искупить свою вину".

Когда Маргарет Пауэре встретила в поезде лейтенанта Дональда Мэгона и рядового Джо Гиллигена, она ощущала себя эмоционально бесплодной, пустой, неспособной к любви. "Отчего это я ничего не чувствую, как другие, — спрашивает себя Маргарет, — от природы ли я такая холодная или уже все внутренние силы разменяла на медяки, растратила?"

Единственное, на что она еще способна, — это на жалость. Вот рядом с ней оказался Джо Гиллиген, надежный и верный мужчина, душевно близкий ей, влюбленный в нее, вновь и вновь уговаривающий ее выйти за него замуж. А она не может любить и не хочет обманывать близкого ей человека, друга. Она понимает, что в жизни ее ждет трагическое одиночество, но изменить что-либо Маргарет Пауэре не может. В романе ей остается только совершить один благородный, но опять-таки бессмысленный поступок.

Маргарет Пауэре и Джо Гиллиген привозят Дональда Мэгона в его родной город. В описании Чарльстауна читатель узнает знакомые черты, эскизно мелькнувшие в зарисовке «Холм», черты, которые потом станут неотъемлемой принадлежностью города Джефферсона в округе Йокнапатофа.

"Чарльстаун, как и бесчисленные другие городишки на Юге, был когда-то построен вокруг столба, к которому привязывали лошадей и мулов. Сейчас посреди площади стояло здание суда — простое, строгое строение из кирпича, с шестнадцатью прекрасными ионическими колоннами, запятнанными многими поколениями жевателей табака. Дом был окружен старыми вязами, и под ними, на исцарапанных, изрезанных деревянных скамьях и креслах, отцы города — создатели солидных законов и солидные граждане, не боявшиеся никого, кроме господа бога и засухи, в черных галстуках шнурочком или выцветших, вычищенных серых куртках, при бронзовых медалях, давно утративших всякое значение, — дремали или строгали палочки, не притворяясь, что их ждет работа, а более молодые их сограждане, еще не столь почтенные, чтобы откровенно дремать на людях, играли в карты, жевали табак и беседовали… И над всеми стояло задумчивое апрельское утро, таившее в себе полдневный жар".

Фолкнер не раз подчеркивает монотонность жизни городка, где ничто не меняется уже на протяжении десятилетий, протянувшихся после Гражданской войны. "Монотонно ползли фургоны, запряженные длинноухими скотинками. Негры, сонно качаясь, важно сидели на козлах, а в фургоне восседали на стульях другие негры: языческий катафалк под вечерним солнцем. Неподвижные фигуры словно вырезаны в Египте десять тысяч лет назад. Медленно, как время, оседает на них пыль, поднятая движением колес".

И вот в эту тягучую монотонность существования врывается возвращение Дональда Мэгона. Его давно считали погибшим. Его отец, священник епископальной церкви, смирился со своим горем, время от времени он перебирает вещи сына, пересланные ему с фронта. Несмотря на свой священнический сан, старик Мэгон не ищет утешения в своей религии, он выработал за свою долгую жизнь наивную и трогательную философию. Он скептик, примиренный с мирам. "Чем старше я становлюсь, — говорил он, — тем больше убеждаюсь, что мы мало чему научаемся, проходя жизненный путь, и совсем ничего не знаем такого, что могло бы нам как-то помочь или принести нам особую пользу". Единственное утешение старика — его сад. "Вот эта роза, — сказал он. — Она мне — и сын и дочь, супруга моего сердца и хлеб мой насущный: моя правая рука и левая. Сколько раз я стоял подле нее по ночам, весной, когда слишком рано были сняты покровы, и жег газеты, чтобы она не замерзла".

Невеста Дональда Мэгона Сесили Сондерс вообще не горевала о гибели своего жениха. Ей даже нравилось ее нынешнее положение — невесты погибшего героя войны. Оно давало ей возможность принимать иногда при поклонниках горестный вид несостоявшейся вдовы и соответствующие задумчивые позы, выгодно оттенявшие ее отличную фигуру.

В образ Сесили Сондерс Фолкнер вложил немало сарказма и отвращения к тому поколению бездумных, пустых, бесполых девиц и молодых людей, которое выросло в Америке после первой мировой войны. На всем протяжении романа, когда Сесили оказывается вовлеченной по собственному недомыслию в ряд драматических ситуаций, в ее пустой головке не рождается ни одной серьезной мысли. Она воспринимает жизнь как легкомысленную игру в секс, ей нравится флиртовать с молодыми людьми, любая мало-мальски серьезная жизненная ситуация пугает ее, выводит из равновесия. Она создана, как пишет Фолкнер, "не для материнства, даже не для любви: только для глаза, только для созерцания". Сама Сесили думает: "А как это бывает, когда ребенок?", ненавидя тот неизбежный миг, когда это случится, когда нарушится ее бесполая стройность, когда ее тело исковеркает боль".

Когда Сесили узнает о том, что ее жених жив и вернулся в город, то прежде всего она думает о себе, о том, как она будет выглядеть в этой новой ситуации. "Вот я опять невеста, — с удовлетворением подумала она, заранее предвкушая, какое лицо будет у Джорджа, когда она ему это сообщит". Джордж — молодой человек, с которым она играет в любовь. Все ее переживания мелки и ничтожны, как она сама.

Но когда Сесили видит Дональда с его страшным шрамом через лицо, она этого не может выдержать и падает в обморок. Такое ей не под силу. И возникает парадоксальная для Сесили ситуация — ей импонирует быть невестой тяжело раненного героя войны, это придает пикантность ее отношениям с Джорджем Фарром. Однако, когда отец требует, думая не столько о Дональде, сколько о своей благопристойной репутации, чтобы Сесили навещала своего жениха, дочь оказывает яростное сопротивление — она не в состоянии находиться в присутствии больного, искалеченного человека.

Есть в городе человек, чей душевный покой рушится с приездом Дональда Мэгона. Это служанка его отца Эмми, для которой Дональд был единственной, незабываемой любовью. Простая девушка из бедной семьи ближе всех к природе, к естественности чувств. В свое время она, не задумываясь о последствиях, не надеясь на замужество, отдалась молодому Дональду. И главное воспоминание ее жизни — как он позвал ее в лунную ночь из дома, хотя она знала, что он обручен с Сесили Сондерс. Они купались той ночью в озере. "Я легла на землю. Лежу, ничего не вижу, только небо. Не знаю, сколько я так пролежала, только вдруг надо мной, на небе, — его голова. Смотрю, он опять весь мокрый, и лунный свет бежит по его мокрым плечам, по рукам, и он все смотрит на меня. Глаз я его не вижу, только чувствую, будто они меня трогают. Бывало, он на тебя посмотрит, и ты словно птицей становишься: вот-вот взлетишь высоко над землей… И боязно мне и не боязно. Будто все на свете умерло, только мы остались…"

И вот этот единственный возлюбленный, которого она давно оплакала в своем сердце, вернулся. Вернулся и не узнает ее, как не узнает, впрочем, и всех остальных — он слеп, он не помнит своего прошлого. В отличие от Сесили Эмми не пугает шрам Дональда — она без всяких слов становится рядом с Джо Гиллигеном и Маргарет Пауэре, ухаживает за Дональдом, кормит его с ложки, в глубине души она уверена, что если бы он женился на ней, то она бы его выходила, вынянчила.

И наконец, пожалуй, самый необычный персонаж романа. Представляя его читателю, Фолкнер ограничивается следующими сведениями: "Джонс, Януариус Джонс, не знавший, да и не интересовавшийся, от кого он рожден, названный Джонсом — в алфавитном порядке, Януарием — по совпадению календарной даты и биологического факта… преподаватель латинского языка в небольшом колледже". Фолкнер даже не позаботился определить, откуда Джонс появился в Чарльстауне, потому что совершенно ясно, что он там чужой человек, которого никто не знает. Невольно создается впечатление, что Януариус Джонс перешагнул в роман "Солдатская награда" из юношеских стихов Фолкнера, из его первой стихотворной книги "Мраморный фавн", обретя в романе реальное бытие — внешность, характер, поступки, но и сохранив кое-что от мифологического фавна. Не случайно Фолкнер многократно на протяжении романа подчеркивает во внешности Джонса приметы мифологического похотливого получеловека-полукозла. Глаза у Джонса, пишет он, "были прозрачные и желтые, непристойные и древние в грехе, как у козла".

Джонс уверен, что жизнь должна состоять из "еды, сна и совокупления". Он в постоянном поиске ощущений, он цинично и откровенно добивается близости с женщинами — с Сесили, с Эмми, и только полное безразличие со стороны Маргарет Пауэре удерживает его от ухаживания за ней. Вообще безразличие обескураживает его, а отпор женщины возбуждает, превращает его жажду обладания этой женщиной в маниакальную идею. "Для Януариуса Джонса Эмми стала настоящим наваждением… Он подстраивал встречи с ней, но она его резко отталкивала; он поджидал ее на дороге, как разбойник, умолял, грозил, пытался применить грубую физическую силу, но был отвергнут еще грубее. Он дошел до такой одержимости, что согласись она вдруг — он полностью лишился бы своего главного импульса, простого импульса в жизни, он даже мог бы умереть. И все же он чувствовал: если он ее не заполучит — он может спятить с ума, превратиться в кретина".

Джонс в романе фигура комическая, иногда даже фарсовая, но при всем этом он приобретает символическое звучание как фигура, воплощающая поколение без корней, без целей, поколение вырождающееся, мечущееся в поисках ощущений и осуществления пустых желаний, чтобы избежать скуки. Это бессмысленное движение ради движения. Как пишет Фолкнер, Джонс, "сентиментально-религиозный служка в толстом спортивном облачении, создавал из неверного, нестойкого куска глины образ древней бессмертной страсти, лепил Пресвятую деву из папье-маше".

Дом старика Мэгона в эти недолгие месяцы стал своего рода притягательным центром для жителей Чарльстауна. Фолкнер с ненавистью и презрением пишет о заходивших в гости солидных дельцах, которые "интересовались войной только как побочной причиной падения и возвышения президента Вильсона, да и то лишь выраженной в долларах и центах, тогда как их жены болтали между собой о тряпках, через голову Мэгона, не глядя на его изуродованный, бездумный лоб… знакомые девушки, с которыми Дональд когда-то танцевал и флиртовал летними ночами, забегали взглянуть разок на его лицо и сразу убегали, подавив отвращение, и больше не приходили, если только случайно, при первом посещении, лицо его не было закрыто (тогда-то они непременно находили возможность еще раз взглянуть на него)".

Отец Сесили, возмущенный отказом дочери навещать Дональда, запрещает ей встречаться с Джорджем Фарром. Тогда Сесили из чувства протеста отдается Джорджу. Однако этот опыт отталкивает ее, он слишком приближает ее к действительности. Джордж Фарр уже не может быть ее товарищем в этой игре, и Сесили решительно игнорирует его, флиртуя с другими молодыми людьми.

Но обстоятельства загоняют Сесили в тупик — она обнаруживает, что Януариус Джонс знает о ее отношениях с Джорджем, она приходит в состояние паники, мечется, ожидая шантажа со стороны Джонса, она уже готова отдаться ему, потом в истерике бросается в дом Мэгонов и кричит, что она хочет немедленно выйти замуж за Дональда. Когда же ее родители предотвращают этот брак, Сесили убегает из дома с Джорджем Фарром и выходит за него замуж.

Казалось бы, хоть один из героев романа тем самым добился осуществления своих желаний — Джордж Фарр, влюбленный в Сесили, мучительно ревнующий ее, когда она флиртовала с другими, уговаривающий ее выйти за него замуж, как будто обрел свое счастье. Но и это оказывается иллюзией. И сцена их возвращения в город достаточно красноречива — Маргарет и Джо Гиллиген, оказавшиеся в эту минуту на вокзале, "увидели несчастное лицо Сесили, когда она, такая грациозная и хрупкая, со слезами растаяла в объятиях отца. А за ней стоял мистер Джордж Фарр, мрачный, как туча: его не желали замечать".

Среди всего этого круговорота страстей, страстишек, погони за недосягаемым, в спокойном отчаянии возвышается фигура отца Дональда, священника Мэгона. Он тешит себя надеждой, что Дональд поправится, что женитьба будет для него лучшим лекарством, а в мыслях у него трагическим рефреном проходит: "Это был Дональд, мой сын. Он мертв". И когда Маргарет после бегства Сесили видит его спокойное и безнадежное лицо, она принимает решение: "Я сама с ним обвенчаюсь. Все время собиралась это сделать. Разве вы ничего не подозревали?"

Жалость, пронзительная жалость, на которую она еще способна, толкает Маргарет на этот бессмысленный шаг — ведь она хорошо знает, что Дональд умирает.

Смерть Дональда Мэгона развязывает все узлы. Маргарет Пауэре, овдовевшая во второй раз, уезжает из Чарльстауна. Уезжает опять-таки неизвестно куда. Она вновь отказывается от любви Джо Гиллигена, который опять просит ее выйти за него замуж. "Надо жить мечтой, не достигая ее, — думает она, — иначе приходит пресыщение. Или тоска. Не знаю: что хуже? Вот доктор Мэгон. Его мечта погибла, воскресла и снова погибла. Наверное, многим это покажется странным. А Дональд, с его шрамом, с парализованной рукой, лежит спокойно в теплой земле, в тепле, в темноте, и шрам у него не болит, и рука ему не нужна. И никаких снов! А тем, с кем он спит рядом, все равно, какое у него лицо".

Джо Гиллиген, провожая Маргарет на вокзале, с тихим отчаянием говорит ей: "Вот я действительно не могу добиться той, кого хочу".

Так заканчивается этот роман, где все герои терпят поражение, где все желания и надежды остаются неосуществленными.

Если сравнивать "Солдатскую награду" со зрелыми романами Фолкнера, то в этом произведении сразу же бросаются в глаза его слабые стороны. Прежде всего это неслаженность сюжета, искусственность ряда сюжетных схем. Иногда это связано с важными для содержания романа моментами, как, например, с историей гибели мужа Маргарет, Дика Пауэрса, на фронте. Фолкнеру, видимо, было важно показать всю дикость гибели Дика Пауэрса, обнажить тем самым чудовищную бессмыслицу войны — лейтенанта Пауэрса в припадке истерики убивает солдат из его роты. Искусственность же заключается в том, что солдат этот был родом из Чарльстауна, куда совершенно случайно попадает вдова лейтенанта Пауэрса, Маргарет, и, более того, в Чарльстауие живет свидетель этой гибели сержант Мэдден. То, что Фолкнер решил прибегнуть к использованию столь случайных совпадений, говорит о его неопытности.

В "Солдатской награде" очевидны чужеродные литературные влияния — Хаусмана, Суинберна и других поэтов, которыми в юности увлекался Фолкнер.

Многое в романе привнесено самим Фолкнером из его поэтического образного мира. Из стихов же пришла в роман совершенно чуждая реалистической здоровой основе поэтическая «красивость», некоторая вычурность описаний.

Но самая, конечно, главная слабость романа в незавершенном, осколочном видении мира. Молодой писатель увидел бессмысленность существования человека в современном обществе, растерянность и отчаяние личности, ощущающей себя игрушкой в руках "пустельги судьбы". Увидел и ужаснулся. И этот ужас, эту растерянность запечатлел в эскизном наброске, не умея еще создавать полотно, обобщающее, исследующее мир.

Это видно хотя бы по отношению Фолкнера к войне. Роман "Солдатская награда", безусловно, роман антивоенный. В нем есть отрицание войны как бессмысленной бойни, но война здесь воспринимается скорее как некий рок, жестокая насмешка судьбы, а не как преступление против человечества. Поэтому в романе нет и той страсти осуждения, того проклятия войне, которыми пылали романы тех, кто побывал на войне, кто на собственной шкуре испытал все это, — Хемингуэя, Ремарка, Олдингтона. Для Фолкнера это был больной вопрос — личное участие в войне. Отвечая на вопросы студентов в японском университете Нагано, он говорил: "Война, конечно, такая вещь, которая должна произвести впечатление на всякое сознание. Но я не уверен, что это необычное впечатление. Я не думаю, что оно во многом отличается от того, что я мог получить иным путем… Я предпочитаю думать, что в этом нет ничего необычного, что я все равно стал бы более или менее тем, кем я стал, вне зависимости от того, был я на войне или нет, хотя я этого не знаю". Нельзя не признать, что в этом самооправдании ощущается сознание некоторой своей ущербности.

Однако, если рассматривать "Солдатскую награду" как первый шаг на долгом и трудном пути к вершине, то нельзя не видеть и бесспорные достоинства этого романа, не видеть тех зерен, которые впоследствии прорастут и дадут могучую поросль. В романе уже чувствуется сильная рука художника-реалиста, которой еще мешают чужеродные влияния, подражательство, но которая уже умеет выписать характер, сделать его живым и убедительным, таким, как любил говорить Фолкнер, чтобы он отбрасывал тень.

Сравнивая роман "Солдатская награда" с лучшими его произведениями, можно проследить, как молодой и неопытный еще писатель ищет свои приемы, свои формы повествования. Здесь уже появляется сочетание трагического с комическим и даже фарсовым началом, появляется если еще не внутренний монолог в полном смысле этого слова, то внутренние реплики, оттеняющие поступки или слова героев или контрастирующие с ними.

Вся работа над романом заняла два месяца. 25 мая 1925 года "Солдатская награда" была закончена.

"Я не видел Андерсона некоторое время, — вспоминал Фолкнер, — пока не встретил на улице миссис Андерсон. Она спросила, что со мной случилось, почему они меня так давно не видят. Я ответил, что пишу книгу. Тогда она поинтересовалась, хочу ли я, чтобы Шервуд прочитал ее. Я тогда не думал давать ее кому-нибудь читать, мне просто самому было интересно писать. Через некоторое время опять ее встретил, и она сообщила, что рассказала Шервуду о моем романе, на что он заметил, что готов заключить со мной сделку: если я не буду просить его прочитать книгу, он попросит своего издателя принять ее. Я ответил: договорились. И вот таким образом моя первая книга оказалась опубликованной, и к этому времени я понял, что писать — это очень увлекательное занятие, что это дело по мне, и с тех пор этим занимаюсь и, видимо, буду заниматься до конца своих дней".

Андерсон сдержал обещание и написал своему издателю Хорэсу Ливрайту, одному из хозяев издательской фирмы "Бони и Ливрайт", письмо с просьбой познакомиться с романом молодого писателя и отнестись к нему благожелательно.

Забегая вперед, следует отметить, что дружеские отношения Фолкнера с Шервудом Андерсоном, так удачно сложившиеся в этот первый приезд Фолкнера в Новый Орлеан, в последующие годы постепенно слабели и в конце концов оборвались.

Поводом для окончательного разрыва послужила шутка, которую Фолкнер позволил себе в конце 1926 года вместе с Биллом Спратлингом. Тогда в продаже появилась книга карикатур художника Мигуэля Коваррубиаса на популярных людей Америки под названием "Принц Уэльский и другие знаменитые американцы". Фолкнер с Биллом Спратлингом решили по этому образцу создать свою книгу карикатур на известных представителей литературных и художнических кружков Нового Орлеана. Они и посвятили свою книгу "Всем искусным и мастеровитым людям Французского квартала". В ней были карикатуры на Шервуда Андерсона, Джона Макклюра, Рорка Брадфорда и многих других писателей и художников. Завершалась книга шутливым рисунком, на котором были изображены сами авторы книги — Спратлинг и Фолкнер, сидящие за столом, заваленным бумагами, среди бумаг возвышались бутылки с виски. Над ними висел плакат с надписью "Да здравствует искусство!", а под стулом, на котором сидел Фолкнер, стояли еще три бутылки с виски. Книгу они назвали "Шервуд Андерсон и другие знаменитые креолы".

Фолкнер написал к этой книге шутливое предисловие, в котором пародировал стиль Шервуда Андерсона. В этой пародии не было ничего злого — это была просто шутка. Но Шервуд Андерсон не любил, когда на него сочиняют пародии, тем более молодые писатели, которым он помогал. В том же году вышла книга Хемингуэя "Вешние воды", которая представляла собой едкую пародию на Андерсона. То была не шутка, а декларация творческой независимости Хемингуэя от Шервуда Андерсона, которому Хемингуэй был многим обязан и под чьим безусловным влиянием он начинал свою литературную карьеру. У Шервуда Андерсона были основания обижаться, и он действительно обиделся.

Фолкнер всегда помнил о помощи, которую оказал ему Шервуд Андерсон, и в знак благодарности посвятил ему в 1929 году свой третий роман «Сарторис». Посвящение гласило: "Шервуду Андерсону, благодаря доброте которого меня впервые опубликовали, с надеждой, что эта книга не заставит его жалеть об этом".

Вообще Фолкнер не раз подчеркивал, скольким он обязан Андерсону. Уже на склоне лет, будучи писателем с мировой славой, Фолкнер, выступая в 1955 году перед студентами японского университета Нагано, говорил: "Я считаю, что он был отцом всех моих произведений, произведений Хемингуэя, Фицджеральда, всех нас — все мы выросли под его влиянием. Он показал нам путь, потому что до этого времени американский писатель был европейцем, он оглядывался через Атлантику на Англию, на Францию, и только во время Андерсона появился американец, который прежде всего был американцем. Он жил в центральной части долины Миссисипи и описывал то, что нашел там".

Фолкнер высоко ценил и человеческие качества Шервуда Андерсона. В том же университете Нагано он говорил о Шервуде: "Он был одним из самых прекрасных, самых милых людей, каких я только знал".

Но при этом Фолкнер, взыскательный художник, не мог не определить и объективного места Андерсона как писателя. "Он был, — сказал Фолкнер, — гораздо лучше, чем все, что он когда-либо написал. Я имею в виду, что он был одной из тех трагических фигур, у которых есть только одна книга — у него это была книга "Уайнсбург, Огайо".

Но все это случилось позже, а пока что в начале лета 1925 года Фолкнер с законченной рукописью вернулся в Оксфорд. Секретарша Фила Стоуна тут же взялась за перепечатку романа.

В Оксфорде Фолкнер опять встретил Эстелл. Она со своими детьми — дочерью Викторией, которую все с легкой руки няни-китаянки называли Чо-Чо, и сыном Малькольмом — гостила у родителей. Ее разлуки с мужем становились все продолжительнее. По мере того как Корнелл Франклин процветал в Шанхае, он все более увлекался светской жизнью местной белой колонии, играл по-крупному в карты, пользовался большим успехом у женщин. Семья ему явно мешала.

Эта ситуация пугала Фила Стоуна. Он боялся, что Эстелл может отвлечь Уильяма и повредить его литературной карьере, которая как будто начала выстраиваться. И он уговорил Фолкнера уехать к семье своего брата в городок Паскагулу на берегу Мексиканского залива.

Месяц в Паскагуле был приятным и беззаботным. Молодежь устраивала прогулки на парусных лодках, подолгу плавали, лежали на берегу, болтали. Билл Фолкнер был весел и оживлен, с удовольствием принимал участие во всех развлечениях. Быть может, этому способствовало присутствие здесь Элен Бэрд, молодой хорошенькой художницы, с которой он был знаком по Новому Орлеану. Она ему нравилась, и он проводил с ней много времени.

Потом Фолкнер вернулся в Оксфорд, отправил перепечатанную рукопись романа в издательство "Бонн и Ливрайт" и уехал в Новый Орлеан. Им опять завладела идея поездки в Европу. Нашелся попутчик: Билл Спратлинг уезжал в Италию по заданию архитектурного журнала. Фолкнер отказался от мысли устроиться матросом на судно, уходящее в Европу, купил билет, и 7 июля 1925 года они с Биллом Спратлингом отплыли в Европу на пароходе "Вест Айвис".

Это не было похоже на отъезд, скажем, Хемингуэя, который тем самым сознательно открывал новую страницу своей жизни. Фолкнер не собирался оставаться в Европе. И тем не менее этот отъезд совпал с некоторой переоценкой им своих жизненных планов, которые давно уже были неразрывно связаны с планами литературными.

В один из первых дней их плавания Спратлинг рано утром увидел, как Фолкнер поднялся на палубу с большой пачкой исписанных листков и стал методично рвать их и выбрасывать за борт. Это были стихи. Как говорил потом сам Фолкнер, одна из его обязанностей на "Вест Айвис" (опять эта страсть к мистификации — у него на судне никаких обязанностей не было) заключалась в выбрасывании мусора за борт. Выбросив свои стихи, утверждал он, "я почувствовал себя очищенным".

Стихи он и потом продолжал время от времени писать, но эти дни на борту "Вест Айвис" были, по-видимому, переломными: он решил впредь писать прозу. Впоследствии Фолкнер рассказывал: "Я хотел стать поэтом и очень скоро понял, что хорошим поэтом мне не быть. Тогда я и попробовал свои силы в другом деле, с которым могу справиться несколько лучше. Я смотрю на себя как на неудавшегося поэта".

2 августа "Вест Айвис" вошел в порт Генуи. Здесь пути друзей разошлись: Спратлинг поехал в Рим, а Фолкнер отправился в Рапалло, оттуда в Милан и в Стрессу, где оказалось полно американских туристов. Фолкнер пе стал там долго задерживаться. "Я взял свою сумку и пишущую машинку, — писал он матери, — и пошел в горы у озера Мадджиоре". Здесь он остановился в деревне Соммарива. В письме к тете Алабаме он описывал свою жизнь так: "Я жил с крестьянами, выходил с ними по утрам косить траву, в полдень у полуразрушенного алтаря, где лежит жалкий букетик цветов, ел с ними хлеб и сыр и пил вино из кожаных бутылей, а потом с закатом солнца мы спускались с горы, слушая позвякиванье колокольчика на шее мула и глядя, как половина мира становилась сиреневой. Потом мы ужинали на улице за деревянным столом, отполированным локтями многих поколений, я был слегка пьян и разговаривал на языке жестов с этими добрыми, спокойными и счастливыми людьми". В этом письме обращает на себя внимание любовное, даже с оттенком зависти, отношение к людям, связанным с землей, и интерес к жизненным деталям.

Вернувшись в Стрессу, Фолкнер опять встретился с Биллом Спратлингом, и они отправились поездом через Швейцарию в Париж. Поселились в дешевеньком отеле на Монпарнасе, "на левом берегу Сены, — как писал он матери, — где живут художники. Это недалеко от Люксембургского сада и Лувра, а с моста через Сену можно видеть Нотр-Дам и Эйфелеву башню".

Он много бродил по Парижу, по его окрестностям. Любимым его времяпрепровождением было сидеть в Люксембургском саду.

Здесь он часами помогал детям пускать кораблики в бассейне, наблюдая одновремено за стариком в потрепанной шляпе, который тоже с восторгом играл с детьми в кораблики. Впоследствии эта сцена воскреснет в романе «Святилище», где в конце романа Темпл Дрейк сидит с отцом в Люксембургском парке и смотрит, как плохо одетый старик вместе с детьми пускает кораблики.

Фолкнер даже не попробовал познакомиться ни с одним из американцев — поэтов и писателей, — которыми кишел тогда Латинский квартал. Как он сам впоследствии говорил, он в Париже не интересовался "ни литературой, ни писателями", заявляя: "Я был тогда просто бродягой". Правда, ему захотелось посмотреть на Джойса. Фолкнер признавался: "Я приложил некоторые усилия, чтобы попасть в кафе, в котором он обитал, чтобы посмотреть на него. Но это был единственный литератор, которого я видел в Европе в то время". Можно себе представить, что он пошел смотреть на Джойса, как ходят в зоопарк смотреть на какое-нибудь диковинное животное, — на него смотрят, но с ним не знакомятся.

Вообще, в плане интереса к модным тогда модернистским течениям, «открытиям», Фолкнер проявлял поразительное безразличие. О Джойсе, например, он впоследствии говорил очень уважительно, как о писателе огромного таланта, но никогда не упоминал его в числе тех писателей, которые оказали влияние на его собственное творчество.

Любопытно, что много лет спустя студенты Виргинского университета спросили его, необходимо ли начинающему писателю путешествовать, и он ответил: "Вреда это вам не принесет, но обязательности в этом нет. Гомер, па-пример, вряд ли много путешествовал, а был довольно хорошим писателем. Материал, о котором вы пишете, должен быть гораздо шире, чем то, что вы можете увидеть и запомнить. Это должны быть наблюдения, опыт, частью которого является то, что вы читаете, плюс воображение. Поэтому наблюдения не помешают вам, вы, может быть, нуждаетесь в них, но вы можете обойтись и без них, если у вас есть воображение и опыт. Я думаю, что лучший источник учебы для начинающего писателя — это чтение, надо читать то, что создали лучшие писатели, гиганты прошлого".

В Париже Фолкнер начал работать над новым романом «Москиты». Однако он, видимо, колебался, стоит ли браться за эту тему. Во всяком случае, через сравнительно короткое время он писал матери: "Я в разгаре работы над новым романом, замечательным. Это совершенно новый роман. Придумал его только позавчера. Роман «Москиты» отложил: думаю, что недостаточно опытен, чтобы написать его так, как он должен быть написан, — я еще мало знаю о людях".

Новый роман он назвал «Элмер» — по имени героя. Действие романа начиналось на борту парохода, плывущего из Америки в Европу. Художник Элмер вспоминает свою жизнь. Краски оказываются поводом для реминисценций. Красная краска напоминает ему об огне, который уничтожил дом его родителей, когда ему было пять лет. Фолкнер начал описывать жизнь этой семьи, их передвижения из Миссисипи в Теннесси, потом в Арканзас, ленивого отца, неотесанных братьев, любимую сестру Элмера. Интересно, что в этих набросках романа впервые появляется городок Джефферсон в штате Миссисипи, где вырос его герой. Впоследствии этот городок станет местом действия почти всех его романов и рассказов. Но до этого открытия Фолкнеру предстояло еще пройти долгий путь, избавиться от некоторых влияний и заблуждений.

При всей увлеченности новым романом Фолкнер то и дело отвлекается на другие замыслы. Он пишет матери: "Я только что написал такую замечательную вещь, что, кажется, исчерпал все свои силы, — 2 тысячи слов о Люксембургском саде и о смерти. Сюжет несложный — о молодой женщине, и все это поэзия, хотя и в прозаической форме. Я работал над ней два полных дня, и каждое слово здесь совершенно. Я почти не спал две ночи, обдумывая замысел, отбирая слова, принимая и отвергая их, потом опять все переделывал. Но теперь в этом есть совершенство — это настоящий бриллиант. Я хочу отложить эту вещь на неделю, а потом показать кому-нибудь, чтобы услышать чужое мнение. Значит, завтра я проснусь в ужасном состоянии. Это реакция. Но это стоит того — создать такую вещь".

И опять он мечется от одного замысла к другому. Вскоре он пишет матери: "Роман я отложил и собираюсь начать новый — нечто вроде волшебной сказки, которая крутится у меня в голове. Это будет книга моей юности, я собираюсь потратить на нее 2 года и закончить ее к моему 30-летию".

В конце сентября Фолкнер отправляется путешествовать по Франции — ему хочется посмотреть места великих битв первой мировой войны. Он обходит пешком поля сражений близ Компьеня и Мондидье, где земля еще не залечила ран войны, где виднеются следы траншей, разбросаны остатки колючей проволоки, чернеют обожженные огнем деревья. Эти картины западут ему в душу, и он еще к ним вернется.

Здесь, в Париже, он получил известие о том, что издательство "Бони и Ливрайт" приняло его роман, получивший теперь название "Солдатская награда", и аванс в виде чека на 200 долларов. Будущее казалось обеспеченным и радужным. В начале декабря он отплыл из Шербура на пароходе, чтобы к рождеству быть дома.

В Оксфорде ничего не изменилось. Только Эстелл с детьми уехала опять в Шанхай.

Фолкнер вновь сел за пишущую машинку. Теперь он начал писать рассказы. Видимо, именно в это время он написал такие рассказы, как "Развод в Неаполе", «Мистраль», вошедшие впоследствии в его первый сборник рассказов "Эти 13". Материалом для рассказов послужили европейские впечатления Фолкнера, местом действия оказались итальянские Альпы.

И все-таки он был не удовлетворен собой, им владело беспокойство, гнавшее его из дома. К 25 февраля 1926 года, когда вышел роман "Солдатская награда", он уже был в Новом Орлеане. Роман был напечатан тиражом 2500 экземпляров.

Критики встретили роман довольно положительными отзывами. "Нью-Йорк тайме" писала, что "умелая рука сплела повествование о сложных и несбывшихся чувствах". Газета "Балтимор сан" предсказывала, что этот роман будут читать и тогда, когда большинство книг этого года "будет пылиться на полках, к которым никто не притрагивается". Известный критик Луи Кроненберг считал роман "щедрым соединением воображения, наблюдений и опыта". Однако читатели не разделяли чувств критики — роман раскупался очень плохо.

Дома, в Оксфорде, роман встретили в штыки. Мисс Мод написала сыну в Новый Орлеан, что лучшее, что он может сделать, это покинуть страну. Отец Фолкнера, наслушавшись разговоров о романе, просто отказался его читать. Фил Стоун пытался продать экземпляр романа библиотеке университета, потом хотел подарить, но библиотека отказалась принять этот подарок.

Весной Фолкнер вернулся в Оксфорд, а на лето брат Фила Стоуна с женой опять пригласили его в Паскагулу. Он с радостью принял это приглашение. Он уже знал по прошлому лету, что там у него будут идеальные условия для работы и веселая и приятная компания для отдыха.

Немалое значение имело и то, что там будет и Элей Бэрд.

Но главное заключалось в том, что он теперь твердо решил, над чем он будет работать, — в его голове окончательно сложился замысел романа "Москиты".

На этот раз местом действия романа стал Новый Орлеан. Но это можно сказать только условно, поскольку Новый Орлеан выполняет здесь роль некоего фона, являясь как бы прологом и эпилогом романа, а основная часть действия происходит на яхте богатой вдовы миссис Морьс. Фолкнер совершенно явно задумывал «Москиты» как "роман идей", "интеллектуальный роман", подражая модному тогда английскому писателю Олдосу Хаксли. Ему неинтересны были сюжет, характеры персонажей, бытовые подробности. Он торопился высказать во втором своем романе волновавшие его мысли об искусстве, о литературе.

Для этой цели Фолкнер вывел своеобразную троицу, на которую и возложил не только функцию споров о литературе, но и олицетворение различных типов художников, так, как он их представлял себе. Это писатель Доу-сон Фейрчайльд, критик Джулиус Кауфман и скульптор Гордон.

Образу Доусона Фейрчайльда Фолкнер сознательно придал многие черты облика и биографии Шервуда Андерсона. Подобно Андерсону, Доусон характеризуется как выходец из провинциальной мелкобуржуазной семьи со Среднего Запада, одна из участниц разговоров на борту яхты «Навсикая» говорит о нем: "Он унаследовал все мелкобуржуазное благоговение перед образованием с большой буквы, благоговение, усилившееся из-за тех трудностей, которые он испытал, чтобы поступить в университет и удержаться там". Впрочем, в уста самого Доусона Фолкнер при этом вкладывает собственную оценку университетского образования. "Там было сборище обанкротившихся проповедников, — говорит Доусон, — головы набиты догмами и нетерпимостью, а нутро полно пышных бессмысленных слов. В курсе английской литературы Шекспир был сведен к нулю, потому что он писал о шлюхах, не выводя из этого никакой морали, а один преподаватель утверждал, что главный дьявол в "Потерянном Рае" — это вдохновенный пророческий портрет Дарвина. К Байрону они не приближались даже на расстояние в 10 футов, а Суинберн был сведен к его матери и его старой надежной основе — океану".

Критик Джулиус Кауфман, представляющий в романе рационалистическое начало, вместе со своей сестрой Эвой неоднократно на страницах романа критикуют Фейрчайльда за приземленность, натурализм его произведений. Джулиус замечает Доусону, что тот "представляет собой кукурузную местность… Вы там родитесь с комплексом местного патриотизма". Эва убеждена, что "в этом причина вашей путаницы, Доусон, — ваша убежденность, что создание произведений искусства зависит от географии". А Джулиус, имея в виду Доусона, развивает эту мысль дальше: "Прилепившись духовно к одной маленькой точке на поверхности земли, он гарантирован, что большая часть работы уже сделана за него. Детали одежды, привычки, речь — все то, что не составляет труда для их усвоения и что, будучи нагромождено одно на другое, становится столь же впечатляющим, как и один неожиданный удар оригинальностью, как банальности в большом количестве".

В другом случае, когда Доусон говорит, что человек не может быть художником все время, иначе он сойдет с ума, Джулиус довольно грубо поправляет его: "Это ты не можешь. Но дело в том, что ты не художник. Где-то внутри у тебя сидит путаный стенографист с талантом описывать людей".

На первый взгляд довольно странные суждения для молодого писателя, для которого, как покажет дальнейшая его писательская судьба, совет Шервуда Андерсона описывать "маленький кусочек земли в Миссисипи, где вы начали", послужил мощным стимулом для всего его творчества. Но дальнейшие рассуждения Джулиуса и его сестры о Доусоне Фейрчайльде показывают, что Фолкнер, восприняв совет Андерсона, отнюдь не собирался останавливаться на том, что сделано в литературе Андерсоном. Он понимал ограниченность творческой манеры Андерсона и уже тогда пытался выработать (быть может, несколько эскизно, нечетко) свой более высокий принцип, идею сочетания конкретного описания конкретной местности, конкретных людей с проблемами универсальными, общечеловеческими. Так Джулиус говорит о Доусоне: "Ему не хватает того критерия литературы, который является международным. Впрочем, точнее говоря, не критерия, а веры, убежденности, что его талант не должен быть ограничен кругом понятий, в отношении которых он уверен, что они чисто американские". И далее Джулиус высказывает мысль, которую потом не раз формулировал сам Фолкнер; "Жизнь, вы ведь знаете, везде одинаковая. Образ жизни может быть различным, но разве он не различный в соседних деревнях — фамилии, урожай с определенного участка поля или фруктового сада, влияние работы, — но древние силы принуждения человека, долг и наклонности — ось и решетки его беличьей клетки — они не меняются".

Доусону Фейрчайльду в романе все время противопоставляется скульптор Гордон. Когда Джулиус бросает Доусону, что тот не художник, он поясняет эту мысль следующим образом: "Ты художник только тогда, когда ты рассказываешь о людях, а Гордон художник всегда, а не только когда он высекает что-то из куска дерева или из камня". Творческое начало Гордона подчеркивается па протяжении всего романа. Когда гости видят в его мастерской обнаженный торс девушки, они поражены, они понимают, что это не чей-то портрет, а воплощение вечного духа юности.

Различие в восприятии мира, людей между Доусоном и Гордоном вскрывается в случае с миссис Морье. Знающий ее довольно хорошо Доусон так и не проник сквозь маску глупости, которую носит миссис Морье. И когда он видит скульптурный набросок, сделанный Гордоном, он вдруг понимает, что Гордон под этой маской обнаружил трагическую женщину со своей судьбой, и ужасается собственной ограниченности: "Я знаю ее уже год, а Гордон всего четыре дня… Будь я проклят!"

О Гордоне в романе то и дело говорится, что он чувствует, как бьется "темное и простое сердце вещей". В отличие от талантливого «стенографиста» Доусона Гордон слишком поглощен ощущением и восприятием жизни, чтобы быть беспристрастным наблюдателем.

И характерно, что образ Гордона напоминает знакомый уже по ранним стихам Фолкнера и по его первому роману образ фавна. Миссис Морье подходит ночью па палубе яхты к одиноко стоящему Гордону. "В ровном свете лунных лучей лицо его выглядело худощавым и даже впалым, надменным и почти нечеловеческим. "Он плохо питается, — неожиданно и безошибочно поняла она, — его лицо похоже на лицо серебряного фавна".

Фолкнеру по молодости лет очень хотелось быть таким, каким он постарался нарисовать подлинного художника Гордона, он не удержался от того, чтобы придать Гордону и некоторые свои внешние черты, — в романе несколько раз подчеркивается, что лицо Гордона чем-то напоминало сову. Но его спасало чувство юмора, и он позволил себе и шутку в свой адрес. Одна из героинь романа, Дженни, рассказывает своей подруге Пат о человеке, который встретился ей однажды ночью в кафе на Рынке и научил ее непристойным словам: "Он был белый человек, не считая того, что очень загорелый и очень неряшливо одетый — без галстука и шляпы. Он говорил мне всякие смешные вещи. Он сказал, что у меня лучшее пищеварение, какое когда-либо видел, и еще он сказал, что, если бы завязки на моем платье порвались, я бы разорила всю страну. Он говорил, что он лжец по профессии и что он зарабатывает на этом хорошие деньги, достаточные, чтобы иметь «форд», как только он сумеет выкупить его. По-моему, он был сумасшедший. Не опасный, просто сумасшедший". А через несколько строк Дженни вспоминает, что фамилия этого человека была Фолкнер.

Задумывая «Москиты» как "роман идей", Фолкнер заранее обрекал себя на поражение. Его таланту была совершенно противопоказана холодная изощренная игра ума, жонглирование парадоксами, столь характерными для "романа идей". Поэтому и парадоксы, рассыпанные по роману, не отличались безупречным вкусом. Так, например, о скульптуре, вызвавшей восторг его гостей, сам Гордон говорит следующее: "Это мой идеал женщины: девственница, без ног, чтобы не убежала от меня, без рук, чтобы не удерживала меня, и без головы, чтобы не нужно было с ней разговаривать".

Софистику, изощренность, присущую "роману идей", Фолкнер хотел соединить с пародией. В «Москитах» он действительно высмеял многие черты, характерные для богемы Французского квартала Нового Орлеана, — снобизм, бесплодные разговоры об искусстве. Не случайно Гордон ужасается: "Разговоры, разговоры, разговоры; абсолютная, душераздирающая глупость слов. Это кажется бесконечным, как будто это может продолжаться вечно. Идеи, мысли становятся пустыми звуками, которыми будут перекидываться, пока не умрут".

Предметом пародии в «Москитах» должны были, по идее, стать опустошенность, бездуховность современного общества, тщетная погоня за пустым, призрачным, неосуществимость жалких и ничтожных желаний. Поражение Фолкнера в «Москитах» заключалось в заданности этой конструкции, в функциональности задуманных им персонажей — каждый из них воплощал одну какую-то высмеиваемую черту. Так, миссис Морье вызывает у читателя улыбку тщетными попытками сохранить атмосферу благопристойности и приличия, остропародийным выглядит мистер Талиаферо, на протяжении всего романа озабоченный своими планами соблазнения женщин, по поводу которых он все время советуется с Доусоном Фейрчайльдом. Наивным до глупости предстает перед читателем англичанин майор Айерс, одержимый одной идеей — как заработать в Америке много денег. Впрочем, у майора Айерса есть в романе и другая, пожалуй главная, функция — он доверчиво выслушивает фантастические истории Доусона Фейрчайльда об овцах, превратившихся в рыб, и о потомке генерала Джексона, ставшем акулой. Эти анекдоты во многом повторяли истории, которые с таким увлечением придумывали Шервуд Андерсон и Фолкнер, гуляя по улицам Нового Орлеана. Надо отдать должное, в «Москитах» эти истории никакого отношения к роману не имеют и представляют собой просто вставные новеллы, при этом не очень смешные.

Когда Фолкнер был уже зрелым и знаменитым писателем, студенты Виргинского университета однажды спросили его о романе «Москиты»: "Малькольм Каули считает этот роман ранним и слабым. Вы согласны?" На что Фолкнер ответил: "Я думаю, что некоторые части этого романа смешны, но в целом… я думаю, каждый писатель считает, что если бы он написал книгу заново, то она была бы лучше. Что касается этой книги, то если бы я стал переписывать ее, то я, вероятно, вообще не смог бы ее написать. Я не стыжусь ее, потому что это были щепки, плохо отделанные доски, которые изготовляет плотник, пока он учится, чтобы стать первоклассным мастером, но эта книга в моем списке не занимает значительного места".

Так оценивал впоследствии Фолкнер свой второй роман. Ну а тогда, в сентябре 1926 года, он послал рукопись «Москитов» в Нью-Йорк в издательство "Бонн и Ливрайт". Роман был посвящен Элен.