На другое утро Хадко и Мэбэт на двух нартах ушли в тайгу, чтобы привезти в становище спрятанную часть добычи — остатки туши сохатого и двух оленей, которых Хадко убил, когда до становища оставалось меньше одной малой ходьбы. Человек Пурги смог подвесить мясо на ветвях огромной сосны, чтобы добыча не досталась волкам. Радость грела сердце Мэбэта — его сила передалась сыну. Скоро к радости прибавилась гордость: на оленьих шкурах горели красные стрелы — родовой знак Ившей. Красной стрелой они метили боевых оленей. Загружая добычу в нарты, Мэбэт думал, что черные глаза сына, может, и не чужие вовсе, а просто другие. Ведь никто не знает, как в точности должны выглядеть божьи любимцы и сколько на свете таких, кому дано не считаться с обычаем человеческой жизни, не теряя при этом в силе и удаче. Эти мысли были приятны Мэбэту, он упивался ими до заката и уснул со спокойным наслаждением.

На другой день ранним утром Мэбэт вышел из чума и застал сына за странным занятием, смысл которого от удивления не смог вспомнить сразу. Хадко привязывал к нартам, набитым добычей великой охоты, красные ленты — такие же трепетали под резвым ветром на рогах двух белолобых оленей, взятых из стада без спроса.

Любимец божий стоял, будто каменный, и смотрел. Он вспомнил назначение лент. Сомнений быть не могло: его сын ехал свататься к той девушке из рода Пяк, ехал, как принято у людей, с дарами и поклонами.

Не дожидаясь слов отца, Хадко заговорил сам:

— Отец, ты не дал мне калыма — я сам добыл калым. Ты говорил, что не будешь мешать мне делать то, что я считаю нужным. Вот я и делаю то, что считаю нужным. Все честно.

Он был дерзок, этот Хадко, — не побоялся, что упадет с окровавленным ртом, прежде чем договорит свою дерзость. Мэбэт промолчал. Он видел яркий знак Ившей на шкурах, содранных с добытых оленей, и понимал, что сын его все же не таков, каким он представлял его еще вчера: он взял чужое не по своей смелой воле, а по незнанию и улыбке случая.

Мать вышла из чума с дымящимся куском мяса на большом деревянном блюде, но от тяжелого молчания мужа не решилась подойти к сыну и поставила блюдо на снег. Хадко подбежал сам, обжигаясь, сунул еду в ровдужий мешок и сказал весело — как вскрикнул:

— Спасибо, мама!

В то утро Хадко был не только дерзок — он был горд и, наверное, счастлив. Перышком взлетел на высокие, загруженные сверх полноты нарты и так яростно ударил хореем по оленьим спинам, что взбесились олени — развернули нарту, как бурная вода вертит малую лодочку. Снежное облако окутало счастливца, и вылетело из облака звонкое, радостное и глупое:

— К вечеру ждите! К вечеру…

Упряжка скрылась. Любимец божий обернулся к жене и долго глядел в ее лицо.

— Откуда ленты? — спросил он глухо, почти шепотом. — Откуда ленты и мясо в дорогу?

Ядне опустила глаза.

Ни вечером, ни на другой день, ни на третий Хадко не вернулся. Утром четвертого дня один олень вместо двух притащил в становище наполовину опустевшие нарты. Воздух шевелил омертвелые красные лоскутки. Правил упряжкой незнакомый рябой парень.

Под шкурой, на которой угадывались очертания красной стрелы, лежал Хадко. Когда Мэбэт сбросил покрывало, сын не пошевелился. Мать стояла рядом, опустив в ужасе руки. «Скоро заголосит», — спокойно подумал Мэбэт и тут же хлестко ударил Хадко ладонью по щеке. Сын застонал, заворочался и в беспамятстве пытался сказать что-то, но не смог. Смрад исходил от него такой, что ко всему привыкшая Ядне отвернулась.

— Не иначе, побывали вы оба у Одноглазой Ведьмы, — наконец сказал Мэбэт.

Рябой парень, который привез ему сына, заговорил быстро, боязливо и путано. Из его прыгающей речи можно было понять, что и вправду заезжали они к Одноглазой, но грибы ел только Хадко, и съел их много, и еще пил мочу сохатого, который все лето пасся в грибных угодьях, а сам он грибов не ел, мочи не пил и еще отговаривал Хадко от этого дурного дела, но тот не слушал его и уже не мог сам править оленями, из-за чего пришлось его везти домой, как везут больного или мертвого человека…

— Как зовут тебя? — спросил Мэбэт рябого.

— Махако, — сказал парень, чуть смутившись, ибо это прозвище по-юрацки означает «заика» — он и вправду немного заикался. Махако, как оказалось, принадлежал к тому же, что и Мэбэт, роду Вэла и, значит, приходился ему родственником, только слишком уж дальним — любимец божий никогда не встречал его.

Как младенца, Мэбэт взял сына на руки и, отвернувшись, чтобы запах не столь жестоко бил в ноздри, отнес в дальний чум. Там велел матери разжечь очаг и сидеть подле Хадко с котелком горячего мясного отвара — чтобы сын пил его, когда проснется.

То недолгое время, пока Мэбэт относил сына и отдавал распоряжения его матери, Махако смущенно перетаптывался возле нарт — видно, хотел поскорее уйти отсюда. Но любимец божий, как старому другу, положил ему руку на плечо и сказал:

— Ты будешь моим гостем. Пойдем в чум, там много еды — я ведь ждал тебя, родственник.

Заика, не веря такому чуду, покорно пошел за Мэбэтом и сел, куда было указано, — на место для почетных гостей.

Там, под богатое угощение, он рассказал историю сватовства Хадко, и Мэбэт в тот день смеялся так, как не смеялся никогда в жизни.