Григорий Шелихов

Григорьев Владимир Степанович

Часть третья

 

 

Глава первая

1

С незапамятных времен, измеряемых жизнью сотен и сотен людских поколений, ледовая река Тауанса в невидимом человеческому глазу движении сползала с укрытых туманом гор в воды океана. Горы вздымались над диким, пустынным берегом залива Нучек и ревниво скрывали тайну ее рождения там, вверху, где высился под дымчатой шапкой вулкан Агассицу, или, как называли его, посетив первыми эти места, русские, гора святого Илии.

— Ой, и тепла шапка у преподобной горы: накроет — не вырвешься! — рассказывали на Кадьяке старовояжные, побывавшие здесь еще лет восемь назад с самим Григорием Ивановичем Шелиховым. — У нас на что смел был хозяин, а и он нучекских сулоев забоялся…

Поверхность ледника была укрыта пухлой подушкой почвенных наносов и обросла, как иглистой шерстью, высокоствольными деревьями, и только далеко в заливе обнажалась хребтина ледяного потока, — падая, поток как бы врезался в воды океана прозрачными белыми отвесами в сорок — пятьдесят саженей высоты. Изо дня в день, в часы прилива, около них вскипал неистовый сулой — хаос встречных, сшибавшихся между собой в дикой ярости течений. Время от времени, в какие-то мгновения вечной жизни природы, подточенные морской соленой водой, размягченные солнцем и ветрами чудовищные глыбы застывшей реки внезапно рушились и исчезали в глубинах залива со всем, что было на их поверхности, чтобы дать место новым, безостановочно сползавшим в океан заледенелым волнам Тауансы.

В этом первобытном земном уголке человеку явно не было места. И все же он пришел сюда, подвигаемый неутомимой, все подчиняющей силой искания, творчества и труда. Пришел и без смущения расположился среди величавого безлюдья со своим лоскутным хозяйством.

На краю ледяного мыса, в куче угрюмых серых валунов, вынесенных ледником, маячила одинокая человеческая фигура.

Приземистый человек, в черном сюртуке и наброшенном поверх индейском шерстяном плаще в цветных узорах, напряженно шарил подзорной трубой в опаловой дали океана. Далеко внизу, в глубоком овале отлогого берега, дымили костры и копошились люди среди островерхих шалашей, связанных из мелкого кругляка и обтянутых парусиной и кожей. Вытянутые на берег выше пенистой кромки прибоя черные байдары, обшитые сивучьей кожей, и сами походили на стадо сивучей, доверчиво выплывших к людским кострам.

— Пуртов и ты, Демид, поглядите, однако, в дальнозрительную трубу! — начальнически обернулся человек в плаще к валунам. На голос его как из-под земли выросло двое людей в кухлянках. Они укрывались за валунами от свежего ветра с океана, которого как будто не замечал человек в плаще. — Ветер глаза слезит, а мне все будто судно мерещится, — пояснил он, передавая им трубу. — Да не оба сразу! — улыбнулся начальник, заметив, что бородачи, наступая друг другу на ноги, стараются одновременно заглянуть в трубу.

— Мне стеклы не надобны, Александр Андреевич, глазом вижу корабль, — отказался от трубы чернобородый великан. Его звали Демидом. — Трехмачтовый! На губу идет, только… не наш корабль, не «Симеон» это…

— Демид правильно говорит, Александр Андреевич. Ох, и гляделки! Орлиные очи! Уступи, Демид, твои гляделки! — восхищенно заметил коренастый русобородый Пуртов, смотря в подзорную трубу. — На всех парусах летит к Нучеку, и не иначе — аглицкий корабель…

— Не наш, говоришь? Та-ак… Айда-те, ребята, к партии, встречать будем… — неопределенно отозвался на слова спутников начальник и молча двинулся по крутым облесненным спадам ледовой реки в сторону далекого табора на берегу залива.

Демид Куликалов шел впереди, уверенно лавируя между двухобхватными серебристыми стволами цуги — драгоценной для кораблестроителей американской красной сосны. Сейчас цуга заслоняла небо и все ориентиры берега и гор. В сумрачном безмолвии лесной чащобы одни только белки-летяги подавали признаки жизни, роняя на пробиравшихся гуськом людей полновесные шишки.

Человек в индейском плаще, прикрывавшем столь неожиданно-странный в чаще девственного американского леса европейский сюртук, хранил важное молчание. Он неторопливо продвигался, стараясь попасть в след ноги великана Демида. Безошибочным чутьем лесного охотника Демид угадывал за мшистым ковром под ногами все опасные капканы из обломков камня и гниющего бурелома, точно сама природа дикого края была враждебно настроена против непрошеных пришельцев. Молчание начальника не беспокоило ни Демида, ни Пуртова. Они привыкли к скупости Александра Андреевича на слова, и оба были уверены, что в нужный момент всегда услышат спокойный голос начальника, подающего команду и указание.

Кряжист и неподатлив людским мнениям и людям, не проверенным на деле, был правитель русской Америки Александр Андреевич Баранов. Выходец из Онежского сурового озерно-лесного края, в котором затерялся глухой погост Каргополь на широкой Онеге у Лачозера, Баранов как будто вобрал в себя все необычайные качества первых засельщиков Поонежской пятины, крепких духом и телом залешан из житниих и молодших людей славного Новагорода.

Встречи и сближение с Барановым оказались наибольшей удачей Григория Шелихова. В Баранове Шелихов нашел надежного преемника и продолжателя своего дела. В трудах Баранова, осуществившего почти все замыслы Колумба русского, сохранилась для потомства память о Шелихове.

Как предприимчивые новгородцы, когда-то продвигавшиеся на восток, — а из них не каждый-то и топор имел, — осели и закрепились на необозримых пространствах от Волхова до Урала, среди лесных, на пенек молившихся людей племени чуди белоглазой, — так и Александр Баранов, с горсточкой подобных себе по труду и духу русских добытчиков и землепроходцев, сумел осуществить наполнявшие жизнь Григория Шелихова планы освоения чудесной земли северо-западной Америки.

Через десять лет деятельности Баранова в Америке северное Эльдорадо Нового Света было закреплено за Россией. От предельной точки в земле каклигмютов — эскимосов — за Полярным кругом, названной позже мысом Барроу, до пролива Кайганы под 54° северной широты на юге простиралась русская Америка. Позже Баранов продвинулся еще на пятнадцать градусов к югу, в область апельсиновых рощ нынешней Калифорнии.

Хотя где-то вверху сияло выбравшееся из туч солнце, сумрак у подножия великанов первобытного леса был густ. Баранов шел с открытой головой. Он был лыс, и лысина его, окаймленная по краям косицами спадавших к шее мягких льняных волос, белела в сумраке леса. Черный суконный картуз с высокой тульей Баранов нес в руке.

Внешность Баранова, человека, перевалившего уже за пятьдесят лет, вызывала суеверный страх и изумление среди его краснокожих врагов. Небольшая и некогда стройная фигура с годами осела и раздалась вширь. Голая, бугристая, будто высеченная из полированной мамонтовой кости голова на сутулых плечах, бескровное белое лицо с набрякшими веками, зеленоватые, с золотой искрой глаза, пронзительного взгляда которых не выдерживали даже индейцы, умевшие встречать, не отводя глаз, конец направленного в их грудь копья, — таков был внешний облик великого русского тойона, спокойно пробиравшегося сейчас по медвежьим тропам ледника Тауансы.

После одного из особенно замысловатых поворотов Демида в сторону, казалось бы совершенно противоположную цели их движения, Баранов пытливо уставил взгляд в спину передовщика и спокойно, не останавливаясь, спросил:

— А не сбились ли мы, однако, Демид Софроныч, с курса? Мне, как я околиц Нучека еще не знаю, кажется…

— В самый раз вышли… Глядите! — с оправданным промедлением, пройдя еще сотню шагов, отозвался Куликалов и показал на воды залива между поредевшими деревьями, забеленные пенными барашками сулоя. Что-то отеческое было во взгляде Баранова, которым он окинул могучую фигуру следопыта, когда тот отодвинулся в сторону, чтобы пропустить начальника вперед. И от этого взгляда на сердце Демида стало легко — Баранов верил ему.

Лес, покрывавший широкое русло ледяной реки, кончился. Береговая морена, усеянная галькой и камнем, перемолотым когда-то льдами, переходила в холмистую равнину, и равнина эта отлого спускалась к водам залива. Далеко, за выпуклой линией горизонта над океаном, садилось солнце. Над венчиками цветов на опушке леса, с неуловимым по быстроте трепетом крошечных крыл, порхали, как бы подвешенные в воздухе, вперемежку со шмелями, крохотные, величиной с ноготь мизинца, пичужки «кун». Тонкими и длинными клювами наподобие ложечки «кун» — колибри — пили соки цветов диковинной страны, и Баранов, впервые встретивший их в этой разведочной поездке, с восхищением следил за порхающими серенькими «камешками». Он знал, что в иные теплые лета эти пичужки поднимаются на побережье Южной Аляски до 60° северной широты.

— Каких только чудес не покажет страннику натура! — вздохнул Александр Андреевич, присаживаясь на плоский, обкатанный льдами валун. — До табора час ходьбы, передохнем немного, и насчет корабля, что к нам идет, хочу вас, други мои, попередить, поелику вы оба не только мои помощники, но и самостоятельные начальники над людьми, вам от компании доверенными. Придется встречать гостя, и кто знает, кому после встречи жить останется…

Баранов умолк и вперился через подзорную трубу в предвечернюю дымку над океаном, уже укрывшую чужой и враждебный флаг.

Ничего там не обнаружив, правитель все же принял решение не отступать перед вражеской силой.

— Доберемся до табора, — выдержав внушительную паузу, сказал Баранов, — вы оба, каждый по своим концам, прикажете разбросать костры и перенести шалаши в лес. Байдары туда же с берега уберете. Избы, что на месте крепости срублены, палисад и рогатки схороните деревами и ветками. Текомбаеву и Кашеварову с подручными пушкарями неотлучно быть при единорогах и фальконетах. Огней не зажигать. Всех людей к бою изготовить, но не говорить, кого ждем, а вам скажу…

Баранов вытащил из кармана сюртука толстую пачку бумаг, развернул нужный лист и многозначительно произнес:

— «Секретнейшее»! — правитель поднял палец, подчеркивая серьезность момента. — «Шведский король умыслил…» А это значит, что мы снова воюем со шведами! — пояснил Баранов, как природный онежанин резко напирая на «о». — «…умыслил разорить российские владения в Америке. На сие дело подговорено под флагом арматора английского Кокса судно «Меркурий» с четырнадцатью пушками, обшитое медью. Опознать можно через изображение Меркурия на корме. В команде Коксовой тридцать отборных английских головорезов и с ними дикие канаки с Сандвичевых островов, сколько набрать смог… Канаки те приобычены питаться человечиной, а оный Кокс и сам привычен, как пересказывают кантонские китайцы, кровь людскую, как воду, лить. Честь и достоинство державы российской возлагают на вас встретить достойным отпором наглого…» Встретим?! — уверенно спросил Баранов Пуртова и Демида, прерывая чтение доставленного Кусковым письма Шелихова.

Письмо перед выходом партий на промыслы Баранов получил на Кадьяке с прибывшим из Охотска судном «Три святителя». Не обнаруживая тогда перед людьми и признака тревоги, правитель неожиданно для всех переменил решение и соединил направлявшиеся в разные стороны партии Пуртова и Куликалова в одну огромную флотилию из трехсот байдар, с пятьюстами промышленных, объявив, что и он поплывет с ними, так как ему нужно лично ознакомиться с местами промысла в Чугацком заливе и далее к Якутату. По его соображениям, Кокс должен был появиться с юга, чтобы попытаться уничтожить партии, находящиеся на летних промыслах вдали от Кадьяка. В его расчеты, видимо, входило и уничтожение крепости Воскресенской, где строятся первые корабли российско-американского приватного флота.

Перед отплытием Баранов пригласил к себе прапорщика Чертовицына, поседевшего на службе старого сибирского солдата. Поставил храброго служаку, бравшего в 1767 году под командой Суворова Берлин, перед образами и взял с него клятву не допустить высадки Кокса на Кадьяке. Баранов и сам был уверен, что крепости Павловской, куда он в прошлом году перенес центр российских колоний в Америке из размытой и затопляемой приливами Трехсвятительской гавани, Коксу никак не одолеть. Высокое положение над морем на гранитных утесах и двадцать фальконетов и единорогов, оставленных еще Шелиховым, придутся не по зубам английскому пирату и его людоедам.

— Господин прапорщик, — торжественно заключил правитель свою беседу с начальником Кадьякского гарнизона, — не я, — что я в деле сем значу! — Россия защиты от вас требует… Да не посрамимся!

— Не сумлевайтесь, Александр Андреевич, костьми ляжем, а на берег англицев не пустим! Вот ежели в море… Только что же он в море нам сделает? Постоит, прохарчится и уйдет… Благодарим на доверии! — церемонно раскланялся прапорщик Чертовицын, принимая из рук правителя поднесенную на прощание кружку неразведенного спирта.

Думая о завтрашней встрече и неизбежном бое с шведским капером, правитель вспоминал старика Чертовицына и самое важное — центр русской Америки, селение Павловское, в северо-восточном углу Кадьяка, оставленное на Чертовицына под защитой старых, плохоньких пушчонок. Вспоминал свой ладный и внушительный — с моря прямо в глаза кидается — дом правителя, в который всего год как перебрался после двух лет жизни в палатках и под открытым небом. В доме хранились все дела и документы компании, счета и денежный сундук… «На берег Чертовицын Кокса не допустит, а сжечь дом и все селение чем воспрепятствует? Пушки Коксовы, наверно, втрое дальше наших бьют… Мне бы Кокса на Кадьяке ждать! А теперь… теперь здесь надо Кокса кончать», — думал Баранов, ничем не выдавая охватившей его тревоги. Он искал выхода и спасения от представившейся ему опасности.

Отступления перед трудностями и опасностью Баранов не допускал. Годы кочевой торговли среди воинственных чукчей и коряков на крайнем севере Сибири и на Камчатке, а особенно последние три года жизни в Америке, краснокожие жители которой с необыкновенной легкостью решались на пролитие чужой и своей крови, приучили Баранова силой или хитростью добиваться победы. На войне все средства хороши, но воевать надо с умом.

— Придется, други мои, — начал Баранов, — попытать счастья самого Кокса захватить, а для этого дела один ты, Демид Софроныч, подходишь…

— Всегда Демиду место и честь, — недовольно пробурчал Пуртов, предполагая, что правитель намерен взять судно пирата на абордаж. — А кому же, как не мне, с Мелкуром этим рассчитаться за пограбление и наручники? — продолжал недовольно ворчать Пуртов, помня о своей встрече с арматором Коксом года три назад. Тогда эта встреча благодаря находчивости и удальству купеческого сына Пуртова закончилась посрамлением наглого арматора.

— В-во, через то, что ты Кокса боксой уже угощал, через это самое для моего замысла непригоден. Он тебя враз признает! И бородищу твою, Егор, жалко для Кокса брить, — пошутил правитель, восхищенный в душе недовольством Пуртова. — Ты ему на берегу объявишься и в наручники возьмешь… Только смотри у меня, грудью не кидаться, удальства не показывать!

Баранов помолчал, как бы еще раз прикидывая в уме шансы задуманного предприятия, и высказался затем с обычной прямотой, не преуменьшая риска и опасности:

— Индейская хитрость! Пятьдесят лет назад капитан-командор Алексей Ильич Чириков, что плавал с Витусом Берингом, достиг Ситхи на пакетботе «Святой Павел»… Ну, тамошние индейцы, прозываются они колошами, выслали переговорщиков о дружбе и торговле, чтобы на берег выманить. Чириков, — он тогда был хворый, сохранил его господь! — сам не поехал, послал штурмана Дементьева о семнадцати матрозов… Все и сгинули, ни один не вернулся! За науку мы платили, попробуем науку себе в пользу обернуть. Станет Кокс на якорь, ты, Демид, с американцами своими, растолковав все как надо, к нему поплывешь. Ты пятнадцать лет с индейцами прожил, цокотать по-индейски умеешь, повадки их все знаешь, лицо и глаза у тебя подходящие… Борода вот, невиданная у индейцев борода твоя, Демид Софроныч! Не испортила бы она нам обедни, — с сомнением глядел правитель на окладистую, черную, чуть посеребренную бороду Куликалова.

— А ты, Александр Андреевич, лицо мне выголи, как себя, видел я, перед зеркалом что ни день голишь, — на минутку не задумавшись, просто ответил Демид. — Да я еще красками лицо распишу…

— Тогда комар носа не подточит! — успокоился Баранов. — Я бы сам за тойона индейского на Коксов корабль поехал, однако не гожусь — говорить не могу и, как меня красками американскими ни вымарай, подшерсток выдаст… У Кокса глаз, полагаю, вострый! Взойдешь к нему на корабль, надели его бобрами, рому проси и на нас, на русских, ругайся, клепли чего хочешь… Просись к нему в долю нас вырезать и к себе для заключения союза на берег зови, выманивай. Скажи, что мы редут за горами выстроили, обещай за ружья и порох нас пожечь, только помощи его проси и жадность на грабеж показывай… Кокс иначе об индейцах не понимает, на свой аршин меряет, как и все из них, кто сюда приходит. Уразумел меня, Демид?

Было решено: утром или днем, когда шведский капер станет на якорь, к нему на пяти-шести трехлючных байдарах поплывет Куликалов, в качестве вождя местных индейцев, с дарами и постарается выманить самого Кокса к себе в селение… Селище такое, якобы индейское, шалашей на двадцать — походный лагерь — надо поставить в ущелье, верстах в восьми от берега. На пути к нему будет засада. Если Кокс на первый раз не отважится лично сойти на берег, засада беспрепятственно пропустит его людей туда и обратно. В лагере этом их встретят индейцы, которых немало уже навербовал в свою партию Куликалов, они примут дружески, накормят, обдарят мехами из компанейского промысла и с миром отпустят, чтобы внушить доверие Коксу.

— Стой, однако! — хлопнул себя по лбу правитель. — С такого крючка Кокс не сорвется… Ежели вдругорядь ехать к нему, чтобы выманить, доведется, я дам тебе, Демид, мешочек… Есть такой у меня в лагере! Покажешь Коксу зернины золотые, скажешь, что у себя в речке намыл, отдашь их за бутылку рому, как есть ты индеец глупой и простодушный. Золотого притяжения Кокс не выдержит — придет за смертью своей. За золото он людскую кровь льет, за него и своей заплатит.

Пуртов с восхищением принял план правителя. Демид Куликалов слушал молча, ничем не выдавая своих чувств, но в глазах его светилась тоска и отрешенность от интересов, волновавших русских добытчиков, и эту тоску не раз уже замечал в нем Баранов. «Александр Андреевич человека с первого взгляда как орех разгрызает», — говорили о Баранове те, кто сталкивался с ним, но даже умудренному острым чутьем на людей правителю Баранову Демид Куликалов казался человеком непонятным и загадочным.

2

В прошлом году осенью, когда Баранов в заложенной на южном берегу Кенайского полуострова крепости Воскресенской самолично, подавая пример работным, затесывал топором стволы цуги для домов и стапелей строившегося в Америке первого русского корабля, охрана лагеря привела к нему вышедшего из лесу человека.

Человек этот, в индейской одежде, с лицом, по цвету кожи неотличимым от выдубленной солнцем и ветрами кожи индейцев, внимательно разглядывал правителя. За широкой спиной человека стояла красивая девушка-подросток, совсем не похожая на индианку, и мальчик лет десяти, дичок красной расы.

— Ты будешь Баранов, кадьяцкий тойон касяков? — спросил правителя лесной человек чистым русским говором. — Я — Куликало… Демидом Куликаловым буду я, а это Анна и Николка… дочка и сын мои. Жена умерла… Я о тебе слышал, индейцы про тебя много рассказывают… Ну, я и вышел и Анну с Николкой с собою взял, — и Куликалов слегка подтолкнул вперед упиравшихся девушку и мальчика. — Повырастали они, крестить с попом, думаю, надо, учить… русской они крови, мои детища… Принимаешь нас? Я зверя промышлять буду, индейцы все меня знают, если по правде живете — всех к тебе приведу…

— Что же, коль добрый человек, живи с нами, и детей твоих приютим и воспитать допоможем, — спокойно и приветливо ответил Баранов лесному человеку, не подавая вида, как он обрадован его нечаянным появлением.

Провожая Баранова на трудный подвиг служения в Америке, Григорий Иванович Шелихов в последнюю минуту, сходя с поднимавших паруса «Трех святителей», сказал ему о неведомом русском изгое, скрывшемся среди индейцев за снежными горами побережья. Индейцы зовут его Куликало и почитают как великого вождя и колдуна. «Из собственного моего плавания к кенайцам, расспроса аманатов и старовояжных, а равно и справок, наведенных в Охотском портовом журнале, можно думать, — говорил Григорий Иванович, — что человек этот — единственный уцелевший из промышленных людей полютовского шнитика «Иоанн Предтеча». Шнит этот бесследно исчез на путях в Америку лет пятнадцать назад».

«Беспременно разыщи, Александр Андреевич, Куликала этого, — наказывал в своих позднейших письмах Шелихов. — Такой человек, ежели он среди индейцев пятнадцать лет прожил и славу великую нажил, для нас есть клад бесценный либо камень, на котором споткнуться можем… Разыщи!»

Но как разыскать? В такой стране человека, что иголку в сене, искать, а он, глядь, сам объявился…

Правитель поселил Куликалова с дочкой и сыном в своей бараборе, чего никогда не делал. И позже, когда Куликалов, стеснявшийся постоянного обилия посетителей в правителевом доме, ушел из него и поселился в крохотном, для себя срубленном шалашике, Баранов настоял, чтобы Анка с Николкой остались в управительском хозяйстве. Куликалов, которому буйство и вольные нравы промышленных не внушали доверия, был рад этому и платил правителю неутомимой и безупречной работой на промыслах и в сношениях с индейцами, крайне редко появляясь в конторе.

Правитель, хотя и был мужчиной в расцвете сил, жил одиноко и замкнуто. Всем хозяйством Баранова заправляла привезенная, как он говорил, «из России» древняя колымчанка Анфиса Ниловна Стадухина. Предки Стадухиной за полтораста лет до описываемых событий успели побывать на Камчатке, Курилах и Сахалине. Память Анфисы Ниловны была живым хранилищем имен и подвигов теперь безвестных и позабытых добытчиков-землепроходцев, неутомимо раздвигавших пределы русской земли к манившему их восходу солнца…

Анка с Николкой, выросшие в условиях первобытной жизни, с детства умели ловить рыбу и добывать силками и стрелами мелкую пернатую и четвероногую дичь. Они стали деятельными помощниками Анфисы Ниловны по хозяйству, а от нее научились древним русским молитвам и буквам славянской псалтыри.

За несколько побывок Куликалова в Воскресенской крепости, а потом в Павловской гавани на Кадьяке Баранов узнал всю необыкновенную историю жизни этого человека и еще более утвердился в высоком мнении о великих жизнеустроительных качествах русского народа.

Лет пятнадцать назад, как раз в то время, когда настойчивый английский мореплаватель Джемс Кук в 1778 году, убрав паруса на прославленном «Resolution», дрейфовал на галсе Кенайского полуострова, борясь в открытом океане с затяжными в этих широтах осенними штормами, мимо его судна, принятый в надвигавшихся сумерках за кита, проскочил в залив трухлявый, потерявший мачту и паруса, едва видный над водою русский шнитик «Иоанн Предтеча».

Шнитик был отправлен из Охотска иркутскими купцами Очерединым и Полютовым для промысла морского зверя на Алеутских островах. Выряжая на скорую руку свою утлую, изъеденную морским червем посудину, богобоязненные купцы не хотели брать лишний грех на душу — слезы сирот и вдов — и потому вербовали команду из бессемейных ссыльных, не помнящих родства бродяг и беглых каторжников. Золотой песочек и спирт иркутского курения туманили глаза охотского коменданта полковника Козлова-Угренина и помогали купцам нарушать закон и некоторые формальности.

Беглому рудознатцу-чугунщику с Невьянского завода Евдокима Демидова Демиду Куликалову некуда было податься, когда он добрался до негостеприимных берегов Восточного океана, и, дав расписку Полютову служить верой и правдой пятилетний срок, он перешел на прогнившую палубу «Предтечи». В голове Демида Куликалова носились обрывки рассказов о вольной и богатой стране Америке. Рассказы эти он слышал от пленных шведов, с которыми работал в мокрых штольнях Магнитной горы, куда был сослан за строптивость.

Суровый и дикий край, в котором Куликалов очутился, выбравшись на песок Кенайской губы с разбившегося на береговых камнях шнитика, оказался богатым и зверем и рыбой, но мало походил на разукрашенные воображением рассказы пленных шведов, заброшенных в демидовские рудники.

Индейцы-кенаи были мирно настроены, они накормили и приютили больных и обессиленных морем русских.

— Человек, как я сызмалу стал примечать, едва в силу войдет, душу теряет, — говорил Куликалов. — Полютовцы — их было двадцать три человека, — проживши сыто с пяток годков, одичали без хлеба и, почуяв свою силу в безвестном краю, начали огнем и железом покорять себе американцев, обратали вольных людей, как холопей своих… А тут объявился бостонских поселений китобоец Бенсон, в Кенаи он за китами заплывал. Ну, ворон ворону глаз не выклюнет…

— А выклюнет, так не вынесет. Говори, говори, я это так, к слову, припомнил, — поторопился Баранов восстановить прерванное повествование Демида.

— Они и снюхались, и начали полютовцы воронам залетным рухлядь, добытую и награбленную у индейцев, сбывать за порох, свинец, за ром. Мне при этих делах довелось толмачом быть, язык я перенял мало-мало у демидовских пленных шведов. Но только когда они начали продавать Бенсону американских девок, поспорил я об такой торговле с передовщиком полютовским Михеем Кобылиным… Разняли нас. Я в стороне от них начал жить, со своими ездовыми собаками, которых развел от тех, что с нами к берегу прибились. Псы, окроме меня, никого не слухали. До поры, окроме псов, и я нужный был.

Куликалов брезговал жизнью товарищей. В душе созревало решение — при первом же удобном случае уйти, оторваться от хищного обличья всех доселе ему известных людей — и чтобы навсегда. Вскоре Демид убедился, что расхождение с товарищами зашло слишком далеко.

— Отдай мою шавот! — придя однажды к передовщику полютовцев страхолюдному Михею Кобылину, сказал индеец-охотник с материка. У этого индейца укрывшиеся под его кровлей от зимней метели промышленные увели жену.

Индеец принес как выкуп связку бобровых шкур. Когда его поставили перед Кобылиным и обыскали, нашли за пазухой меховой рубашки нож.

— Меха — в амбар, а этого… — выразительно мигнул подручным людям Кобылий и налил себе кружку рому. Ненавистный Куликалову Евдоким Демидов так же издевался в Невьянске над попадавшими в его руки беззащитными людьми.

— Не дам убить! — неожиданно поднялся и заслонил собой индейца обычно молчаливый Демид. — Человек-ить, как и мы с тобой, он правды ищет…

— Пр-равды? В собачье мясо искрошу! — захрипел безносый и гугнивый Кобылий и схватился за нож.

Промышленные кинулись их разнимать и вытолкали потом за двери Демида и индейца. Куликалова они не любили, но уважали за навык в поковках, меткость в стрельбе и уменье натаскивать ездовых собак. Куликалов знал, что Кобылий и ближайшие к нему люди, вроде зверобоя Хлюпки, ненавидят в нем молчаливого свидетеля их «подвигов» среди запуганных кенайцев и угалахмютов.

Когда Демид входил в свою избу, в которой второй год жил одиночкой в окружении своры только у него удержавшихся крупных волкоподобных ездовых псов белоглазого колымского помета, индеец остановился перед дверями, беспокойно оглядываясь по сторонам.

— Входи… Кусыысаге? Кутысеве? Как зовут тебя? Куда пойдешь? Входи, обогрейся, — пригласил его Демид, усвоивший несколько десятков обиходных слов индейского языка.

В избе они говорили всю ночь, говорили долго и трудно: у обоих не хватало слов, но все же индеец и русский поняли друг друга, человек поверил человеку. На рассвете Куликалов застегнул постромки на собаках под двумя нартами — по семь на каждую, привязал к нартам мешки с продовольствием, порохом, свинцом для пуль и запасное ружье в меховом одеяле. Оглядел нарты, прощупал на груди огниво с кремнями, забросил за спину нарезную заряженную флинту, подтянул кушак с заложенным за него топором и, легко присвистнув, поднял собак под первыми нартами. Индеец бежал на Демидовых лыжах около вторых нарт.

Подавшись на матерую землю, верст за триста на северо-восток от русского поселения, к озеру Кнутубян вблизи огнедышащей горы Логен, где никогда еще не ступала нога белого человека, Куликалов навсегда, как он тогда думал, прощался с Россией, с родиной, с русскими людьми, а может быть, кто знает, и с жизнью.

Об индейцах рассказывали многие и многое. Говорили об их враждебном вероломстве, неискоренимой ненависти к белым, звероподобной жестокости, о непреодолимом влечении к кровопролитию и убийству. В отношении индейцев, вошедших в соприкосновение с белыми, обрушившими на них огонь и железо европейской цивилизации, все эти страшные рассказы в известной мере были достоверны. Однако даже знаменитое скальпирование не было чисто индейским изобретением. К индейцам северо-запада Америки оно проникло следом за факториями Гудзоновой компании и бостонскими купцами, установившими в поощрение самоистребления красных людей таксу на индейские скальпы, не гнушаясь ни детскими, ни женскими. Скальпы также находили сбыт среди снобов и любителей экзотики в метрополии и в больших городах Новой Англии.

Александр Андреевич каждый раз с большим интересом слушал рассказы Куликалова об истории его жизни. От этого русского траппера он немало почерпнул полезных сведений. Сведения эти в известной степени помогли первому правителю русской Америки осуществить с ничтожно малыми средствами дело гигантского масштаба, начатое Григорием Шелиховым, — дело не понятое и не оцененное никем из современников в своем значении для будущего родины.

Куликалов, которому не нужны были земли, где охотились индейцы и где стояли их бедные жила, нашел среди них мир и дружбу. Не уводя к себе индейских женщин и девушек в наложницы, но взяв одну из них и соединившись с нею по обычаю племени, заботясь о ней и прижитых детях, как подобает мужчине, Демид заслужил их любовь и доверие.

— Кускехан кикаотуют тлинкит! Русский — добрый человек, — сказали индейцы.

Позже, когда Демид сумел показать диким и бедным охотникам умение и навыки русского мужика и мастерового человека уральских заводов — срубить избу, завести при ней малинник и огород с диким луком и чесноком, сработать булатные ножи и индейские топорики-томагавки, — а руда в этом крае выпирала из земли прямо под ноги, — его имя туземцы окружили суеверным почетом, каким окружают лишь великих анкау — начальников и иаргижей — колдунов.

Ездовые колымские псы, на которых Демид появился среди индейцев, — они называли этих псов «куч» — волки, в отличие от бродивших около их жилищ и частенько шедших на мясо полуприрученных мелких собак «кетль», — очеловечили, если так можно говорить о собаках, безлюдные просторы внутренней Аляски и стали признаком силы и достатка индейского жилья. Такие же белые люди, но другого норова, сменившие на Аляске затерявшихся в глубине времен русских, мало способствовали дальнейшему процветанию и увеличению числа индейских хижин. Около золота, обогащавшего белых, красные люди неудержимо вымирали и вымирают…

Имя Демида докатилось до передовых факторий Гудзоновой компании на Востоке. Компания прислала к анкау Куликало лазутчика, французского метиса, с предложением перейти к ней на службу. Ответ Куликалова о том, что «русские красные люди — Демид уже считал индейцев русскими — не хотят торговать с вами», не дошел до Гудзоновой компании: на обратном пути метис безвестно исчез. Кто бы ни убил его, но Гудзонова компания, готовая, по обыкновению, во всем обвинять русских, в своем отчете английскому парламенту убийство ее траппера приписала «русским разбойникам», появившимся на далеком Западе.

За годы, протекшие со дня ухода Куликалова в глубь материка, буйная полютовская ватага исчезла с лица земли. В Охотске и Иркутске никто толком не знал, что с ними произошло, и только высадка Шелихова в 1785 году в Кенайском заливе пролила некоторый свет на загадочные обстоятельства гибели «Предтечи» и его людей. Шелихов тогда еще старался найти объяснение, почему его и алеута Василия с таким враждебным молчанием встретили кенайцы, предупредившие, что некий Куликало не велел убивать русских, но запретил пускать их в кенайские земли. А еще позже от индейцев Шелихов услышал о живущем в глубине страны великом и справедливом русском анкау и могущественном иаргиже Куликало, который отрекся от своих преступных собратьев по коже и, так как «шэ» — кровь — у всех людей одна, поселился среди обижаемых индейцев.

О прошлом Куликалова, еще до встречи с ним, Баранов узнал также из расспросов индейцев.

— Куликало, — говорили они, — под страхом смерти запретил злому Кобылю углубляться в страну более чем на два перехода, и когда Кобыль все же пришел к нам, мы окружили под покровом темноты их ночлег и перебили ездовых собак. Тогда они испугались и вернулись на берег…

— А людей когда вы зарезали? — допытывался у американцев научившийся добираться до их мыслей правитель.

— Куликало запретил нам их резать, и мы его слушали, — рассказывали индейцы, — но за нас отомстила Черная Смерть… Убивая нас, она убила злых касяков и наших женщин, что были с ними, и детей от них, а трех, которые отбились от Черной, задавил голод и цинга. Мы не хотели спасать им жизнь, чтобы они снова начали убивать нас.

Повесть пятнадцатилетней жизни среди индейцев Куликалов закончил в один из своих приходов рассказом, как растил он своих детей после смерти жены, огненноглазой Анки, имя которой носила его дочь.

— Без попа окрестил я дочку по матери Анкой — Анной по-нашему… Матка от оспы умерла, когда малой Анке лет десять всего было. Николка на ее руках вырос. Понятливая она, русской крови… «Каиш — отец, говорит, когда мы к своим пойдем?» Вот я и пришел! — Демид пытливо глядел на правителя, точно ждал одобрения собственному неожиданному решению уйти из облюбованной им жизни, отказаться от завоеванной свободы ради будущей судьбы своих детей.

— Правильно сделал, Демид Софроныч! Негоже человеку зверем лесным жить. Земля американская благодатная, мы населим ее, промыслы заведем, дети наши хозяевами в ней будут… Жена твоя от оспы померла, а я Анке и Николке оспу прищеплю собственноручно, страха смерти и уродства да не имут… За этим одним прийти надо было! — убежденно говорил Баранов, видя встревоженность Демида, не понимавшего еще пользы оспенной прививки.

Черноглазая Анка и шустрый Николка, зная родной язык русского отца, с величайшим рвением научали Александра Андреевича и материнскому своему, индейскому языку.

Баранов учил их русской грамоте, арифметике, развертывал перед жадным умственным взором лесных жителей правду чудесной науки географии.

К урокам этим, наполнившим его дом весельем и уютом молодости, правитель относился с большим прилежанием и шутливой серьезностью.

В суровую, одинокую жизнь Баранова, человека пожилых лет и трезвого рассудка, с Анкой вошло что-то новое и непонятное, в чем решительный и строгий правитель не хотел признаваться себе самому. В молодости Александр Андреевич потерпел какое-то никому неведомое крушение и разочарование в семейной жизни, оставил жену с двумя детьми в Каргополе и, посылая им время от времени деньги, никогда о них в разговоре не вспоминал. В дальнейшей жизни Баранова интерес к женскому полу был навсегда, казалось, исключен.

Готовясь к завтрашней встрече со свирепым наемником Швеции, в которой русские люди того времени видели едва ли не главного противника своим стремлениям к выходу на морские просторы вселенной, Баранов решил поручить выполнение опаснейшей и самой трудной части своего плана Куликалову. Правитель крепко верил, что хищная акула Кокс, а его, если судить по письму Шелихова, знают и в Петербурге, не уйдет на этот раз безнаказанным. Славу же и награду за поимку Кокса он предоставит Куликалову.

«Обелится человек от всего начисто, — рассуждал мысленно Баранов. — Все недоимки сложат с Демида. Выйдет из беглых крепостных в вольные люди, и не нужно будет в американских лесах хорониться. Дети Николка и Анка вольными станут, никто их не обидит. И мне сподручнее будет…» И тут же, отгоняя все чаще закрадывавшуюся в его душу неясную мысль о своей и Анкиной судьбе, правитель встал и решительно закончил вслух:

— Пошли, начальники? Утро вечера мудренее, а нам еще немало чего изготовить нужно…

3

Когда правитель с Демидом и Пуртовым в поздних сумерках подходили к лагерю, огни костров, к великому удовольствию Баранова, оказались потушены. В темноте ночи нельзя было догадаться о присутствии людей на берегу.

— Кто же так ко времени догадлив был? — невольно вырвалось у Баранова.

— Я присоветовал, Александр Андреевич, когда мы с тобой вчера на льдяную реку уходили, не жечь без нас костров, не манить случайных, — скромно отозвался Куликалов.

Баранов облегченно вздохнул: он боялся, что ночные костры на берегу усилят подозрения и осторожность пирата.

В лагере их окружили промышленные, в большинстве алеуты с Кадьяка и дальних островов. Люди были чем-то взволнованы и встревожены. Все объяснилось, когда из толпы выступил кадьяцкий тойон, толстый, почти квадратный, заплывший жиром человек с острыми и хитрыми глазами. За постоянную удачу в охоте на китов и сивучей и обжорство, в чем тойон не имел себе равных, он носил среди соплеменников почетное имя Лур-кай-ю — Большое Брюхо, но охотно откликался и на русское имя Лаврентий.

— Чужая байдара, инглич байдара под большими парусами идет в Нучек! — размахивая руками и приседая до земли от волнения, сообщил тойон правителю. — Я первый ее увидел, — я получаю за это бутылку…

Баранов еще раз подивился зрению своих морских охотников, увидевших с низкого берега корабль на горизонте, который он видел с ледяного мыса Тауансы через подзорную трубу. Но великому тойону русских не пристало выказывать удивление.

— Я давно ждал эту байдару, Лаврентий, и Демид нашел ее в море, когда солнце стояло в головах у нас, но ты тоже ее увидел, и ты получишь штоф водки за то, что увидел врага! — спокойно ответил правитель и добавил: — Это англинец Кокс. Он три раза был на Уналашке, три раза обманывал вас и отнимал меха и пищу, отнимал самых красивых девок… Завтра мы на него клепцы поставим и отнимем, что у вас пограбил, я помочь дам!

— Отнимем! Очень хорошо! Спасибо, Александр Андреевич! — радостно закивал головой Лур-кай-ю, а за ним все его сородичи. — Но… это не Кокс… байдару Кокса мы запомнили навсегда, мы узнаем ее даже в снах, если встречаем. Но это такой же инглич, как и Кокс, пусть этот инглич заплатит за Кокса!

— Завтра разберемся, — подумав немного, решительно сказал правитель. — С Кокса все спросим, если же не он — пальцем не трогать… Когда твои родичи, Лаврентий, убили на островах двух русских, разве я заставил тебя платить? Я разыскал чакутов и наказал их. Мы наказываем того, кто преступает законы! А сейчас собери десятников и приходи с ними ко мне.

Большое Брюхо недаром носил на груди полуфунтовую блестящую медную медаль «Союзный русским», — он знал, что приказание Баранова можно только исполнять, но не оспаривать.

Всю ночь в лагере кипело бесшумное движение. На плечах людей байдары легко уплыли в лес, но перенести большой парусный бот правителя стоило немалых усилий. Избы в центре лагеря были непроницаемо замаскированы срубленными деревьями и ветками. В отдаленном от берега узком ущелье между нависших над ручьем скал за ночь выросло «селение» анкау Куликало, в которое предстояло заманить Кокса. В камнях среди кустарника были установлены заряженные на картечь два единорога и залегли люди засады, там же находился и наблюдательный пост правителя. Если Кокс будет взят, а его головорезы откажутся сложить оружие — командиром засады был оставлен Пуртов, — пушчонки и ружья откроют перекрестный огонь.

Наступившее утро принесло радость и одновременно разочарование. В двадцати примерно кабельтовых от берега на якорях стоял, убрав паруса, стройный фрегат. Он развернулся бортом по берегу, на борту зияли черными зевами пушки, но блестящей медной обшивки, бросавшейся в глаза на коксовском «Меркурии», борт этого фрегата не имел. Фок-мачта на носу корабля наполовину была снесена.

— Видишь теперь, я говорил, что это не Коксова байдара? — шептал Лур-кай-ю правителю, наблюдавшему из зарослей прибрежного леса чужой корабль в подзорную трубу. — А где голый человек, которого Кокс подвесил под кормой? Я вчера видел, что его нет у брата Кокса, — хвастал своим зрением и сообразительностью Большое Брюхо.

— Вот ты и поедешь на корабль спросить о здоровье Коксова брата, — отмахнулся от него правитель, как от звенящего над ухом комара. Плыть первым на неизвестный корабль Лур-кай-ю вовсе не хотел и поэтому не замедлил исчезнуть из поля зрения правителя.

Из своего зеленого укрытия Баранов видел через подзорную трубу, что люди на корабле через такие же подзорные трубы наблюдают за берегом. Уверившись наконец, не без чувства досады, что судьба в этот раз не дала ему помериться силами с шведским капером, правитель решил узнать, кто стоит перед ним: друг или враг.

— Глядел бычок на пенек, думал — волк… Придется, однако, Демид Софроныч, тебе на корабль сплавать, разведать, кто и с чем к нам в гости пожаловал. Возьми белый флажок, махай флажком и возьми с собой из наших, кто русским обличьем повиднее, да этого рыжего, Джима Ларкина, что с китобоя у нас остался, ирландца. Он англицев страсть не любит, а лопотать по-ихнему и по-нашенски может. Этот не продаст нас, чаю, но ты смекай… Ежели честный купецкий корабль, про меня объявишь: здесь, мол, главный управитель российской Америки обретается и с добрыми людьми рад будет встретиться.

— Соображу, Александр Андреевич! — коротко заключил Куликалов пространную инструкцию правителя.

Баранов появился на берегу вместе с людьми, вынесшими бот и несколько байдар из лесу. Усевшись с подзорной трубой на камне, он наблюдал, с каким интересом отнеслись к их появлению на берегу люди корабля. Видел, как, размахивая шляпами, они приветствовали остановившиеся у трапа байдары Демида. У трапа появился высокий человек в черном камзоле и тоже помахал снятой шляпой. После недолгого и, надо думать, дружеского разговора барановские посланцы, все до одного, привязав байдары к концам трапа, взобрались на корабль и стояли на палубе, окруженные толпой чужеземцев: Куликалов, бородатый Медведкин, рыжий ирландец Ларкин, рядом с ним смелый кадьяцкий креол — гарпунщик и толмач Кашеваров.

Потом все исчезли. «В каюту к капитану или в трюм сошли на угощение», — с некоторой тревогой, но ничем не выдавая ее, подумал Александр Андреевич. Правитель сидел на камне, окруженный, сам того не замечая, толпой вышедших из лесу людей. Наконец, после часа томительного ожидания, барановские посланцы снова показались на палубе корабля, спустились по трапу в байдары и, отплыв чуть-чуть, остановились как будто в ожидании.

Через минуту с борта фрегата была спущена шлюпка, в нее соскочило несколько человек матросов, и по трапу спустился человек в черном камзоле, очевидно капитан корабля.

Правитель стоял у кромки воды, встречая прибывших гостей.

— О'Мор, арматор энд кептэн «Феникса»! — назвал себя человек в черном камзоле, крепко пожимая руку Баранова. — О, я много слышал о вас, мистер Баранов, и рад случаю пожать вашу руку.

— Ларкин, переведи все, что говорит господин арматор, и не отходи от нас. Спроси, как здоровье, как плавание протекало, в чем нуждаются славные мореходцы, долго ли пробыть у нас намерены, — откинув привычную сдержанность, радушно говорил правитель.

О'Мор сразу понравился Баранову. Отвага, открытое лицо и прямой взгляд ирландца, съехавшего на берег по доверию к имени и репутации Баранова, подкупили правителя, обычно сурового и осторожного в сношениях с иностранцами. Ирландец, не таясь, открыл причину своего появления в водах Аляски: Ост-Индская компания решила конкурировать с «гудзонцами», найти собственные области китобойного промысла и добычи мехов. О'Мор со своим судном стал на службу компании и прибыл на Аляску для разведки. Он надеется, что места здесь хватит на всех…

— Ларкин, передай господину арматору, что до острова Нутка простираются земли российского владения и промыслы иностранцам в прилегающих водах без дозволения российского правительства запрещены! — соблюдая отечественный интерес, твердо объявил правитель ирландцу.

Баранов не кривил душой. Как раз весной этого, 1793 года, недели за две до выхода байдарочного флота на летние промыслы, он, исполняя распоряжение Шелихова, выслал судно на разведку и занятие побережья Америки к югу, по возможности до острова Нутки под 48–50° северной широты. Александр Андреевич твердо верил, что «Св. Симеон» с опытным и удачливым шкипером Измайловым выполнит возложенную на него задачу, а ему, если приведется когда-либо еще встретиться с Мором, не придется краснеть за неудачное предвосхищение событий.

— О, мы не поссоримся с вами, господин Баранов. Наши компании найдут общий язык и договорятся о взаимной выгоде, — без раздражения и вызова принял ирландец предупреждение правителя. — Я не принадлежу к таким людям, как Кокс… Он, правда, англичанин, а ирландцы и англичане по-разному относятся к правам народов. Кстати, могу сообщить вам еще одну новость: Кокс умер месяц назад в Макао от желтой лихорадки, в разгаре приготовлений к какой-то большой экспедиции. Доверенный Ост-Индской компании достопочтенный Макинтош был удивлен количеством понадобившихся Коксу огнестрельных запасов и ядер и взял с меня слово…

— Умер? — скрывая радость миновавшей опасности, перебил собеседника правитель. — Сподобил господь и Кокса сделать доброе дело. В сих местах… Однако соловья баснями не кормят — прошу, господин арматор, препожаловать на лоне земли российских владений откушать чем бог послал.

Правитель с прибывшими гостями и своими ближайшими помощниками расположился у подножия нескольких чуть ли не к самому берегу океана вырвавшихся из лесной чащи исполинских лиственниц. Люди возлежали на медвежьих, оленьих и котиковых шкурах. На огне костров жарилось оленье и медвежье мясо, пеклась рыба и готовилась традиционная русская уха, в которую было брошено целиком несколько тушек жирной чавычи.

— Егорушка! — скомандовал Баранов и, как бы подсчитывая что-то в уме, оглядел гостей. — Принеси самогонной бочонка три и с ромом ямайским анкерок махонький для гостей… Все, видно, во здоровье их выпить хотят!

Через полчаса, с трудом пробравшись через густую толпу алеутов и индейцев, окруживших стан правителя, — О'Мор насчитал их около пятисот человек, — появился Пуртов с четырьмя промышленными, несшими на дюжих плечах три бочонка живительной влаги собственного, Александра Андреевича, курения, ведра на четыре-пять каждый, и такой же бочонок ямайского рома, предназначенный для гостей.

Лица алеутов и индейцев, раскрашенные в ожидании боя черной и голубой краской, казались вдвое свирепее и страшнее от чудовищных гримас радости, возбужденной предстоящим угощением. О'Мор и его люди разглядывали их с любопытством и скрытой опаской.

Бочонки с водкой были установлены на мгновенно связанных козлах. Рядом на камнях разложили зажаренные туши оленей и горных баранов. У мяса стоял Куликалов с ножом в руке. Пуртов с оловянной кружкой вместимостью в четверть кварты встал у бочонка, держа в руке наполненное водкой ведро.

— Здоровье наших друзей и на погибель врагам! — вставая, провозгласил правитель тост, осушил единым духом кружку рому и, наполнив ее снова, передал О'Мору, пуская в круговую. — А вы, братцы, пейте, закусите и по местам, за работу, чтоб до вечера шалаши были на месте, байдары на берегу!

Алеуты и индейцы целым родом или семьей двигались цепочкой, в затылок друг другу, задерживаясь лишь на мгновение перед Пуртовым, чтобы опорожнить кружку драгоценной влаги и подхватить на ходу закуску — кусок мяса из рук Демида, с непостижимой быстротой работавшего ножом. Выпив водку, они рвали зубами жесткое, недожаренное мясо и уходили в сторону, уступая место у бочонка другим.

— Поспешай! Поспешай! — поторапливал Большое Брюхо соотечественников, важно сидя на шкуре вблизи правителя — Лур-кай-ю всегда в почете! — с несколькими другими индейскими и алеутскими старшинами. — Байдары осторожно несите, не распорите кожу сучками! — И косился, слышит ли его заботу правитель.

За двадцать пять лет скитаний по морям вселенной Мор не видел ничего подобного: среди нескольких сот проходивших перед ним американских дикарей, вооруженных копьями, а иногда и ружьями, он насчитал не более тридцати русских.

— Я много раз бывал у источников богатств Британии и Португалии, — не замедлил высказать ирландец Баранову свое удивление, — на Перцовом, Слоновом, Золотом и Невольничьем берегах африканской Гвинеи… Нет, нет, я приходил туда не за неграми! — поспешил он добавить, заметив внимательный взгляд Баранова. — Но негров я видел там только в цепях рабства. Я, как пять своих пальцев, знаю острова Нидерландской Ост-Индии, где голые даяки, скованные единой цепью, обрабатывают плантации сахарного тростника голландцев. Я трижды посетил славный город Бостон, столицу американской республики. В нем пять типографий, и они день и ночь печатают книги, но там… там, кто проведет индейца внутрь Коннектикута, платит штраф в сто фунтов стерлингов, кто даст индейцу приют у себя — за каждый час вносит по четыре шиллинга, продавший краснокожему ружье штрафуется на десять фунтов, за меру же водки — сорок шиллингов…

— Бостонцы служат единому Маммоне, — ответил Баранов, угадывая в ирландце фанатичного католика и человека, недовольного квакерской нетерпимостью граждан американской республики. — Они, слыхал я, выгоняют из города католицких духовных, а ежели изгнанный еще появится, — смертью карают.

— Бостонцы — те же англичане! — с горечью заключил О'Мор. — Свобода и права существуют только для них, другим они не нужны… Позволю себе надеяться, господин губернатор, что вы поможете мне заменить сломанную мачту, запастись водой и провизией на обратный путь хотя бы до Макао? На судне есть много товаров — вы посетите меня завтра? — что-нибудь из них пригодится и вам…

— Ладно, господин арматор, придумаем, как помочь вам! — просто ответил правитель, который и сам испытывал немалые затруднения в прокормлении своего отряда. — Пока суд да дело, я дам свежей рыбы…

Запасы пресной воды на парусных судах были всегда предметом больших забот капитана, а запастись провизией у безлюдных берегов американского северо-запада случайно попавшему туда кораблю было и того труднее, почти невозможно из-за враждебности воинственных и свирепых индейцев, живших на побережье. Помочь храброму и честному мореходу правитель считал для себя делом чести и немалых выгод для русских интересов, когда завяжутся торговые связи с могущественной Ост-Индской компанией.

Перед закатом солнца О'Мор направился на свое судно. Его провожало несколько байдар, груженных мясом и рыбой. На судне, стоявшем в заливе без единого огня, и в затихшем русском лагере на берегу люди долго следили за беспокойными яркими сполохами зарниц на далеком севере. Но ночь, американская дикая ночь, прошла спокойно, ничем не выдав затаившейся в ее мраке вражды к самоуверенным пришельцам.

Подымаясь с востока, солнце поздно появилось из-за высоких гор побережья. С первыми лучами, упавшими на воды океана, Баранов стал собираться с ответным визитом на «Феникс».

Перед отъездом он подозвал Куликалова и поручил ему с отрядом стрелков, обслуживавших питание флотилии, набить десятка два-три оленей и горных баранов, заготовить солонину для отправки на корабль. Лур-кай-ю получил приказание наловить и завялить пудов сто палтусины. Пуртов был оставлен начальником лагеря. Он должен был найти, срубить и доставить на берег дерево для мачты.

Когда бот правителя подплывал к «Фениксу», двадцать четыре пушки с обоих бортов фрегата дали залп… «Измена! Чище Кокса сработал!» — подумал ошеломленный неожиданностью Баранов и тут же до замешательства устыдился своей мысли, когда увидел на шканцах знакомую фигуру в черном камзоле. О'Мор приветливо махал шляпой. С кормы на бизань побежал, разворачиваясь по ветру, большой флаг Ост-Индской компании, а следом серебристый вымпел с родовым гербом владельца судна эсквайра О'Мор.

— Господин губернатор, вы у себя дома! — приветствовал поднявшегося на палубу Баранова ирландец. — Через год кончается мой контракт с Ост-Индской компанией, и я, если пожелаете, в вашем распоряжении…

— Франц Лефорт и Патрик Гордон были первыми генералами у великого государя Петра Алексеевича, Витус Беринг справедливо разделяет славу открывателя сих мест совместно с Алексеем Чириковым. Вам найдется много дела, господин арматор, на службе российской, — уверенно ответил на приветствия Баранов, мгновенно оценив выгоды привлечения на службу российской купеческой компании такого смелого и знающего морехода.

Черный пес ростом с доброго теленка, с курчавой короткой шерстью, стоял около О'Мора и своими желтыми дикими глазами недружелюбно глядел на появившихся незнакомых людей. Когда кто-нибудь из них слишком близко подходил к хозяину, пес в беззвучном оскале клыков порывался вперед.

— Аши, Саргач! — каждый раз останавливал пса О'Мор.

— Свирепый барбос, вот бы мне такого, — сказал Баранов и, поймав настороженный взгляд желтых глаз собаки, подошел к ней и положил руку на широкую голову. Собака отодвинулась, оскалив зубы, но не укусила протянутой руки.

— О-о! — удивленно воскликнул О'Мор. — Первый раз вижу, чтобы Саргач безнаказанно позволил чужому человеку погладить себя… Я готов с радостью презентовать его вам, господин губернатор! Он плохо переносит море и не ладит на судне ни с кем, кроме меня и Чандры.

— Приму с охотой, — отвечал через Ларкина Баранов. — В моей жизни такой друг сгодится!

После осмотра судна, блиставшего чистотой и порядком, откушав в каюте арматора черного кофе с ромом, Баранов съехал на берег. Куликалов, уходя со своими индейцами, предупредил правителя о необходимости соблюдать осторожность, так как охотники, ходившие накануне в лес за мясом для партии, заметили следы большого отряда немирных индейцев колошей, пробравшихся, возможно, от Якутата, но обнаружить их не смогли. У чугачей были старые счеты с колошами, и они имели все основания опасаться нечаянной встречи с кровными врагами. Отсутствие Измайлова, отправленного на юг вдоль побережья, также тревожило Баранова: по его расчетам «Симеон» давно должен был прибыть к условленной встрече в заливе Нучек.

Старый компанейский шкипер Измайлов юношей, лет двадцать пять назад, участвовал в камчатском мятеже Беньовского, и когда Беньовский, напористый авантюрист восемнадцатого века, добравшись до Мадагаскара, бросил соблазненных им людей ради того, чтобы стать царьком какого-то туземного племени, Измайлов пробрался во Францию. Во Франции через русского посланника князя Куракина выпросил себе помилование и вернулся в Россию. В России его простили, но отправили выслуживать прощение на Камчатку. На Камчатке Измайлов встретился с Шелиховым, а тот принял постаревшего морского волка на службу компании. Баранов ценил опыт Измайлова, но неустанно корил его за приобретенную в былых скитаниях страсть к пьянству и, посылая в экспедиции, всегда побаивался новых «авантюр» беспокойного моряка.

По возвращении в лагерь, из которого в этот день высылали людей только на рыбную ловлю, — правитель не хотел обнаруживать пред иностранцами пушные богатства Нучека и его окрестностей: «не соблазняй, да не соблазнится», — Баранов выставил на ночь усиленные караулы и дважды до рассвета самолично проверял их. Но и эта ночь прошла спокойно. Стоявшим в караулах американцам казалось, что они слишком часто слышат хриплое карканье ворона и зловещее подвывание аляскинского волка. Однако правитель не склонен был поощрять мрачные опасения островитян, боявшихся и не любивших леса.

 

Глава вторая

1

Весь следующий день на фрегат доставляли воду. Набирать воду приходилось из ручья в полуверсте от лагеря, где она собиралась в естественном гранитном водоеме. Поэтому набирать и доставлять воду к берегу можно было только в небольших бочонках. На берегу ее переливали в тяжелые морские бочки корабля, бочки, укрепленные на байдарах, попарно связанных толстыми шестами, подвозили к «Фениксу» и там, поднимая талями на палубу, скатывали в трюм. Алеуты, которые выдерживали без еды и питья по двое суток беспрерывной гребли на байдарах в открытом океане, оказались совсем не приспособленными к такому труду. Приставленные к этому делу, они выполняли его медленно и неохотно.

— Скажите проворней капитану, что я приехал кофе пить! — весело кричал Баранов наблюдавшему за приемкой воды боцману, поднимаясь с неотлучным при нем Ларкиным на палубу по трапу. — За барбоса калым привез! — улыбнулся он вышедшему навстречу О'Мору, передавая ему связку превосходных шкур морских котов. — А песика заберу перед уходом вашим в море, чтоб не скучал по старому хозяину.

— О, зачем же, господин губернатор… Вы слишком по-царски отдарили меня — собака хороша, но цены этих мехов не стоит! — благодарил Мор и увел правителя в каюту пить кофе.

Аравийское кофе, напиток по тем временам редкий, а на диком американском побережье и совсем неожиданный, подавал бесшумно двигавшийся высокий смуглый слуга в белом тюрбане.

— Вы колдун, господин губернатор, — сказал О'Мор, пододвигая Баранову замысловатую китайскую, в виде раскрытого лотоса, чашку с кофе и тонкогорлый медный малайский кувшин с густым пахучим ромом. — Живете среди вооруженных дикарей как будто у себя дома, покорили Саргача и приворожили Риг-Чандру… Чандра сказал мне, что он даже завидует доле Саргача. Чандра служит мне три года и едва ли три раза был наказан. Чандра порядочно говорит по-английски, отличный охотник, превосходно владеет парусами, но он — шудра и на своей родине, в знойной Бенгалии, принадлежит к касте неприкасаемых, самых несчастных и презираемых париев… У вас он надеется найти свободу и богатство, а золото везде дает возможность человеку возвыситься. Чандре — был случай — я обязан жизнью и, если он пожелает остаться у вас, не могу отказать…

— Вот-вот, расскажите, господин арматор, про случаи занятные из жизни вашей, про чудеса натуры виденные. Ничего бы не хотел — только читать и слушать всякое от мореходцев и открывателей бывалых! — с живостью отозвался Баранов и поудобнее уселся в кресле, готовясь слушать долгую повесть.

Любимым чтением Баранова были путешествия и приключения. Хозяйственная трезвость и житейский практицизм никогда не смогли заглушить в душе Александра Андреевича манящий голос легендарной птицы Феникс, увлекавший тех, до кого голос этот хоть раз доходил из безвестной дали. Поддавшись ее голосу, Баранов заскучал среди своих больших и расстроенных дел в России и, бросив все на произвол судьбы, перебрался по предложению Шелихова в туманную и незнаемую Америку.

— Русские купцы сидеть дома не любили! — никогда не упускал Баранов случая напомнить спесивым иностранцам «Хождение за три моря» тверского купца Афанасия Никитина. — С Волги поднявшись, без малого за полвека до португалов русские в Индии побывали и европейским людям про нее первые открыли… И когда? За сто лет до того, как Ермак на Сибирь пошел!

Во всех «хождениях», древних и новых, вроде зачитанной им до дыр книги «Жизнь и приключения Робинзона Крузо, природного англичанина» Даниэля Дефо, выдержавшей в России к концу восемнадцатого века несколько изданий, Баранов искал не только развлечения, но знаний и сведений на случай.

Перебравшись в Америку, «на край света», как многие тогда думали, Александр Баранов почувствовал себя как бы на вершине горы, с которой во все стороны видно: выбирай, матушка Русь, любой радужный берег для приложения сил и трудов своих. Особенно заманчивы были бесчисленные и малоизвестные острова великого Малайского архипелага. Жемчужные отмели, сандаловые и коричные леса, перцовые заросли и плантации сахарного тростника этих островов в течение веков обогащали Португалию, а позже вытеснивших ее от гуда голландцев. Голландцы ревниво оберегали источник своих богатств и никого не допускали в страну. Малайские и голландские пираты стерегли все выходы островного лабиринта Больших и Малых Зондов. За роскошным Борнео, Целебесом, Молукками лежит — Баранов знал это — необъятная Полинезия, где в просторах океана без счету рассыпаны, как звезды на небе, райские безыменные и никому не принадлежащие острова.

Благоухание аравийского кофе, смешанное с острым и пряным запахом рома, наполняло каюту. Закатное солнце, с трудом пробиваясь через ее узкие оконца, причудливо освещало собранные Мором диковинки заморских стран — оружие, посуду, ткани.

В дверях, подпирая тюрбаном низкий потолок, застыла высокая фигура Чандры.

— …«Феникс» стоял на якоре в Бомбее. Огромный город гудел, как улей раздраженных пчел, — рассказывал О'Мор Баранову последнее приключение на службе Ост-Индской компании. — В княжестве Биджапур, из сказочных храмов Джамханди близ Голконды, земли которой засеяны алмазами, была похищена величайшая святыня древнего Декана — статуя Шакиа-Муни со светящимися во тьме глазами. Брахманская стража, чудовищные змеи боа и прирученные гепарды, охраняющие храмы Джамханди, не устрашили похитителей. Статуя исчезла… «Сквайр О'Мор, — сказал мне генерал-губернатор Индии сэр Уоррен Гастингс, когда я, спустя месяц после этой нашумевшей истории, был вызван в его дворец в Бомбее, — на вас пал мой выбор. Вы доставите тидорскому султану Майсору на остров Серанг, главнейший из Островов Пряностей, мы называем их Молукками, мое письмо и с ним тысячу кувшинов священной воды Ганга и… — сэр Гастингс мельком взглянул на меня, — статую Шакиа-Муни из храма Джамханди. Мне, полагаю, не нужно говорить о доверии, которое вам оказывают компания и я! Этот забавный идол должен открыть Британии доступ к захваченной голландцами сокровищнице пряностей… Несправедливость должна быть исправлена! Весь груз гвоздики, корицы, перцу, все, чем отдарит вас султан Майсор, с чем вы пойдете в обратный рейс, предоставляю в вознаграждение ваших трудов и смелости. Будьте осторожны, моря голландской Индии кишат акулами и пиратами! Подарок компании султану — воду и идола — примите в Калькутте, там вас ждут»…

Все проходило как в сказке, господин губернатор, но, клянусь спасением души, здесь нет ни одного слова вымысла! — воскликнул Мор. — На набережной Калькутты, куда я прибыл две недели спустя, ко мне подошел древний, ровесник праотцу нашему Мафусаилу, брахман… И той же ночью в трюм «Феникса» были погружены огромный ящик сандалового дерева с идолом и тысяча кувшинов с водой Ганга, наполненных у стен Бенареса, за тысячу миль от дельты священной реки…

— Всей Англии и несметного войска гастингсов не стало бы на то, чтобы вывезти Иверскую чудотворную из Москвы! — думая о чем-то своем, вслух проронил Баранов, но Мор не понял правителя и продолжал без смущения говорить об английском умении использовать в своих интересах самые невероятные в мире вещи и обстоятельства.

— Из бомбейского арсенала компании, — припоминал Мор сопутствующие обстоятельства своего приключения, — я получил восемь тяжелых бомбических пушек, с полумили пробивавших борт любого корабля, и доплыл до острова Серанг… В пути я не искал боя, но пришлось потопить полтора десятка раскрашенных джонок малайских пиратов и два брига, капитанами которых, я готов поклясться в том, были краснорожие голландцы с бородами, растущими от шеи. Моя цель — двор султана тидорского Майсора — не была достигнута. Султан Майсор находился внутри острова в походе против диких альфуров — охотников за черепами и похитителей людей… Даже тигр уступает в кровожадности туземцам! За черепами они охотятся со страшным оружием — беззвучным духовым ружьем сумпитана: из непроходимой тропической чащи вылетает крохотная стрела — и готово! Кровь ящерицы ядозуба, которой стрелы смочены, убивает человека. Помощниками альфуров в охоте и похищении людей служат молуккские доги… На Молукках этих собак, завезенных китайскими купцами из Тибета, — из их породы ваш Саргач! — любезно поклонился Мор Баранову, — на Молукках для воспитания в собаках злобы, говорили мне, их часто кормят человеческим мясом… Вообще страшнее альфуров в тех местах только «лесной человек», скрывающийся в сумраке тропических джунглей, его называют там орангутанг. От человека он отличим только густой рыжей шерстью. Он и даяки ненавидят друг друга. У даяков с ним особые счеты: всему на свете орангутанг предпочитает даякских женщин, которых он похищает и уносит в лес, где, натешившись и растерзав, сбрасывает с вершины деревьев. Подстерегши во мраке леса своего бесшерстного соотечественника, орангутанг ломает ему позвоночник.

— Зверь есть зверь. Звериный норов и повадки, нет слов, полезно знать, только меня люди интересуют — о людях тех краев расскажите, господин арматор! — перебил его Баранов.

— Людей там нет! Людей я там не встречал, только звери в человеческом образе; желтые лицом — слабые, белые — сильнее и злее… — пренебрежительно отозвался Мор и тут же привел пример для сравнения. — Бесшерстные орангутанги, даяки, поймав лесного человека, бросают, связав его, живым в муравьиные кучи. Очищенные муравьями от мяса скелеты развешивают на деревьях мускатного ореха вблизи своих свайных хижин, а голландцы — они страшнее орангутангов и даяков! — вырезают целые деревни, уличенные в продаже этого муската кому-либо, кроме Нидерландской компании. Отправив торжественное богослужение, они вырезают всех и бросают живыми в огонь горящих хижин малых детей! Так вот и живут среди райской природы желтокожие рабы Нидерландской короны и тидорского султана Майсора.

— Как же вы с Майсором свиделись, господин арматор, и чем вас султан за идола и тысячу кувшинов воды гангесовой наградил? — спросил Баранов замолчавшего в раздумье О'Мора.

— Наградить должен был, по письму сэра Гастингса, смертью в тигровом рву своего зверинца, в который, оступившись, падали все слишком много знавшие о делах султана люди…

Набрякшие веки Баранова поднялись, и Мор увидел испытующие барановские глаза. Арматор почувствовал желание поделиться до конца своей тайной, омрачившей его жизнь с того времени.

— Да, — продолжал с вызовом Мор, пытаясь рассказать необъяснимые обстоятельства своей жизни, — никто не посмеет сказать мне, что я поступил нехорошо, но я вскрыл письмо сэра Гастингса. Я хотел и думал найти в нем разгадку появления статуи Шакиа-Муни на борту «Феникса». Письмо было написано на языке урду, и Чандра спас мне жизнь, прочитав его. Бросая якорь перед городом Пинайя на острове Серанг, я уже знал, что во дворце тидорского султана меня ждет смерть. «Люди болтливы, — писал сэр Гастингс своему «солнечному брату, союзнику и другу» султану Майсору, — я не дорожу жизнью человека, который доставит тебе статую Шакиа-Муни из храмов Джам-ханди, дарующую обладателю ее власть и силу над народами, исповедующими буддизм, и я не хотел бы, чтобы он вернулся в страну, потерявшую светящиеся глаза Великого…» Я понимал, что мне готовило письмо сэра Гастингса! С помощью сандарака и нежной гумми Чандра стер преступные слова правителя Индии и начертал на языке урду похвалу мне, мир и награду…

Сэр Гастингс — я следил за ним, когда, вернувшись живым с Молукк, делал доклад о выполненном поручении, — с острым интересом искал на моем лице ответа на один занимавший его вопрос и на прощание сказал только: «До свидания»… Но я не хочу свидания с ним и ни с одним из его преемников! — с силой и волнением воскликнул Мор. — Я вернусь к вам и останусь служить у вас… Чандра — он просится к вам — будет залогом моего возвращения!

Баранов встал, молча и крепко пожал руку арматора и, обращаясь к Ларкину, недоуменно смотревшему на обоих, сказал внушительно:

— Забудь то, что слышал сейчас, и никогда, даже спьяна, не вспоминай, если жить хочешь.

— Капитан, в море на зюйд-вест показалось двухмачтовое судно! — перебил Мора вошедший в каюту боцман. — Какие будут приказания?

— «Симеон»! — обрадовано вскричал Баранов: — Мой корабль, что на Нутку ходил, — пояснил правитель Мору. — Мы до Калифорнии добираемся! — И, забыв про недопитое кофе, быстро поднялся на палубу.

Вглядевшись через подзорную трубу в морскую даль, Баранов признал «Симеона» и решил выйти навстречу в байдаре, чтобы поскорей принять отчет о плавании, узнать новости разведки и заодно предупредить Измайлова о присутствии иностранца… «Нутка — земля российского владения!»

Через некоторое время Мор с растущим в душе уважением перед энергией и бесстрашием этого пожилого уже человека следил за байдарой Баранова, чуть видной на скатах вздымавшихся на горизонте тяжелых росплесков океана.

Перед закатом солнца Мор увидел, как небольшой и, видимо, сильно потрепанный русский корабль, уверенно лавируя среди небольших островков и камней, запрудивших залив с юга, подошел чуть ли не к самому берегу и отдал якоря. От корабля отделилась байдара и черной стрелой помчалась к берегу.

О'Мор понял, что правитель благополучно вернулся в свой лагерь. Ирландец презрительно улыбнулся, припоминая, как уверяли его английские хозяева в Калькутте и голландцы на Яве, что русские, не приспособленные к мореходству, сидят, закупорившись, на Кадьяке.

2

Баранов вернулся в лагерь в дурном настроении. Вояж Измайлова не дал ничего нового. Напрасно была отложена отправка промыслов в Охотск и доставка оттуда продовольствия, боеприпасов и меновых товаров, в которых так нуждались первые колонисты Аляски. Герасим Измайлов прошел почти до острова Нутка, но что пользы? Берегов и гаваней подходящих на карту не заснял, определений не сделал, аманатов от жителей тамошних не получил, дружбы и торговли не завел.

«Пил без просыпу! — сделал вывод Баранов сразу же после беглого шутливого разговора с людьми на судне. — Пил, потому и весь вояж без пользы. А против шерсти погладить не смей, не то и такого потеряешь… Однако для примера устыдить придется!»

Он невесело раздумывал над захваченным с собой на просмотр судовым журналом «Симеона», читая фантастические записи Измайлова.

«…а живут на том Шиг-острове люди с волчьей и птичьей головой, и зубы им щеки прободали», — записывал Измайлов, заметив издали у появившихся на берегу колошей-кухонтан острова Ситхи боевые маски племени Волка и Орлицы морской и проткнутые в щеки и губы костяные палочки и «калужки».

«…в горле рек здешних рыбы красной толико собирается, что «Симеон» дважды, на косяк рыбной наплывши, как на мель садился, а по берегу медведей множество ходит, рыбу берут».

«…под Нуткой на зеленой лайде видели бобров морских без числа, а взять не могли — американцы лучные на байдарах во множестве вокруг ходили и копьями на нас грозились».

«…иуня первого дня на возвратном пути повыше Шиг-острова, в проливе Ледяном к острову Хуцну, попал «Симеон» в великое моретрясение. Поднялась со дна морского зыбь неукладная, окиян от берегов уходить начал. Конец, думали, пришел. Вынесли иконы на палубу и акафисты петь зачали. Обошлось. «Симеона» отливной волной с якоря сорвало, из ступы водяной вынесло в открытое море. Тем и спасены были».

Баранов с досадой закрыл журнал и вышел проверить караулы. Дом правителя находился как бы в центре временной крепостцы лагеря. На углах его стояли четыре сруба поменьше. В угловых избах вместо окон были прорезаны узкие отверстия наружу, чтобы стрелять из флинт, и одно в середине пошире для двухфунтового единорога. В проходах между избами стояли рогатки с частоколом, наклонно уложенным на них вровень с человеческим ростом.

Из таких временных лагерей на месте промыслов на побережье возникали впоследствии постоянные укрепленные селения: крепость Александровская в устье реки Нучагак, Георгиевская и Николаевская на берегу Кенайского полуострова, Воскресенская при входе в Чугацкий залив, Константина и Елены на острове Хтагил в заливе Нучек, селенье в Якутате у мыса Яктага, селенье у горы Доброй Погоды, «столица» русской Америки — Ново-Архангельск на острове Ситха и, наконец, селенье и форт Росс на реке Славянке в заливе Сан-Франциско. На больших реках внутри страны — на Квихпахе, Кускоквиме, Танана, Атна — появились русские одиночки. Они годами жили и вели торговлю как представители компании. На месте этих одиноких, далеких от поселений хижин в наше время возникли города Нулато и др., с электрическим освещением и комфортабельными барами, где строганину юколы, вяленой рыбы, основную пищу первых и давних русских засельщиков, подают только к пиву в виде специфической туземной закуски…

Правителю Баранову будущее края представлялось только в двух многозначащих словах: «Российская Америка», и этому будущему, веря в признание потомства, он беззаветно отдавал все свои силы.

Ночь была полна таинственной и невидимой человеческому глазу жизни. В лесу, окаймлявшем берег и разбитый на нем лагерь, несколько раз встрепенулись вороньи стаи, как будто чем-то встревоженные. Американский певчий ворон «какатотль» с незапамятных времен привык к тому, что всякое скопление людей дает отбросы. Какатотль нес обязанности санитара не только в поселках, но и при промысловых партиях, располагаясь ночевать в ближайшем соседстве, на деревьях и скалах.

«Умная птица ворон, — подумал Баранов, услышав воронье карканье. — Навыкла от человека жить и его, мертвого, склюет и схоронит… Чего бы это они встревожились? Не иначе, рысь подбиралась…»

Мысли об опасности, подстерегающей человека в этих краях на каждом шагу, в этот раз не тревожили правителя. Самый опасный враг, зубастый капер Кокс, размышлял Александр Андреевич, «скончался во благовременье». Корабли в море, селения и промышленные на побережье в безопасности, и моего дома в Павловской гавани никто не потревожит, и Анка…

Поймав себя опять на мысли об Анке, правитель невольно проронил в тишине:

— Все туда же… седина в бороду, бес в ребро! — оглядел чуть видную в темноте фигуру караульного у середины рогатки и пошел к себе, в большую барабору.

Нащупав «постель» — брошенные в углу шкуры, правитель скинул на них плащ и начал снимать сюртук. Под сюртуком, всегда застегнутым поверх пуховой рубашки, правитель носил легкую булатной стали кольчужку златоустовской работы. В прошедшем году при выборе места под Воскресенскую крепость Баранов с небольшим отрядом напоролся в лесу на индейскую засаду. Индейцы, сидевшие в засаде, видали своими глазами, что стрела, ударившая в сердце правителя, упала к его ногам, а он, оправившись от толчка, поднял ее, сломал о колено, и, пораженные суеверным страхом, индейцы бежали. Златоустовские кольчужных дел мастера, отец и сын Елфимовы, помогли великому русскому тойону стать неуязвимым.

Александр Андреевич хотел было на ночной отдых снять кольчугу, но раздумал и опустился на постель. Засыпая, вспоминал рассказы Мора о далекой Индии, о белых в золотых попонах слонах на улицах Бенареса, о таинственных магах, мановением руки подымающих в воздух прекрасных спящих девушек…

Сон оборвался на стремительном падении в неожиданно раскрывшуюся ревущую и клокочущую бездну… Леденящий душу вой неведомых зверей, дикие крики алеутов, неистовая ругань, выстрелы, беготня сотен человеческих ног, вспышки огня, просвечивающие через затянутые пузырем окна, прервали радужные сны Баранова.

Правитель вскочил и прежде всего изо всех сил ущипнул себя за руку: не спит ли он и в сонном кошмаре переживает адский конец прекрасных видений? Не по мертвому ли Коксу справляет дьявольские поминки нечистая сила?

Но через мгновение, стряхнув остатки сна, Александр Андреевич увидел, как пламя, охватившее ближайший к лесу сруб, осветило мрак в избе и отчаянное положение людей лагеря, захваченных врасплох нападением врага. В двери яростно колотили прикладами и кулаками растерявшиеся люди.

Баранов, ощупав на себе кольчужку, накинул на нее через голову меховую рубашку, напялил покрепче картуз… «Не в белье же дуром показываться», — подумал правитель и, отвалив деревянный засов дверей, появился перед людьми, как всегда спокойный и уверенный.

— Не глухой и не слепой, все вижу и слышу… Чего оголомшели? Не знаете, что американцы криком воюют? — сказал он, зорко вглядываясь и ища в толпе нужных людей.

Территория острожка была запружена сбежавшимися из шалашей алеутами, «которые, — как позже писал об этом событии Баранов Шелихову, — теснясь в нашем стане, отнимали действие рук». Из загоревшегося сруба выкатилась в дымившихся парках кучка русских добытчиков, вынося на руках короткорылый единорог на деревянном лафете, бомбические ядра для стрельбы на картечь и мешки с пороховыми картузами.

— Острогин! Федя! Станови единорог в воротах! — закричал одному из добытчиков Баранов и впереди толпы одушевленных «его появлением людей бросился сам к воротам, самому слабому месту лагеря, перед которыми собралась, беснуясь и кривляясь в невиданном доселе одеянии, огромная толпа нападавших.

На колошах были надеты один на другой три-четыре куяка, панциря из плетеной древесины, и поверх их толщиной в палец пестро раскрашенные плащи из лосиной кожи.

Головы колошских воинов защищали огромные шишаки с изображениями на них морд, пастей и голов чудовищных животных суши и моря. В таком боевом убранстве, с лицами, изуродованными черно-белой татуировкой, оглушая противника неслыханным ревом, нападавшие и самому Баранову показались исчадиями ада в человеческом образе.

— Страшней самых адских чертей кажутся, и пуля их не берет, — оглядываясь на правителя, сказал удалец Острогин.

— Это в темноте, Федя! Мы их сейчас так осветим, что небо с овчинку покажется, — ответил Александр Андреевич, в минуты самой грозной опасности прибегавший обычно к шуткам.

Ружейный огонь русских и стрелы алеутов и индейцев из русского стана причиняли колошам малый урон: пули безнарезных флинт не пробивали брони из лосиных плащей и четырехслойных куяков. Нападающие это заметили и, раскачивая в руках длинное бревно, начали этим тараном бить в ворота. Когда ворота затрещали под ударами бревна, колоши с диким воем бросились на приступ.

— А нут-ка, гафуница картечная, угости американских ироев боем антиллерии российской… Ахметулин, пали! — скомандовал правитель кряжистому белозубому татарину-пушкарю, сидевшему на корточках с тлеющим трутом в руке у пороховой полки коморы единорога.

Картечный выстрел прямой наводкой произвел ошеломляющее действие на якутатцев, большинство которых впервые встретилось с огнем и грохотом пушки. Поражало колошей и то, что великий русский тойон, как называли индейцы Баранова, все время оставался невредимым. Стрелы с наконечниками из обсидиана и зубов акулы застревали в его меховой рубашке и не причиняли ему вреда. Разгневанный, он изрыгает теперь гром, огонь и смерть. Индейцы отхлынули…

Используя короткую передышку, Александр Андреевич собственноручно загнал картечную бомбу в ствол заряжающейся с казны пушчонки.

«Неужто на «Симеоне» не слышат выстрелов, не видят огня, не понимают, в какой опасности находится береговая партия, или… Измайлов скотски пьян, пропил наши души, а люди без старого козла, как овцы, топчутся, не знают, что делать надо? — с горечью думал правитель, понимая, что стану не удержаться, если колоши преодолеют страх перед картечью. — И англицы на «Фениксе» хороши! Боятся на берег ночью съехать, помощь подать. Мор батарейкамихвастал, батарейку шлюпкой на берег перевалить можно… Да на что зайцу порох!»

На этот раз, к счастью, Баранов оказался не прав. Едва правитель с приближением темноты съехал с галиота, Измайлов решил «помягчить» неприятный разговор о безрезультатном и, как сам он прекрасно понимал, убыточном вояже к Нутке. Уходя в капитанскую каюту с освежающей голову бутылкой рому для составления якобы письменного «лепорта», старый штурман приказал своему помощнику Карнаухову разбудить его после полуночи и зорко глядеть, чтобы вахтенные не спали, — «Симеон», по распоряжению Баранова, стал на якорь менее чем в полуверсте от берега.

Разорвавший ночную тишину рев и вой нападающих, крики алеутов на берегу, загремевшие выстрелы, пламя подожженного сруба мгновенно подняли на ноги людей «Симеона». Появившийся среди них Измайлов не долго раздумывал.

— Шлюпки и байдары на воду! На шлюпки спустить фальконет и каронаду. На корабле остается Карнаухов с десятью людьми… Отбери себе людей, Карнаухов! Остальные за мной! Пароль «Кадьяк», отзыв «Кенай»… Кто подойдет к «Симеону» без пароля и отзыва не знает — бить по тому из пушек!

Измайлов был уверен, что нападает новоиспеченный друг правителя с фрегата, стоящего на рейде. Рев и вой индейцев вокруг стана он приписывал «измене». Кто, как и почему затеял черное дело, Измайлов объяснить себе не мог, да и некогда раздумывать, надо выручать своих, поскорей стать плечом к плечу… Умен да хитер Александр Андреевич, а с англицами дал маху, как-то господь поможет разделаться…

— Наддай! — крикнул гребцам старый штурман, озабоченный единственной мыслью: не опоздать бы с помощью.

Оставив при шлюпках и байдарах несколько часовых с фальконетом, Измайлов с остальными и маленькой каронадой, которую несли на руках, стал пробираться берегом к лагерю.

Незаметно подобравшись к нападавшим в тыл и чуть сбоку, Измайлов в разбитых воротах разглядел единорог и около него Баранова с десятком людей, готовых врукопашную отражать остервенелого врага. В глубине лагеря ничего нельзя было разобрать. Алеуты лежали, уткнувшись лицом в землю, испуская по временам жалобные крики. Среди них носился яростный Пуртов, стараясь пинками поднять лежащих.

За вторым картечным выстрелом лагерной гафуницы, направленным в устремившуюся в ворота многосотенную толпу нападающих, — выстрелом, который и сам правитель считал последним, в тылу колошей рявкнула каронада и раздался залп штуцеров и нарезных флинт хорошо экипированных людей с «Симеона».

Часть индейцев с криком ярости обернулась в сторону измайловской каронады, но тут неожиданно для всех участников ночного боя — индейцы были уверены, что ночью никто с кораблей не решится съехать на берег, — грянул ружейный залп с третьей стороны и небольшие, часто сыпавшиеся чугунные ядра с визгом врезались в кучно нападавших колошей.

— Hourra! Death ztoz copper-coloured! Forward! — На просеку выскочили человек пятнадцать матросов с «Феникса», впереди которых в неизменном белом тюрбане бежал бенгалезец Риг-Чандра, с трудом сдерживая на длинной веревке бешено рвавшегося огромного черного пса. Саргач вместе со всеми спешил на выручку будущего хозяина.

«Подмога!» — догадался Александр Андреевич, заметив, как дрогнули колошские воины, потерявшие было страх перед лагерными пушками, около которых оставалось не больше двух десятков русских и индейцев-чугачей. Баранов был уже готов к бесславному концу от руки диких, сумевших перехитрить его, старого и бывалого землепроходца. «Людей жалко, а мне поделом!» — твердил он, сжимая в руке топор, — и вдруг поддержка.

— Измайловцы с «Симеона» и англицы с «Феникса» на выручку идут! — закричал правитель, веря и не веря тому, что видел и слышал. — Поддержись, люди! Ахметулин, пали! — И, размахивая топором, выскочил за ворота. Огибая палисад, колошские воины бежали под прикрытие леса. Нападение не удалось: индейцы, следуя своей тактике, исчезали так же быстро, как быстро и неожиданно появились.

В последнюю минуту рослый якутатец, волочивший за собой обеспамятевшую каюрку-алеутку, решил довольствоваться меньшим трофеем. Перегнув через колено голову женщины, он полоснул ее ножом по горлу и сделал надрез по лбу, собираясь снять с головы черную гриву волос с кожей, но топор Острогина, брошенный с двадцати шагов, рассек его затылок.

— Не балуй с девками! — рявкнул подскочивший Острогин, поднимая топор и вытирая его плащом зарубленного индейца.

Не веря еще в окончательное поражение колошей, Баранов запретил преследовать бегущих. Он знал, что каждого, вступившего в ночной лес, ждет верная смерть. Чтобы не дать растерявшемуся врагу опомниться и разглядеть ничтожные, несмотря на подкрепление, силы защитников лагеря, правитель решил еще и припугнуть их артиллерией…

— Пуртов! — окликнул он своего помощника, не допустившего с двумя пушкарями и десятком индейцев-чугачей прорыва палисада со стороны леса. — Сволокни, сынок, все пушки противу леса и попужай американцев по кустикам. Только так оборачивайся, чтоб, как последняя стрельнет, первая была заряжена… Герасим Тихоныч, — обратился он к Измайлову, — дай на охрану антиллерии десять человечков!

3

Обходя с людьми место побоища, правитель убеждался, что потери не так уж велики, как ему казалось, когда он сам готовился к смерти. Алеуты, лежавшие повсюду как заправские мертвецы, услышав голос Баранова, вставали один за другим и, виновато отряхиваясь и почесываясь, принимались болтать о своих подвигах в бою…

— Помалкивай, однако… тоже нашелся воин! Обсуши гузно! — сурово обрывал правитель особенно разговорчивых. — А где Лаврентий? Кто видал Лаврентия? — спрашивал он, разыскивая глазами Лур-кай-ю, промелькнувшего перед ним и исчезнувшего в начале боя.

Алеуты переглянулись, некоторые неопределенно помотали головами в сторону правителевой бараборы. Подметив их взгляды, Баранов глазами показал Острогину на свою избу: поищи, мол.

Острогин долго возился у запертой изнутри двери, наконец выдавил пузырь в окне и через него прыгнул в избу. Через несколько минут из избы донесся тонкий поросячий визг, и вскоре на крыльце показался Острогин, тащивший за ухо упиравшегося Лур-кай-ю.

— В печь забился, едва выволок! — сказал Острогин, ставя измазанного сажей Лур-кай-ю перед правителем.

— Ты чего делал там? — грозно спросил Александр Андреевич кадьяцкого тойона. По суровым законам добытчицкой жизни алеутский вождь не мог избегнуть смерти за трусость, но Большое Брюхо был незаменим опытом и удачей в промыслах и влиянием среди сородичей.

— Избу зажечь не позволял… добро твое стерег… никого не пускал, — смущенно лепетал Лур-кай-ю, не поднимая глаз от земли.

В этот момент из-под кучи сваленных в стороне бревен выползла уналашская каюрка Марьица и подошла к правителю, шатаясь и протягивая что-то пищавшее и мяукавшее в ее руках, завернутое в полу кухлянки.

Правитель, видавший на своем веку всякие виды, бессчетное число раз бестрепетно глядевший в лицо смерти, от неожиданности даже отступил перед испачканным кровью лицом Марьицы, перегрызшей, очевидно, пуповину новорожденного зубами.

— Лур-кай-ю ему отец… его сын… крести, пожалуйста, — прошептала женщина спекшимися от жажды и родильных мук губами.

Баранов знал, что Марьица во время промысла жила в шалаше Лур-кай-ю, обшивала и заботилась о нарядах тойона, готовила пищу, вела несложное хозяйство. У Лур-кай-ю, завоевывавшего сердца алеуток китовым жиром, была жена в стойбище на Кадьяке, но многоженство среди алеутов не встречало осуждения.

Испуганная ночным нападением, забившись в ужасе под бревна, в звериной щели, тесной для волчицы, первобытная женщина без человеческой помощи, под грохот пушек и дикий вой колошей, разродилась младенцем и сделала все, что могла и умела, чтобы сохранить ему жизнь, не думая о собственной участи.

Лур-кай-ю, судорожно мотавший головой в предчувствии удавной веревки на своей шее, приободрился. Материнский подвиг Марьицы, которую незадолго до нападения выгнал из своего шалаша рожать на стороне, Лур-кай-ю готов был сейчас приписать чуть ли не себе самому.

— Я… мое… мой сын, — бормотал посрамленный хвастун, искательно оглядывая суровые лица окружающих и всячески избегая грозного взгляда Баранова.

Смелые и находчивые в опасной охоте на морских зверей, алеуты в бою с колошами вели себя, исключая немногих, жалкими трусами. В оправдание собственного поведения они — правитель видел это по их лицам — осудили изобличенного в трусости Лур-кай-ю на смерть.

Появление в эту минуту Марьицы для Баранова оказалось очень кстати. Он решил сохранить жизнь Лур-кай-ю, как опытному и смелому добытчику морского зверя, и вместе с этим наказать так, чтобы поняли, что труса не лишают жизни только из-за ребенка и его матери.

— Марьице, принесшей младенца, — раздался резкий голос правителя, — выдать фунт леденца, чугунок и пять аршин бисера… Не струсила девка — сохранила дитё! А этого… этому, как он, однако, показал себя бабой, сбрить половину бороды и волос на голове и поставить каюром на байдару Марьицы… На место Лур-кай-ю тойоном будет Учагук! — и правитель положил руку на плечо стоявшего около него молодого алеута, того, который, как видел Баранов, храбро сражался с кровожаждущими колошскими воинами.

— Отдашь ему медаль, Лаврентий, тебе не мочно носить ее!

Бенгалезец Чандра, слуга О'Мора, с величайшим вниманием наблюдал за всем, что происходило на его глазах. Когда барановский толмач Джим Ларкин, стоявший рядом, придерживая на голове пропитанную кровью тряпку, перевел индусу последние слова правителя, Чандра схватил его за рукав и потащил к Баранову. Рычание Саргача, ухватившего Ларкина за полу бушлата, парализовало сопротивление ирландца.

— Чего, однако, тебя они приволокли? — удивленно спросил Баранов, увидев перед собой странную группу.

— Спятил! — кивнул Ларкин на Чандру, покрутив пальцами около своего лба.

— Сахиб мудр, сахиб справедлив… Я хочу жить среди русских людей. На родине я уже служил русскому сахибу Лебедеву, он построил театр для индусов в Калькуттеи переводил на бенгальский язык веселые джатра и раслина, чтобы усладить жизнь бедных людей, но жалкие бхада, порожденье шакала и обезьяны, изгнали меня и под угрозой смерти заставили покинуть Калькутту. Они не захотели ломаться и паясничать на подмостках в обществе пария шудра. Для русских нет пария, русские другие люди… Я прошу дозволения служить сахибу. Сахиб всегда будет доволен Чандрой!

Баранов плохо понял нескладно переведенную Ларкиным взволнованную речь Риг-Чандра, но упоминание имени какого-то Лебедева, забравшегося в столицу Индии Калькутту русского человека, заинтересовало его. Припоминая недавний разговор с Мором, Баранов решил переговорить с ним об оставлении Чандры среди русских.

— Very well! — перевел Ларкин Чандре ответ правителя. — Александр Андреевич обещается попросить капитана Мора списать тебя на берег…

Чандра понял переданный Ларкиным ответ по-своему и молча встал вместе с Саргачом за спиной правителя. Баранов едва заметно усмехнулся.

Обстреляв по приказанию Баранова лес картечью шести пушек, сведенных в одну батарею, Пуртов окончательно убедил якутатцев в готовности русских перейти в наступление, и к утру напавшие на лагерь колоши, унося своих убитых и раненых, были за пределами досягаемости.

В лагере в ту ночь никто не ложился спать. Разыскивали растащенное в ночной суматохе имущество. Исправляли ущерб, причиненный редуту нечаянным нападением. Правитель с бритвой в руках собственноручно делал раненым операции, извлекая обломки стрел, сшивая кожу, накладывая перевязки на промытые водкой раны. Тяжело изувеченных, а их набралось человек десять — с перерезанным горлом, проломленной головой, раздробленным позвоночником, — последних особенно много было среди алеутов, во время боя лежавших ничком на земле, — снесли в избу Баранова и приставили двух женщин поить их, отгонять мошку и комаров. Смерть и выздоровление изувеченных людей пионеры Аляски, хочешь не хочешь, предоставляли «воле божьей».

На рассвете похоронили четырех убитых русских добытчиков: тотемского Полуярова, шенкурского Кораблева да двух устюжан, братанов Земсковых. Срубили и поставили над могилой крест, на котором деревянными клинышками закрепили доску с надписью полууставом, сделанной рукой Александра Андреевича.

Прiими господи души

четыръ рабовъ твоихъ

Домiана Филиппа Iоанна Илiи

iже за Русь i людiе ея

животъ безвремени

положили.

Тела убитых алеутов и чугачей Баранов позволил родичам и соплеменникам забрать для захоронения по своему обычаю и приказал на поминки каждого убитого выдать по штофу водки.

Народы и племена Аляски, находясь на промысле вдали от родных стойбищ, хоронили своих мертвых, выезжая на байдарах в океан, навсегда отдавая могучему и щедрому кормильцу его работника.

Обещая быть на поминальной игрушке, правитель решительно отказал чугачам в выдаче трех якутатцев, оглушенных кистенем Пуртова и в беспамятстве попавших в плен. Он знал обычай индейцев, с которым всячески боролся, умерщвлять пленных на поминальных игрушках для сопровождения в загробную жизнь в качестве калгов — рабов, обслуживающих нужды убитых победителей.

— Чугачи храбро бились, но тлинкитов взял Пуртов — он им и господин… Могу дать вам три папуши табаку, но отнять добычу у воина не могу.

Когда чугачи ушли обряжать своих мертвых, правитель приступил к допросу пленных через имевшегося при партии толмача, старого угалахмюта Семейку. Лица якутатцев, изуродованных кистенем Пуртова, были страшны и жалки, и только стоявший впереди рослый и сильный воин, оглушенный ударом кистеня через высокий шишак, не имел на себе устрашительных следов пуртовской руки.

— Откуда вы пришли? Как зовут тойона? — спрашивал индейцев Баранов.

Пленные, ожидая пыток и смерти, явно не хотели отвечать.

— Пуртов, поднеси воинам, однако, по стаканчику для разговора! — приказал правитель, решив испробовать такое необычное доказательство добрых намерений и великодушия русских.

Пуртов принес штоф, налил кружку и со вкусом — не яд, мол, даем — выпил. Налил вторично и протянул кружку индейцу с раздробленной челюстью.

— Клехчак, ильтлиль катлеце! Умертви, не насмехайся! — отвел индеец протянутый ему, соблазнительный напиток.

— Тляакуски! Дурак! — презрительно пробормотал Семейка, не выдерживая роли беспристрастного толмача.

— Ахчиите… Дай… — недоверчиво сказал якутатец с выбитым глазом.

Отпив половину, поднес кружку к уцелевшему глазу посмотреть, много ли осталось, затем медленными глотками допил до дна и, протянув Пуртову вынутую из-за пазухи трубку, сел на пол, где стоял, — знак: набьешь табаком — буду говорить.

— Зачем пришли сюда? — спросил правитель, выждав, пока индеец несколько раз затянулся дымом.

— Чтобы убить, — мирно ответил индеец, смахивая кровяную слезу на пол.

— Что я должен сделать с тобою?

— Также убить, — не задумываясь, ответил одноглазый. — Ахтут! Руби! — и индеец вытянул шею, ожидая удара.

— Нет, русские сильны и справедливы… Пойдете домой… Кусун хунас? Где твои родные? — спросил правитель. — Отнесете им от нас посох дружества, убранный цуклями и бисером. Тойону скажите: жду его в гости. Он и вы, когда придете с ним, получите табак, огненную воду и большие русские ножи…

Индейцы с недоверием смотрели на правителя и толмача Семейку, принявшего такой важный и торжественный вид, будто он сам был источником неожиданной милости и щедрот.

Шум и крики в дальнем конце лагеря прервали допрос. Демид Куликалов в сопровождении охотников своего отряда появился перед Барановым. Подходя к правителю, люди опускали на землю носилки с засоленным мясом убитых животных. Солонина была сложена в мешки из коры хаача — душистого кипариса. Такие мешки у индейцев, сплетенные из древесного лыка, служили в летнее время для хранения мяса, жира и заменяли ведра для доставки воды.

— С удачей, однако, Демид Софронович! — приветствовал правитель утомленных людей.

— Пудов сто промыслили, — не входя в подробности, коротко подтвердил Демид результаты опасной и нелегкой экспедиции в окрестностях, занятых враждебными и неведомыми красными племенами.

4

Баранов был необыкновенно доволен благополучным возвращением Куликалова. Правитель понимал, что охота в глубине края, на которую не мог отважиться даже смелый Мор, укрепит в глазах англичан прочность положения и престижа русских на берегах далекой и оторванной от России страны, к которой по русскому следу тянутся руки претендентов на разделение, — но не труда и лишений, нет! — только бобровых и котиковых шкурок…

Несмотря на добрые отношения и доверие, которое вызывал Мор, Баранов не хотел обнаружить перед иностранцами богатства залива Нучек. И было досадно, что уходило драгоценное время летних промыслов… Судно Мора приведено в порядок, вода доставлена, оставалось снабдить провизией, — и пусть плывет восвояси. Баранов подозрительно оглядел слонявшихся по лагерю матросов с «Феникса». Некоторые держали в руках по нескольку шкур бобров и котиков, выменянных у алеутов на разные безделки. Промышленным запрещалось менять и продавать пушнину кому бы то ни было помимо компании, и в другое время правитель не постеснялся бы отнять добычу у нарушителей правил компании, но с храбрыми матросами «Феникса», пришедшими на выручку в минуту грозной опасности, так поступить нельзя было.

— Пуртов, людей с «Феникса» и Измайловских покормить надобно и Демидовых не забудь. Нажарь мясца, бочонок рому выкати. Ларкин, собери людей, чтоб по лагерю не мотались! Усади, поднеси, да спой чего — ты мастер на эти дела! — таким маневром Александр Андреевич надумал пресечь «развращение» промышленных и вместе с тем отблагодарить храбрых соратников.

Через час веселый и беспутный Джим Ларкин, среди русских его звали Яшей, поднося гостям и не обходя себя кружкой доброго рому, горланил с земляками с «Феникса» песни, которые он привез на дикие берега Америки из времен своего студенчества в Тринити-колледж зеленого города Дублина. В Тринити-колледж Ларкин изучал богословие, но разгром тайного общества «Бравых ребят», а Ларкин был его деятельным членом, побудил богослова искать спасения на палубе кораблей, бороздивших океаны вдали от родины. Лучшим номером своего репертуара Ларкин считал одну бодрую песню прославленного поэта крестьянской Англии Роберта Бернса. Ларкин пел с заразительным чувством, как будто видя через необозримую даль свою бедную родину, угнетаемую ворвавшимися в нее чванными лордами.

Что из того, что хлеб наш груб И платье бедное дано, Хотя в шелка одет, кто глуп, И плуты пьют вино.

Земляки Джима, матросы с «Феникса», с восторгом хлопая в ладоши, дружно подхватили боевой припев:

Все ж, несмотря на шум вокруг Таких и этаких потуг, Бедняга честных, всех бедней, — Король среди людей!

Александр Андреевич, большой любитель и знаток песни, сам повинный в грехе «сочинительства», повсюду в скитаниях возивший с собой подаренный Шелиховым модный в те времена «Песенник» Михаилы Чулкова, с удовольствием, хотя и не понимал ни слова, слушал крепкий голос Ларкина, покачивая головой в такт песне. Поощренный общим вниманием Ларкин с еще большим воодушевлением начал второй куплет:

Мы ждем и верим — сгинет тьма И будет то, что ждут: К признанью чести и ума По всей земле придут…

— Дружней, ребята! — крикнул Джим, и слушатели, подогретые очередной кружкой рома, подхватили припев:

И это будет — день придет, Какого не было вовек, Что человека человек По-братски обоймет.

— Ладная песня, и спели складно… Будто свою, русскую слушал! — задумчиво проговорил Баранов. — О чем песня, перетолмачь, Яша… Ишь ты, какая она! — продолжал он, вникнув в нескладный перевод Ларкина. — Будто на российский край пригнана… Спасибо за песню, друг!

Матросы «Феникса» хлопали Ларкина по плечу, жали руку, галдели и, стараясь перекричать друг друга, убеждали «плюнуть» на контракт, которым, как они думали, опутали их земляка русские.

— Ларкин! Джимми! Ты родился артистом, ты поешь во сто крат лучше О'Сюливана, а по нему все знатные люди, посещающие Дрюри-Лэн, сходят с ума. И ты похоронил себя в этой богом проклятой стране, где научился у русских медведей жрать сырую рыбу… Марш на корабль! Капитан Мор никому не позволит насильно держать нашего земляка, и мы это докажем.

Сочувственная добродушная улыбка на лицах русских, с которой они слушали звуки песни Ларкина, не понимая ни слова по-английски, была понята матросами арматора Мора как дань восхищения бородатых дикарей английской доблести и цивилизации. С этим они встречались во всех концах вселенной и умели, как им казалось, показать, что заслуживают этого.

Матросы «Феникса» были убеждены, что колоши бежали, устрашенные их появлением, и достаточно им или их капитану заявить, что они берут Ларкина с собой, как русский губернатор согласится на это без всякого спора. Но Ларкин за два года хорошо узнал Баранова и имел не один случай убедиться, как он ревниво отстаивает честь и суверенность Московии на этом далеком и оторванном от нее клочке земли.

— Яша, чего, однако, заершились твои земляки? — с неудовольствием спросил Баранов, почувствовав что-то неладное в поведении моровских матросов.

— Хотят меня взять с собой, уговаривают… просят вашу милость отпустить меня домой… Если будет на то ваша милость, я тоже… — смущенно лепетал Ларкин, благословляя в душе барановское непонимание английского языка.

— А зачем пистолетами размахались?

— Салют в честь вашей милости…

— А ну-ка, Яша, — возвысил голос Баранов, заставляя русских добытчиков насторожиться, — скомандуй землякам: марш на берег, по одному, гуськом, сто шагов интервала… Батарейку, скажешь, я сам арматору доставлю! И еще скажи, что благодарим, мол, за помощь и честь хлеба-соли наших отведать…

Растерянный лепет и бледное лицо Ларкина, а главное — настороженная зоркость русских добытчиков, сразу после слов Баранова вставших на ноги с разобранными по рукам ружьями, убедили моровских матросов, что странный приказ правителя, хотя они и считали себя обиженными, надо исполнять беспрекословно. Своевольничать и дебоширить, как привыкли они к этому во всех портах мира, в этой дыре опасно, слишком опасно…

Русские стояли спокойно, но, оглядев их нахмуренные бородатые лица, матросы «Феникса», пожимая плечами и криво улыбаясь, один за другим вставали и шли к берегу гуськом, провожаемые удивленными взглядами собравшихся на пути алеутов.

На берегу Баранов передал через Ларкина матросам, что он первым плывет на «Феникс» с батарейкой, присланной арматором на помощь, и байдарами, груженными мясом для продовольствия в предстоящем им далеком пути.

— Друзья, умоляю, подчинитесь… с правителем нельзя спорить, умоляю! — уговаривал Ларкин заволновавшихся земляков. — Да и бесполезно… Вы видите! — кивнул он на множество вышедших провожать гостей добытчиков, которые и не подозревали разыгравшейся на их глазах трагикомедии.

— Ты, Ларкин, и Чандра со мной поедете! — сказал правитель, сходя к спущенному на воду боту. — Герасим Тихоныч, тебе за старшого быть! Этих, — показал он на моровских матросов, — беспрепятственно отпустишь, когда с «Феникса» флажком поманят… Понял?

Мор встретил поднявшегося на корабль Баранова с некоторой тревогой. Лицо ирландца было желтым, глаза запали.

— Бесконечно рад, господин губернатор, видеть вас целым и невредимым. Я провел ужасную ночь! Приступ странной болезни, захваченной в тропиках, — китайские врачи говорят, что ее разносят комары и мухи, — свалил меня с ног… Я не в состоянии был лично прийти вам на помощь, эту честь вынужден был уступить моему помощнику и Чандре… Ты здесь, Чандра, а где же остальные люди? Неужели…

Чандра успокоительно закивал головой. Мор в недоумении перевел взгляд на Баранова, затем на беспокойно переминавшегося Ларкина.

— Протрезвиться оставил, — добродушно, как будто ничего не случилось, отозвался правитель. — Все целы-целехоньки! Флажком помахайте… А пока мясо принимать будут, попрошу напоить меня кофеем, господин арматор, за кофеем и о расчете договоримся… Яша, — обратился Баранов к Ларкину, — ты не раздумал на родину возвращаться?

— Если ваша милость… — растерянно начал Ларкин.

— Звал Александром Андреевичем, а к своим попал — «вашу милость» вспомнил. Не раздумал покинуть нашу жизнь, говори?

— Отпустите, Александр Андреич! — после минутного колебания ответил Ларкин.

В каюте, с наслаждением прихлебывая черный кофе, Баранов коротко рассказал О'Мору события минувшей ночи.

— Только мы колошей сбили и в лес погнали, а тут и ваши появились, по пятам индейцев из штуцеров и батарейки на ускорение ретирада смазали… Премного дружбе и помощи вашей обязан, господин арматор! Ну, сели поутру победу отпраздновать, однако неприятность меж нас вышла… Богослов сей, — Баранов с усмешкой кивнул на Ларкина, — и люди ваши пистолетами вздумали меня постращать, чтобы домой его отпустил. Я прогулку им присоветовал, а батарейку сам взялся доставить…

Пояснения Ларкина, переводившего слова Баранова, сопровождаемые неодобрительным покачиванием головы Чандры, привели Мора в великое смущение. Мор припомнил, что Ларкин в прошлый приезд, пользуясь барановским непониманием английского языка, просил его избавить от русского плена, и он, арматор, в присутствии своих людей обещал бесшабашному богослову возвращение на родину.

Престиж капитана в те времена держался на острие ножа. Экипаж «Феникса» после плавания на Молукки и встреч с малайскими пиратами был пополнен из портов Бомбея и Калькутты. Кто знает, чего можно ожидать от людей, избалованных авантюристическими нравами и порядками, усвоенными англичанами в Индии? Настаивать на отпуске пленного земляка — он не знал, что Ларкин был дезертиром, нашедшим приют у русских, — Мор не решался. Мужество и смелость правителя, помимо личного интереса и симпатий, которые он вызывал, исключали мысль о столкновении. Пришедшее накануне русское судно хотя и было меньше «Феникса», но Мор видел, как ловко и уверенно лавировало оно в этом забитом островами и подводными камнями заливе. «Ночной десант отлично удался русским, а моя шлюпка, — думал Мор, — едва успела к шапочному разбору…»

— Господин арматор, — сказал Баранов, как бы угадывая в молчании Мора его затруднения, — чтобы дружба наша крепкой была, не сделаем ли менку? Я вам богослова этого предоставлю, а вы мне Чандру отдайте, если пойдет Чандра к нам на службу.

— Ричард! — обрадовался Мор найденному выходу. — Его матросы мои Ричардом зовут, господин губернатор… Ричард! Господин губернатор берет тебя к себе на службу…

— Душой и телом буду служить сахибу до конца! — скрестив руки на груди, низко поклонился Чандра Баранову.

— Прощай, Яков! Тебе и на берег съезжать не надобно. Рухлядишку, ежели какая имеется, пришлю. В получении долга, что остался за тобой компании за водку, чай, сахар, я распишусь, а младенца, которого ты прижил с каюркой Ульяной, без тебя воспитаем. Небылиц про нас в отблагодарение за хлеб-соль нашу не сочиняй… Прощай на счастливую жизнь!

Все закончилось к взаимному удовольствию Мор был доволен, что престиж капитанского имени и слова остался непоколебленным и он так или иначе сумел внушить даже диким русским зверобоям уважение к свободе и личности природного англичанина.

А Баранов тоже был доволен мирным разрешением происшествия. Жизнью простого народа в Англии, особенно земляков своих ирландцев, Ларкин не хвалился, но соблазнял промышленных бреднями о благоденствии мужика и рабочего в американских Штатах.

Сбывая Ларкина с рук, правитель был доволен не меньше Мора.

— Мясо принято, сэр! — войдя в каюту, весело доложил боцман. — Девяносто пудов и… весьма порядочное мясо! Рыбы тоже доставлено пудов сто. Бочки налиты водой. Фок-мачта исправлена. Люди с берега вернулись без единой царапины, а угостили их там… — боцман лукаво взглянул на правителя, — только затылки чешут. Какие будут приказания? — спохватился вдруг боцман, заметив предостерегающий взгляд арматора.

— На рассвете поднять паруса, курс зюйд-вест! Возвращаемся в Калькутту, — ответил Мор и, заметив одобрительный кивок Баранова, добавил: — На север в этом году не пойдем… Но чем я могу оплатить вашу помощь, господин губернатор? Если бы провидение не устроило нашу встречу… Ступайте, Кадоган, и передайте мое приказание мистеру Конелли! — отослал Мор боцмана к вернувшемуся с берега помощнику. — Я говорю: не поставь провидение вас на нашем пути, мы погибли бы от голода и жажды или еще чего-нибудь худшего среди изобилия, которым дышит эта дикая земля и которым она поделилась с нами рукой своего хозяина…

— А как же иначе? — просто ответил Баранов. — Я не получал вестей, что англичане нам неприятели, и кто мы, чтобы осмелиться нарушить связи и мирные трактаты высоких дворов! — Правитель всегда говорил голосом официального представителя русских государственных интересов в Америке, если опасался их умаления или отрицания с чьей бы то ни было стороны. — Что до меня касаемо, как есть я, Баранов Александр, сын Андреев, каждый может надеяться, что никогда я не нарушу священных прав страноприимства и человечества. Мы вам, вы нам подмогли — и квит!

— Дружба дружбой, а деньги счет любят, — настаивал Мор.

— Что ж, извольте — посчитаемся! — охотно согласился Баранов. Нужды «губернаторства» были бессчетны, а касса пуста, к тому же убытки от прекращения промысла на все время стоянки «Феникса» в Нучеке были немалые. «На покрытие этих убытков и корабля твоего не хватит, друг мой распрекрасный», — подумал Баранов, принимая поданные Мором счеты. — Ну, первое мясо. Говорит боцман — девяносто пудов доставили? Второе — рыба. Рыбы сто пудов. Мясо положим на пуд два рубля серебром — сто и осемьдесят рублев, рыба по рублю за пуд — сто… Теперь, доставка воды — пятьдесят сорокаведерных налили — двести, скажем, рублев, и лесина на мачту — двадцать… Пятьсот рубликов серебром или — на кантонские пиастры перевести — тысяча пиастров, ежели недорого будет, причитается с вас.

— If you like! О, thank you… If you please — растерялся арматор, удивленно глядя на счеты. — Ларкин, спросите господина губернатора, не ошибся ли он? — Учитывая обстоятельства места и времени, Мор ожидал услышать гораздо большую сумму.

— Все чохом тысячу пиастров! — подтвердил Баранов и, подозревая желание Мора оспаривать поставленные им низкие цены, холодно добавил: — Не торгуемся! Ежели дорого али денег нет, как потерпевшего ослобоняю… И скажи: денег не ищу, огнестрельным запасом нуждаюсь — порох, пули…

Мор был огорчен неудовольствием, которым правитель встретил его благодарность, и с тем большей охотой старался доказать свое расположение, когда Ларкин перевел ему слова Баранова.

— Пороху? Свинца? О, понимаю! Могу десять пудов пороху и столько же, а если нужно — втрое свинца…

Довольный пополнением огнестрельного запаса партии, истощенного ночным нападением колошей, Баранов встал и начал прощаться, желая Мору попутного ветра и счастливого плавания.

— Вы понимаете, мои молодцы, что сделал для нас господин губернатор? — счел нужным обратиться к своей построенной на палубе команде арматор, пожимая руку отъезжающему Александру Андреевичу. — Вы были на берегу и сами убедились, чего может стоить мясо и вода, добытая в лесах этих гор! Простив ваш петушиный задор и недостойное поведение после боя, господин губернатор по моей просьбе отпустил Джима Ларкина… Господину губернатору и русским отважным людям — hourra!

Залпом всех своих пушек, о котором Мор заблаговременно распорядился, и многоголосым «Hip! Hip! Hourra!» провожал «Феникс» Баранова. Когда Чандра заставил упиравшегося Саргача прыгнуть в шлюпку, правитель в последний раз махнул картузом и, сев к рулю на корме, тронулся к берегу, и до самого берега, причудливо залитого багрянцем закатного солнца, провожал арматор глазами утлую шлюпку и сопровождающие ее, чуть видные в пене кипящего сулоя, байдары. Русские на диком побережье южной Аляски, о жизни и делах которых Мор получил достаточно ясное представление, были для него непонятнее и загадочнее всех чудес, встреченных в многолетних скитаниях по свету.

«Если сами не уйдут, их никто не выгонит из этой земли!» — подумал Мор, вспоминая напутственные инструкции Ост-Индской компании действовать силой и страхом, если окажутся бессильными убеждение и золото…

5

— Ты с песиком при мне будешь, хозяйство мое поведешь. Нехитрое дело: сковорода да чайник, ложка да плошка! — сказал Баранов Чандре на берегу, жестами поясняя круг его обязанностей. — И по-русски, по-русски, спик рашэн… научайся! А-а, понял? — довольно усмехнулся правитель, когда Чандра радостно закивал головой в ответ.

Тут же на берегу Баранов приказал Пуртову, несмотря на надвинувшийся вечер, доставить на «Феникс» рухлядишку Ларкина.

— Да у Яшки, окромя рваных порток, ничего не было! — недовольно буркнул Пуртов, пожимая плечами.

— В таком разе отвези, как собственный, бушлат суконный, сапоги морские лафтаковые, чаю фунт и… пучок лозы березовой, что за иконой, скажи, пущай держит — в память, что лоза сия его обминула! — безулыбчиво пошутил правитель. — Да фонарь на байдаре поставь. Англицы, в темноте не разобравшись, чего доброго, стрелять учнут! — заботливо напомнил он Пуртову. — А ты, Демид Сафроныч, — обернулся Баранов к Куликалову, караулы на ночь удвой — береженого бог бережет! — и дозоры из чугачей своих к лесу вышли… Ежели кому что надобно, я у себя буду.

Ночь прошла совершенно спокойно. Отпор, данный Барановым, был так решителен, потери нападающих настолько велики, что якутатские индейцы со своими союзниками с юга отказались от дальнейших попыток разогнать промыслы алеутов, которых, как они думали, защищают бородатые «косяки», подкупленные островными людьми.

Как всегда, с восходом солнца Баранов был уже на ногах. Вокруг все было затянуто влажной пеленой тумана, сползавшего с ледников северо-западного склона Агассицу — Большой горы — на берег и море.

Такие внезапные и капризные перемены погоды на побережье Аляски в разгаре лета не были в диковинку для Баранова, но в этот раз он обозлился — туман срывал принятые ночью решения.

— Изгаляется анчутка американский над православными за то, что детей его побили, — ворчал правитель, двигаясь на приглушенные туманом голоса людей на берегу. — Эй, кто там есть, корабль английский видать?

— Как его увидишь… — нерешительно отозвался кто-то из мглы.

— Ушел перед зарею, когда луна в море купаться спускалась, а Илья туманом к ней с гор подкрался, — перебил отвечавших уверенный голос. — Я видел, как исчезал в море огонь на корме Коксова брата и слышал… да, да, слышал, как свистела дудка на подъем парусов.

— Кто говорит, выдь ко мне, хочу видеть твои волчьи уши и рысьи глаза… А-а, это ты Лаврентий? Хвалю, что стараешься, — внушительно сказал правитель, оглядывая выросшую перед ним фигуру Лур-кай-ю с державшейся позади него Марьицей. За спиной Марьицы вздыбился горб лотка, в котором алеутки повсюду таскают за собой своих младенцев. — И ты видела и слышала? — ласково спросил ее Баранов.

— Я тоже видела, господин, я тоже слышала все, что говорит Лур-кай-ю! — подтвердила женщина. — И он… он тоже тебе служил — слышал и видел! — добавила она, мотнув головой на лоток, болтавшийся за ее спиной, после чего Баранов окончательно поверил сведениям, добытым глазами и ушами Лур-кай-ю.

Александр Андреевич знал, что алеуты никогда не лгут, выставляя детей свидетелями справедливости своих слов.

— Выдать обоим по папуше табаку! — приказал правитель. — А Марьице новую кухлейку, — добавил он, зорко оглядев ее лохмотья.

Баранов повеселел. Ночью он решил, если Мор, как объявил вчера, уйдет в море, вырядить все партии под охраной Измайлова на «Симеоне» наверстывать упущенное в промыслах за время стоянки чужеземного корабля, а самому на баркасе, под парусом и с восьмеркой гребцов, с Чандрой и Саргачом, вернуться в Воскресенскую крепость — принимать и окрестить первенца компанейского флота, построенного на американской земле… То-то Григорий Иванович возрадуется!

— «Добрыня», «Илья Муромец»… нет, краше всего — «Феникс»! — любовно придумывал Баранов название своему детищу. — Дивная птица, куда восхочет, туда и унесет…

В середине дня ветер разогнал туман и принес сорвавшийся с гор грозовой ливень. Хлынувшие потоки воды едва не смыли лагерь на берегу в море. К вечеру бледное солнце, пробиваясь сквозь разорванные тучи, осветило вывешенный на шестах для просушки одежды скарб людей. Желтокожие алеуты, мужчины и женщины, без малейшего смущения голяком бродили по лагерю и деловито готовили пищу у разведенных после дождя костров.

Лур-кай-ю с женой в таком же райском виде сидел у своего очага и важно угощал собравшихся вокруг соплеменников полученным табаком.

Белотелые бородатые русские оставались в портах и начальственно похаживали по лагерю, уламывая алеутов к завтрашнему выходу с утренней зарей на промысел.

— Не будет удачи, — упрямо твердили некоторые. — Мы не молились, не постились, не приносили жертв духам охоты… Не будет удачи — беда будет!

— На Кадьяке постились, на Кадьяке камлали, когда в партию шли… Духи довольны! — веско изрек Лур-кай-ю, когда его спросили, как быть и выходит ли он на промысел. Слова его облетели лагерь и прекратили ропот недовольных. Большое Брюхо еще раз доказал Баранову, как умно тот поступил, сохранив ему жизнь.

Острогин, с пушкарями русскими и полусотней индейцев-чугачей и алеутов, оставался на охране лагеря и раненных в ночном бою, пока не закончится промысел в окрестностях и не перенесут лагерь в другое место.

На другой день до восхода солнца лагерь опустел. Около трехсот байдар вышли на промысел морских бобров, растянувшись на десять, двадцать, пятьдесят верст вдоль по побережью, зорко высматривая на всех лайдах драгоценных зверей.

Неуклюжие и как будто беспомощные на земле, алеуты на просторах океана преображались в отважных, неутомимых и искусных охотников, — равными им из белых людей могли быть только русские, родившиеся на побережье Колымы и Камчатки.

Стоя на носу баркаса, державшего под крепким предутренним бризом курс норд-вест-вест, в обход запирающего Чугацкий залив острова Цукли, правитель, как флотоводец на смотру, с помощью неразлучной дальнозрительной трубы выискивал среди вздымавшихся к горизонту тяжелых волн океана черные щепки байдар своей флотилии. Всмотревшись, Баранов видел, как тут и там над этими крутящимися в пене волн скорлупками вставала, как будто танцуя над водой, темная человеческая фигура и пускала из прикрепленного к дощечке лука стрелу в пространство, где зоркие глаза морского охотника углядели качающуюся в волнах над зарослями морской капусты черно-бурую тушку морского бобра — калана. Истощенный потерей крови от поразивших его после первой еще нескольких стрел, драгоценный зверь всплывет на волнах и будет поднят на деку байдары.

Под вечер, покрыв на утлом баркасе за долгий июльский день около ста двадцати верст хляби морской, Баранов пристал на ночевку к лесистому и безлюдному мысу острова Цукли, с тем чтобы на зорьке снова пуститься в путь и при дневном свете пройти последние шестьдесят—семьдесят верст вояжа через усеянную бесчисленными островками и подводными камнями Воскресенскую губу.

В глубине этой губы, в расщелине узкого и длинного фиорда, лепилась у подножия крутых скал, заросших прекрасным корабельным лесом, заложенная два года назад крепость Воскресенская. Место, где быть крепости, еще семь или восемь лет назад выбрал сам Григорий Иванович Шелихов и наперед дал ей пышное имя — Славороссийск, но так как закладка пришлась на день воскресения господня, промышленные окрестили ее Воскресенской.

«Рано еще ей Славороссийском именоваться! — разглядывал Баранов с баркаса лепившиеся к скалам, подобно черным грибам, шалаши и землянки и среди них полтора десятка изб и две казармы. Сложенные из обтесанных бревен постройки почернели за год от сырости и ветров сурового края. — Вот направит ум российский промыслы, принесет с собой заведения добропорядочные, тогда и окрестим Славороссийском… А так, пустым местом, чего отечество срамить!» — укрепился Баранов в правильности своего решения.

6

Сойдя с баркаса, приставшего к свайной пристани в центре поселения, Баранов спешно зашагал по берегу к остову корабля, стоявшего в стороне на рештовках стапелей. От корабля навстречу бежал, размахивая руками, небольшого роста голубоглазый человек в непромокаемой кухлейке.

— Здоров будь, Яков Егорыч! — приветствовал правитель Джемса-Георга Шильдса, искусного кораблестроителя-англичанина, обрусевшего на службе в только что зарождавшемся на купеческие деньги российском тихоокеанском флоте. — Медленно с делом поспешаешь, однако… С прошлой осени, как я на Кадьяк вернулся, не можешь «Фениксу» нашему крылья приладить! А промедление в деле, как говаривал великий государь Петр Алексеевич, смерти подобно… Что же и чему помеха?

— О-о… — задохнулся Шильдс от негодования, теребя рыжую бородку. — С кем вы меня оставили? Разве это люди? Бездельники, бунтовщики и пьяницы! Что вы мне оставили? Обещали весной все прислать, а где пик, смола и деготь для засмолки? Я буду жаловаться, я дойду…

— Уже дошел, друг… Криком, однако, делу не поможешь, — спокойно перебил его Баранов. — «Святители» с Кусковым и людьми только этой весной, без мачт и снастей, добрались до Кадьяка, а из Охотска еще в прошедшем году перед Покрова вышли… Пришлось им зимовать на Уналашке! Чего не натерпелись люди, а кои и поумирали, однако семена, картофель, коз и собак на Кадьяк доставили. И твои человечки не хуже, Яков Егорыч. С людьми умеючи надо! — Правитель решил перейти в атаку. — А еще доставили извещение, Яков Егорыч, что соплеменник твой Кокс взялся по научению Швеции поселения наши разорить и русских в Америке со свету сжить, — вот и рассуди, что мне было делать? Кинулся я Коксу навстречу, чтоб до Воскресенской не допустить, а про твою нужду, каюсь, и забыл… Не будем людей в соблазн вводить — пойдем в избу, пораскинем, чем делу помочь: ум хорошо, а два лучше! — заметив растерянность Шильдса, смягчился Баранов.

На вечерней заре пронзительный свист боцманских дудок собрал полторы сотни работных Воскресенской перед избой Шильдса. Баранов вышел к ним без картуза, в сопровождении вызванных в дом десятников, Шильдса и Чандры с Саргачом. В разноязычной и пестрой толпе промышленных в Воскресенской было втрое больше белых людей, чем в партии, оставленной в заливе Нучек, — кроме русских, в ней были финны, плотники из Або, попавшие в Америку из Охотска, куда их насильно переселили после недавней войны со Швецией. С помощью неотразимого аргумента, «барашка в бумажке», Шелихов уговорил охотского коменданта Готлиба Коха списать этих людей на корабельные верфи компании в Америке. Финны, несмотря на привилегированное положение, держались враждебно и угрюмо.

Еще больше хлопот и огорчений доставляли работяге Шильдсу десятка полтора беглецов с английских, датских и испанских кораблей. Они чаще и чаще забирались в эти далекие воды в погоне за пушниной, китовым жиром и усом. Несколько рослых негров и гавайских канаков, сбежавших от тяжкой неволи с кораблей пронырливых «бостонцев» со страхом разглядывали Саргача, как бы узнавая в нем одного из свирепых псов бывших хозяев: те с такими же вот псами держали в повиновении «черную скотину». Неужто справедливый правитель — в его руках они никогда не видели кнута, которым бы он стегал людей, — преобразился в «инпич-босса»?

Баранов, — а ему уже были известны имена отпетых лодырей и зачинщиков беспорядков и разбойных действий в его отсутствие, — молча оглядывал притихшую толпу.

— Господа промышленные! — начал он спокойно и внушительно. — Благодарю всех трудившихся и душевное удовольствие чувствую, видя в долгую мою отлучку успехи трудов ваших к славе отечества и к чести российского народа, но удовольствие то, кое я желал ощутить, затмевается, с другой стороны, досадой и огорчением… Узнав здесь про разные скопы и заговоры, разделение на партии, обиды одних к другим, наглое своевольство и разврата, почитаю себя крайне несчастливым, что в управление мне вверены люди таких развращенных нравов. Имеете ли вы право отказываться от послушания в работах и прочем? — Голос Баранова приобрел неожиданную силу. — Требовать таких кормовых запасов, каких либо вовсе нет, либо мало и сберегаются на непредвиденные нужные случаи? Бездельники, стараясь истребить юколу, бросали ее собакам, требовали всегда пироги, оладьи и затуран… — Правитель грозно оглядел чужеземцев-беглецов и стоявшего с ним «богомола» Яшку Плотникова, метившего выйти в попы, но не раз уже уличенного в склонении наивных алеуток к таинствам отнюдь не христианской любви. — Требую чистосердечно объявить, был ли здесь недостаток в кормовых припасах и кто голодовал?! Поелику целость общественная, успехи и благосостояние зависят от доброго и единодушного согласия, буду ожидать от всех вас чистосердечного объяснения и признания в происшедшем. Раскаявшиеся могут надеяться на мое человеколюбие и мягкосердечие…

— Ты покайся, а он те сто линьков влепит аль на березу подвесит! — донесся до Баранова голос Яшки Плотникова.

— Зачем линьки аль березу дермом поганить? Не тронь дерма — само засохнет, — безмятежно отозвался Александр Андреевич, шуткой подчеркивая, что не намерен злобиться. — Беседу закрываю. Вред и глупость некоторых, полагаю, все уразумели? С Цыпанова берите пример, с кузнеца нашего. Кровью человек харкает, а не пожалел сил — перековал и наварил более шестисот топоров и гвозди поделал, болты, якоря, брашпиль. Такому человеку отечество истинно помощью одолжено! Завтра с солнцем всех за работой ожидать буду!

Баранов отменил распоряжение Шильда очистить для начальника одну из изб, занятых промышленными, и устроился с Чандрой и Саргачом в наскоро сколоченном шалаше, рядом с избой-конторой Шильдса.

«Барчерова рука!» — уверенно определил правитель источник смуты, обнаруженной после девятимесячной отлучки в Воскресенской. Эта же черная рука толкала чуть ли не на братоубийственную войну засевшие в Кенайском заливе и в устье реки Медной артели бывшего шелиховского компаниона Лебедева.

Появляясь под флагом то Гудзоновой, то Ост-Индской компании, а то под каким-то черным неведомым флагом с нашитой на нем змеей, бостонец Барчер выменивал у индейцев побережья бобровые шкуры на ружья, порох, пули. В последнее время он завел темные шашни и усердно спаивал ромом бесчинствовавших в Кенаях лебедевцев. Баранов ни разу не встречался с неуловимым корсаром, но угадывал в нем на все готового, опасного врага русскому делу в Америке.

Не останавливаясь ни перед чем в проведении раз принятых решений, Александр Андреевич положил за правило принимать их, держа все нити в руках. Путаные объяснения Шильдса и людей, рассказывавших со слов одного из передовщиков лебедевской артели, не то Петра Коломнина, не то Потапа Зайкова, приходивших в Воскресенскую, о готовящемся восстании индейцев, побудили Баранова держаться выжидательно в надежде добраться до корня…

Под фонарем на бочке, заменявшей письменный стол, правитель почти до рассвета писал донесение Шелихову о встрече с Мором и о событиях в заливе Нучек. Разговоры с Мором натолкнули на мысль об установлении торговых связей с Ост-Индской компанией, манящий голос Феникса увлекал еще дальше — на богатые дарами природы острова южной части Тихого океана. Фантастично смелые, но всегда деловые, подкрепленные цифрами и расчетами соображения Баранова летели навстречу такому же духу отваги и предприимчивости, каким полон был и Шелихов даже в последние годы его жизни, омраченные происками завистников и врагов начатого им дела.

Дописав последние строки очередной, как называл он свои письма Шелихову, реляции, правитель откинулся и прочитал их для себя вслух и с удовольствием:

«Мест по Америке далее Якутата много, кои бы для будущих польз отечества занимать Россиянам давно б следовало… И мужество и неустрашимость потребны к преодолению только первых затруднений, чего в Российском народе всегда найти надеяться можно, и доставить честь государству, которому мы жизнью и покоем жертвовать по присяге и совести обязаны.

Александр Баранов».

 

Глава третья

1

С отъездом Резановых в Петербург мир и благополучие покинули, казалось, шелиховский дом. Люди и обстоятельства беспрерывно, удар за ударом, разрушали веру морехода в его силы, в былую удачу, в торжество и признание дела, с которым он связал все помыслы последних лет своей жизни.

Высочайшее соизволение на возвращение Резанова в столицу возбудило немало разговоров в Иркутске. Ни для кого не было тайной, что пребывание Николая Петровича в столь глухом, отдаленном от столицы городе следует рассматривать как опалу и ссылку.

— Схитрил Гришка — и труды наши и усердие к отечеству себе в пользу обратил! — обсуждали компанионы вылетевшие из губернаторского дома слухи о прощении Резанова во внимание к заокеанским странствованиям и открытиям морехода. — Варнак — он всегда варнак: выдал дочку за масона. Мало ли их тут по острогам и рудникам наслано! Выдал, а теперь через столичных фармазонов зятька оправдал и в Петербург выправил дела обделывать. Он нам покажет Америку — по миру пойдем!

Наталья Алексеевна знала о пяти тысячах рублей, которые Григорий Иванович не без труда собрал и передал зятю для оплаты услуг Альтести, склонившего чье-то высокое внимание к заокеанским странствованиям и открытиям тестя Резанова, — знала и потому ничего не говорила мужу о доходившей до нее болтовне досужих языков: «Не набедокурил бы из-за такого «внимания» Гришата… Темный он стал!»

А мореход действительно после отъезда Николая Петровича и дочери в столицу как-то замкнулся, ушел в себя. Сидел дома и, обложившись картами и книгами, готовился к задуманной в лето 1793 года экспедиции на поиски по азиатскому берегу незамерзающей гавани.

Наслышанная о жестокости китайских солдат пограничных ямыней, об изощренных мучениях, которым они подвергали попавших к ним в руки чужеземцев, Наталья Алексеевна со страхом и сомнением рассматривала наведенные красным суриком бесчисленные варианты маршрутов экспедиции. Григорий Иванович часто зазывал Наталью Алексеевну посмотреть карты и, больше того, требовал от нее одобрения своей безумной затее…

— Легче мне было бы в Америку плыть, чем пустить тебя на китайскую землю невесть чего искать! — сдержанно отзывалась Наталья Алексеевна и переводила разговор на отвлекающие размышления о том, как едут или уж доехали и как устраиваются их дети в столице.

— Доехали, Натальюшка, доехали и домового за печь пустили. Николай Петрович, чаю, Державину и челобитные мои передал — не задержали бы дозволением! — охотно отозвался однажды Григорий Иванович на слова жены, думая все о своем — об отправленном на имя царицы всеподданнейшем ходатайстве разрешить ему поиск гавани на свой кошт и, ежели эта нужная гавань будет найдена южнее устья Амура, дозволить вступить в переговоры с китайскими властями.

Прямодушный Пиль, болевший нуждами вверенной его управлению Восточной Сибири, этого, как он называл, «окованного льдами царства», и в этот раз доброжелательно поддержал полезную русскую инициативу, не убоявшись того, как может быть расценено в Петербурге, поглощенном делами на Западе, такое неуместное вмешательство в высокую политику.

— Вот кабы Николай Петрович прошение твое в печь спустил, а домового Гавриле Романычу отдал, ей-ей не пожалела бы! — шутила Наталья Алексеевна, вспоминая данного ею дочери по древнему поверью на доброе бытование домового сверчка, с большим трудом уловленного в поварне и заключенного в крохотную коробочку с прелым листом и хлебными крошками. Коробочку с «домовым» Наталья Алексеевна наказывала Анюте всю дорогу держать в шубке под дохой — не замерз бы. «А нежив будет, замерзнет — брось за печь, как в дом войдешь, чтобы не оскудел дом сытостью! Он за печью оживет…»

— Ну-ну, ты скажешь, Натальица! Всеподданнейшее прошение на высочайшее имя под козявку сменяла! — замахал руками Григорий Иванович на жену.

Наталья Алексеевна только вздохнула и смолчала: как никогда, был ей не по сердцу новый замысел мужа.

Мысли о том, что усилия найти незамерзающий выход в Тихий океан со стороны Сибири ни к чему не приводят, приносили мореходу много тяжелых огорчений.

Административная кухня губернаторской канцелярии не имела тайн от вездесущего Ивана Ларионовича Голикова, крупнейшего пайщика шелиховских компаний, и Ивана Андреевича Лебедева-Ласточкина, былого компаниона по первому, десять лет назад проходившему плаванию Шелихова в Америку.

— Я деньги в это дело вложил, три корабля экипировал, а он что? Латаные портки да шалую женку, что за ним увязалась! А прибыль делить приказчик мой пополам захотел?! — объяснял Лебедев свой разрыв с мореходом после возвращения Шелихова с женой из преисполненного больших опасностей и неимоверных лишений заокеанского странствования.

Сидя дома в ожидании столичного ответа на свой план поисков незамерзающей гавани, Шелихов перебирал в памяти дела и дни, положившие начало его Славороссии.

Причина расхождения с Лебедевым лежала глубже споров о разделе прибыли. Разлад шел из-за того, как управлять колониями и какие цели преследовать в отношении туземного населения Америки. Простодушие и беззащитность туземцев открытой земли, благородство и преданность Куча тронули сердце морехода. Встречи и разговоры с Радищевым, ссылки на мнения и суждения которого — Шелихов понимал это — были невозможны и опасны, заставили морехода по-иному взглянуть на смысл и направление своей деятельности в Америке.

— Управлять дикими надо твердостью, но и с понятием, привязывая краснокожих пользою и научением, — принял решение Шелихов и, как умел, старался проводить его в жизнь.

По-иному смотрел на дело Лебедев.

— Железом и страхом подчинять надо, иначе что с них возьмешь, — говорил он.

Сила и права капитала были на стороне Лебедева; на стороне же Шелихова оказались люди — и те, что вернулись с ним из плавания, и те, которых он оставил в первых основанных им постоянных русских поселениях на Алеутах и американском материке.

Третий компанион, Иван Ларионович Голиков, душой был во власти интересов капитала, но из расчетов стать в будущем единоличным владельцем найденного за океаном золотого руна — «с открывателем как-нибудь уж сам, придет время, управлюсь» — принял сторону Шелихова.

После трехлетней волокиты по судам и присутственным местам Шелихов, проявив неожиданную для Голикова деловую находчивость, смекалку и умение находить покровителей и сторонников, сколотил три новых товарищества и стал во главе дела — на место, которое Иван Ларионович оставлял за собой.

Разойдясь с мореходом, Лебедев основал собственную компанию и заложил две-три фактории на берегах Кенайского и Чугацкого заливов. Передовщиками к нему пошли несколько старовояжных, побывавших с Шелиховым в Америке, но возвращенных мореходом в Охотск по той причине, что оказались неспособны ужиться с туземцами.

«Пропадут непутевые, а каку кашу расхлебывать нам доведется!» — думал Григорий Иванович, разбираясь на досуге в донесениях Деларова и Баранова о бесчинствах лебедевских людей среди кенайцев и чугачей. Он представлял себе лица перекинувшихся к Лебедеву старовояжных и досадовал: люди все крепкие — Потап Зайков, Коломнин, Забалушин, Коновалов… «Этот-то сущий зверь, этот и своих в железа возьмет, дай ему волю!» — вспоминал Шелихов мрачную фигуру партовщика Коновалова, которого он после памятного боя с конягами на Кадьяке арестовал и привез в Охотск судить за ничем не оправданные убийства замиренных островитян.

Коновалов свои преступления пытался взвалить на него, Шелихова. Подлекарь Мирон Бритюков, подлый человечишка, подкупленный Лебедевым, когда начались между ним и мореходом раздоры, подал в 1787 году бумагу капитану Биллингсу. До сих пор дело не кончилось, до Петербурга дошло, там и застряло, хотя Бритюков на допросе в совестном суде сознался, что по уговору Лебедева, наглотавшись водки, спьяна подмахнул бумагу, которую подсунул ему сквалыга-ярыжка Козлятников.

Среди кляузных дел, неизбежных в те времена при выдвижении простого человека из народной толщи, донос подлекаря Бритюкова всегда всплывал со дна тяжелых воспоминаний Шелихова. Тем более, что перед лицом собственной совести мореход и сам признавал за собой вину — вольную или невольную, кто ее разберет. А причина, чтобы винить его, была, — причина, наложившая до сего дня не смытое пятно на имя Шелихова, как человека и первого от России завоевателя Нового Света.

«Гришата, на что ты Коновалову рассудил доверить правеж над изменой кадьяцких американцев?» — эти слова Натальи Алексеевны, укоризненные глаза и голос ее навсегда запомнились мореходу, когда к ним в барабору, поставленную после высадки на острове Кадьяке, ворвались несколько промышленных с криком о том, зачем Коновалов зря людей переводит.

Пока Шелихов с десятком верных людей добежал до ущелья, в которое согнали покорившихся после ночного боя дикарей, Коновалов, хвативший спиртного для лучшего розмысла, распаленный гибелью своих товарищей, успел порубить и пристрелить несколько размалеванных черной краской воинов, да многих искололи и зарезали конвоиры из лисьевских алеутов, имевших давние кровавые счеты с кадьяцкими конягами.

В молодости лихой кулачный боец, Шелихов едва справился с пьяным, потерявшим рассудок Коноваловым, заковал его в кандалы и, продержав преступника под караулом, забрал с собою в Охотск. Вернувшись же домой, Шелихов смалодушничал, не дал хода кровавому делу: Лебедев и Голиков отстаивали Коновалова, да и сам Коновалов при попустительстве Биллингса исчез, убрался на время в родные места, куда-то на Колыму.

«Из-за сокрытия чужой и своей неправды — боялся, чтобы в жестокости и алчбе с испанцами и англицами не сравняли, — и поплатился», — укорял себя за это Шелихов. А Лебедев, проигрывая в неправом споре, на все шел, лишь бы опакостить дело, — ну и нашел Бритюкова! Бритюков коноваловское зверство подбросил Шелихову и Коновалова против Шелихова же в свидетели выставил.

Не дано человеку знать замыслы ни явных своих врагов, ни тайных недругов, — не знал и мореход, что Лебедев и Голиков, снова секретно вошедший в лебедевскую компанию, усмотрели в возвращении Резанова в Петербург угрозу своим расчетам перенять на себя шелиховское дело и стать хозяевами в американской земле. Вослед Резановым и Бему выехал в столицу бывший заседатель совестного суда Козлятников. Выгнанный с места, этот судейский крючок, находясь много лет под судом и следствием, занимался практикой подпольного ходатая по махинациям дошлых купцов.

У обоих компанионов были грехи и прорухи в торговых делах с анадырскими чукчами и ительменами на Камчатке, — они опасались снявшегося в столицу Бема. Козлятникову, чтобы отвести от себя неприятности и показать пример своей рачительной заботы правдоискателей, они поручили разворошить дело Шелихова о разорении американских селений и убийстве множества новых верноподданных, завоеванных державе стараниями купцов Голикова и Лебедева.

Учить Козлятникова не надо было. Голиков указал ему только одно — найти советника коммерц-коллегии Ивана Акимовича Жеребцова, с которым у торгового дома Голиковых были давние и прочные связи по откупам. Тихоструйный Иван Ларионович из обрывков рассказов, слышанных от самого Шелихова и через людей, — не умел мореход держать язык за зубами — догадывался найти у Жеребцова поддержку…

2

В середине мая Ангара очистилась от льда. Лед прошел уже и из Байкала, дальше потянулся по Енисею и ввергся в пучины Северного океана. Этим льдом Байкал, говорили тогда, кланялся Ледовитому океану. Из окна шелиховской комнаты, выходившего на задворье — в сад и на реку, было видно, как далеко за Ангарой голубели в весенней дымке гольцы и сопки тунгусской земли.

Шелихов, в ожидании разрешения на задуманную экспедицию, с нетерпением отсчитывал дни до середины лета. К этому времени, по его расчетам, должны были вернуться из столицы, конечно, уже на колесах, посланные дочерью и зятем кошевы с порохом и ядрами, которые предстояло получить из Кронштадтского арсенала. Хотя порох был и в Иркутске, как в Якутске, Гижиге и в Охотске, где снаряжались суда компании, и от долгого хранения на казенных складах этот порох часто, кстати сказать, приходил в негодность, — все же корабли дальнего плавания по положению могли получать его только из Кронштадта, для чего надо было преодолеть в оба конца двенадцать тысяч верст.

— Законы святы, да исполнители лихие супостаты! — ругался Григорий Иванович, прося зятя исхлопотать обещанные компании триста пудов пороху и другой огнестрельный запас, а равно наблюсти за погрузкой этого в Рамбове и выпроводить обоз из столицы.

— В дороге, где ростепель застигнет, переждете, — наставлял Шелихов отправлявшегося с Резановым приказчика, — на колеса перегрузите — и к лету жду обратно…

В начале лета жара иссушила землю. Огромный спиртовой термометр Фаренгейта, подвешенный к кедру в конце шелиховского сада, показывал 115 градусов — такая жара не часто выпадает в Иркутске, привычном к короткому летнему зною.

— Гришата, — сказала Наталья Алексеевна, едва разыскав мужа, занятого подвязкой кустов в малиннике близ пасеки, — прискакал казачишка и говорит, тебя к генералу требуют, к Пилю. «Пусть поспешает», — говорит…

«Разрешение на Китай доставили, что ли?» — думала она с замиранием сердца, но тревоги своей не обнаруживала.

— Разрешение? — задохнулся, спрашивая, Григорий Иванович. Проходили все сроки для выхода на поиск собранной и жившей при его усадьбе партии.

— Уж не знаю, что будет говорить… Куда же ты? — остановила она мужа. — В таком образе генералу объявишься? Одеться надо, цирюльника позвать… Ты погляди на себя, на кого похож стал!

— Камзол надеть? Шпажонку прихлестнуть? Парик нахлобучить? — спрашивал мореход и тут же рассмеялся, оглядев измазанные холщовые порты и снятый с головы гречишник. — Ин, быть по-твоему!

Через час, на излюбленной тройке, с неизменным Никишкой на облучке, Шелихов подкатил к наместническому дому — дворцу, как называли его в Иркутске: именитые сибирские купцы обычно пешком из дому не выходили.

Скинув на руки дежурного унтера морской плащ и оставшись в атласном камзольном костюме кофейного цвета, Григорий Иванович оглядел себя в тускловатое зеркало — все ли в порядке — и, придерживая рукой жалованную царицей шпагу, зашагал в кабинет наместника.

— С виду дворянин или бери повыше — почетный иностранный гость, случаем занесенный в сибирские края, а на деле самый что ни на есть простой купчина! — шептались, завистливо оглядывая его, попадавшиеся навстречу знакомые чиновники.

При входе в кабинет Шелихов замешкался у порога, почувствовав сразу что-то неладное, когда увидел у Пиля членов совестного суда и какого-то дородного незнакомца в добротном суконном мундире столичного покроя.

«Пришел за разрешением, — подумал Григорий Иванович, — а тут, похоже, вязать собрались». И, смешавшись, поклонился, как заправский купец, вперегиб — низким поклоном, забыв и про камзол и про шпагу, которые отличали в нем не купца, а морехода.

Пиль по свойству своей сангвинической натуры обычно встречал Шелихова добродушной шуткой или грохочущим водопадом деловых расспросов, на этот же раз принял морехода сухо и официально. Видно было, что его превосходительство чем-то крепко недоволен и озабочен.

— Вот и Шелихов, — сказал Пиль подавая мореходу знак приблизиться к столу.

Над столом, за спиной наместника, висел портрет Петра I в копии, намалеванной с работы знаменитого английского придворного живописца Кнеллера. На столе по правую руку высилось зерцало. На лицевой стороне зерцала Григорий Иванович успел прочесть слова: «суд божий есть…» и «…яко первое и важное дело ведать все уставы государственные и важность их».

— Как звать? Откуда родом? Занятие или ремесло? — спрашивал наместник, как обычно допрашивают подследственных или подсудимых людей.

— Извольте видеть, тот и есть, кто нам нужен, — обратился Пиль к незнакомцу в сером мундире. — С чего угодно приступить, господин… — Пиль сделал вид, что забыл фамилию прибывшего из столицы чиновника.

— Кайданов, ваше превосходительство! — подсказал тот с невозмутимым видом. — Если не возражаете, зачитаем предписание и отберем расписку, а уж потом…

Чиновник встал и, слегка прокашлявшись, ровным, монотонным голосом прочел взятую из лежавшей перед ним на столе стопки бумаг ту, для оглашения которой он проделал шесть тысяч верст до Иркутска.

— «Его превосходительству Восточной Сибири и Колыванского края наместнику, генерал-поручику и кавалеру Ивану Алферьевичу Пилю.

Между несчетными благами, коими Россия облагодетельствована от Екатерины Вторыя, приятнейшими почитать должно добрые сношения с китайским двором и мир на дальней восточной границе нашей державы. Поелику ненужное и вредное устремление иркутского первой гильдии купца Григория Шелихова, хотя и поддержано вашим превосходительством, явно угрожает нарушением заключенных высокими сторонами трактатов и вытекающей из оных обоюдной пользы, предписываем направляемому в ваше распоряжение младшему советнику коллегии иностранных дел Кайданову объявить ему о сем под вашим наблюдением и отобрать подписку в объявлении означенного Шелихову нашего распоряжения.

Президент коллегии иностранных дел генерал-фельдцейхмейстер и наместник Таврический 3убов».

— Уразумели? Подпишитесь! — протянул петербургский чиновник прочитанную бумагу Шелихову. В голосе его явно звучала недопустимость сомнений в «благодеяниях» императрицы, от которых изнывала Россия, и — еще более — убеждение в ненужности «вредных устремлений» купца Шелихова.

Совершенно ошеломленный, мореход молчал, с лицом, залитым краской стыда и посрамления, склонился над столом и после мгновенного колебания вывел крупными размашистыми буквами: «Иркутский первой гильдии купец, именитый гражданин города Рыльска Григорий Шелихов».

— Титулование при подписании правительственных указаний излишне, — поморщился Кайданов, но, увидев бешеные глаза Шелихова, отступил от него на шаг и обратился к Пилю: — Разрешите приступить к опросу, ваше превосходительство?

Пиль молча кивнул и, не выдерживая бесстрастия, которое следовало бы соблюдать как тон, приличествующий в присутствии представителя верховной власти, сказал членам совестного суда:

— Старая кляуза! Господа заседатели уже немало приложили труда, чтобы распутать ее злонамеренность. Я полагал, что адмиралтейская коллегия, удостоверившись из представленной журнальной мореходческой записки и свидетельских сказок, в которых отнюдь не утаивались все те покушения, какие были от американцев на компанию Шелихова и от него на них, признала законность самозащиты. А сейчас вижу, в дело вошла иностранная коллегия по причинам, которые прибывший к нам в сей оказии господин… — Пиль упорно забывал фамилию петербургского чиновника и, услыхав скромно подсказанное «Кайданов», произнес отчетливо: —…господин Капканов разъяснить мне не мог, то и нам остается, выполняя волю высшего начальства, заново рассмотреть донесение подлекаря Бритюкова капитану Биллингсу от второго ноября тысяча семьсот восемьдесят седьмого года… Впустить Бритюкова!

В кабинет наместника в сопровождении тюремного конвойного солдата вошел и остановился на пороге, испуганно щуря подслеповатые гноящиеся глаза, заросший рыжей щетиной неказистый мелкий человечек. Оглядев его с брезгливым интересом, петербургский чиновник, принявший на себя, по-видимому, роль прокурора, обратился к Шелихову:

— Ты… вы… знаете этого человека, Шелихов?

— Очень даже хорошо знаю, ваше благородие! — твердо ответил мореход. Он вполне уже овладел собою и решил покорно принять срам и наказание за старый «грех». — Этот человек на кораблях единою почти тягостью был в плавании моем.

— Почему, любопытно знать, именно этот человек, сообщавший власти о противозак… о сомнительных действиях ваших, был вам в тягость?

— Его спросите, ваше благородие, он про то знает, да и в деле имеется…

— Я вас спрашиваю, Шелихов!

— Ярыжка он кабацкая, а не лекарь. Он не пользовал людей, а множил их недуги, духовные и телесные. Спирт для лекарских надобностей аптеки корабельной до дна высушил и дружкам своим споил. Женщин и девок американских за спирт к блуду склонял и Коновалова, накачавши спиртом, во зло мне за взыскательность к его безобразиям на черное дело натолкнул, а опосля…

— Так, достаточно! Разберемся теперь в отодвигаемом вами от себя черном деле… — Петербургский чиновник порылся в бумагах. — Ага, вот и оно! — И тем же ровным голосом, значительно оглядев членов совестного суда, огласил:

«Его высокоблагородию, флота капитану господину Биллингсу, подлекаря Мирона Иванова Бритюкова по службе чистосердечное донесение». Чистосердечное донесение! — повторил Кайданов и оглядел членов совестного суда.

«…и прибил сих безгласных народов до пятисот человеков, а из захваченных в плен не малое количество обоего пола приказанием его, г. Шелихова, велено… мужеск пол отбить и отвести в тундру и всех переколоть копьями…»

— Не было на то моего приказания! — не выдержав клеветы, воскликнул мореход. — Обносит меня Бритюков…

— Не перебивать! — строго остановил Шелихова петербургский чиновник. — О сем скажете, когда спрошу… — И продолжал чтение менее внятно, сам, видимо, удивленный бессмысленными противоречиями приведенного в доносе обвинения.

«…а женщин и детей из оставшихся до шестисот человек взял с собой в гавань и держал три недели, к коим разбежавшиеся и укрывающиеся мужья стали приходить, которым он всякому свою жену возвращал, а из детей по одному человеку оставлял у себя в аманаты, и по раздаче отпустил напоследок и остальных. Про страшные сии поступки, слыхав от него, г. Шелихова, об уполномочении его и данной ему власти не только сих народов, но и российских казнить и вешать, с приезда моего ни в какое правительство донести не осмелился…»

— Как же так, болван, «не осмелился», когда я держу твое донесение? — остро воззрился в поникшего головой Бритюкова столичный посланец. — Тебя, может быть, запугивали, подкупили?..

— Точно так, подкупили… Козлятников обещался благодарностью от господина Лебедева и водкой поил, я… я подпись и поставил на бумаге… — чуть слышно выдавил из себя Бритюков.

Кайданов чувствовал себя в явно неловком положении. Он знал, что припомнившееся Ивану Акимовичу Жеребцову старое кляузное дело, которым он обязал припугнуть Шелихова, не стоит выеденного яйца, но понадеялся на заверения Козлятникова, что Бритюков, сидящий в тюрьме за ложный донос, будет стоять на своем и выставит видоков, которые подтвердят безобразия, творившиеся на американской земле…

Козлятников же, только что вернувшийся в Иркутск, залег на печь и умирающим притворяется. «Каналья! — злился столичный чиновник. — Да и этот, — глядел он на Бритюкова, — не только ни на кого не ссылается и ничего не подтверждает, но с первого же вопроса кается в облыжном доносительстве!..»

Члены совестного суда, испуганные недоверием столицы к решению, вынесенному ими по делу в свое время, торжествующе переглядывались: они оказались совершенно правы. Наместник Пиль также счел момент подходящим рассчитаться со столичными властями за то, что они порицают его, губернатора, поддерживающего намерение Шелихова искать необходимую Сибири незамерзающую гавань, как и за то, что сомневаются в правосудии по грязному, кляузному делу об избиении американских туземцев. Пиль тщательно расследовал дело о мнимых злодействах Шелихова в Америке, знал о гнусном своевольстве передовщика Коновалова, как и о высылке его Шелиховым в Охотск. Кроме того, ему, губернатору, были прекрасно известны и торговые раздоры морехода с Лебедевым, породившие это дело.

В понятиях Пиля, этого в прошлом «старого солдата», всю жизнь проведшего в войнах со шведами, пруссаками и турками, гибель нескольких десятков, пусть даже сотни-другой людей вообще ничего не значила: всякое завоевание на крови своей и чужой стоит… И Америка, — разве мало она русской крови взяла!

— Кляуза Бритюкова, полагаю, — сказал Пиль, — теперь и пред вами, как на ладони, лежит. Бриткжов несет по закону положенное наказание. Ты скажи, Бритюков, господину Капканову…

— Кайданову, ваше превосходительство! — уже сердито поправил наместника петербургский посланец. — Кай-да-нов…

— Эка память на старости стала, уж вы извините меня, господин Кайданов… Скажи, Бритюков, господину Кайданову, для чего ты спустя два года отважился бумагу капитану Биллингсу подать?

— Капитан потребовал ее, чтобы препроводить куда следует или задержать у себя для моего оправдания, в случае дальнейшей от меня молчаливости.

— Лучше было бы тебе, Бритюков, молчать — не пришлось бы искать оправдания во лжи… А в Петербурге, — вернулся Пиль к первоначальной мысли поязвительней уколоть столичную власть, — в Петербурге напрасно думают, что мы к интересам и чести отечества в Сибири вровне с медведями одно понятие имеем! Григорий Иваныч, ты обязательно предоставь его высокородию осмотреть твою школу, а вам, господин Кайданов, посоветую о деле этом с ребят, взятых в аманаты и привезенных в Иркутск, опрос снять. Дети туземцев, избиенных языком Бритюкова, содержимые в сытости и довольствии коштом Шелихова, обучаются наукам и по-русски говорят и разумеют не хуже нас с вами…

— Не премину, ваше превосходительство! — примирительно и даже искательно отозвался столичный гость, чувствуя полный провал полученного от Жеребцова задания.

Простодушному Пилю, уволенному через год по всемилостивейшему рескрипту в отставку с благодарностью за долгую и усердную службу, никогда не приходило в голову, в какой мере он был обязан этим человеку в сером мундире, которого нечаянно, но метко окрестил «Капкановым». «Чтоб добраться до Шелихова, надо убрать Пиля», — таков был хитрый капкан, представленный советником Кайдановым по возвращении из Иркутска на рассмотрение Ольги Александровны Жеребцовой.

3

«Не быть поиску гавани!» — мгновенно определила Наталья Алексеевна, когда Григорий Иванович чернее тучи вернулся из наместнического дворца. Он потерпел крушение. Срывается его замысел о ненавистной ей экспедиции. И хотя разумом она полностью разделяла горечь поражения мужа, сердцем женщины и жены благословляла ту враждебную силу, которая сковала его волю и стремление к неверному и никому, как она думала, не нужному подвигу.

— Высек петербургский холуй Ивана Алферьевича и… меня! — буркнул мореход, сдернув и бросив с ходу на пол шпагу. — Дай однорядку и… кто придет — гони в шею!

В «каюте» — так в шутку называл иногда свой кабинет Шелихов — он с горечью подошел к столу, где лежали развернутые листы маршрутов поиска незамерзающей гавани. Еще и еще раз проследил затуманенными глазами замысловатую, проложенную через горы и реки Даурии и Малого Хингана линию красного сурика. Где-то выше 40° красный сурик вырывался к океану — в уже найденное воображением незамерзающее пристанище.

Такие же фантастические красные дорожки тянулись, огибая с севера японский Мацмай и с юга Курильские острова, к берегам Америки. Здесь красными звездочками были обозначены русские поселения, ими фантазия морехода покрыла даже солнечную Калифорнию.

В немой мгновенной ярости Шелихов схватил кусок угля и перекрыл карту жирным черным крестом.

— Вам не надобна, а что же мне!.. Я лавку открою, в краснорядцы заделаюсь, — шептал он дрожащими губами. В памяти вставало напутствие Пиля после конфуза: «Иди, иди, Григорий Иваныч, ничего не говори… Это нам из Петербурга пальчиком погрозили и для острастки посекли, чтобы знал сверчок свой шесток… ха-ха!.. за печью…»

Сорвав со стола пачку карт, Шелихов одним рывком располосовал их сверху донизу, оглядел оставшиеся в руках половинки, с отделившейся от России Америкой, и, еще больше ожесточаясь, стал рвать их в мелкие клочья.

Клочья расчерченной бумаги покрывали пол, когда вошла Наталья Алексеевна с будничной однорядкой в руках.

— Гришата, почто убиваешься? Гляди-ко, как помучнел, — опустилась она на колени у кресла, в котором сидел муж. Невидящими, будто слепыми глазами он вперился куда-то вдаль, за Ангару, и молчал. — Мучился ты с этой гаванью, мудровал, а охлестыши столичные и свои иркутские аспиды бородатые по насердке, зависти, что на славе ты, и присадили… Оскудел ты всем, чем радовал, — силой-удалью, орлиными крыльями… — И потом чуть слышно уронила: — А как недаве жили-то!

Малиновый диск солнца бессильно опускался и потухал в свинцовой купели разлившихся в западной стороне туч. Правее, в северной части неба, пробегали тревожные не то сполохи, не то зарницы магнитного сияния, которое, как думал мореход, всегда стоит над льдами, прикрывающими северные окраины русской земли.

Слушая ласковые слова жены, Григорий Иванович чувствовал правоту ее — своего единственного друга. Он один. Стоит один под ударами судьбы. С проклятой поездки в Петербург, со дня Кучевой гибели, все пошло прахом: что ни задумаешь — оборачивается супротив, сходят на нет почет и уважение от людей, завоеванные отважной игрой со смертью, когда, зажмуря глаза, бросал кости на чет-нечет… С буранами сибирскими, с камчатскими вьюгами, в ураганах морских развеяны силы и здоровье. «Того и жди, задушит, проклятая!» — думал Григорий Иванович о своей болезни — грудной жабе. В воображении Григория Ивановича эта нудная хвороба вырастала в мерзкий образ когтистой жабы, с лицом вдовы секунд-майора Глебовой…

— Лебедевских рук дело и Ивана Ларионовича выдумки! — уверенно сказала Наталья Алексеевна, выслушав во всех подробностях рассказ мужа о событиях дня. — А и что ни говори, безвинная кровь вопиет… Казнить тебе Коновалова за зверство его следовало, а ты потачку дал…

— Как это потачку дал? В трюм кинул и в Охотск на суд отослал…

— То-то на суд! А какой ему был суд? Опять он там, опять над беззащитными изгаляется, кровь людскую, пес хрипучий, слизывает и твои труды и Баранова старания под корень ссекает. Александр Андреевич враз бы его обезвредил, а ты не дозволяешь, к Голикову прислухиваешься, Лебедева как бы не обидеть опасаешься.

— Недаром говорится: волос долог, да ум короток, — попробовал мореход прикрыться грубоватой шуткой от упреков Натальи Алексеевны. Много неприглядного осталось в ее памяти из первого плавания, и крепко тревожили сообщения Баранова о разгуле лебедевских ватаг под предводительством снова объявившегося в Америке Коновалова. — Пусть уж люди сплетки плетут, а тебе не пристало корить меня… Ты-то знаешь, какой шум Лебедев поднял по нашем возвращении. Голиков и по сей день усердствует дело подорвать, не гляди, что компанионом считается…

— Кто старое помянет, тому глаз вон, а я… Григорий Иваныч, и не судья тебе. Знаю, в каком обложении ты трудишься, — как всегда уступчиво согласилась Наталья Алексеевна. — Тебе виднее! Об одном молю господа, не упала бы на деток наших кровь безвестных и безыменных, погубленных нашим небрежением…

Уж кто-то, а Наталья Алексеевна знала, сколько греха принял на свою душу ее Гришата в погоне за славой и богатством, сколько молитв, обетов и милостыни положила она за его удачу, когда, выбиваясь из подлого состояния в именитые люди, кидался он на самые что ни на есть опасные дороги, улыбчиво и бездумно ставил на кон свою и чужие жизни. Самым дорогим кладом Натальи Шелиховой, правдивой и сильной духом русской женщины, была вера в то, что муж ее больше мореход и открыватель, чем купец и охотник до золотишка. Неугомонная предприимчивость и беспокойные смелые планы рождены не низменной страстью его к золоту, а из благородного стремления к подвигу, из дум о своем народе, из усердия к славе и чести отечества…

— Ну-ну, не накликай беды, Наташенька, — смущенно защищался Шелихов, не раз уже побаивавшийся душевного зрения и чуткости жены. — Людей, на Китай нанятых, завтра распущу, а в Славороссию вместе поплывем наводить порядок… Вот только от Николая Петровича, как дела наши идут, вестей дождусь да с компанионами договорюсь, — к тому времени корабли снаряжу…

Разговор был прерван появлением старого Сиверса. Шелихов получил полное удовлетворение от неожиданных вестей, рассказанных доктором. Наезжий петербургский ревизор, потерпев позорное фиаско с поручением высоких особ сокрушить Шелихова и обремизить Пиля, выйдя от наместника, поехал, как оказывается, прямо на дом к заварившему эту кашу Козлятникову и, застав пакостника за штофом водки и блюдом байкальских омулей, так измолотил его тростью, что Козлятникова, забившегося в испуге под стол, вытащили оттуда без языка…

— Козлятник, котори лежал под стол, — рассказывал Сиверс, — после столични угощенья, ganz möglich, ляжет на стол… Скоротечни покойник!.. Но этот крючок все же имел сил и надобность просить меня составить für Ordnung медисински протокол, что он битый насмерть…

Лебедев и Голиков, по словам Сиверса, услышав, что представитель крепкомочного столичного правосудия, избивая Козлятникова, обещал так же расправиться и с другими виновниками конфуза, струсили и поехали к Пилю искать защиты.

— Excellenz были ошень довольный, ошень смеялся, ошень ругался, кричал «по делам ворам и мука», мигнул мине передать медисински conclusium, чтоб отослать в Петербург, а полицмейстеру сказаль, что господин Капканов обязани в одни сутки убираться из Иркутска…

Шелихов хохотал до колик и заставил Сиверса дважды повторить рассказ, смакуя испуг и растерянность личных врагов от такого неожиданного афронта. Поношение сословной чести и достоинства купеческого звания залетным столичным вицмундиром в этот раз не вызвало обычных жалоб на неуважение и униженное положение купечества среди прочих сословий российского государства.

Купец-землепроходец Шелихов держался никем не разделяемых в его время представлений о движущих силах русской истории. В отличие от враждебных, как он понимал, народу бездельных дворян и служилого чиновничьего сословия, он ставил первыми подобных себе купцов, добытчиков и предпринимателей. В его представлении русские люди искони были купцами и землепроходцами. Где торговой смекалкой, а где и воинской силой раздвигали они пределы и крепили мощь русской державы. Настойчивый меркантилизм Петра I, давший выход таившимся в народе подспудным силам, представлялся мореходу золотым веком России. «Иные в графья и бароны повылезли!» — вспоминал Шелихов фамилии удачливых хищников Строгановых и Демидовых. Священным напоминанием о лучших в представлении Шелихова временах отечества был хранившийся в отцовском доме золоченый ковш с гербом, подаренный великим государем их прадеду, рубежному стрельцу и парусинному мастеру Григорию Лукичу Шелихову. Ковш этот Петр подарил за поставку добротно сработанного рукотканного полотна на окрыление Азовской флотилии.

Через несколько дней после пережитого негласного судьбища Шелихов рассчитывался с людьми, набранными в поиск незамерзающей гавани. Многих из них — добрые ребята! — Григорий Иванович убедил подписать отбывные обязательства — ехать в будущем, девяносто четвертом году в Америку. Среди всех этих дел мореход узнал, с досадой на собственную догадливость, что петербургский ревизор только-только выехал из Иркутска. В доме Лебедева-Ласточкина, у которого остановился его благородие, было такое трехдневное гульбище, что дым стоял коромыслом. Даже иркутский полицмейстер присядку там откалывал. И все вояжиры шелиховских компаний три дня из лебедевского дома не выходили. Кончилось же тем, что с господином чиновником ушла запасная, груженная доброхотными иркутскими подношениями кибитка, а вместе с ними и поклепы на него, Григория Шелихова, — какие — сам догадывайся

Лето кончилось. Утра вставали туманные и прохладные. Яблони, березы и черемуха осыпали желтым листом полянки просторного шелиховского сада. В начале сентября, на Рождество богородицы, выпали первые заморозки, и с ними в одно багряное предвечерье распахнулись ворота шелиховской усадьбы, впуская долгожданный обратный обоз с огнестрельным запасом и другим закупленным в столице добром.

Исхудалые, оборванные, иссушенные солнцем и ветрами, дважды перекрыв за десять месяцев путь между 30 и 100° восточной долготы, без малого треть земной окружности, вернулись домой шелиховские люди.

— Из шестинадесять лошадок, что на Расею пошли, возвернулись двенадцать, достальных менкой либо куплей добывали… Колес, оглобель, лаптей и онуч без счету сменили, я все тута записал, — степенно докладывал приказчик Мальцев, явившийся к мореходу после бани, в которую немедленно по прибытии были отправлены все ямщики. — А из человечков одного, Ваську Махалова, не углядели — на Урале жениться захотел и от нас сошел… Его девка Змеевка, Полозова внука, так понять надо, на золото сманила…

— Ладно, сбежал, так сбежал! Ты лучше скажи, Максим Максимыч, клади он не схитил? Сколько пороху принял и сколько доставил?

— Триста пудов принял, триста и приставил… Да что ты, Григорий Иваныч, впервой, что ли, сходить пришлось? Хитника я у самого Полоза достал бы, — обиженно прогудел Мальцев. — С весов принимал, с весов и сдавать буду…

— Это завтра… Завтра, скажи ребятам, и ветошь их на пониток новый сменяю, а теперь идите ужинать и спать ложитесь… Караульных на ночь при клади оставь, Максим Максимыч, у меня к китайской партии много неведомых людей прибилось — не поблазнило бы кого!

Отложив в сторону сданные Мальцевым подотчетные записи, казенные квитанции, накладные и ярлыки, Шелихов взял в руки небольшое письмо Николая Петровича. «Письмишко малое, значит и добра в нем мало», — думал он, не вскрывая пакет, пока не вернется Наталья Алексеевна. Она захлопоталась во флигеле с распределением прибывших людей, большинство которых не имело жилья в городе.

— А ну-ка, ну, чего пишут детки наши? — еще с порога, волнуясь, заговорила она, увидев в его руках нераспечатанное письмо.

— На твою легкую руку открыть дожидался! — сказал Шелихов, вскрывая маленький конверт. — Нюхнем столичных новостей… — и медленно, с расстановкой начал читать письмо зятя:

— «Милостивый государь, батюшка наш, Григорий Иванович, и милостивая государыня, матушка наша, Наталья Алексеевна! Безмерно тонкой и долгой стала нить, связующая наши жизни, а казенной почте нельзя довериться.

В Петербург приехали здравы и невредимы за сто дней. Наблюдения и картины нашей дороги живописать опасаемся. Ранней ростепелью принуждены были сменить полозья на колеса, а для того в Москве двухнедельную остановку взяли.

В столице гнездо, уготованное вами, нашли в сохранении. Гаврилы Романовича Державина дворецкий Аристарх, прелюбопытный старикашка, смотрение за домом имел денно-нощное. И чудо из чудес — сверчок родительский прибыл с нами в столицу благополучным и, спущенный за печь, к хору поварни глебовской тотчас присоединился. Аннет уверяет, что голос его, исполненный сибирской дикости, и посейчас от прочих отличается. В Петербурге на сверчков мода. Поварня генерал-прокурора его сиятельства князя Вяземского сверчками весьма знаменита, сверчки в кушанье валятся…»

— Пустомелит Николай Петрович по обычаю своему, заместо того чтобы о делах серьезных известить, — недовольно заметил Шелихов. — Дались ему сверчки…

— Читай, бога ради, читай, Григорий Иваныч… Эка невидаль, дела! Жизнь уйдет за делами, а ты на дела жадничаешь…

— «…Приехав в столицу, через черные кафтаны и траурные робы сорокоуста, предписанного свыше по случаю казнения десятого генваря несчастного Людовика Шестнадцатого, принуждены были не показываться на людях. Только через неделю печаль улеглась и траур снять дозволили.

Исправно делаю мою должность, но за нею поручений ваших не забываю. Визитировал графа Чернышева, Александра Романыча Воронцова, адмиралов Грейга и Чичагова, имел бессчетные консультации с господином Альтести и множество дружеских бесед с Гаврилой Романычем, за всем тем и единой строки утешительной передать не могу. Слуха и разума лишаешься, сверчков столичных наслушавшись!

Историей парагвайских отцов-иезуитов, создавших «Индейское государство», я немало в Петербурге высоких особ духовных и светских восхитил и в интерес вовлек. Для посылки в наши американские земли подбирают из монахов Соловецкого монастыря людей, в мирской жизни причастных к воинскому делу, занаряжены десять боевых черных коней. С первопутком в гости будут.

О духоборах же и помыслить нельзя. Одно напоминание о них князей светских и духовных в ярость приводит. Мужиков и баб духоборствующих не иначе «детьми дьявола» называют. На этом примере сказывается, что все люди сотворены так, чтоб каждый был или тиран или жертва. Правда, невежество попов часто вызывает поношение всей нации, но из сих двух крайностей я предпочитаю попов-невежд, нежели тиранов.

В столице живут веселехонько, отчего другим скучненько приходится. Чтобы получить сполна порох из Кронштадтского арсенала, пришлось наполовину убавить отпущенные вами запасы пушного. Без помощи Альтести, правду говоря, я и вовсе успеха не имел бы в этом пустом деле. На Альтести вся Америка ваша держится…

Через Альтести я удостоился предстать и пред его сиятельством графом Платоном Александровичем Зубовым, председательствующим в коллегии иностранных дел. Доложил о вашем намерении искать незамерзающую гавань и просил о дозволении войти с Китаем на сей предмет в дружеские сношения. Великий муж, недослушав и отваливши нижнюю губу в означение жестокого неудовольствия, крикнул: «В удивление себе принять должен, как это вы, дворянин и даже родственник Воронцовых, в купеческие лабазные интриги входить себе дозволяете! Мне все очень известно… Позвать Кайданова! А вы… ступайте!»

Как видите из сей аудиенции, дельфийскую пифию легче было понимать. Альтести обиняками впоследствии дал понять, что такое Кайданов. Вы уже, вероятно, познакомились с Кайдановым? Альтести сказал, что двумя десятками американских бобров и соответствующей по чину суммой российских ассигнаций Кайданова можно привлечь на свою сторону.

В утешенье себе возьмите то, что нельзя отнять от потомства той справедливости, чтобы оно не распознало истины от лжи. Потомству предоставлено разбирать и утверждать славу великих мужей, и те большие люди, коих история писана во время их жизни, должны твердо верить, что судить об них будут не по тем описаниям, которые они сами читали, а по тем, которые по их смерти свет увидит.

Стремясь в столицу, не предполагал я, что будем скучать по иркутской жизни. В должности делать нечего, все дела производит господин секретарь, а я разве для рифмы буду тварь, а кому хочется быть такой тварью, которая создана для того только, чтобы служить рифмой другой?

Ласкаюсь уверенностью в вашем добром здравии и надеждой сообщить в следующих письмах о благоприятных переменах. Н. Резанов».

А на обороте листа знакомыми буквами-кривульками вверх и вниз приписка рукой Аннушки:

«Маменька, родненькая, батюшка мой добренький, я — ой, стыдно и страшно сказать! — тяжелой стала, а с какого времени, не припомню. Мы с Миколенькой без счету ссоримся, как назвать мальчика: я говорю — Петенькой, на честь деверя Петра Яковлича, а он твердит — Гришатой, Гришенькой. Порешили назвать и крестить, как маменька велит и отпишет… И страшно мне, и радостно, как-то оно будет?»

— С этого бы и начал письмо Николай Петрович, а то, вишь, про сверчков, — довольно распуская нахмуренные брови, сказал Шелихов и передал Наталье Алексеевне письмо: — Ты, может, еще чего вычитаешь, возьми… За сверчка Гришатку отдарю дочку!..

— То-то! Теперь и тебе от сверчков польза понятною стала, — улыбнулась Наталья Алексеевна, расцветая надеждой, что, став дедом, ее Гришата укротит беспокойную душу и причалит расшатанный бурями корабль к тихой, давно поджидаемой гавани.

4

Письмо зятя явно призывало к выжиданию перемены в людях и обстоятельствах, враждебных предприятиям и начинаниям Шелихова в Новом Свете и на азиатских берегах Тихого океана.

— Что ж, потерплю, покуда терпится, — вздыхал Шелихов и, как всегда, стараясь наверстать упущенное в просвещении, заполнял вынужденное безделье чтением авантюрных романов и путешествий, книг исторических и по разным наукам.

— И в этом нет у тебя меры, Гришата, как только голова не опухнет! — заглядывая, будто ненароком, в двери его кабинета днем и ночью, пыталась остановить «книжный запой» мужа Наталья Алексеевна.

— Не любишь ты Америки моей! — хватал жену за руки и усаживал против себя в кресло Григорий Иванович. — А как в ней люди живут, ты только прислухайся!..

В ящике книг, присланных зятем с пороховым обозом, оказалась любопытная переводная книжица неведомого автора, отпечатанная в Петербурге в 1765 году, с заманчивым титульным листом — «Описание натуральное земель Северной Америки и тамошних природных жителей».

В книжке этой, наряду с чинной и размеренной жизнью стяжательных и деятельных бостонцев, копировавших тугомочных купцов и владетельных особ своей метрополии — Англии, были даны широкие картины быта и нравов вольных лесных жителей и охотников Канады. «А все же скверно квакают бостонцы!» — решил Григорий Иванович, читая о засилии в жизни тогдашней американской столицы квакерских сект.

Явное предпочтение он оказывал описаниям суровой, но не отягощенной предрассудками общественного лицемерия жизни потомков французских гугенотов, искавших на вольных землях северо-восточной Америки спасения от раздиравших Францию во времена Валуа религиозных войн и дворянских междоусобиц.

— Гляди, как не обидно живут люди, Наташенька, — вычитывал он что-либо поражавшее его и радовался за людей, как за своих: «В сей земле каждый работает, дабы чем жить, и люди бывают при том весьма довольны. Каждый живет в своей хижине спокойно и ест также, что припас, и греется, ежели студено…»

— «Нигде, — читал он жене вслух, — не сочетаются браком столь легко, как здесь, невзирая на чин свой и состояние. Дворянин берет за себя крестьянку, девица шляхетная, не хотя быть монахиней, оставя шляхетство свое, выходит замуж за простого детину…»

— Кто-то пишет и врет, а ты веришь. Я никогда не поверю, чтобы этакое было! — недоверчиво качала головой Наталья Алексеевна.

— Зачем же вру, доподлинная правда! — оправдывался он, как будто сам все это и писал. — В российской Америке мы получше канадских порядки учредим. Там… э-э… — Григорий Иванович запнулся и все же не удержался: — Дай срок — переберемся, я там и Катерину за… замуж Ираклию отдам!

Наталья Алексеевна воззрилась на мужа — нет, слова эти брошены не на ветер! — и слезы радости сверкнули в ее глазах, в неудержимом порыве она кинулась к нему на грудь и, отпрянув на шаг, склонилась в земном поклоне.

— Исполать тебе, Григорий Иваныч, не обманулась в тебе моя душа! А уже сколь боялась я, что почет и богачество, как на всех людей, и на тебя навели порчу…

Верховенство в семейных делах, давно и без борьбы предоставленное ей мужем, в последнее время тяготило Наталью Алексеевну. Она мучилась и не знала, на что решиться, когда ей открылась взаимная любовь Катеньки и подобранного мужем с каторги архитектора-грузина, на котором тяготело страшное обвинение в оскорблении величества. Сравнивая возможных претендентов на руку и сердце дочери, Ираклию она отдавала решительное предпочтение, но… сколько бесчисленных «но» было против их любви!

— Где видано, чтобы дочку за поносителя царского имени выдавали?! Гришата, думаю, за доброту к такому не поплатился бы, — склонившись на грудь мужа, каялась гордая женщина в материнской и женской слабости к изведанному в свое время самою и столь понятному ей великому счастью жизни — молодой любви. — С тобой посоветоваться? Заделья не найду! Катерине ослабу дала, а сама в страхе живу: вдруг ты сам догадаешься, загремишь, ударишься, хоть это и не схоже с тобою, в спесь купеческую… С тобой бывало этакое… Вот, думаю, Катюшку, чтоб порухи чести не нажить, по своему выбору, за кого ни попало и выдаст, тогда Ираклия из дому выгонит, обидит насмерть человека, бессчастного и безродного… Сохрани нас от такого зла, матерь божия!

— А ты думаешь, я не углядел, не доведался, чем Ираклий с Катериной дышат? И какой Ираклий человек есть — весьма понимаю и о судьбе его забочусь не женским разумом… Ты не кручинься, как-нибудь обойдется, — отвечал Григорий Иванович, понимая, что свадьбой в далекой и чуждой Америке он не успокаивает тревогу своей подруги. — Я, тебе ли не знать, камни и мели подводные за сто верст носом чую, глазами вижу… Катьша и Ираклий давно у меня на ладони, и оказия эта для нас особливо опасна. Враги мои, и здесь и в Петербурге, ничего не пожалеют, чтобы Ираклия наново на Гижигу угнать, Катюшку в монастырь запереть, замотать нас… Так и скажи обоим — ты им лучше меня растолкуешь, и чтоб до свадьбы и думать не смели… и виду не показывали, а на свадьбе… в Славороссии из пушек палить будем!

Благополучное, казалось бы, окончание щекотливого разговора оставило Наталью Алексеевну не удовлетворенной, настолько они оба по-разному искали и находили выход из великого затруднения.

Пушки, гремящие на свадьбе пичужки Катеньки в американской земле, прозвучали в душе Натальи Алексеевны похоронным салютом ее надежде в совете с мужем найти здравое и достойное решение вопроса. «Гришата земли под собой не видит, невесть чего начитавшись из книг», — удрученно думала она.

Шелихов же оставался верен себе: в переселении с семьей за океан он искал спасения не только счастья дочери, но и заветного дела своей жизни, встретившего в последнее время столько неудач и препятствий на родине. В Славороссии Шелихов отводил Ираклию почетное место. Славный зодчий прославит молодую страну как строитель ее дорог и портов, адмиралтейства и сената. Николай Петрович Резанов на многое раскрыл глаза именитому рыльскому гражданину: Шелихов научился ценить людей с той стороны, которую российские купцы не умели в них разглядеть и сто лет спустя.

Так, среди почета и довольства, пришедшего к Шелиховым на закате жизни, мысли и чувства купца-морехода и его жены потеряли драгоценное единство. Только при этом единстве Наталья Шелихова нашла в себе силы разделить с мужем все превратности изумительного похода русских корабликов-ладей в поисках восхода солнца, — похода, который оставил за ней славу первой русской женщины, вступившей по своей воле на землю Нового Света.

— Что б оно такое было, артишоки и спаржи? — неуклюже попытался Григорий Иванович найти поворот в разговоре, продолжая читать книгу.

— Не слыхивала. Зверушки али рыбы какие? — холодно, вопросом на вопрос ответила Наталья Алексеевна. — Аль на свадьбе угощать задумал? — добавила с невеселой усмешкой она и ушла, ссылаясь на заботы по хозяйству.

Наталья Алексеевна не делала больше попыток вернуться к трудному разговору о судьбе Катюши и Ираклия.

Прикинув на досуге возможности и виды переезда с семьей за океан, Григорий Иванович не мог не согласиться в душе, что сказал он жене о свадьбе в Америке необдуманно, сгоряча. Не отдавая в том самому себе ясного отчета, он больше, чем почетом и славой, дорожил мнением о нем своей жены, неподкупной свидетельницы и судьи всех его дел и помыслов, и боялся отказом от благородного и мужественного решения умалиться в ее глазах. И все же уступать ей он больше не может: в уступках женским просьбам и желаниям он дошел до предела.

Не слыша с некоторого времени оживлявшего дом звонкого смеха дочери и приметив, что Ираклий не появляется за столом даже во время обеда — эк их настращала мать! — Григорий Иванович решил подбодрить упавшую духом молодежь.

Однажды как бы ненароком он зашел в девичью, где Катенька проводила теперь целые дни за прилежным рукоделием с работными девушками, среди которых было и несколько алеуток. Появление хозяина, никогда почти не заглядывавшего в женское царство, всполошило девичью.

— О чем плакала, Катерина? — подходя к пяльцам и будто желая разглядеть узор, с напускной строгостью спросил отец и поднял пятерней за подбородок сморщившееся в испуганной гримасе лицо дочери. — Неужто опять кошка наша нашкодила — котят принесла да потеряла? А я… гм… я думал ее с приплодом в Америку забрать, как переезжать будем… Там кошки вот как надобны. Баранов пишет, житья там нет от мышей и крыс! — говорил он, придумав тонкий и обнадеживающий, как ему казалось, намек на свадьбу с пушечной пальбой. — А я Ираклия ищу не сыщу в целом доме… Не знаешь ли, где он хоронится? Ну, чего, чего ты? — привлек он к себе дочь, заметив навернувшиеся в ее глазах слезы. — Все-то вы, девки, обидел вас господь, на мокром месте стоите… Отвечай, коли спрашиваю!

— Батюшка… не гневайся на него, батюшка! — чуть слышно проговорила совершенно растерявшаяся Катенька. — Он… он ума решился, день и ночь листы рисует, на полу разложивши… «Кончу урок, говорит, сдам хозяину — тебе, батюшка, — и в скит уйду, нет мне жизни…» А я… я тогда тоже в монастыре затворюсь и… маменька сказала, б-б… благословит меня на это…

Рыдая, Катенька в изнеможении опустилась к ногам отца. Работные девушки, чуткие к горю и беде ласковой и дружной с ними хозяйской дочери, одна за другой тоненько заголосили.

— Тьфу, пропасть! — бурчал, растерянно оглядываясь по сторонам, Шелихов. — Развели сырость и эти… С Порумбы, вот с кого пример берите! — кивнул он на меднолицую кенайку, вывезенную в Иркутск из Америки для обучения домоводству. Порумба с присущим краснокожему племени стоическим спокойствием оглядывала плакавших девушек. — Бережет девка слезы на важный случай… Сходи, умница, на склад, получи фунт леденцу и плаксивых угости, чтоб гусли-мусли не разводили, — проговорил Григорий Иванович, как бы прикрывая этим сладким выкупом и свое отступление.

«Какой уж тут секрет любовь Катюшки с Ираклием, если двадцать девок слезами над нею исходят? — тяжко вздыхал и безнадежно крутил головой Шелихов, выбравшись из девичьей. — За такую вожжу компанионы сибирские и столичные дружки не замедлят ухватиться и побольнее хлестнуть, а за океан сбежать от гнусовых укусов — на лучший конец полгода ждать».

— Отблагодарил, нечего сказать! — воскликнул растравленный набежавшими мыслями мореход и ударом ноги распахнул дверь отведенной Ираклию светлицы. — Чертил, чертил да и начертогонил такого, в чем и главный бес ногу сломит… Ну, чего с тобой делать будем? — безнадежно глядел Григорий Иванович на Ираклия, стоявшего на коленях среди разложенных по полу чертежей.

Ираклий неторопливо встал, распрямился и широким движением смахнул с черного бешмета приставшие соринки.

— Не имею вины пред тобою, хозяин мой и покровитель, — вспыхивая румянцем, но тихо и сдержанно ответил молодой грузин. — Ни в чем не порушил я честь кровли твоей, доверия и дружбы, которыми дарил ты меня, а что полюбил и люблю твою дочь — это моя горькая судьба… Наталья Алексеевна говорила с нами, я знаю твою отеческую заботу, но я… я не могу жениться на Катерине Григорьевне. Я должен покинуть твой дом… Ты знаешь, господин Шелихов, славный мореплаватель и почетный купец, как я попал в беду и за что был сослан, куда и ворон костей не заносит. У меня могли отнять родину, солнце и море, но чести и разума отнять у Боридзе никто не сможет — я уйду!

— Куда ты уйдешь, беспрописная душа? — почти закричал Григорий Иванович, взволнованный благородством и мужеством молодого грузина.

— Россия велика, из нее много дорог ведет на Кавказ, и на них я встречу немало добрых людей — я знаю русских, которые помогут мне вернуться на родину…

— Не заблудишься и пособят ли, это бабушка через решето видела. На тех границах, через которые твоя дорога лежит, война с турками идет не переставая и с Персией. — Шелихову припомнилось мечтательно-хищное лицо Зубова, высказавшего ему открытое предпочтение гадательной и безвыгодной войне с Персией перед почти бескровным закреплением за Россией богатой, идущей в русские руки страны в Новом Свете. — С персами вот-вот вражда загорится… По этой дорожке пойдешь — на ней тебе и голову сложить!

Шелихов тяжело вздохнул. Да, он не добился в Петербурге указа о присоединении открытых им островов и северо-запада американского материка к скипетру российской державы. И вот теперь, чтобы не расхолодить пайщиков своих компаний и удержать их от изъятия из дела средств и прибылей, он вынужден выставлять Зубова доброжелательным протектором и покровителем русских интересов в Новом Свете.

— Так на дочке моей жениться отказываешься?.. Сбил девку с пути и отказываешься? Неладно выходит. А я хлопочу, жизнь свою перевернуть намерился, чтобы…

Шелихов хотел показать себя оскорбленным в лучших чувствах, но не хватило духу кривить душой. Отказ бесправного ссыльного от женитьбы обжег самолюбие и неприятно озадачил Григория Ивановича. С потерей Ираклия-жениха Шелихов не без угрызений совести в глубинах души готов был мириться. Житейская мудрость услужливо подсказывала: «Была бы честь предложена — от убытка бог избавил», — но с потерей для Славороссии зодчего он не мог и не хотел примириться.

— Станешь ли ты мне в зятево место — не будем загадывать, и, правду сказать, много до того воды утечет, — после некоторого раздумья примирительно сказал Григорий Иванович. — Но… с этим делом кончать надобно. Того, что случилось, в городе не скроешь. Ты в чалдоны уйдешь, а меня… мне ворота дегтем мазать зачнут. Врагов и завистников у меня хватает, — захотят ударить по коню, а попадет по оглобле — так через моих друзей и ты пропадешь! Пока они догадаются, чем меня огорчить, и пока о тебе еще не вспомнили, отправляйся, мой совет, в наступающем девяносто четвертом за океан, под начало к Александру Андреевичу, к Баранову. Этот не выдаст, и там пока моя сила!

— Навсегда отказаться? — взволнованно перебил его Ираклий.

— Чего ради отказаться? — продолжал Григорий Иванович, увлеченный нечаянно найденным, наилучшим, как ему казалось, выходом из трудного положения. — Ты от дочери моей отказался, я от тебя не отказываюсь и все тебе предоставляю… Съедешь в Америку — фьють! — в Гижигу не попадешь. Воздвигнешь Славороссийск и порт при нем, нам и себе домы отстроишь, а там, гляди, и невеста через океан переберется, и прощение тебе исхлопочу, как Николаю Петровичу сделал… Не захочешь и тогда жениться? — Шелихов улыбнулся и, будто отпуская кого-то на волю, развел руками: — Неволить не буду — наш товар не залежится! Домой, на Кавказ, кругом света отправлю — к тому времени компанейские корабли кругом света пущу! — и денег дам… десять тысяч денег дам, слово мое твердо! Токмо за это… за спасение свое, пять лет ты в Новом Свете отработать должен и отстроить и украсить грады его, и в том клятву с тебя беру… По рукам, сынок, что ли?

Григорий Иванович, как обычно, когда речь касалась Америки, загорался бодростью, говорил с важной искренностью и уверенностью в своих силах. Не упускающий своей пользы, он, купец и расчетливый хозяин, с широким размахом и всегда сопутствующей ему удачей вел огромное хозяйство трех сколоченных им торговых компаний. Компании эти разбросаны по многочисленным поселениям, факториям и складам в Охотске, Кяхте, на Камчатке, Алеутских и Курильских островах и на материке Америки.

Волнение молодого грузина не укрылось от зорких глаз Шелихова. Григорий Иванович заметил, как пылкая душа зодчего с живостью откликнулась на то, что открывалось вдохновенному труду в неведомой стране. «Ай да и молодец же ты, Гриша!» — похвалил себя Шелихов за предусмотрительное распоряжение, посланное с Кусковым Баранову, — заготовить зимой побольше кондового строительного леса, «чтобы целый город из него поднять удалось».

— По сырости климата там из кирпича строить не дюже способно, но сосна тамошняя — цугой зовется — нашего кедра стоит… Башню и шпиль адмиралтейский не забудь только повыше вытянуть, — деловито говорил Григорий Иванович, как будто Ираклий уже дал ему согласие стать архитектором Славороссийска, — и золотого маку глав церковных — страсть красиво! — не жалей подсыпать, побольше разбросай… С моря глядеть, чтобы сердце дрожало!

Эта «дрожь» передалась и Ираклию. Он заражался шелиховской верой в мечту, в возможность наполнить жизнь творчеством, трудом и красотой, хотя прекрасно знал из рассказов Натальи Алексеевны, что представляет собою Славороссия в действительности. Живые и теплые глаза Катеньки заклинали его: «Если откажешься искать меня, уйдешь — я в монастыре себя похороню». Ираклию было только двадцать семь лет — пора наибольшей силы, надежд и дерзаний. В Катеньке молодой грузин видел все качества идеальной подруги жизни: следуя его указаниям, она раскрашивала проекты, рисовала цветы, научилась понимать красоту. В Наталье Алексеевне и самом Григории Ивановиче, так родственно и по-русски просто принявших в свой дом безвестного ссыльного, он нашел мать и отца, которых утратил в раннем детстве во время одного из кровавых налетов турецких диких орд на Грузию. Чем же он отплатит шелиховскому дому, бежав из-под его крова?

Глаза Ираклия горели. Только родной язык и высокие слова могли выразить победившие в нем чувства:

Мепета шиган сиухве, вит едемс алва ргулиа; Ухвса морчилобс ковели, игица, вин оргулиа. Сма-чама-дидад шесарго, деба ра саваргулиа. Расаца гасцем шениа, рац ара-дикаргулиа. [45]

Твердые звуки гортанной грузинской речи произвели на Шелихова ошеломляющее впечатление. Не понимая и не поинтересовавшись смыслом сказанного, он загрохотал в восторге, как будто с корабельной мачты увидел цветущую неведомую землю.

— Ираклий, архитект преславный, чего ж ты до сей поры хоронился? Не сказывал, что ты по-американскому знаешь и говорить умеешь… Да тебе цены нет за океаном! Ты учеников там наберешь и краснокожих архитектов понаделаешь… За каждого из них, на самосильного строителя обученного, пятьсот… нет, тысячу рублей тебе плачу, за десятника — сто… Ну и ну, в бродяги сойти хотел, чудотворец этакий!

Несмотря на всю торжественность минуты, Ираклий неудержимо рассмеялся, когда понял, что вообразил себе мореход, услышавший прекрасную строфу.

— Нет, Григорий Иваныч, хоть ты много видел и слышал, походив по белому свету, в этот раз ты ошибся, — с грустью и уже без улыбки проговорил Ираклий. — Откуда мне знать язык американских жителей? Слова твоей дружбы и щедрой души победили меня — я еду в Америку! В ответ тебе благодарность пробудила в моей памяти не слова американцев, — нет, это драгоценное шаири из «Вепхис ткаосани» — «Витязь в барсовой шкуре» — великого месха Шота из Рустави, золотого колокола Грузии. Следуя их смыслу, я вверяю тебе мой малый талант и все надежды на счастье, позади себя оставляю горькую память о прошлом… Да сгинет!

Глубокая серьезность и доверие, с которыми молодой грузин, не ставя никаких условий, передавал в его руки свою судьбу, заставили Шелихова задуматься, и он тут же дал себе клятву все предоставить Ираклию за океаном, чтобы он только мог принести там пользу, и, если не захочет остаться, отпустить домой на первом же надежном иностранном судне…

«И куда как хорошо с семейством мне перебраться за океан да Катюшку ему отдать, лучшего она не встретит», — вернулся Григорий Иванович к своему первоначальному решению. Вспомнилось: «Жители тамошние плодущи… девица шляхетная, не хотя быть монахиней… выходит замуж за простого детину…» «А купецкая дочь и подавно за архитекта выйти может!» Подумал о внуках, которых вырастит он людьми образованными и сильными. Им ни перед кем не придется шапок ломать… «Хорошо, за чем же дело стало, в девяносто пятом и двину!»

— Ну, подписную дал, пошли обедать… Ты, замечаю, давно постишься, аль тебя враны, как Илью пророка, акридами питают… А-а? — по обыкновению шуткой заключил Шелихов подбодрившие его мысли.

— Н-нет… я не пощусь. Наталья Алексеевна по работной моей занятости горячее сюда присылает, и Катерина Григорьевна тоже… жалеет…

— И ты жалостью сыт? Ну, пошли щи хлебать и под контракт выпьем! — Шелихов легко повернул рослого Ираклия и подтолкнул к дверям.

— Дайте архитекту американскому тарелку… жалости со свининой! — победоносно сказал, оглядывая жену и дочь, Григорий Иванович, усаживаясь за стол.

— Что случилось? — спрашивала, переводя глаза с Ираклия на отца, зарумянившаяся от смущения Катенька.

5

Незаметно прошел день официального Нового года. Екатерининская Русь времена года определяла церковными вехами, мореход же отсчитывал годы жизни и труда по открытию навигации в Охотском море, когда в июне-июле оно очищалось от плавающих льдов.

В конце великого поста перед крыльцом большого дома шелиховской усадьбы остановилось десятка полтора крытых кошев с монахами. Толпа доброхотных проводников из женщин и детей с большим интересом разглядывала прибывших.

— Не иначе, на похороны слетелись черные, — зловеще шамкала беззубым ртом древняя бабка Секлетея, подосланная Иваном Ларионовичем Голиковым проследить, как встретит варнак Гришка царских посланцев, направлявшихся в Новый Свет по его, Голикова, как он был уверен, благочестивому почину. Иван Ларионович до глубины души был уязвлен тем, что посланцы в черных клобуках предпочли остановиться в шелиховском доме, а не у Голикова. «Это все зять его масон Резанов нашептал и подсучил», — с горечью думал иркутский «златоструй».

Рослые монахи в клобуках, выпиравших из воротников волчьих нагольных шуб, высыпали из кошев и топтались, приплясывая на снегу, недовольно оглядывая запушенные морозом окна. Некоторые, задрав кверху бороды, с любопытством разглядывали искусно расписанную Ираклием над крыльцом дома вывеску северо-американских компаний Шелихова. В обрамлении шкур и морд невиданных зверей, райских плодов и цветов на вывеске был изображен в человеческий рост полуобнаженный, с копьем в руке, медно-красный, свирепый лицом воин американской земли.

— Истинный сын дьявола, исчадие адово! — переглянулись и отошли монахи, осенив себя крестным знамением.

Хотелось есть, с морозцу не грех было бы пропустить чарку доброй водки. Чего-чего, а такой малости, отправляясь на край света проповедовать слово божие, постники вправе были ожидать от хозяев, богобоязненного и усердного к делу церкви семейства Шелиховых, — так рекомендовал возглавившему американскую миссию архимандриту Иоасафу семью морехода Николай Петрович Резанов.

По совету кавалера Резанова, в кошевы, груженные инвентарем для будущих в Новом Свете православных храмов, каждый из десяти членов миссии подбросил по тюку или коробу своего товарца — суеты и побрякушек. Такой товарец пригодится для лучшего внедрения веры в языческие души. Что это за души, монахи смутно себе представляли. Это что-то заключенное в нелюдскую оболочку из красной кожи и падкое до суетных прикрас.

Голоса, шум и возня, слышавшиеся за дверями красного крыльца, замолкли. Ходом с этого крыльца давно не пользовались, и потому разбухшие, скованные морозом двери не поддались усилиям хозяев.

— Не расторопен купчина! — недовольно пробасил отец Ювеналий, когда понял, что двери эти и не откроются. За клобуком у Ювеналия спадал черный шлык — отличие сана иеромонаха. У иеромонаха мерзли ноги, по его росту волчьей шубы едва хватало до колен. — Должен бы понимать, сибирский облом, приличие. Духовных особ на снегу и навозе ждать заставляет.

Бывший офицер горного корпуса Семен Васильевич Вязьмитинов, после нечаянного, в пьяном трактирном угаре, убийства любовницы, цыганки Стеши, решил поставить крест над карьерой своей светской жизни и с принятием иноческого сана под именем иеромонаха Ювеналия пополнил ряды неудачливых людей всех сословий, находивших в те времена убежище за монастырскими стенами.

Монахи даже не заметили, как неожиданно заскрипели и распахнулись ворота усадьбы с едва различимой, под гребнем замшелого навеса, иконой старого письма и на площадь вырвалась стая ездовых собак, которых Шелихов всегда держал при усадьбе в великом множестве.

Увидев под окнами дома монашеский поезд в окружении толпы добровольных проводников, Григорий Иванович преисполнился невольной гордости: не к Голикову или Ласточкину, а к нему заявились почетные гости — его имя, значит, чего-нибудь да стоит в Петербурге.

— Эх, не приготовились принять, как подобало бы именитому купцу и во все концы света известному мореплавателю! — заволновался Шелихов. — Наташенька, оленины, что просил, не ставь на стол… Пост ведь! Рыбки, омулей, хариуса, нельмы, икорки, гриба всякого, яблок моченых вывали. Боронись святых отцов оскоромить! — усмешливо наставлял он жену. — А водки, наливок и меду не жалей, постное — это питва… по-церковному!

Наскоро условившись с Натальей Алексеевной о приеме и размещении гостей, мореход появился в воротах усадьбы в камзольном костюме под шубой, накинутой, несмотря на крепкий мороз, поверх плечей.

— Добро пожаловать, честные отцы! Не осудите, что не с красного крыльца встретил, — заели двери проклятые! — широким жестом пригласил он гостей вовнутрь огромной усадьбы и, сложив руки лодочкой, направился к отцу Ювеналию, по росту и дородности принятому за главного, под благословение.

— Не мне… не я, — толкнул его огромный иеромонах в сторону невзрачного архимандрита Иоасафа, поддерживаемого под локти двумя услужливыми черноризцами.

— Рад внийти в дом твой, во христе возлюбленный сын, истинно рад, понеже гордятся россияне подвигами твоими и усердием к вере. Всемилостивейшим произволением государыни доверено нам совместно потрудиться над умножением богатств державы российской и просвещением новоприобретенных верноподданных… До отправления нашего за океан о способах и чине, уповаю, дружески договориться…

«Востер!» — подумал Шелихов, пропуская мимо себя гостей.

— Не медведя ли везете, разлютовались мои песики? — спросил он задержавшегося в дверях Ювеналия, увидев оставшиеся за воротами три кошевы, вокруг которых бегали со свирепым подвыванием волкоподобные колымские собаки.

— Не наши… Паяс балаганный! — равнодушно отозвался иеромонах, снисходя на ответ поразившему его камзолу и шпаге. — От Красноярска тянется. В Иркутске комедии собачьи будет ломать и в Америку с нами плыть собирается, соглядатай иезуитский… Только — на, выкуси! — отец Ювеналий ткнул в сторону отставших кошев кулаком, сложенным в огромный кукиш.

Сказанное Ювеналием возбудило в Шелихове любопытство, и он направился за ворота к кошеве. Завязанная голова «паяса» беспомощно выглядывала из возка, куда его загнала волчья, как он был уверен, стая.

— Кто будешь, эй! — спросил Шелихов, пинками ноги разгоняя своих свирепых северных псов.

— Никколо Миколетти синьор, artista délia piazza. Я — на канате… малолетние дочки поют и танцуют, как ангелы, и собачки тоже танцуют, бьют в барабаны, стреляют из ружья, играют комедию «Мушкетер и маркитанка»… Надеюсь заслужить вашего высокого одобрения, коего всегда удостаивался от особ, — лепетал скороговоркой небольшой смуглый человечек, выскочив навстречу Шелихову с маленькой кудрявой собачкой на руках. — Примадонна моей труппы Марикита исполняет маркитанку… Гоп, Марикита! Гоп, гоп, танцуй! Покажи синьору, что мы истинные артисты… Гоп, гоп! Ослабла, бедняжка, и мы тоже два дня ничего не ели, денег едва хватит с ямщиками рассчитаться, — добавил он, опасливо поглядев на стоявших в стороне хмурых ямщиков. — Мы собирались показать наше искусство в Новом Свете… Мне только бы до господина Шелихова добраться, мне в Ирбите о нем…

Наивность и отвага смуглого канатоходца забавляли Шелихова. Такого чудака и вправду невредно в Новый Свет спосылать для развлечения одичавших промышленных и показа американцам игрушек российской цивилизации.

Шелиховские представления о театрах и артистах не шли дальше балаганов, которые он видывал в наездах на ярмарки в Ирбите, Макарьеве и в Москве — на Лубянке и Разгуляе. В Иркутске, со дня основания не видевшем в своих стенах ничего подобного, собачью труппу канатоходца встретит несомненный успех, а в диком краю… Мореход зажмурил глаза и представил себе лица алеутов и индейцев, когда те увидят, что у русских даже собачки умеют плясать, бить в барабан и стрелять из ружья, в — Америке канатоходец, с его собачьей труппой, будет дороже полка солдат!

— Не по годам глуп ты… Мимолетй! — сказал Григорий Иванович с хмурой и сожалительной улыбкой, чтобы не показать, сколь он доволен неожиданной находке. — Пока ты разыщешь Шелихова, пропадешь у нас, как заяц забеглый… Кто тебя с собаками в дом пустит? Сворачивай, что ли ко мне, накормлю девчонков твоих с собачеями, обогреешься, а там поглядим, чего делать будем… Может, и впрямь дозволю тебе за океан плыть.

Миколетти догадывался, что перед ним стоит сам Шелихов, но раз столь важному господину нравится быть неузнанным, Миколетти будет дурачком. Канатоходец, лепеча слова благодарности, въехал в усадьбу.

На Пасхе дом Шелиховых превратился в ярмарку. В двух лучших комнатах устроили выставку товаров шелиховских компаний: шелка и цыбики чаю из Китая, моржовые клыки, тюленьи шкуры, искусная резьба по кости с Чукотской земли и Камчатки, китовый ус, драгоценные меха морских бобров и другого зверя с островов и материка Америки. В большом же складском амбаре, очищенном от товаров, для представлений Миколетти возвели помост с канатом над ним.

Впереди в беспорядке стояло несколько кресел для почетных гостей, за которыми были расставлены скамьи для господ чиновников, офицеров и купцов, а за ними — отделенные барьером, доской на уровне груди, стоячие места для прочего народа.

Иркутские мальчишки, пролезая под барьером, выбирались к самому помосту и самозабвенно наслаждались искусством канатоходца, танцующих в газовых юбочках ангелов — дочек Миколетти и невиданных доселе собачек в фесках, в киверах, с барабанами, с ружьями.

Когда Миколетти, по окончании представления, со шляпой в руках, а его дочери с поднятыми фартушками обходили публику за сбором доброхотных даяний, мальчишки набрасывали в шляпу и фартушки поверх монет и ассигнаций много пасхальных крашеных яиц.

— К американцам езжай — они тебя бобровыми и медвежьими шкурами закидают, за благодарностью с носильщиками выходить будешь! — шутил Шелихов, похлопывая по плечу Миколетти.

Монахи, жившие в доме Шелихова, на амбарные представления не ходили и с явным неодобрением относились к собачьим комедиям бродячего итальянца.

Как-то вечером, возвращаясь перед сном с обхода усадьбы, возбужденный крепким воздухом весны, Шелихов решил пройти в комнату, где остановился отец Ювеналий. Огромный и мрачный иеромонах интересовал Шелихова. Архимандрит Иоасаф рекомендовал Ювеналия как знаменитого рудознатца и рассказал всю подноготную его похождений на Урале и в Москве, подведших дворянина и горного офицера под монашеский клобук. Шелихов надеялся с его помощью поставить за океаном разведку руд и железоделательное предприятие.

— Сгинь… исчезни… уйди! — услыхал Шелихов рокочущий бас Ювеналия в ответ на свой стук в дверь. — Чего ты хочешь? Зачем приходишь терзать меня… чур, сгинь! — выкрикивал монах.

— Наше место свято! — прошептал удивленный мореход, но отступить не захотел и толкнул дверь. — А-а… — понимающе протянул он, когда увидел обезумевшие, испуганно выпученные глаза иеромонаха, вздыбившегося над уже пустым водочным штофом на столе.

— Это ты, а я думал… — шумно вздохнул Ювеналий.

— Не добро одному в ночи думать, отец, — весело отозвался Шелихов, будто не замечая его странного поведения. — Ежели приемлешь, а ее, — кивнул на штоф, — и монаси приемлют, доставай еще, повторим и погуторим, как в Америке искать и лить железо… Без своего железа не осилить нам дела!

Огромный человек взмахнул гривой черных с проседью волос, хотел что-то сказать, охнул и молча пошел к стоявшему в углу коробу, достал и поставил на стол непочатый штоф.

— Хорош! Не нашего курения… А закусить-то и нет ничего?

Монах кивнул на краюху черного хлеба и рассыпанную по столу соль.

— Э-э, да это спиритус, первак, морское питье! — побагровел мореход, хлебнув из налитой кружки. — Ничего, он языка не вяжет и разума прибавляет. Так вот, отче, чего я хотел просить: возьми труд разведать руды железные и медные и обучи людей тамошних железо и медь варить, к вящей славе и пользе нашего отечества. И с меня за то, чего похочешь, взыщешь…

— И рад бы — не смею! Она на все запрет наложила, — таинственно прогудел Ювеналий, дикими глазами всматриваясь в тьму за окном.

— Не думал, отец, что ты к бабьим, шепотам прислуживаешься, — хмуро сказал Шелихов.

— Не шепчет — поет она и танцует… цыганка… Стеша… кружит вокруг меня, а сама шею… рукой прикрывает, и кровь — палашом я рубнул ее — кровь через пальцы брызжет фонтанчиком… то-онким… О-о-ах!

Вздох, вырвавшийся из огромного тела Ювеналия, показался так страшен, что Шелихов и сам готов был поверить в присутствие среди них какой-то зарубленной цыганки, присвоившей таинственную силу и власть над судьбой убийцы.

— Нехорошо тебе… друг, — встал и направился к дверям Шелихов, невольно отказавшись в обращении от уважительного слова «отец». — Скучаешь ты, я пойду пришлю кого-нибудь.

От Ювеналия Шелихов пошел было к архимандриту Иоасафу поговорить об иеромонахе, но у самых дверей комнаты Иоасафа раздумал и круто повернул к себе: о чем говорить? «Бесы одолевают, — скажет страж души Ювеналия сухой архимандрит, — наипаче любострастия и гордыни человеческой — сих не допускай в душу», — и опять же свернет разговор на промыслы и доходы компании, на готовность принять бремя контроля и руководства деятельностью управителя Баранова, «понеже тот наемный и из простых мужиков». В какой раз повторит «не трудящийся да не ест», перекрестится и попросит письменного приказа об освобождении духовных лиц от мирских работ для ради сана и успеха проповеди слова божьего.

Войдя к себе в спальную, Григорий Иванович увидел при ярком свете перенесенного сюда кулибинского фонаря светлое лицо жены, спокойно читавшей какую-то книгу. Не захотелось омрачать это дорогое лицо рассказом о душевных муках монаха-убийцы.

— Натальюшка, навигация на носу, собери меня в дорогу, через неделю в Охотское выеду — корабли под монахов и прочих людей проверить надо… Не шуточное дело через океан благополучными перевезти людей, самой царицей посланных, да и клади сколько! — с наигранной беззаботностью обратился он к жене. — Без меня опять тебе доведется за делами досматривать, как и что, учить тебя не буду, знаю — все в наилучшем виде произведешь. Один наказ оставляю: ровно через месяц вслед мне монахов этих под распоряжением Ираклия вырядишь, да и Мимолетй с собачеей, с женкой, девками и прочих людей по списку, оставлю реестр, еще скот и кладь…

Наталья Алексеевна во всех подробностях знала о соглашении между мужем и их будущим — она хотела так думать — зятем, «всея Славороссии генеральным архитектом», — как в шутку стал называть его Шелихов.

— Ложись опочивать, родной! — спокойно ответила она, ни о чем не расспрашивая. — Будет день — будет и забота…

 

Глава четвертая

1

В конце мая, вслед за паводком на Лене, Шелихов в восьмивесельном, проконопаченном мхом, легком паузке с мачтой и парусом на случай попутного ветра двинулся в Охотск. Дело предстояло нешуточное: в Охотске нужно было снарядить корабли, приготовить их к намеченной в конце лета отправке в Новый Свет большой партии поселенцев, мастеровых, промышленных да и прибывших из Петербурга монахов-миссионеров и собачьей труппы бродячего канатоходца Миколетти. Отъевшийся и отдохнувший Миколетти легко согласился на уговоры Шелихова.

— Не обмани, Мимолетй, приезжай! Из-за океана богачом вернешься, дочки в бобрах ходить будут. А для верности паспортишко мне отдай, в Охотском, как прибудешь, назад получишь, — и, заметив укоризненный взгляд Натальи Алексеевны, передал ей паспорт, сказав больше для нее, чем для Миколетти: — Пустое! Здесь человеку он ненужный, а спросят, скажешь — хозяину отдал.

После напутственного молебна, присев по обычаю перед дорогой под образами, Григорий Иванович решительно встал и, отдав земной поклон жене, сказал тихо:

— Благослови, Наташенька…

Наталья Алексеевна припала к плечу мужа лицом, подобным восковой маске, и, забыв о присутствии служившего молебен архимандрита Иоасафа и ревнительных к православию монахов, часто и мелко закрестила кержацким двуперстным знамением склонившуюся перед ней любимую, теперь такую седую и, казалось ей, слабую голову своего Гришаты.

— Будя, будя! — усмехнулся смущенно Григорий Иванович. — Перепустишь во мне святости, святым до Охотского не доберешься и в Охотском дел не справишь… Ираклий, архитект генеральный! — обернулся Шелихов к грузину. — Гляди в оба, чтобы в сохранности довел караван, людей и кладь. На тебя возлагаю, а в помощь тебе Мальцев, Максим Максимыч, пойдет. Он мужик бывалый, тертый, слухайся его. Дело большое и строгое!

Ираклий молча кивнул: слушаю, мол, и понимаю, выпрямился и расправил сухие широкие плечи.

— Управишься! — подтвердил мореход и подумал:

«В зятья выходит, пускай к делу приучается». — Ну, счастливо оставаться и нас дожидаться!

Шелихов вышел на крыльцо к своей молодец к молодцу подобранной ватаге, разместившейся на полутора десятках двухколесных высоких тележек, которые в Сибири, как и в степной России, зовутся «бедою».

По тяжкой дороге, прихотливо кружившей в диких горах Прибайкалья, устремились на Качуг, первую пристань в верховьях Лены. Лена здесь зачинается из горного ключа, в полутораста верстах от Иркутска.

Трудно себе представить, сколько мужества, сил, умения и предприимчивости требовали эти каждую весну совершавшиеся вояжи Шелихова и шедших за ним людей из Иркутска в Охотск для приема клади с кораблей и отправления этих кораблей, которые связывали Россию с ее мало кому известными заокеанскими владениями.

На Улахан-юрях — Великой реке — русские люди появились лет за полтораста до Шелихова и оседлали Лену на протяжении пяти тысяч километров ее течения, имея самую примитивную технику: свои руки да широкий уральской топор. Ценой неисчислимых жертв и усилий подчиняли себе русские одну из самых больших рек мира, возникшую на месте древнего Ангарского моря. Из года в год, от ледохода до ледостава, они спускали свои утлые шняки на Лену и плыли. А плавать по Лене приходилось с немалой опаской: после каждого половодья река капризно меняла фарватер, этот фарватер загромождался несущимися по весне и осенью в Ледовитый океан ледовым салом и стволами таежных великанов кедров и сосен, подмытых и снесенных сибирскими непогодами в реку; на сотни верст тянулись под Жигаловом и Усть-Кутом перекаты; «щеки» отвесных скал на обоих берегах под Киренском сужались до того, что не проскочишь, а посредине ко всему прочему еще злой камень «Пьяный бык» и такие же «Ленские столбы» под Сыныяхтатом! Удивительно ли, что они, эти русские люди, пройдя такой путь и подготовив себя к трудностям и опасностям, смогли на своих без единого гвоздя собранных шнитиках пересечь океан и одолеть необоримые сулои, непроходимые горные хребты, ледники, вулканы и лесные дебри негостеприимного побережья Нового Света?

Плавания по Лене и рассказы русских землепроходцев о странствованиях по Камчатке и Чукотке открыли душе Шелихова еще тогда, когда он был молодым и безвестным приказчиком сибирского туза Лебедева-Ласточкина, прекрасные свойства русского человека — дерзателя и натолкнули его на свершение великого подвига.

Шелихов и в зените своей славы любил плавать по Лене и волновался, беспокоился за удачу каждого плавания

«Коль по Лене благополучны прошли, — все океаны и прочее одолеем, — думал он, сходя с паузка на Якутской пристани в этот двенадцатый свой вояж на Охотск, и не удержался, чтобы озорно не пошутить:

— Лена… — мореход сделал строгое лицо, — она баба хучь ладная, да злая… Кто с ней уладится, тот и с чертовой бабкой уживет. Не робейте, мужики, женитесь!

Ватага встретила шутку хозяина взрывом хохота. Работу морехода за кормовым веслом на перекатах, между «щек» и под «столбами», люди видели и вспоминали с одобрением.

Из Якутска, поднаняв проводников из надежных якутов, Шелихов на местных малорослых, лохматых, но необычайно выносливых лошадках тронулся в Охотск через тайгу и горные хребты. Он не захотел терять время на передвижение вверх по течению Алдана, Майи и других больших и малых рек, связывавших Якутск с охотским побережьем.

Обычно сибирские купцы-торговцы и господа чиновники пробирались в Охотск, если имели в том нужду, на паузках вверх по сбегавшим с Яблонового хребта притокам Лены — Алдану, Майе, Юдоме. Ватага нанятых или согнанных по повинности храпов, из русского таежно-бездомного люда и «немаканых» якутов и тунгусов, тянула паузок против быстрого течения изо всех сил, хрипя и задыхаясь под лямками, закрепленными на голове и груди. Крутой же водораздел между реками Юдомой и Охотой одолевали волоком, спускали паузок с загорбков на охотской стороне и долго потом перевязывали ветошью пораненные в буреломе ноги. Зато совсем иначе чувствовал себя купец под охраной нескольких приказчиков и подручных людей с ружьями или господин чиновник с солдатами. И тот и другой, вальяжно отлеживаясь на палубе паузка, лишь постреливали временами через головы яремных в померещившегося в прибрежной чаще медведя. Чиновники ездили бесплатно, «по государственному делу», купцы же платили гроши. Словом, и те и другие крови и поту людского брали много.

Шелихов пренебрегал таким обычаем передвигаться, да и временем всегда дорожил. И в этот раз посадил он ватаги на-конь да в телеги, нанятые в дороге, и сам уселся — ноги до земли — на мохнатого буланого жеребчика под якутским, бисером расшитым, с серебряными поковками седлом. В защиту от страшнейшего врага в тайге — сибирского гнуса — наготовил медвежьего сала с дегтем, сам обмазался и людям приказал сделать то же.

— Не жалей дегтярки, мажься, душу и кровь сбережешь, а в Охотском в бане отпаримся! — хохотал Шелихов. Под деготной раскраской он уподобился в своем волчьем малахае всамделишнему лешему. Проводники-якуты, нечувствительные к таежной мошке, боязливо оглядывали людей ватаги, отыскивая за деготной маской знакомые черты веселого купца и его товарищей.

Последний, самый трудный тысячеверстный переход прошел гладко. В середине июня Григорий Иванович с ватагой спускался со взгорий к Охотску. Убогий городок распластывался в низине между устьями рек Охоты и Кухтуя и походил скорее на кучу больших черных раковин, неведомо кем разбросанных на плоских болотистых берегах Охоты, чем на сборище людских деревянных домишек.

В разговорах с большими людьми столицы, в бесчисленных докладных, подававшихся в правительственные коллегии, в письмах к Баранову Шелихов не упускал случая пожаловаться на «гнусность» и непригодность этого единственного в его время выхода России в Тихий океан. Попадая сюда по делам, он впадал всякий раз в отчаяние и от этого терял присущее ему легкодушие и покладистое отношение к людям.

Порт Охотск — казармы, магазины и несколько служебных домиков, построенных лет пятьдесят назад Витусом Берингом, — ежегодно затоплялся рекой Охотою и ее соседом Кухтуем. С моря к порту вел узкий фарватер, шириной в двести футов и в два с половиной фута глубиной. Без крайней надобности корабли в этот порт заходить не отваживались. Они отстаивались в четырех-пяти верстах от него на открытом рейде, где грузились и разгружались, хотя и на рейде до конца июня, а иногда и позже носились льды. Льды шли с 65° северной широты, из Пенжинской и Гижигинской губы.

Самый городишко Охотск — сотня черных, покрытых мхом и плесенью, источенных дождем и ветрами бревенчатых домиков — благоразумно раскинулся в трех-четырех верстах выше порта. Но и здесь все тонуло, когда разливалась Охота и шли дожди. Тритон Охотск, пребывая в воде, не имел питьевой воды. В страшные зимние стужи и ветры воду приходилось доставлять в бочках, с людской и конной упряжкой, из ключа верстах в пяти от города. Впрочем, потребность во влаге охотские жители привыкли утолять больше водкой, чем водой.

Иностранцы хорошо знали это гиблое место и редко заходили в Охотск. А Шелихов из-за каприза недовольной им самодержицы на троне и происков тех, кто толпился около трона, вынужден был отказываться от самого насущного поиска незамерзающей гавани на азиатском берегу и преодолевать невероятные трудности, чтобы поддерживать из этого гнилого закута связь с заокеанскими владениями России.

2

Забрать с собой в Охотск всю партию отъезжающих в Америку Шелихов, конечно, не мог. Это было бы необдуманно. Люди не могли бы найти для себя здесь жилья до погрузки и отправки судна. Среди них в этот раз было много семейных, с женами, ребятишками, домашним скарбом. А Миколетти со своими собаками и девчонками — куда бы они здесь делись? Жилые строения компаний Шелихова были невелики; обширны, правда, шелиховские склады, но товар из складов на улицу не выставишь. Сотня же домишек охотских старожилов забита сибирским бродячим людом, собиравшимся в Охотск для поживы и заработка, да и кто за постой будет платить, когда охотчане, пользуясь горячими днями, за переночевку по полтине с рыла спрашивают.

На горьком опыте минувших навигаций Шелихов убедился, к чему приводит людей даже недолгое пребывание в Охотске. От тесноты и грязи, от испарений болот и свалок люди начнут болеть лихорадкой. Бессемейные же от баб охотских, а они все гулящие, еще подарков венерических наберутся и повезут такую пропастину в Новый Свет. А кое-кто в ожидании отплытия просто сопьется и разбалуется, глядя на угрюмое море, в размышлениях о своей судьбе…

Самому-то Григорию Ивановичу в Охотске никакого времени на размышления не оставалось. Просыпаясь под полуночным незаходящим солнцем северных широт, он будил измученных в труде людей и в ответ на недовольное их ворчание отшучивался: «Не зовут вола пиво пить, зовут вола воду возить».

Шелихова поглотили заботы по снаряжению к предстоящему плаванию только что выстроенных и за несколько дней до его приезда спущенных со стапелей на воду двух кораблей, никогда еще не пересекавших океан: двухпалубного галиота «Три иерарха» и однопалубного шнита «Св. Екатерина».

На этих двух судах предстояло разместить, не считая команды и запаса пресной воды, до ста восьмидесяти пассажиров и двадцать тысяч пудов груза, включая домашний скот, птицу, десять упряжек ездовых собак, бороны, сохи разные товары и продовольствие.

При недостатке материалов и умелых рабочих рук нужно было поломать голову над приспособлениями по погрузке! Шелихов дневал и ночевал на рейде, не сходя с заякоренных кораблей. Он сам кузнечил, выделывая скрепы, болты, наугольники, сам плотничал, нашивал фальшборты, возводил навесы для людей, строил загоны и стойла для скота, подвесные клетки для домашней птицы и собак.

Платил Григорий Иванович, не зажимая копейки, и рассчитывался по субботам сполна. Однако количество работавших на оснащении кораблей с каждой получкой уменьшалось. И к третьему от начала работы понедельнику пять шлюпок не вернулось из Охотска, на корабли не явилось и половины людей.

«Придется Коху кланяться и облавой сгонять сукиных детей. Все они, поди, у Растопырихи водку хлещут», — подумал Шелихов. А тут как раз заладил дождь, и Григорий Иванович съехал на берег в байдаре.

Под вечер того же дня со штофом сладкой и крепкой облепихи изготовления Натальи Алексеевны и связкой гусиных полотков он предстал пред охотским комендантом Готлибом Ивановичем Кохом.

Возвышенной и чувствительной душой обладал асессор Кох. Когда Григорий Иванович распахнул дверь, Кох, зажмурив глаза и истаивая от умиления, извлекал из своей простуженной флейты какую-то тягучую немецкую мелодию. Возвышенность чувств и игра на флейте придавали, как сам об этом думал Кох, еще больший вес и значение его собственной асессорской персоне.

Шелихов, прекрасно разбираясь в людях, постарался рассказами о петербургских встречах и алмазной медалью-портретом, пожалованной царицей, внушить асессору Коху достаточно высокое мнение о своих «связях и знакомствах», да и за административные услуги коменданта мореход, как человек практический и искушенный, платил щедро и вовремя.

— Ах, как я рад, как я рад! Чем могу служить, почтенный Григорий Иванович? — проговорил и, отбросив флейту, вышел из-за стола охотский «бог».

— Облава надобна, чалдонов моих собрать… Ну и выпить по этому случаю за твой успех, господин комендант! — без обиняков ответил Шелихов и, разливая в оловянные кружки густую облепиху, напомнил: — На небе бог, а в Охотске…

— …Кох! — самодовольно подсказал Готлиб Иванович.

Шелихов засмеялся:

— Это известно уже и в Петербурге, слыхивал и там, говорят: «Кох!..» Но облаву умно надо устроить, днем и токмо в дождь, когда все под крышу залезут, и чтобы казаки не кучей, а по два, по три в кабак заходили, и на улице расстановить и хватать, кто побежит, да в комендантское гнать, а здесь уж мы разберемся…

Самой большой гнусностью охотской жизни мореход считал асессора Коха, но в создавшемся положении только с помощью Коха можно было снарядить корабли. Охотские старожилы и собиравшаяся сюда к открытию навигации беглая вольница — люди с царских каторжных рудников Акатуя и Нерчинска, нередко и из глубин центральной России, изуродованные звериным бесправием, жестокостью и произволом властей, задавленные горем и нищетой, все эти люди, естественно, не могли видеть в мореходе ничего, кроме удачливого купца и промышленника, сорвать с которого не грех, а обмануть — заслуга. В свою очередь, горячий и порывистый, не искушенный раздумьем над первопричинами, разъедающими человеческую душу, Шелихов часто шел по линии наименьшего сопротивления и пытался либо силой денег, либо принуждением заставить во всем изверившихся и отчаявшихся людей служить его Славороссии — стране, где все будет не похоже на жизнь в Охотске, в Сибири, в России.

3

Охотскую кабатчицу звали в народе Растопырихой, настоящего ее имени, кажется, так никто и не знал. Эта Растопыриха, огромная баба, весом в мелкую якутскую корову, славилась тем, что выходила один на один и вышибала дух из самых отчаянных каторжников, загулявших или не заплативших ей за выпитое.

Необъятные грудь, спина и бока Растопырихи, как шепотом пересказывали очевидцы ее оголений по пьяному делу, носили бесчисленные следы ножа, шипов кистеня и стекла бутылок.

Заведение Растопырихи звали «мухоловкой».

— Ко мне люди, как мухи на мед, идут, и бог с ними, пущай идут, ежели я сладкая! — басом, мрачно и безулыбчиво шутила Растопыриха.

Зарезанных в «мухоловке» людей всегда находили далеко от заведения Растопырихи, под стеной, а то и в сенях чьей-нибудь избы. Следствия по таким находкам являлись немалой статьей дохода асессора Коха. Делилась с ним Растопыриха и питейным доходом, покупая контрабандный ром и русскую сивуху из казенной магазеи, делилась и платой за укрытие у себя «несчастненьких», за которыми числились громкие дела.

— Ежели на улице возьмут, я не в ответе, а у меня живи, как в скиту за угодниками! — говаривала Растопыриха, принимая от постояльцев, избегавших встречи с представителями власти, золотой песок и самородки. И «мухоловка» ее среди сотни жил Охотска считалась самым спокойным и развлекательным приютом — и выпить можно без опаски и в карты поиграть, и в зернь, и в юлку…

Вторые сутки лил обложной дождь. Все живое забилось под крыши. В чаду черкасского табака и сибирской спирающей дыхание махорки, за несколькими столами обширной горницы в избе Растопырихи, елозя ногами по скользкому от грязи полу, сидело десятка три варнаков в самом фантастическом тряпье, в азямах, рваных кафтанах, полушубках на голом теле, в женских летниках и чуть ли не в юбках вместо портов.

Играли в юлку Распиленные говяжьи кости, с выбитыми на них и зачерненными точками, прыгали по столу.

— Чеква, — разочарованно считает бросивший.

— Мой, верх — петушки! — отвечает партнер и впивается взглядом в третьего.

— Лебеди, все мое, — равнодушно говорит третий, откинув кости, и сгребает к себе ставку — три щепоти отмеренного наперстком золотого песку. — Подай, матка, шляхетной компании по шкалику, Иероним Залесницкий угощает! — сказал Иероним, опуская собранный песок в карман очутившейся около него Растопырихи. — Нет, панове, — продолжал он с форсом, — юлка не шляхетная игра, без умствования… Давайте в чалдонках фортуны шукать… Вот они, акатуйской работы! Гляди, очки какие: червоные, кровью из становой жилы наведены, чорни — сажей на крови… Эх, кто же против меня в три листика с фалкой да с бардадымом сядет? Только пенёнзы на кон!

Противник нашелся. Уселись и сосредоточенно принялись ловить бардадыма, поливая друг друга изощренной руганью, в которой форсистый поляк никак не уступал первенства бойкому ярославцу.

— Тьфу! — сплюнул молодой, высокий, косая сажень в плечах, чернобородый мужик и отошел от ругающихся игроков.

— Ты, Стенюшка, не форси, — смеясь отозвался один из храпов. — Не форси и не плюйся. Ты, если хочешь, лучше спой нам али сказку расскажи… С охотой послухаем…

Чернобородый мельком оглядел присутствующих, остановился на круге, сомкнувшемся вокруг играющих в карты, тряхнул копной черных кудрей, но послушно сел, подумал мгновение и сказал:

— Про Максима про Зализняка спою, которую он сам сложил.

— Добрий вечiр тобi, зелена дiброво! Переночуй хоч нiченьку мене молодого! — Не переночую, бо славоньку чую Про твою, козаченьку, голову буйную. — Добрий вечiр тобi, ти, темний байраче! Переночуй хоч нiченьку та волю козачу!

Голос певца, густой и мягкий, — а пел чернобородый необыкновенно хорошо и свободно, — прозвучал горькой обидой и вызовом судьбе. Пел он на украинско-русском народном языке, равно понятном украинцу и русскому.

Для русского человека ничего нет доходчивее хорошей песни, да еще спетой ладно и с душой. Варнаки замолкли, даже картежники на время забыли про карты и обернулись к певцу, когда он среди необычной для «мухоловки» тишины закончил песню горькой и недоуменной, но столь понятной для его слушателей жалобой:

— Не переночую, бо жаль менi буде, Щось у лузi сизий голуб жалiбненько гуде.

Эта песня про Зализняка, сложенная, по преданию, самим Зализняком, грозным народным карателем украинских и польских панов, лет тридцать назад сосланным после ликвидации Колиивщины в сибирские рудники под Нерчинск и счастливо ушедшим из них на родину — в далекую Украину, нашла живой отклик среди сибирских варнаков. Каждый из них лелеял в этой песне свою мечту о воле, о свободе.

— Кончай! Чего ж ты, неужто забыл? — зашумели слушатели, когда певец неожиданно замолк. — Про душителей, гонителей наших, чтоб их погибель взяла, подавай, парень! Хорошо у тебя песня выходит…

Вже ж про тебе, козаченьку, вороги пытають, Щодня й ночi в темним лузi все тебе шукають. Гей, як крикне козаченько до гаю, до гаю: — Наiзджайте, ворiженьки, сам вас накликаю!

Певец не видел предостерегающего взгляда Растопырихи, около которой неожиданно для всех увлеченных песней бродяг вырос проскользнувший в избу асессор Готлиб Кох с несколькими казаками из «братских» — бурятов.

— Кого это ты, сукин сын, накликаешь, не знаю и спрашивать не буду, а вот асессора Коха, раз ты его себе на голову накликал, ты навек запомнишь и песню про меня сложишь… Взять этого! — блеющим от обиды голосом прервал Кох певца. — А остальные, которые без паспорта, выходи на двор! — провозгласил грозный комендант. — Да не вздумайте бежать: сами знаете, что из этого будет…

Бродяги, подавшиеся при появлении Коха к окнам и готовые уже выпрыгнуть, заметили через затягивавший их тюлений пузырь мрачные фигуры казаков из бурят с ружьями и в раздумье остановились.

— Ах ты, обглоданный, так ты уговора держишься?.. Деньги взял, а меня на срам, на растерзание людям выставляешь… Да я из тебя… — взревела Растопыриха и, как медведица, поднятая из берлоги, двинулась на Коха, не замечая выразительного мигания рыжих ресниц коменданта, — я из тебя кишки…

И упала к его ногам, оглушенная стоявшим сзади ее «братским» ударом приклада по затылку. Люди переглянулись и один за другим молча пошли к выходу.

— Один, два, три… Девять, десять… двадцать… тридцать, тридцать пять… Эк вас набралось! — считал их, помахивая предусмотрительно взведенным пистолетом, Кох. — За этим особо смотреть, — кивнул он на чернобородого певца, замыкавшего цепочку захваченных облавой людей

В избе на полу осталось распростертое тело Растопырихи, вокруг головы которой ширилась, смешиваясь с грязью, черная кровяная лужа. Вылезшая из запечья пестрая лайка подошла к хозяйке, осторожно обнюхала кровяную лужу и, отскочив в испуге в сторону, присела на задние лапы и тоненько, прерывисто заскулила. Собачонка будто поняла, что рука асессора Коха навсегда зачеркнула его счеты с хозяйкой и никто не будет интересоваться, за кем осталось кровавое сальдо, тем более что «на небе бог, а в Охотске Кох…»

И действительно, отписывая в Иркутск сибирскому наместнику в очередном месячном отчете о действиях по своему управлению, Кох в реляции об очистке Охотска от беглых и сомнительных людей нашел возможным ограничиться скромным пояснением: «…при сих моих действиях некоторые оказали отчаянное сопротивление… и оная гулящая и разбойная баба Растопыриха при нечаянном ударе отдала богу душу… а служилого селенгинского казака Семейку Бровкина за послушание и твердость наградил я из казенных денег пять рублей и награждение сие на предмет списания прошу милостиво утвердить».

Семейка Бровкин, получив от асессора Коха не пять рублей, а двугривенный, так никогда и не догадался о причине неожиданной щедрости скупого на поощрения начальника.

4

Обычные для Охотска в середине лета обложные дожди и туманы превращали город в топкое болото, пробираться по которому люди решались только на коне, да и то по великой нужде.

Сидя в пристроенной к амбару жилой избе у поднятого волокового оконца, Шелихов бездумно прислушивался к едва доносившимся из порта унылым звукам колокола, возвещавшего начало приливной волны…

Неожиданно на «улице», превращенной дождем в широкий грязевой поток, показались люди. Они брели по колено в воде, с трудом вытаскивая ноги из вязкой грязи, спотыкаясь и падая; многие без шапок, иные в наброшенных на голову рогожах, из-под которых светилось голое тело.

Человек двадцать верхоконных казаков, бурят, под надзором ехавшего сзади Коха с личной охраной, упорно держали людей посредине грязевой реки, топча конями и полосуя по чем попало нагайками отстающих.

— С облавы ведут! — догадался Шелихов и досадливо поморщился, припомнив, что он сам несколько дней назад присоветовал Коху устроить облаву в разгаре дождя. — И до чего же глупая и злая на русских голова у немцев. В грязи купает, нарочно изгаляется, свистун проклятый…

Чувствуя угрызения совести за скверный сговор с Кохом, Шелихов отодвинулся от оконца, как вдруг его внимание привлек двигавшийся в толпе уверенно и не спотыкаясь высокий, просторный в плечах мужик, с яркими голубыми глазами, с лицом, заросшим черной курчавой бородкой. Продвигаясь, голубоглазый поддерживал товарища, изнуренного, видимо, тяжкой болезнью человека в насквозь промокшем изорванном азяме.

«Неужто тот… гайдук Жеребцовой? — силился припомнить Григорий Иванович черные усы на молодом румяном лице и грустные голубые глаза детины, который почти на руках снес Шелихова в сани после припадка у Зубова. — И как имя-то его? Забыл, прости господи… Да что теперь в имени, оно теперь другое у него, имя… А выручить парня надо, в Коховых руках останется — в жеребцовские попадет, и тогда уж пропадет…»

Направив Коха на своих сбежавших рабочих, Шелихов сейчас вдвойне почувствовал необходимость сделать что-то, чтобы спасти парня, невольной причиной несчастий которого ему привелось стать три года назад.

— Здоров, господин комендант! — вышел Шелихов на крыльцо, не зная еще сам, что сделает. — С уловом вас, — сказал он, вглядываясь в то же время в голубоглазого человека. — А ты как попал в честную компанию?.. Этого вы мне зараз же отпустите, господин комендант, первый мой такелажник и позарез нужный!..

Стенька с первого взгляда узнал Шелихова, когда тот вышел на крыльцо. Преодолев невероятные препятствия, он и в Охотск пробрался с тайной мыслью, что именно здесь, на краю света, на берегу последнего моря, он откроется мореходу и попросит перебросить его в заокеанскую страну, где, как он уже слышал среди зубовской дворни, найдено людям счастье и богатство.

Стенька не считал морехода виновником выпавших на его долю испытаний и горькой судьбы. Три года жизни в бегах, — а за это время он пешком из Петербурга, с запада на восток, через всю Россию, добрался до Охотского студеного моря, — научили Стеньку многому.

Думая об этой встрече, Стенька почему-то всегда был уверен в ее добром для него, а не худом конце и потому строил радужные планы своей будущей жизни в шелиховской заокеанской Америке. Там его уже не достанут маленькие жесткие руки Ольги Александровны Жеребцовой.

— Прости бога для, хозяин, сам вижу… и уж никогда Мишка Глазов против твоей воли не пойдет! Прости, — понял и находчиво отозвался Стенька на явное намерение Шелихова выручить его из рук Коха.

— Отпусти парня, Готлиб Иваныч, я сам из него дурь линьками на корабле вышибу… Полный рацион получишь, Мишка! — с угрозой проговорил Шелихов, смеясь в душе над глупостью Коха и довольный находчивостью Стеньки, назвавшего ему свое беглецкое имя.

Захваченные Кохом сбежавшие с кораблей работные и те несколько бродяг, с которыми Стенька добирался до Охотска, такому разговору удивились, но что-то поняли и виду не подали.

«На фарт парень попал. Комендант в дураках останется, а купец… будто и на человека похож купец, когда нашего брата из беды выручает», — думали они, терпеливо переступая застывшими в воде ногами.

— Остальные пошли! — заорал сердито Кох, толкнув к мореходу и подозрительно оглядывая остановившегося перед крыльцом «такелажника Мишку Глазова». — Не забудьте этого в счете, Григорий Иваныч, особливо ежели человек вам нужный, — сказал Кох, многозначительно мотнув головой в сторону Стеньки.

Когда партия людей скрылась за поворотом бугра, на котором высился полуразрушенный ветряк, Шелихов вошел в избу, махнув рукой Стеньке следовать за собой.

— Рассказывай, все начисто рассказывай, парень, где тебя ноги, почитай, три года носили? — тоном хозяина, принимающего отчет от работника, спросил мореход, уже сидя на скамье за столом. — Токмо допреж скажи мне имя твое хрестьянское… Обличья и старанья твоего, как видишь, не забыл, а имя запамятовал…

— Стенькой звали, Степаном…

— Ладно! — кивнул Григорий Иванович. — Рассказывай, Степанушко, а чего не хочешь сказывать — промолчи, токмо безо лжи…

Горница была чисто прибрана. На стенах висели карты и портрет Петра I, зачинателя империи и российской коммерции, скопированный по заказу Шелихова изрядным художником из ссыльных поляков в Иркутске с портрета, украшавшего присутственное зало во дворце наместника. В глубине горницы у печи виднелись завешенные чистой парусиной полати, похожие на те кровати, которым Стенька удивлялся в столице, в доме Жеребцовых…

Стенька помолчал, как бы собираясь с мыслями, перевел дух и начал:

— Не сумел я, значит, к ней вас завернуть, господин. В сани…

— Какой я господин, Григорием Иванычем люди зовут, — перебил Шелихов, крепко подкупив Стеньку этой простотой обращения.

— Вас, — продолжал Стенька, — я в сани тогда снес и тем себя в солдаты сдал, а Ташку… Утопилась Ташка, Григорий Иваныч, когда ей Ольга Александровна косы обрезала, в деревню отослала и насильно за гнилого дурака замуж отдала… Утопилась Ташка, не дождалась меня! — спокойно выговорил Стенька, и видно было, что парень уже отболел этой болью за Ташку. — В последний раз видел ее, как вел меня кнутобоец Дорифей к полицмейстеру на съезжую в солдаты сдавать, а Ташку, руки завязав, на телегу сажали в синбирскую деревню везти… На съезжей я сразу умом прояснел, а там всякой либо вовсе ума решится, либо нужного наберется… Сбежал я, когда начали нас на Сенную выводить кормление у купцов выпрашивать. И после, как лошадь, бег от Петербурга на Свиягу-речку, под самым Синбирском, где эту самую Зубовку надо было искать… Как лошадь, говорю, по сто и больше верст бег, однако опоздал! В лесах мордовских заблукал, чудом выбрался. Пришел в эту Зубовку, а люди и говорят мне: на другой же день, как привезли Ташку, свадьбу управитель приказал играть… Притащили Ташку в церковь, и хоть дурно кричала она «утоплюсь», — обвенчал поп. Попу что, если ему барский приказ прочли и полтину дали? Вечером в избе, когда пропивали Ташку, она и вышла из-за стола крадком… Хватились молодых в клеть вести, ее с Никишкой, — нет Ташки. Посмеялись над дураком и спать завалились, а когда вытверезились, почали искать… в пруду нашли Ташку. Утопила себя Ташка. Не далась девка Ольге Александровне над собой надругаться!

Стенька умолк, отведя глаза в сторону окна. А Григорий Иванович сидел, опустив голову, и, не замечая воцарившегося молчания, думал о своем: сколько людей искалеченных, напоенных ненавистью к обнаглевшему барству, таит в себе Русь! Каким бы умыслом собрать их как можно больше и вывезти за океан в Аляксу? У таких раскаленных уже никто не смог бы отнять его Славороссию!

— И как же ты дальше? — спросил Шелихов внешне спокойным голосом, не желая обнаруживать охвативших его мыслей, из которых сам не умел и не мог найти выхода и решения.

— Я? — отозвался Стенька. — Что ж я! Хотел красного петуха на зубовских пустить, да пожалел старых и малых, да и на свадьбе не деревенские — все дворовые больше были по управительскому наряду, что с таких возьмешь? Никишку решил пристукнуть. Устерег его в подлеске у коров, спит дурак, а мухи во рту, как над падлом, гудят, сплюнул я на его рожу и пошел… Пошел через Волгу на Иргиз в кержацкие скиты, думал, что найду у них чего, но не понравилось: дремучие и темные там люди… От них на Яик перебрался, откуда Пугач на цар… — Стенька взглянул на Шелихова и портрет Петра I, висевший над головой морехода, и, скомкав, закончил: —…на жеребцовый дворянский род поднялся… Хорошо в тех краях! Много слышать чего пришлось, только жить там опасно: команды везде стоят, исправники и офицеры в каждой станице похаживают, интересуются, кто ты есть… Робил я у казака одного, он мне и присоветовал: уходи-ка ты, мол, отсюда. Дал три рубля и паспорт, спасибо ему, — и стал я Михаилом Глазовым из вольных яицких казаков…

Стенька умолк и испытующе смотрел на морехода.

— Глазовым для людей будешь, а для себя Стенькой останешься, но я тебе тот же совет, что и казак твой, дам: уходи-ка ты отсюда, от греха подальше…

Лицо Стеньки потемнело. Он хотел что-то сказать, но сразу обмяк, когда услышал твердое:

— …на Аляксу, в Америку!

— Того и я бажаю, — радостно ответил Стенька, в волнении переходя на полузабытую родную украинскую речь. — Этого мне и надо, служить верно буду! — пояснил он, заметив, что Шелихов не совсем понял его.

— Вот и ладно! Ты о себе, Глазов, помалкивай. Ищу, мол, доли и богатства, для сего к Шелихову добрался — на все один твой ответ. Дождь сойдет, на корабли перейдем, а там люди и кладь из Иркутска прибудут, за океан с ними уйдешь — человеком станешь! Я к Баранову — это управитель мой — писулю тебе дам, чтобы поимел тебя Александр Андреевич на дела, где разум и отвага требуются… Не подведешь?

— Служить верно буду! На меня, как на гору, покладитесь, Григорий Иваныч, — радостно откликнулся Стенька.

Затяжной летний дождь вызвал, как обычно бывало в Охотске, наводнение и прекратился, угнав в море уличные свалки пред охотскими избами. Слепая природа, как будто проявляя высшую мудрость, спасала Охотск от исчезновения в нечистотах.

Люди, просидев несколько дней в «холодной» при портовом управлении и выдержав допрос Коха с пристрастием, рады были вырваться на свежий воздух. Посмеиваясь друг над другом и невольно почесывая спины, они ретиво теперь возились над снаряжением «Иерархов» и «Екатерины».

Подозревая в мореходе виновника облавы, они тем не менее зла на него не держали и многое прощали за добрые щи и по морскому обычаю подносимую за обедом, в охрану от цинги, чарку водки.

Стенька был приставлен взглядывать за работами и, хоть впервые очутился на корабле, быстро освоился с морскими порядками. Не довольствуясь ролью надзирателя, он стремительно кидался туда, где не могли управиться корабельные рабочие, где нужно было придержать или сдвинуть с места могучим плечом какую-либо тяжесть. Шелихов ничем не выказывал особого расположения к Стеньке, но незаметно и внимательно следил за ним, утверждаясь в мысли: «Будет толк из парня, знаменитым партовщиком станет».

В середине июля, когда море, после полосы прошедших над краем дождей и туманов, очистилось от плавучих льдов, корабли на рейде были готовы принять пассажиров, как и грузы, и с обычным в это время юго-западным муссоном, распустив паруса, двинуться в Америку через океан.

«Грех погоду упустить!» — раздраженно думал Шелихов и с утра до вечера сидел на юте верхней палубы «Иерархов», упрямо высматривая через подзорную трубу на сбегающих к Охотску взгорьях застрявший почему-то в пути караван из Иркутска.

Штурман Бочаров, который должен был вести «Иерархов» в Америку, на цыпочках ходил вокруг морехода, опасаясь вспышки гнева сумрачного хозяина, удрученного предчувствием самых невероятных несчастий на пути каравана по рекам и в тайге.

— Корабль с моря! Чужой! — заорал вахтенный, сидевший в бочке, подвешенной к грот-мачте. — И за ним еще… еще корабль! — донеслось с вершины мачты.

— Кого черти морские в гиблое место сюда принесли? — буркнул мореход, оборачиваясь и переводя подзорку на восток, на широкую, распростертую под нависшими слоистыми облаками дорогу с океана.

В тревожном ожидании иркутского каравана с миссией, под началом Ираклия Боридзе, Шелихов совсем позабыл о возможном в это время приходе своих, как и чужих, кораблей с востока, из Америки — от Баранова и мало ли из каких еще земель и каких флагов…

— Хороший бриг, и капитан дельный, ловко в бейдевинд держится, — поделился мореход наблюдением с Бочаровым. — А сопутника его не разглядел, далеко от первого ныряет… завидны у дозорного гляделки. Эй, там, наверху, как тебя зовут? — заорал мореход, задрав голову к бочке на мачте.

— Михаила Гла-азов! — донеслось сверху.

— Молодец Стенька, всюду поспевает, — похвалил мореход и осекся, не заметил ли Бочаров, что он хвалит Стеньку наместо четко назвавшегося Михайлы. — Гостей честью встретить надобно бы, Дмитрий Иванович, как думаешь? Заодно и пушки на «Иерархах» и «Катеринке» прочистим… Распорядись пальнуть им встречу, знали бы, что русские порох всегда сухим держат!

Часа через три, добравшись на байдаре к отдавшему якоря «чужестранцу», мореход горящими от волнения глазами пожирал имя корабля «Феникс», выведенное на носу под бушпритом славянскими, от руки топором вырубленными и киноварью раскрашенными буквами.

— Александр Андреевич… Баранушка… голубчик мой! Выстроил-таки… выпустил первенца крылатого из Славороссии!.. Ах, и чем же я отблагодарю тебя, старинушка, друг бесценный?! — несвязно ронял слова Шелихов, объезжая и восхищенно оглядывая корабль со всех сторон.

На палубу корабля Григорий Иваныч не взобрался — взлетел по спущенному трапу с ловкостью молодого матроса-лихача, будто скинув с плеч груз лет и надломивших былую силу тревог и напастей.

Польщенный пушечным салютом, маленький поручик Шильдс встретил Григория Ивановича сияющей улыбкой. Он прибыл капитаном первого рейса выстроенного им совместно с Барановым американского первенца компанейского флота.

— Порядочный корабль, лучших и в Глазго не построят, — докладывал Шильдс, когда мореход, выпустив его из объятий, поставил на палубу. — Три шторма выдержали, нигде «Феникс» течи не обнаружил… Пика и смолы мы от вас так и не дождались, пришлось «барановским» составом конопатку пропитывать… Черт его знает, что придумал Александр Андреевич и варил в кузне запершись: еловая и горючая сера, охра и китовый жир… Не верите? Но я должен в барановское месиво верить, раз имею честь видеть вас, уважаемый господин президент…

Шелихов, не вникая и не слушая, что рассказывал Шильдс о замечательном изобретении Баранова, ринулся на осмотр корабля в трюм, оглядел камбуз и даже гальюн…

— Вы недослушали, Григорий Иваныч, самого важного, — обиженно встретил выбравшегося наконец на палубу морехода Шильдс. — Я привез на полтора миллиона рублей бобровых и прочих шкур, которые добыты в девяносто третьем и даже в девяносто втором году.

— Да ну?.. Это здорово! Очень даже замечательно! — живо отозвался купец Шелихов и тут же, как мореход, подумав: «Бобров успеем сосчитать», с величайшим интересом спросил: — А второй такой же, что «Феникс», аль поменее будет?

— Какой второй? — недоуменно воззрился Шильдс на Шелихова. Респектабельный и деловой, англичанин по рождению, Шильдс не знал, как ему следует отнестись к безалаберности президента компании, к которой он пошел на службу в Америке.

— Брось со мной в прятки играть, Яков Егорыч, — сердито сказал Шелихов. — Я тебя про то суденышко спрашиваю, что за тобой идет… Какой должины, на сколько тоннов?

— А-а… вы о том, что за мной вслед в Охотск пробирается? — сообразил Шильдс. — Не знаю, не знаю. Иностранец какой-то, надо думать. Я и сам его только дней пять сзади себя заметил, пройдя третий Курильский пролив за Парамуширом. Я уменьшил паруса, и он, видно, то же делал, не шел на сближение… Завтра он здесь будет — завтра узнаете.

— Тогда о чем толковать, прости, Яков Егорыч… Я и «Феникса» за иностранца посчитал, а когда тебя увидел, подумал: ты еще один корабль выстроил, за собой ведешь… Захвати реестры, поехали на берег, чай, ты в-во как по бане соскучился! — сказал Шелихов, теряя интерес к нырявшему в море кораблю.

На другой день началась разгрузка «Феникса», доставившего огромную добычу, тысячи мест драгоценных мехов. Разгрузка судна на рейде требовала большого опыта и предусмотрительности, так как она производилась на неуклюжих шняках, ботах и малоподъемных байдарах. Дары Америки легче легкого могли быть затоплены на бурунах преграждавшего вход в порт каменного бара. Нужно было обезопасить груз и от всяких ухищрений охотской «кобылки» — старожилов и пришлых людей, падких на чужое добро.

В помощь боцману «Феникса», Прохору Пьяных, Шелихов поставил Стеньку, благо обнаружил в нем хорошую грамотность и знание счета.

На коварных бурунах каменного бара в легкой байдаре безотлучно находился Шильдс, а на берегу по записке с корабля груз принимал сам Шелихов с комиссионером и смотрителем складов компании. На каждой шняке, как и на каждом боте, находился солдат из гарнизонного взвода, наряженного за солидную мзду Кохом.

Работы было так много и она была такой напряженной, что Стенька, безотлучно находясь на корабле, как ни хотел, долго не находил подходящего момента расспросить прибывших матросов об Америке, куда он со дня на день готовился отплыть.

— Расскажи-ка, дядя, каков есть край Америка, какая там доля для нашего брата, простого человека? — улучив удобную минуту, спросил он боцмана Пьяных, оставшегося на корабле за капитана.

— Кому и «дядя», а кому господин боцман и не меньше как Прохор Захарыч, — отрезал Пьяных. — С расспросами не приставай… Попадешь туда — узнаешь свою долю… — И добавил, смягчаясь, когда увидел не испуг, а огорчение на открытом красивом лице Стеньки: — Для простых людей и света мало, чтобы долю найти. Америка тоже не мед, а голодовка да цинга, работа да Баранов… Не скажу — худой человек Баранов, но рука у него тяжелая. Себе, замечено, богатства не ищет, но и нашему брату нажить не даст. Для России, говорит, трудимся, а того не видит, что нашим трудом-потом едино купцам мошну набивает. Они оба, хозяин наш главный Шелихов и Баранов, одного поля ягода и одним миром мазаны, но в святые не попадут… Простых они кровей!

Любивший при случае пофилософствовать и немало видевший на своем веку старый океанский моряк, заметив, с каким жадным вниманием ловит Стенька его слова, резко оборвал разговор: кто их знает, незнакомых людей из амбаров компании… Мне что, пусть мое при мне и останется!

Стенька весь подобрался и рьяно набросился на работу. Он так и не понял Пьяных. Но он дорого дал бы, чтобы услышать отзыв Пьяных о Шелихове, о самом Григории Ивановиче, в котором встретил единственного пока в своей жизни покровителя, если не считать подслеповатого дьячка Паисия на далекой Киевщине, — тот обучил Стеньку, круглого сироту, грамоте и счету и поставил петь на клиросе, где рослый и красивый парубок бросился однажды в глаза нечаянно наехавшему в Глуховку Платону Александровичу Зубову и попал в его дворню, к Ольге Александровне, вельможной «мартышке».

— Нажмись! Работа-ай! — заорал Стенька, бросаясь в гущу снующих по палубе людей с огромными тюками драгоценной мягкой рухляди за спиной.

— Ходи веселее, ребята! — кричал на берегу Охоты, где сгружали тюки с мехами, Григорий Шелихов.

Покрикивал он, собственно, для того, чтобы разогнать уныние и какую-то тяжесть на сердце. Причиной уныния было полученное с нарочным гонцом-якутом коротенькое письмецо Натальи Алексеевны.

Наталья Алексеевна высоко ценила книги и читала довольно свободно, но письмом владела плохо и, стыдясь, старалась не обнаруживать этого.

«Кланяется тебе, Григорий свет Иваныч, жена твоя Шелихова Наталья и с любовью шлет низкий поклон. Караван, с честными отцами и прочим тебе нужным, выправила на Охотск под началом Мальцева, Максима Максимыча, и Олешки-цыганка. А Ираклия в дому оставила, как он совсем хворый и в последнюю дорогу собрался, про что письмишком через Сысойку хочу тебя упредить…»

В этом месте Шелихов едва разобрал слова, расплывшиеся от упавшей на них крупной капли, должно быть слезы из очей Натальи Алексеевны.

С трудом Григорий Иванович дочитал последние слова письма:

«Не тужи, друг бесценный, помни, что без воли божьей ни един волос с главы не падает. Жена и раба твоя верная Шелихова Наталья».

Сысойка пробрался в Охотск от Якутска на коне в одиночку. На все расспросы морехода он только глупо улыбался, бормотал непонятное и мотал головой не то утвердительно, не то отрицательно.

Подавленный предчувствием беды, занятый одной мыслью, как бы поскорей закончить дела — встретить караван, погрузить людей и кладь на суда и отправить их за океан, чтобы с ветром вперегонку ринуться в Иркутск, домой, Шелихов держался с необычной для него рассеянностью и просто даже невежливо принял владельца бостонской легкой шхуны, прибывшей на Охотский рейд следом за «Фениксом».

При этом разговоре Яков Егорович Шильдс был на редкость удачным и точным переводчиком, хотя часто фыркал и недовольно морщил свой крохотный, но гордо вздернутый нос в знак протеста против каверзных отзывов незнакомца об отечестве Шильдса — Англии.

— Питер Дойбл, арматор! — отрекомендовался на берегу, выскочив из шлюпки, небольшой, но крепко сбитый человек в морском смоленом плаще. Веселые и умные глаза ирландца впивались в собеседника.

— Все, что мне нужно знать о вас, мистер Шеликоф, я знаю. И мне верить, не проверив на деле, ни в чем не прошу. К вам я прибыл из Дублина, посетив в пути Бостон и обогнув мыс Горн — пятнадцать тысяч миль! Время — деньги. Выслушайте меня. Я предлагаю сделать вашу страну, симпатичную мне и, увы, неизвестную Рэшэн — Россию, хозяйкой Великого океана, а вас ее главным компрадором… Покупателем, посредником! — пояснил Дойбл, заметив, что Шелихов не понимает его. — Мой интерес в этом деле — быть вашим помощником и компанионом в некоторых предприятиях… Надеюсь, вам ясно, что я не филантроп и не квакер, заботящийся о спасении человеческих душ? И мне представляется, что для начала следовало бы открыть конторы и склады компании в Манилле на острове Лукон и в порту Амой, против острова Тайван в Южном Китае. Я уверен, что Испания и Китай согласятся положить предел притязаниям Великобритании и беспокойному нраву английских моряков, если вы, мистер Шеликоф, будете в силах побудить свое правительство мирно договориться об этом с Китаем и Испанией.

— М-мм… — захмыкал в ответ Шелихов, — М-мо-гу, конечно, могу! — Вспомнил о своих первых попытках в этом направлении, сделанных в Петербурге, и поморщился: — Токмо пользы для себя в хлопотах таких не вижу…

— Позвольте не поверить вашим словам, — резко отклонил Дойбл попытку Шелихова замять разговор. — Сами рассудите: за один только чай, что идет из Кантона, Ост-Индская компания, захватив в чайном деле монополию, платит три миллиона фунтов стерлингов налога. Расход чая в Англии при восемнадцати миллионах населения превышает за год двадцать семь миллионов весовых фунтов… А в России с ее пятьюдесятью миллионами населения, если положить хотя бы три четверти фунта чая в год на мужчину, не принимая в рассуждение женщин, а они тоже весьма любят пить чай, — что? Какова стоимость этого чая? А доход на фрахтах? Он пока остается в руках иностранцев…

В ответ на выкладки Дойбла Шелихов только безнадежно махнул рукой: где уж, мол, нам чай пить да еще от чая доходы иметь! Заметив этот жест и по-своему расценив его, арматор Дойбл продолжал с особой настойчивостью:

— Сибирь и особенно Камчатка, почитаемая как Finis mundi, они одни могут поставлять все, в чем нуждаются острова Великого, или, если вам больше нравится, Тихого океана. Камчатка через Сибирь станет снабдителем России и всей Европы продуктами райских островов. Климат Камчатки на десять — пятнадцать градусов умереннее петербургского. Авачинская губа на Камчатке в окружности не менее сорока верст, при ней три безопасные и удобные гавани, она — произведение одного из превосходнейших усилий природы и может вместить соединенные флоты всей Европы. Такой порт должен бы иметь величайшую важность в политическом отношении и владычествовать над морями Востока…

Шелихов усмехнулся.

— Да, да, и владычествовать! — вспыхнул Дойбл. — Но если ваша компания не будет действовать с большей отважностью и предприимчивостью и если колонии ее не будут деятельно защищаемы императорским военным флотом, то вас скоро подорвут и ограбят. Но и морские силы иметь мало. Нужно снабжать туземных жителей и колонистов дешевле и способнее… Выгоды России и Испании требуют — please attend to your affairs — я говорю как ирландец, не допускать английских и бостонских заселений в ваших краях. Англичане и бостонцы беспрестанно скитаются по испанским бобровым промыслам да и по русским промысловым водам. Испанские колонисты в Манилле и Калифорнии желают установления твердых связей с Россией. В порту Манилла основать депо или место складки и торговли с Камчаткой, Японией и северо-западными берегами Америки. Россия, если утвердится там, может стать звеном в торговле с малайцами. Раньше эту торговлю вели в небольшой степени через Батавию голландцы, а ныне она уничтожилась…

Мореход не выдержал пытки, слушая в изложении ирландца собственные мысли, отвергнутые и схороненные в петербургских канцеляриях, и грубо прервал разговор:

— Скажи, Яков Егорыч, господину арматору, что, мол, благодарю за добрые советы, а кончать разговор, так как я сейчас занят, приглашаю его годика через два-три в Славороссийск, в Америку… Передай — беспременно договоримся!

Дойбл недоуменно и обиженно выслушал ответ морехода, развел руками и отплыл на свой корабль. В тот же день он ушел в море.

Через двадцать лет после смерти Шелихова, будучи уже старым человеком, настойчивый ирландец Питер Дойбл появился в Петербурге и подал тогдашнему председателю Российско-Американской компании графу Николаю Семеновичу Мордвинову подробнейшую докладную записку, полностью совпадавшую с заветными, неосуществившимися планами Шелихова.

Записку эту Мордвинов, сняв копию, направил Александру I. Записка была передана «благословенным» на заключение всесильного временщика Аракчеева, занятого в то время устройством военных поселений, и, с размашистой надписью Аракчеева: «Некогда пустяками заниматься», легла в секретный шкаф графской канцелярии. Содержимое этого шкафа после смерти «преданного без лести» было опечатано по распоряжению Николая I и навсегда исчезло из поля зрения простых смертных.

5

Через несколько дней после отплытия Питера Дойбла на увалах под Охотском показался долгожданный караван. Когда голова его входила в Охотск, хвост из груженых, телег и вьючных лошадей, в сопровождении вооруженных людей, терялся в извивах дорожной тропы над городом.

Степенный и благообразный Максим Максимович Мальцев слез перед хозяином со своего лохматого конька и, косясь на обступивших их людей, сбивчиво и неохотно стал отвечать на град посыпавшихся вопросов: почему-де он, а не Ираклий ведет караван, что приключилося с Ираклием, и только в конце догадался хозяин спросить, благополучно ли дошли люди, сохранна ли кладь.

— Люди все здравы-невредимы, и кладь представил в целости, Григорий Иваныч, а что в Иркутском приключилося — знать не знаю и ведать не ведаю. Наталья Алексеевна…

— Язык тебе отрезала Наталья Алексеевна? От подотчета хозяину освободила тебя Наталья Алексеевна? — схватил Шелихов Мальцева за плечо, но тут же вдруг отпустил его и чуть ли не бегом кинулся вперед разыскивать монахов — они уже прошли в голове каравана.

— Ктитору благопопечительному церкви американской наше благословение… — начал было архимандрит Иоасаф, встречая Шелихова, разыскавшего монахов в конторе компании. — Разъяснение, понимаю, получить желаете, почтенный Григорий Иваныч? Домашних ваших оставили в добром здравии… Покарал гнев божий токмо царского ослушника, необузданного черкесина. Не допустил господь к построению храмов своих на американской земле гордеца, презревшего волю власти, над нами поставленной, — убил его казачишка шелавый, когда он в окно выпрыгнул… Смирись, чадо возлюбленное, аще бо ни един волос… — заспешил преподать утешение велеречивый архимандрит, когда увидел, в каком бессилии опустился на скамью Шелихов, сраженный известием о гибели Ираклия.

После смерти Куча в далеком Петербурге ничто так не потрясало души морехода, как эта непонятная и нелепая гибель молодого грузина. Незаметно для самого себя Шелихов привык к мысли видеть в Ираклии своего зятя и, кто знает, продолжателя дела его, Шелихова, жизни.

Единственный сын Григория Ивановича, рослый и пухлый Ваня, не подавал отцу верной надежды на то, что возьмет судьбы Славороссии в свои руки, всему на свете предпочитавший шест для гонки голубей. Старший зять, Николай Петрович Резанов, обладавший острым умом, образованием и блестящими светскими качествами, никогда не согласится — Шелихов давно убедился в этом — променять жизнь в столице, в обществе себе подобных, на тяжелый, полный лишений и опасностей труд устроителя суровой и неведомой страны.

Чем этот черноризец, привычно и угодливо твердящий ему «несть власти, аще не от бога», может утишить боль и смягчить новый, выпавший на долю Шелихова удар судьбы? Остается одно только горькое утешение — проклинать подводный камень и собирать обломки крушения.

Шелихов встал и, чувствуя необходимость побыть одному и собраться с мыслями, не дослушал — чего уж там! — масленую речь архимандрита и вышел на улицу.

Угрюмое Охотское море глухо рокотало. Издали доносился шум начавшегося прилива и слышались крики людей. Разглядев через неотлучную при нем подзорную трубу фигуру Шильдса на пристани, мореход понял, что разгрузка «Феникса» почти закончена и можно, следовательно, перебросить освободившихся людей и лодки на погрузку отходящих в Америку кораблей.

«Погружу кладь и скот, посажу людей — и с богом! — подумал мореход. — Рухлядь мягкую, какая на Кяхту пойдет, с Мальцевым и охраной на Иркутск отправлю, а сам налегке к Шантарам спущусь, до Удской губы, огляжу заодно еще раз берега, а там с ламутами или надежными тунгусами на Зейскую пристань, с нее на Кару, Читу, Удь и Удью да Селенгою на Кудары, с них через Байкал на Ангару у Лиственичного и Ангарою к себе домой… Нелегка дорога, а если бог поможет, все же дней пяток выгадаю, чем на Якутское пойду и вверх по Лене бечевою буду тянуться. Как раз и «Феникса» опробую — заставлю Шильдса меня к Шантарам спустить!..»

Рассудительный Мальцев пробовал отговорить Григория Ивановича от непроложенной, малоизвестной и опасной дороги, но, растравленный приключившимся дома несчастием, Шелихов ничего не хотел слушать.

«Иерархи» и «Екатерина» были загружены с молниеносной быстротой. Шелихов не сходил с кораблей, лично наблюдая за размещением людей и клади.

Теснота обнаружилась неимоверная. День и ночь выли и лаяли ездовые псы, размещенные в клетках. Кудахтали куры, мычали встревоженные коровы, и тихонько скулили, смахивая слезы отчаяния, измученные бабы, жены плугатарей, с детьми, расположившиеся из-за отсутствия места буквально возле коров, уход за которыми был возложен на них.

Архимандрит Иоасаф с несколькими монахами занял капитанскую каюту, а остальные разместились в кубрике, предоставив согнанным со своих мест матросам устраиваться где хотят.

После напутственного молебна, отслуженного Иоасафом весьма торжественно, в окружении хора монахов, Шелихов, готовясь сойти в шлюпку с поднимающего паруса корабля, заметил Стеньку, — о нем совсем Григорий Иванович позабыл в суматошливые дни перед отплытием.

— Эй, Стенька… Глазов! — поправился мореход, подзывая его к себе. — Добро, что уплываешь ты, не достанут тебя — коротки руки! А то один такой, как ты злополучный, пропал уже… ни за понюх табаку пропал и под моей кровлей… Только к чему я это? Ах, да-а… — протянул Григорий Иванович, — вспомнил! Распоряжение на тебя обещал я Баранову дать, а тут и присесть, чтобы написать, негде.

Шелихов огляделся и, не найдя места, достал из кармана поддевки кусок измятой бумаги и обломок угля.

— Подставляй спину, — решительно сказал он, — как-нибудь прилажусь…

Стенька находчиво подал ему валявшийся на палубе обломок доски и, упершись руками в колена, горбом выгнул спину.

— Молодец! — похвалил Стеньку мореход. — Гляди в небо, а того, что на земле лежит, не упускай… Сойдешь на берегах Аляксы — ах, и хороша она! — пасись худого и твори доброе, до чего умом и сердцем дошел… Сложи бережно, — подал Григорий Иванович Стеньке исписанную бумажку, — отдашь Баранову, Александру Андреевичу, когда повидаешь… Из его воли не выходи, во всем слухайся!

«Восприемника моего Михайлу, который компании служил доныне порядочно и коего я на своем коште содержал, всегда отлично противу других содержи и всему, в чем открыться пожелает, веру давай и в научении не откажи. Вскорости и не позже наступного лета сам к вам в гости буду. Душа изныла.

Американской компании вояжиров главный распорядитель мореход

Григорий Шелихов».

— Будь здоров… Иди! — толкнул Стеньку мореход и, кланяясь во все стороны, закричал, обращаясь к отплывающим: — Счастливо добираться, друзья-товарищи и добрые люди! Нас не забывайте и служите ей, Руси нашей матушке, честно и верно… Да помянут нас добрым словом внуки и правнуки! Сча-астли-во… ни пера ни пуха вам!..

Когда Шелихов, сидя в шлюпке лицом к кораблям, выходил на берег, «Три иерарха» и «Св. Екатерина», распустив по ветру паруса, горделиво тронулись с рейда…

 

Глава пятая

1

Трое суток после отплытия кораблей Шелихов, доведя подручных рабочих и служащих компании до того, что они засыпали на ходу, забившись в какой-нибудь уголок за тюками, сортировал присланную Барановым из Америки меховую добычу. В охотских амбарах и складах компании огни факелов горели все ночи.

Русские промысловые воды и первые поселения в Америке, о которых англичане имели самые смутные представления, а бостонские купцы знали и того меньше, тянулись вдоль северо-западного побережья Нового Света на несколько тысяч верст. Они шли от группы небольших вулканических островов — «кладовой мехов», — открытых под 190° восточной долготы отважным русским мореходом Прибыловым в 1786 году, до дикого мыса Океана, за горой св. Илии, на 220°.

Царская Россия постаралась предать забвению не только подвиг, но и имена Шелихова и его соратников, боровшихся за место для нашей родины в не занятых никем землях Нового Света.

В середине девятнадцатого века, когда американские бизнесмены, обольщенные золотыми россыпями Калифорнии, уразумели значение постройки в Панаме межокеанского канала и вступили в борьбу за первенство с опередившей их на этом пути Англией, внимание этих бизнесменов, естественно, обратилось к землям, лежащим выше 50-й параллели. Но здесь, на побережье от залива Жуан де Фука и острова Нутка (ныне Ванкувера) до скопления между 54-й и 58-й параллелями островов, именуемых ныне архипелагом Александра, Канада имела выход к Тихому океану. Выше, между океаном и непроходимыми хребтами Каскадных гор, тянулись поселения с оседлой жизнью и культурой русских. За 60-й параллелью от хребта и горы св. Илии, по высоте едва уступающей Эльбрусу на Кавказе, прибрежная полоса русских владений расширялась и вливалась в огромное сухое и холодное пространство Аляски, равное одной пятой площади современных США. Выиграв борьбу с Англией на Панамском перешейке, США нацелились взять в клещи ее выход на Тихий океан — Британскую Колумбию. Решение столь сложного вопроса оказалось довольно простым: США без большого труда удалось уговорить правительство Николая I и Александра II Романовых-Голштинских на «добровольную уступку» огромной области русских владений в Новом Свете, присоединенных к России государственным разумом и усердием ее отважнейших сынов.

Таково логическое завершение екатерининской политики равнодушия и даже враждебности к шелиховской Америке, когда она находилась в самой золотой поре детства и когда Шелихов изо всех сил боролся за нее — за эти новорожденные владения России.

Звездистый бостонский флаг, появившийся в прериях Миссури, в шелиховские времена был невидим с берегов Тихого океана. Единственным представителем «бостонцев» и скромнейшим тогда соседом русских оказался некий мистер Астор. Браконьеров, работавших на Астора, русские уже не раз выгоняли из своих промысловых вод без увечья, хотя знали, что приказчик укрепленной фактории на реке Колумбия — «Астории» — датчанин Бенсон добывает у индейцев пушнину обменом на порох, пули, огнестрельное оружие. И не русские, а англичане через девятнадцать лет после смерти Шелихова сожгли «Асторию» и заставили преемника Бенсона мистера Хольта искать приюта и спасения у русских в Ново-Архангельске на Ситхе.

Наибольшие опасения внушала Шелихову Англия: ее Гудзонбайская компания с американского материка и Ост-Индская с моря. Корабли Ост-Индской компании все чаще появлялись в водах Америки, заходили на Камчатку и даже в Охотск. Шелихов хорошо представлял себе неисчерпаемые сокровища и мощь, таившиеся в необозримых пространствах Сибири и ее восточных окраин. Иностранцы, с горечью думал он, понимают это лучше тех расшитых золотом кукол, что сидят у власти в Петербурге. Предложение арматора Дойбла — не что иное, как мысли и планы самого Шелихова. Шелихов уже десять лет безрезультатно ищет им внимания и поддержки, — и что же? Неужели придется отступиться? Нет, надо действовать. Но как действовать, что делать, когда он связан по рукам и ногам, когда в его собственный дом — подробностей он еще не знает — мог ворваться казак из диких бурят и безнаказанно застрелить обретенного им даровитого зодчего…

Шелихов при воспоминании о том, что он, вернувшись домой, не найдет Ираклия в живых, сжал кулаки и в страшной ярости заскрипел зубами. И в этот момент в избу вошел асессор Кох. Глядя на морехода, Кох в испуге даже остановился. Но следовавший за Кохом хорошо выбритый, хотя и одетый в бродяжное тряпье человек, явно нерусского облика, не смутился. Он скорей с любопытством смотрел на морехода.

— Так можно получить зубной боль, Грщорий Иваныч! — нашелся Кох и, оправившись, кивнул на приведенного человека. — Привел очень нужного вам человека. Прибыл в мое распоряжение с наилучшими рекомендациями… Капитан-лейтенант Монтегю граф Сандвич! Вы столько просили меня давать вам опытных навигаторов…

— Откуда? — спросил Шелихов.

— Из Петербурга, — спокойно, с сильным иностранным акцентом ответил капитан-лейтенант граф Сандвич.

— Где служить изволили?

— Э-э… гм… в Черноморском флоте…

— Должен предупредить немножко, — поспешно вмешался Кох. — У господина графа вышла маленькая, совсем чуть-чуть, неприятность. Завистники обвинили его… гм-гм… в излишнем любопытстве. Адмирал Мордвинов сделал из мухи слона: обвинил господина Монтегю по службе в Черноморском флоте в шпионстве… страшно сказать — в пользу Турции! Графа, конечно, судили и приговорили к смертной казни, но матушка-государыня, переговорив с английским посланником, сочла возможным смилосердствоваться и, лишив чинов, сослать в Охотск… И вот граф Сандвич прибыл, имея наилучшие рекомендации… Все пустяки! Я уступаю вам, Григорий Иваныч, господина графа капитаном на любой ваш корабль…

Первым побуждением Шелихова было выгнать обоих наглецов, но он сдержался.

— Нет ваканций и кораблей нет, а будут — потолкуем, и ежели патент есть, почему не предоставить, — с наигранным простодушием ответил Шелихов.

— Я полагал, если я рекомендую… Смотрите, не пришлось бы пожалеть, господин Шелихов, — многозначительно и гнусаво проговорил Кох и, даже не откланявшись, вышел вслед за шельмованным графом.

Вырядив караван с промыслом под началом Мальцева — караван должен пройти через Якутск и вверх по Лене до Иркутска, — Шелихов два дня потратил, чтобы уговорить Шильдса захватить его и спустить на «Фениксе» к Шантарам, в Удскую губу. Шильдс рвался к своей семье в Петербург, с тем чтобы до конца зимнего пути успеть хотя бы вернуться в Иркутск, а в навигацию 1795 года на том же «Фениксе» отплыть в Америку, служить в которой по контракту оставалось еще два года.

— Ну, гляди сам! — пригрозил Шелихов. — Тебе следует, как я прикидывал, с компании двенадцать тысяч. А кто их тебе без меня выплатит в Иркутске, с чем ты к семейству прибудешь? А ежели ты меня к Шантарам не доставишь, я и зазимовать где ни попадя могу… Гляди!

На участие Шильдса в плавании до Шантар Шелихов настаивал потому, что хотел снять надежную лоцию побережья Охотского моря к югу. Себя и помощника Шильдса, штурмана Толоконникова, он считал в этом деле малосведущими, Шильдс же был силен в навигаторских науках.

В конце концов Шилъдс сдался.

Плавание к Шантарам, в Удскую губу, на шестисотверстном расстоянии, из-за противных ветров затянулось до двух недель. Шелихов поселился в капитанской каюте вместе с Шильдсом и ни на шаг не отходил от капитана, наблюдая за приемами составления лоций.

— Я тоже домой поспешаю, а от дела не спешу… Мы помрем, а труды наши останутся! — примирительно утешал Шелихов Шильдса, неистовавшего из-за задержки в пути.

На пустынном берегу Удской губы Шелихов и Шильдс с помощью тунгуса проводника едва разыскали в чахлом березовом лесу поселок рыбаков-орочей.

Никаких средств передвижения, кроме легких рыбачьих лодок, у прибрежных орочонов не оказалось, но и на них они не соглашались доставить партию Шелихова — десять человек — в Удский острог, расположенный на реке Уди, верстах в полутораста от берега моря.

— Не вернемся ли в Охотск, пока «Феникс» не отплыл? — съехидничал Шильдс.

— Не препятствую! — ответил Шелихов. — Токмо денег, Яков Егорыч, до моего возвращения из Голикова не выжмешь, все едино дожидаться меня будешь. — И, с удовольствием отметив растерянность на лице Шильдса, сурово приказал: — Чтоб себя и людей не смущать, прикажи Толоконникову в обратный, а мы с тобой двинем сухопутьем… — «Шильдс и на сухопутье пригодится, — рассуждал Шелихов, — для верного решения землемерных задач», — и поэтому настаивал на его участии в своей землепроходческой разведке.

Через два часа «Феникс», дав прощальный выстрел из пушки, двинулся на север. Наполненные попутным муссоном белые паруса растаяли в тумане сентябрьского дня…

После отплытия «Феникса» орочи стали сговорчивее. Бедный род, разместившийся в десятке прутяных и обмазанных глиной хижин, испугался, что оставшаяся на берегу партия бородатых русских уничтожит их скудный запас рыбы на зиму. Несколько бутылок водки и одеяла, подаренные старикам, окончательно расположили орочей к мореходу.

На другой день утром шелиховцы были рассажены в три самые большие лодки. Ороч с шестом, стоявший посредине лодки, и другой на корме с веслом быстро и ловко гнали рыбачьи посудины вдоль берега Уди. Река медленно и лениво катила свои воды по тундровой равнине.

Орочи были неутомимы. После ночевки в показавшемся у реки ельнике ватажка Шелихова снова тронулась в путь, и к вечеру второго дня люди высадились под Удским острогом, что стоял на высоком берету убыстрявшей свое течение реки. Два топора, несколько папуш табаку и бутылка водки развеселили удских орочей, надолго оставили среди них память о необыкновенном, добром и щедром русском «купезе».

Тунгусы-нанайцы на оленях под седлом, кладь — на вьючных, доставили Шелихова и его людей на Зейскую пристань и передали их своим сородичам для дальнейшего движения через хребет Нюнжа на Албазин. От Албазина тропы русских землепроходцев — нет нужды, что были они трудны и опасны, — вели на Шилку и дальше на Читу. Все особенности пути и важные точки были отмечены астрономическими выкладками и наблюдениями Шильдса. Приглядываясь к его возне, Шелихов еще и еще хвалил себя в душе за предусмотрительность.

С Читы через Кару, страшную каторжной стражей и ее нравами, шел тракт на Верхнеудинск, по которому сменившие нанайских оленей крепконогие бурятские кони могли двигаться рысью. С верхнеудинской пристани полноводная Селенга донесла ватажку Шелихова до большого села Кудары на восточном берегу Байкала.

Осенний Байкал штормовал. Прождав сутки, Шелихов потерял терпение и, благо Шильдс, приученный сулоями американских берегов к опасностям на воде, не протестовал, двинулся на надежной парусной лодке из Кудары на Лиственичное, пристань у истока Ангары из «Святого» моря. Переход через штормовый Байкал закончился благополучно, хотя Шильдс, сходя на берег в Лиственичном, заметил:

— Предпочитаю десять раз провести судно через сулои под Нучеком, чем еще раз переплывать осенью ваше сибирское озеро…

— Что русскому нипочем, то англицу трудно одолеть… Аминь! — подхватил Шелихов.

Настроение у него было хорошее. Первая точная лоция Охотского моря по пути к «незамерзающей» до Шантарских островов и удача землепроходческой попытки найти кратчайшую дорогу из Охотска в Иркутск, пусть для грузов она и не годится, окрылили Шелихова. Он даже как-то забыл на время о том, что случилось у него дома. Любопытно, на сколько дней он обогнал караван, который Мальцев повел за семь дней до его выхода в дорогу?

2

Выйдя из Лиственичного на двенадцативесельном длинном и узком паузке, птицей перелетевшем через острозубую каменную гряду в устье Ангары, Шелихов в три часа покрыл шестьдесят верст от Байкала до Иркутска. Недаром скорость самого течения Ангары превышает две сажени в секунду…

Григорий Иванович не хотел осведомлять иркутчан о своем возвращении и, не доплывая до Иркутской пристани, причалил версты за две от нее к берегу под высоким обрывом, откуда головоломной тропой, выбитой среди гранита и сланцев, можно было подняться в сад и к дому.

«А и кто, скажи, без меня в дом наведывался, меды мои пил?» — пробираясь домой по тропе над обрывом, внутренне усмехнулся он над пришедшим в голову нелепым сравнением себя с мужем, внезапно появившимся и проверяющим жену — это ее-то, Наталью Алексеевну!

Проходя садом в сопровождении своей ватажки, Григорий Иванович, как он ни был угнетен, хозяйственно оглядывал проведенные в его отсутствие работы по подготовке заветных яблонь к зимовке. На огородном участке с удовольствием убедился, что урожай картофеля, по видимости, был давно и вовремя убран, участок тщательно перекопан и даже, как он распорядился, присыпан старым, перепревшим навозом.

Наталья Алексеевна сидела в светелке Ираклия, в которую перебралась Катенька после его гибели. Чертежи молодого зодчего в любовном порядке, вперемежку со своими рисунками цветов, выполненными под руководством Ираклия, Катенька развешала по стенам светлицы. Наталья Алексеевна не смогла отказать Катеньке в настойчивом желании перебраться в светелку, но, опасаясь, не наложила бы она на себя руки в порыве отчаяния, проводила с дочерью дни и ночи, укладываясь спать на нарочито для того поставленной узенькой лежанке.

— Наталья Алексеевна, опять в саду братские бродят… Целая шайка! — вбежала в комнату горничная девушка Шелиховых.

— И пусть себе ходят — походят и уйдут… Пошли кого из мужиков спросить, зачем пришли! — подавив собственную тревогу при виде побледневшего лица и полных ужаса глаз Катеньки, спокойно ответила Наталья Алексеевна.

— Хозяин приехал, Григорий Иваныч!.. И наши с ним, в дом идут! — с радостным воплем вслед за первой ворвалась вторая. За спиной ее, молча сверкая глазами, стояла индианка Порумба, всем своим видом она как бы подтверждала радостную весть.

От нечаянной радости кровь отхлынула от сердца и помутила в глазах Натальи Алексеевны белый свет. Хотела кинуться навстречу и не могла: свинцовая тяжесть налила ноги… «Приехал, вернулся! И, видно, спешил к домашней радости, вырвался вперед, бросил караван в дороге, — думала Наталья Алексеевна, — и не знает, орел мой, какая беда ждет его в доме».

«Люди добрые, — выпроваживая в Охотск караван и миссию, низко поклонилась отъезжающим Наталья Алексеевна, — об одном слезно прошу: не обмолвитесь Григорию Ивановичу о беде в нашем доме — задушит его жаба проклятая… Приедет, я сама ему во всем спокаюсь…»

Надо понять, чего стоило гордой жене морехода это обращение к людской поддержке: она брала на себя какую-то долю вины за случившееся. С архимандритом Иоасафом она переговорила особо и келейно и передала ему за обещанное умолчание пятьсот рублей на нужды миссии.

Простые люди поняли и уважали тревогу и опасения Натальи Алексеевны. Никто из них, к кому ни подходил с расспросами Григорий Иванович, пытаясь узнать подробности несчастья в своем доме, не сказал ничего, отзываясь неведением, а многие и действительно ничего не знали. Один Иоасаф, рассчитывая на вещественную благодарность морехода за осведомление и преподанное ему духовное утешение, по-своему передал о случившемся.

— Как же недоглядела, не защитила ты Ираклия? — угрюмо спросил Шелихов жену на пороге дома. — А еще кумой высшему начальству приходишься! Я на тебя надеялся…

И тут же, увидев, как побелело лицо жены и как упали ее тянувшиеся к нему руки, крепко обругал себя в душе за нечаянно вырвавшийся упрек. Григорий Иванович сильно негодовал на попытку Натальи Алексеевны скрыть от него до времени несчастье: «малодушным считает, не выдержу новую кровавую обиду». В дороге, обдумав, принял все как еще одно проявление ее любви и заботы о нем и решил воздержаться от малейшего упрека, а встретился — и вот… «недаром говорится, — припомнил Григорий Иванович прочитанное у какого-то мудреца, — что ад раем бы казался, кабы смолу его нашими добрыми мыслями залить».

— Не торопись, Григорий Иваныч, расскажу — пожалеешь, — чужим, мертвым голосом ответила Наталья Алексеевна, и Шелихов понял, как трудно ему будет заслужить прощение.

— Ладно, прикажи баню нам истопить, а пока пойдем… Расскажи, сделай милость, как архитекта моего загубили! — обратился он к жене, когда она привела его в свою моленную.

Темные лики угодников старинного письма, едва озаренные несколькими горевшими перед ними лампадками, глядели сурово и недоброжелательно. Мореход избегал здесь бывать и сейчас внутренне поежился от холода кержацкого иконостаса, напоминающего погребальный склеп, в котором когда-нибудь поставят и его гроб. Моленная, чувствовал он, была враждебна той полнокровной, буйной и пестрой жизни, что всегда кипела за ее стенами, манила и была ему единственно дорога.

Григорий Шелихов был человеком скорее «православным», чем верующим, он неукоснительно выполнял предписанные церковные обряды, но православия своего держался в той лишь мере, в какой понимал его не религиозно, а как освященное временем проявление русского духа. Поэтому-то он и не видел разницы между своей «православной» и кержацкой верой жены. Неистовый протопоп Аввакум, пользовавшийся большим почетом среди староверческого сибирского купечества, был в глазах Шелихова чуть ли не героем за одно хотя бы то, что претерпел Аввакум от царских воевод и бояр. Шелихов щедро жертвовал на церковь и любил в то же время слушать сомнительные рассказы своего духовного отца, протопопа Павла Афанасиева, о приключениях среди обращаемых в православие якутов, чукчей и камчадалов и скоромном домашнем быте их духовных пастырей.

— Я, — как бы отделяясь от него невидимой завесой, сказала Наталья Алексеевна, — под образами стою, чтоб не допустили угодники божий от тебя что-нибудь утаить…

— Господь с тобой, Наташенька, неужто я образам больше тебя поверю…

— Не суесловь, Григорий Иваныч, господь накажет! А было оно так… Полудневали мы в столовой горнице. Катенька пирожками своего изделия потчевала, мы и смеялись: пирожки рыбные фунтовые, а Ираклий пяток съел, нахваливает и еще тянется. Вдруг слышим людской топ, и входит полицеймастер, наш Завьялов, с желтоскулыми братскими… много их, человек десять, а то и двадцать, почитай, было, а за ними, вижу, вроде Козлятникова рожа поганая усмехается…

— Козлятникова?! — вскричал мореход, забывая, что он находится перед иконостасом моленной. — Вот оно откуда пришло…

— Слушай, что дальше было, — строго остановила его Наталья Алексеевна. — «Ты будешь Боридзе Ираклий Георгиев?» — ткнул Завьялов перстом на Ираклия. А Ираклий, бледнее смерти, вскочил и стоит у окна, а окно — тепло было — в сад растворено, в саду солнушко… «Как осмелился ты, слышу, из Гижиги скрыться и в такой дом вобрался? В Петербурге доведались, что ты в бегах находишься, а мы туг не знаем, какой гусь среди нас ходит…»

Обомлела я, в уме смешалась, хочу сказать: «Да не ты ли, сударь, сам его к нам привел и десять рублей за хлопоты от Григория Ивановича принял?» — а слов, голоса нет у меня… «Вор ты, взять его!» — кричит Завьялов, а Ираклий, как не в себе, отвечает: «Я никогда вором не был, и не вам меня взять… Будьте прокляты, предатели!» — и с этим скок в окно. Завьялов к окну, «держи» кричит, а потом: «Уйдет… стреляй его!»

Подскочил к окну один какой-то дурной казачишко-бурятин, водит ружьем, нацеливает… Катенька, как увидела, закричала и хлебницу деревянную с пирожками в него кинула, а казачишка стрельнул и…

— Убил? — глухо отозвался Шеихов.

— Дышал Ираклий, когда мы пробились к нему, под кустом шиповниковым он лежал, под розанами твоими… Не давала я Ираклия со двора вывести, за Сиверсом погнала, думаю — выходим… Токмо Завьялов рыкает: «Приказано живым или мертвым взять». А кто приказал, не сказывает. Меня буряты, мигнул он, за руки держали, плат обронила — украли, Катеньке ноги оттоптали, а Ираклия… уволокли!

— Ну, а дальше как оно было? — прохрипел Шелихов. — Архимандрита Иоасафа, монахов почему недомекались на помощь призвать?

— Не было их дома. Токмо ты уехал, они все дни и ночи по купцам, вояжирам твоим, ходили… И что он сделал бы, казенный монах! — махнула рукой Наталья Алексеевна. — Я к Ивану Алферьевичу на третий день — Катенька без памяти лежала, я к ней Марфутку с Порумбой приставила — защиты просить Ираклию пошла… Надеялась — жив он и страдает у них…

— И чем же он тебе за старую хлеб-соль, за подарки наши помог?

— Не греши, Григорий Иваныч, друг нам истинный Иван Алферьевич, уйдет он — всплачешься… «Прости, говорит, меня старого, Наталья Алексеевна, все знаю, и хочешь — казни, хочешь — помилуй, а я и духом не виноват, все Завьялов своевольно наделал, и я его уж от должности отрешил и судить буду». Тело убиенного приказал с честью на кладбище похоронить, протопоп Афанасиев служил, он тебе и место покажет… «Хорошо любимца вашего помню, — говорит Пиль, — статный, чертил полезное и уж как легкодушно плясал! Душевно сожалею, но хотел бы, да не в силах воскресить бессчастного…» С тем и ушла я! Катюшку, живая она и горе у ней, пожалей и приласкай — месяц всего, как опамятовалась и благодаря Сиверсу, благодетелю нашему, на ноги стала, — закончила рассказ Наталья Алексеевна и опустилась на колени перед закопченными ликами угодников, единственных защитников и утешителей, как она твердо верила, в человеческом горе.

Шелихов поглядел на жену, вздохнул — знал, как страдает она, — не стал отрывать ее от молитвы и, осторожно ступая, вышел из моленной.

— У Козлятникова узел развяжу, поеду! — решил он, забыв о заказанной бане.

Пошел в свою комнату, отбросил крышку открывающегося со звоном-пением сундука, в котором по купеческому обычаю хранил деньги. Достал, не считая, горсть серебряных полтинников и выехал со двора с Никишкой.

Козлятников жил далеко на окраине города, в Слюдяной слободе, за впадающей в Ангару бурливой речушкой Ушаковкой. Перебрался он на эту окраину по случаю того, что много лет находился под следствием и счел за благо не мозолить глаза согражданам своим безбедным существованием.

Страшнее грозовой тучи навис мореход над Козлятниковым, сочинявшим очередную кляузу для кого-то из своих клиентов-купцов, в погоне за наживой вечно судившихся между собой. Вдохновение судейский крючок черпал в стоявшем перед ним штофе водки.

— Рассказывай, всю пакость выкладывай без утайки, — угрожающе-тихо сказал Шелихов и показал привезенную с собой суковатую дубинку. — Не то… душу выбью! — рявкнул он вдруг так грозно, что Козлятников, сразу поняв, зачем приехал к нему мореход, решил сдаться на милость.

— Не задержу, с-слово м-мое к-короткое, — выбивая дробь зубами и поблескивая злыми хорьковыми глазками, вымолвил Козлятников. — Дело было перед поездкой моей в столицу. Позвали меня Иван Ларионыч Голиков, а у него сидел, когда я пришел, Лебедев-Ласточкин… «Явишься, говорят, к Ивану Акимовичу Жеребцову и скажешь, мол, что именитый рыльский гражданин и иркутский первой гильдии купец и наш компанией Гриш… — Козлятников поперхнулся и опасливо поглядел на морехода, не заметил ли тот его оговорки, — и Америки знаменитый открыватель Григорий Иваныч Шелихов собирает и передерживает у себя, творя великий соблазн, масонов и каторжников, за тягчайшие проступки против величества сосланных. Просим распорядиться и каторжных в места им приуготованные выдворить…»

Козлятников перевел дух, взглянул на сидевшего в глубокой задумчивости Шелихова и — прошла первая гроза — гораздо смелее продолжал:

— И когда в Иркутск господин Кайданов, вам очень даже известный, приехали и на квартиру к Лебедеву — вы не догадались к себе зазвать — стали, Иван Андреич напомнил свою жалобу и в подробности рассказал, как вы старшую дочку за масона, извините, за Резанова, Николая Петровича, выдали, а вторую, младшенькую, за черкесина кавказского, повинного в оскорблении величества и вами из Гижиги сюда вытребованного, отдать собрались. Из Петербурга и пришло сюда распоряжение, а я, видит бог, тому непричинен, что Завьялов, для храбрости перепустивши водочки, натворил, и всегда я к семейству вашему с полным моим уважением…

Козлятников замолк. На него снова нагнали страх непонятные действия Шелихова, который вдруг тряхнул головой — хватит, мол, с меня, — вынул из кармана горсть серебра, усмехнулся презрительно и стал раскладывать монеты в три стопки.

— Получи, падаль, иудову плату — тридцать сребреников и поделись с теми, кои загубили неповинного человека… Стоило бы тебе хребет сломать, — поглядел мореход на свою дубинку, — да жаль руки пачкать, но гляди-и, — протянул Григорий Иванович, — еще раз наткнусь на твой след — не быть тебе живу!

Плюнул с отвращением ему в лицо и ушел, потрясши ударом дверей ветхий домишко.

Козлятников прислушался и, убедясь, что Шелихов уехал, дрожащей рукой налил себе стакан водки. Екнул и осушил его до дна. Потом сгреб оставленные на столе тридцать полтинников, подкинул их на ладони, широкой, как лопата, передернул обиженно плечами — плевок глаз не выест — и со вздохом, «за чужие грехи терплю», опустил деньги в карман.

3

По дороге от Козлятникова Григорий Иванович раздумывал о людях и обстоятельствах, приведших к гибели Ираклия.

Убийство ссыльного грузина в шелиховском доме, на глазах жены и дочери, останется, что ни делай, безнаказанным.

Козлятников, сознавшийся с глазу на глаз, в смертном страхе перед Шелиховым, в подлом сговоре, отречется от своих слов и, если нужно, с крестным целованием. Мало того, иудовы сребреники, брошенные ему в рожу, назовет подкупом моим, чтобы он, этот прохвост, донес на почтенных людей вроде Голикова и высоких особ в Петербурге. Не расхлебаешь каши!

Наместник? Генерал тоже, конечно, не поверит такому недоказуемому обвинению. Он и так уже поступил строже, чем требовалось по личности убитого: отрешил от должности пристава, исполнявшего высочайшее повеление… «Что еще, — горько усмехнулся Шелихов, — может сделать мне генерал в утешение? В покрытие крови Ираклия вспорет плетьми казачишку-бурятина? Гавриле Романычу Державину написать, просить пред царицей заступничества?..»

И тут же вспомнил, как Державин после сердитого отзыва о Глебовой на его глазах целовал ручки ввалившейся к нему вместе с Альтести вдове секунд-майора. Вспомнил и поморщился от сдавившей сердце острой боли…

На счастье, подъехали к дому. Мореход с трудом выбрался из саней и, пошатываясь, — до дна испил чашу людской злобы и своего бессилия — вошел в сени.

Наталья Алексеевна не знала, куда и зачем выехал хозяин из дому, и в большой тревоге поджидала возвращения Григория Ивановича.

Едва волоча налившиеся непомерной тяжестью ноги, Шелихов, как был в шубе и шапке, со свисающими малицами, ввалился в столовую и опустился на скамью у дверей.

— В баню не пойду… опять сердце схватило… Раздень! — пробормотал он невнятно и внезапно окрепшим голосом крикнул: — Голикова, ежели придет, не пущай ко мне!.. Убить могу!

Забыв обидную встречу с реки, Наталья Алексеевна проворными сильными руками раздела мужа, с трудом довела до спальни и, надев чистое белье, уложила в постель.

За несколько дней Григорий Иванович отлежался и оправился, но никого, кроме Полевого, не принимал. Голиков, которому Козлятников уже обо всем рассказал, утаив, конечно, только то, что он выдал Шелихову причастность Ивана Ларионовича к интриге, закончившейся гибелью Ираклия, был в беспокойстве и потому не добивался свидания с мореходом.

Добровольное затворничество Григория Ивановича, готовившего второе издание своей книги об открытиях, сделанных на северо-западе американского материка, было как нельзя более наруку Ивану Ларионовичу Голикову.

Пайщики пестрых по составу шелиховских компаний, особенно мелкие и средней руки купцы, недаром больше опасались хитрого разума и сноровки Голикова, изощренного на темных махинациях питейного откупа, чем самовольства и диктаторских замашек «морского варнака», как они окрестили Шелихова. Эту опаску песца перед волком Шелихов отлично знал и умело пользовался поддержкой мелкого пайщика, сводя на нет все попытки Голикова занять место первоприсутствующего директора компаний.

Голиков давно нашел применение своей деловой хватке. Пользуясь отдаленностью колоний и сложностью проверки действий начальников промышленных групп и поселений, он через своего подручного, енисейского мелкого купца Толстопятова, задолго до гоголевского Чичикова занялся операциями по скупке «мертвых душ». У родственников русских добытчиков, умерших в колониях, Голиков приобретал права на положенные им паи и полупаи по сходной цене. В этом содействовал ему прожженный авантюрист, бывший главный правитель американских колоний грек Деларов.

Неизвестный Шелихову енисейский купец Толстопятов, никогда не бывавший в Америке и занимавшийся понаслышке скупкой краденого золота, предъявил к нему иск. Шелихов усмотрел в этом верно рассчитанный и тяжелый удар своих тайных врагов. Толстопятов представил в Иркутский совестный суд претензию на огромную сумму, чуть ли не в двести пятьдесят тысяч рублей, по оказавшимся у него на руках паям погибших и умерших в Америке добытчиков. За спиной Толстопятова Григорий Иванович ясно видел козлиную бородку Голикова, кустистые рыжие брови Лебедева-Ласточкина и щучье хайло судейского крючкотвора Козлятникова, хихикающих в кулак: поглядим, мол, как ты, Колумб российский, в этот раз сухим из воды выйдешь.

Совестный суд вызывал Шелихова повесткой на 1 декабря. Григорий Иванович мгновенно принял решение: прежде всего просить не рассматривать дела, пока он не получит по претензиям Толстопятова справок от Баранова. Баранову же для этого надо послать отсюда копию иска, с фамилиями и именами людей, и обязательно направить туда, за океан, толкового человека. Нет! Надо самому в наступающем 1795 году с открытием навигации отплыть в Новый Свет и самому все на месте проверить… Великие мошенства откроются!

К кому же с этим обратиться? Только к наместнику, к Пилю! Григорий Иванович еще раз имел случай убедиться в превосходстве «тонкой политики» Натальи Алексеевны. Она неоднократно уговаривала его явить себя пред генералом после возвращения из Охотска. А он затворился, показал обиду — как будто в гибели Ираклия губернатор был повинен — и тем обидел старого боевого служаку, единственного человека из сильных мира сего, который тепло и с умом поддерживал русский почин в Новом Свете. «Наплевал, Григорий Иваныч, в колодезь, а теперь не знаешь, как водицы испить?» — уныло усмехнулся Шелихов.

Он нарядился, как делал это в важных случаях, и строгий, печальный предстал пред наместником.

— Уволь, Григорий Иваныч, уво-оль! — воскликнул Пиль, не дослушав его просьбы. — Вот где у меня сидят Голиковы, Лебедевы и прочие сибирские миллионщики… Шелихов с ними! По горло сыт разбирать ваши тяжбы и кляузы! — похлопал себя генерал по крутому затылку. — И как это ты с ними не помиришься? Ведь будто бы люди одной породы, одного сословия! — удивленно и сердито передернул Пиль пышными генеральскими эполетами на плечах. — И такую советницу еще имеешь… Скажи ей, чтобы малиной тебя напоила и смягчительного дала, кровь тебе пустила. Успокоишься — помиришься, по судам таскаться не захочешь…

— Прошу прощения, ваше высокопревосходительство, что осмелился побеспокоить малой своей… — и не договорил, перехватило дыхание, попятился к дверям, не выдержав почудившейся в словах наместника насмешки.

— Постой, постой! — спохватился наместник, почувствовав, что лишку и некстати сказал. — Недослушал резолюции, а пятишься… Больно колючим ты стал, Григорий Иваныч, с тобой и пошутить нельзя! Так они затеяли это, говоришь, чтоб тебя спихнуть и разорить, а губернию твою американскую в свои руки забрать? Нет, этого в интересах державы российской не допущу, не согласен. Дело прикажу отложить, а ты потрудись с весны в одно лето туда и обратно смотаться, привези неподкупные свидетельства и разгроми мошенников… Голикова выгони из компании, христопродавец он и грабитель казны, я до него еще и по откупам доберусь! Что, отошел? То-то!.. Наталье Алексеевне скажи, чтоб не кровь тебе отворила, — советнице своей скажи нижайшее от меня почтение и еще скажи, что всей душой рад тебе и делу твоему помощь оказать, поелику оно и ты с ним суть полезны отечеству. Прощай, Григорий Иваныч, прощай, голубчик!

От наместника Шелихов вернулся в приподнятом настроении и в точности передал «советнице» весь разговор между ними.

— Еще посмотрим, купцы именитые и столичные правители длинноухие, кто кого! — говорил мореход. — А я доведу свое, свяжу накрепко Россию с Америкой, и простят мне русские люди за страдание грехи мои, малые и большие!

— Что тебе сказать, Гришата? Я уже и ума не приложу. Поболее тебя были люди и падали под злобой и глупостью человеческой, — печально вымолвила Наталья Алексеевна, словно предчувствуя, что доживает она с Гришатой свои последние, отсчитанные ему судьбой дни.

Шелихов сделал последнюю попытку привлечь внимание правительства к поднятому им делу и направил зятю, Николаю Петровичу Резанову, для представления «при доброй оказии» кому следует обозрение первых островных русских поселений на американском материке. К обозрению приложил карту, вычерченную навеки обезвреженным царским ослушником Ираклием Боридзе.

Было чем гордиться! «Американская губерния», как окрестил шелиховское открытие Пиль, включала восемь оседлостей — «уездов», раскинувшихся в океане на островах и на Большой земле — Аль-ак-шак, сиречь Аляске.

Первая оседлость — десяток русских с несколькими камчадалами — находилась на самом большом из Бобровых (Командорских) островов, здесь когда-то нашел свою могилу славный мореплаватель Витус Беринг.

Вторая — на острове Ахта (из Андреяновских), в Коровинской бухте: пятьдесят русских и шестьсот алеутов да двести семьдесят алеутов на маленьких соседних островках, около которых, как скотина на траве, «паслись» на стадах трескового малька великаны киты.

Третья — на Уналашке, самом большом из Лисьих островов, в Капитанской гавани. Это было поселение «Доброе согласие» — тут среди тысячи алеутов жил десяток русских.

Четвертая и пятая оседлости — на Прибыловых островах св. Павла и св. Георгия, они замыкали Бобровое (Берингово) море давних русских добытчиков.

Наконец, шестая, седьмая и восьмая оседлости раскидывались по Тихоокеанскому побережью американского материка и на ближайших к нему островах. Центром их был остров Кадьяк, где Трехсвятительская и Павловская гавани защищались деревянными крепостями с земляными укреплениями и пушками. Судостроительная верфь на Кадьяке, заложенная Шелиховым, превратилась тогда в колыбель русского флота Нового Света.

Среди многих тысяч алеутов на Кадьяке жили сто девятнадцать русских. В Кенайском и Чугацком заливах, врезающихся в материк, и до мыса Якутат, под горой св. Илии, были раскиданы крепостцы-фактории: Павловская, Георгиевская, Александровская, Воскресенская, Константина и Елены.

Словно предчувствуя, что через немного лет русские поселения появятся на Юконе под северным Полярным кругом и в Калифорнии на юге, Шелихов обозрение своего подвига закончил, как полагалось по его мнению, когда говоришь или пишешь высоким особам, витиеватым заключением. Отдавая «кесарево кесареви», Шелихов отстаивал права соотечественников и свою «пользу», как завоеванное за собственный страх и риск руками, умом и отвагой простых русских людей.

Перечел вслух и сам удивился, как складно и убедительно у него это вышло:

«Без монаршего одобрения мал и недостаточен будет труд мой, поелику и к делу сему приступал единственно с тем, чтобы в означенном море землям и островам сделать обозрения и угодьям оных учинить замечания, а в пристойных местах в отвращение других держав расположить надежнейшие наши, в пользу свою и наших соотечественников, занятия. И не без основания питаюсь надеждою, что открою непредвиденные государству доходы с пользою при том и своею…»

Перечитал, задул свечу в кулибинском «светце» и, чтоб не разбудить огорчавшуюся его ночными бдениями жену, растянулся на скамье у стола, подложив поддевку под голову. Засыпая, мечтал, как, прочитав его обозрение, удивится государыня и призовет к себе верного слугу, — хоть один такой да найдется около нее! — и скажет: «Присоветуй, чем помочь и как наградить людей, столь отечеству преданных…» И пойдет… расцветет Славороссия…

4

Толстопятов, узнав в суде, что рассмотрение иска по распоряжению наместника отложено до представления Шелиховым из Америки документов, струхнул и усомнился в каком-либо проке этого кляузного дела, затеянного, в сущности, Голиковым.

В скупку паев Толстопятов вложил собственные деньги. Голиков же, хотя и согласился разделить прибыль исполу, от расходов и хлопот по делу сумел уклониться. И провернуть претензию в суде при таком обороте дела он оказался бессилен, несмотря на то, что их советник Козлятников знал все входы и выходы и обещался устроить все как нужно. Но все выходило не так, как нужно, и Толстопятов, следуя основному закону торгашей — свой карман ближе к телу, решил спасать себя от срама и убытков.

— Пришел к тебе, Григорий Иваныч, на мировую спор наш кончать… Не в моем обычае по судам таскаться, подьячих кормить! — попросив свидания через Полевого, заявился Толстопятов к мореходу.

— Сколько? — не моргнув глазом, спросил Шелихов.

— Да двадцать процентиков для хорошего человека можно скинуть — за двести тысяч отдаю…

— Неподходяще, дорого, но десять процентов претензии, так уж и быть, признаю и, хоть выеденного яйца не стоят бумажки твои, двадцать пять тысяч отступного дам… прости, не знаю, как по имени и отчеству величать?

— Михаила Доремидонтов сын…

— За двадцать пять в обмен приму, тоже не люблю приказных кормить. Слыхивал, Михайла Доремидонтыч, пословицу: в цене купец волен, а в весе и купец не волен?.. Легковесны и сомнительны бумажки твои: Баранов дунет — по ветру разлетятся они, а я, кстати, в Америку собрался в это лето…

Хладнокровием и уверенностью Шелихова Толстопятов был сбит с толку, поторговался немного, махнул рукой на «интерес» Голикова и отдал скупленные паи за двадцать пять тысяч рублей.

— Эх ты, толстопятый! — шипел на него Голиков, когда узнал о полюбовном соглашении, против которого никак не мог выступить открыто. — И подлинно разум у тебя в пятке уместился: верных пятьдесят тысяч недобрал и десяти тысяч котиковых шкур лишился… Обманул ты меня, христопродавец, — злобно укорял «златоуст» своего компаниона. — Выходи из пая и по питейным делам…

— Ну-ну, это ты погоди, — огрызнулся Толстопятов. — Грехи у нас общие, и ответ исполу делить будем…

Шелихов был доволен, что все обошлось по-мирному. Суд да дело и кто верх возьмет, а двадцать пять тысяч — не двести пятьдесят тысяч; таскаться по судам — и впрямь некогда станет заниматься Америкой.

Но маленькая удача в этом нашумевшем было деле Толстопятова оказалась последним торжеством морехода.

В феврале, в конце разгульной сибирской масленой, в Иркутск прибыл, привезя на руках высочайший указ об отставке генерал-поручика Пиля, новый наместник Сибири, действительный статский советник Христиан Христофорович Нагель.

Поговаривали, что Нагель является выучеником и правой рукой грозного царского генерал-прокурора князя Александра Алексеевича Вяземского, прославившегося беспощадными приговорами над Пугачевым и Радищевым. Вяземский был членом «ближнего совета» последних дней царицы и лицом, посвященным в «наисекретнейшие материи».

Иркутяне, привычные к помпезным въездам в их город новых носителей верховной власти, были поражены неслышным и скромным появлением Нагеля. Еще более поразила их немногочисленная свита нового наместника, она состояла из сравнительно молодых людей в штатском, и притом все до одного, по примеру своего начальника, носили дымчатые очки.

— Не к добру и неспроста эти очки, — решили иркутяне, явясь на сбор и церемонию представления новому начальству.

Оказалось, что новый высокий начальник все и всех видит насквозь. Представилась начальству и группа именитых иркутских купцов и промышленников, среди которых находился и Григорий Шелихов.

— Как же, знаю. В Петербурге вас изрядно вспоминают, — очень вежливо, даже на «вы» сказал Нагель. — Надеюсь поближе познакомиться…

Мнения иркутян, чего следует ожидать мореходу после такого приветствия, разошлись. Большинство утверждало, что Шелихова ждут новые милости и отличия, меньшинство же — люди с верным чутьем на недоброе — решило: «Пришел Гришке конец».

— Не к добру он Петербург вспомянул, ты как думаешь? — придя домой, спросил Григорий Иванович жену, снимая парадный костюм и рассказывая о своих впечатлениях от нового начальства.

Опасения перемен к худшему усилились, когда через несколько дней старый наместник Пиль пред отъездом в столицу заехал к Шелиховым проститься.

— Без меня не оступись, Григорий Иваныч. Я всегда поддерживал полезное отечеству, а новый… кто его знает? — сомнительно качал головой Пиль. — К Америке особый интерес имеет, меня о тебе прилежно расспрашивал, что говоришь и в церковь часто ли ходишь, почему с сословием своим не в дружбе живешь — видишь, и это знает! — и при каком капитале ты… Всю переписку по канцелярии, относящуюся к Америке, к себе затребовал: весьма, говорит, любопытно… Берегите муженька, кума, горяч он и непоседлив, а меня не поминайте лихом. В чем надобность будет, отписывай мне, Григорий Иваныч, в столицу, — все, что в силах буду, сделаю…

Расцеловался со всеми, Катеньке втиснул в руку коробочку с кулоном алмазным: «Прими, пигалица, на память, а я пред тобой не виноват», — растрогал всех и уехал.

Отставному наместнику Сибири Пилю не довелось больше встретиться с мореходом Григорием Шелиховым.

После отъезда Пиля мореход с головой ушел в хозяйственные и коммерческие дела компании. Подсчитав присланный Барановым из Америки промысел, выделив из него капитал на постройку кораблей, на содержание школ для туземцев в Америке и в Иркутске, на выкуп калгов — рабов и пленных у воинственного туземного населения колоний, рассчитавшись с кредиторами и поставщиками компании, Шелихов не без сожаления убедился, что он, как первенствующий директор, вынужден объявить о выдаче прибыли на пай почти рубль на рубль: по четыреста двадцати семи рублей на пятисотрублёвый пай-акцию.

— За что только дармоеды деньги получат? — подумал он о некоторых своих компанионах. — Заткну теперь им рты, развернусь, по свободе с делом…

Наконец он объявил о размерах ожидаемого дивиденда, но сказал, что выплата будет произведена после реализации товаров, отправленных с обозами на торг в Кяхту, на ярмарку в Ирбит и посредническим фирмам в Москве. На лице Григория Ивановича чуть заметно заиграла улыбка: он увидел, какое впечатление произвело на компанионов его сообщение о неслыханных размерах дивиденда. Самые злостные ругатели и те умилились, а Голиков даже не нашелся выступить с обычными своими каверзными происками, от неожиданности он просто растерялся, когда Шелихов вслед за тем сказал и о выделении из прибылей десяти тысяч рублей на постройку в Америке православных церквей и отлитие добрых колоколов…

Весна в этом году выдалась неверная и холодная. Даже в последних числах мая лед на Байкале не сломало. «Родами матушка мучится», — говорили посадские женщины, глядя с берега на вспученную, но бессильную скинуть лед Ангару, и чтобы помочь реке, по суеверному обычаю, бросали в прибрежные полыньи хлебные караваи с запеченной в них спорыньей. Крепко стоял лед и на Лене, как передавали приезжие из Якутска.

Шелихов по нескольку раз в день выходил из дому смотреть на реку, волновался до того, что все из рук валилось: пуститься сухопутьем и попасть в весеннюю ростепель было бы безумием, да и нет надежной и легко проходимой дороги к побережью Охотского моря.

Задерживали и торговые, как нарочно запутавшиеся, дела. От успеха их зависела выплата объявленных дивидендов и спокойствие пайщиков до его возвращения из Америки. А дело Толстопятова как-никак все же обнаружило серьезные промахи в управлении далекими поселениями. Баранов, может быть, не разглядел еще грехов управления Деларова. Надо будет все на месте самому посмотреть. И мореход с нетерпением отсчитывал дни, оставшиеся до открытия навигации и отплытия за океан.

Слухи о предстоящем самоличном плавании Шелихова в Америку, как ни старался мореход сохранить приготовления к нему в тайне, разошлись по городу.

В один из первых июньских дней к Шелихову пришел один из чиновников наместника в дымчатых очках.

— Их высокопревосходительство приказали, ежели вы в этом году собираетесь в Охотск, к нему явиться… Зачем? Не могу знать! — Чиновник откланялся и исчез.

На другой же день с Байкала потянуло холодом, пошел затяжной дождь, на Ангаре забелели льдины, они неслись так, как будто стремились нагнать потерянное время. Прошло еще несколько дней, и летнее сверкающее солнце прорвало тучи. Застывшие на холоду листочки черемухи и яблонь в шелиховском саду развертывались прямо-таки на глазах.

А 12 июня Иркутск проснулся под низко нависшими свинцовыми тучами. В домах закрыли окна, затопили печи и затеплили перед образами лампады. И вдруг повалил снег, да какой! Он падал крупными хлопьями, толсто покрыл землю, окружающие город горы и леса. Поднявшийся ветер, наподобие осенней «харахаихи», крутил снеговые хлопья. По всему городу выли собаки, а раскудахтавшиеся на вчерашнем летнем тепле куры, мокрые и нахохленные, жались под навесами домов и сараев. Бойкие, в летних рубашках, мальчишки на Соборной горе вытащили сани и пробовали устроить катанье с гор, но снег был мокрый и тяжелый, сани не скользили, было холодно, и мальчишки разбежались по домам.

Шелихов стоял у окна и удивленно смотрел на белую снежную завесу, скрывавшую дома. Никто еще не видывал в Иркутске, чтобы в середине лета выпадал снег!

— Это тебе, Гришата, знак: не езжай на Аляксу… Откажись! — подошла к нему Наталья Алексеевна. — Поверь мне, это — знак…

— Один раз поступился снам и знамениям твоим — до сего дня жалею! Отвяжись, не пророчь, Наталья Алексеевна. — И, видя, что она хочет еще что-то сказать, добавил поспешно: — Это будет последнее мое плавание…

Наталья Алексеевна посмотрела на него долгим взглядом и молча отошла.

Часа через два-три снегопад так же неожиданно прекратился, как начался. И снова засверкало солнце, яростно сгоняя выпавший снег. Земля курилась от испарений, в поднявшемся над ней тумане играли радуги всех цветов. По крутым улицам Иркутска бежали ревущие потоки воды. Вечер и ночь были окутаны теплым влажным туманом. Проснувшись утром, иркутяне изумленно искали следов выпавшего накануне снега и с трудом находили его только в розовевших под солнцем падях между гор. Гольцы и сопки на западе скрывались в дымке испарений земли, жадно тянувшейся навстречу солнечному теплу.

Шелихов решил выезжать в Охотск дней через десять, когда стрежень на Лене достигнет наибольшей высоты и скорости: за неделю-две до Якутска донесет.

Но тут как камень на голову упал: заболела Наталья Алексеевна. Июньский буран словно скомкал, смял и унес ее телесные и душевные силы. В легком сарафане, с непокрытой головой, разыскивая своего Ванятку, ускользнувшего кататься на санках с обрывов над Ангарой, она простудилась. Болезнь ее протекала тяжело. Больную тревожила судьба Григория Ивановича, решившего уйти в плавание, и это беспокойство за него придало болезни неблагоприятный характер.

— Добром не кончится, Гришата, в этот раз… Не ходи в плавание… на то предупреждение тебе было… — шептала она, разметавшись в бреду.

Григорий Иванович перебрался в спальню жены на все время болезни и в ответ на вырывающиеся у нее в бреду стоны просил:

— Прокинься, очнись, лебедушка… Остаюсь, при тебе остаюсь, никуда не поеду… токмо ты не покинь меня, не оставь…

Старик Сиверс, снова переселившийся в дом Шелихова, с сожалением смотрел на осунувшееся лицо морехода и, стоя в изголовье Натальи Алексеевны, печально качал головой, отсчитывая деления термометра, столбик которого в течение двух недель не спускался ниже сорокового градуса. Не помогала даже панацея от всех недугов — отвар «человека-корня», женьшеня, чудодейственного средства китайской фармакопеи.

До сознания Натальи Алексеевны, должно быть, дошли заверения ее Гришаты, единственное необходимое ей лекарство. Ясный взгляд, которым она в один из июльских дней, после особенно трудно проведенной ночи и долгого сна, окинула мужа и Сиверса, не отходивших от ее постели, убедил обоих, что непосредственная опасность миновала.

Наталья Алексеевна быстро оправлялась на теплом летнем воздухе, под легкой тенью лип в саду, куда ее выводили под руки на скамью, устланную мехами. Убедясь, что Наталья Алексеевна выздоровела и вернулась к повседневным заботам и интересам жизни дома, Шелихов также вернулся к своим мыслям и намерениям. Свои обещания не пытаться идти в плавание на Америку он считал тем необязательным разговором, который ведут здоровые люди для успокоения больных. По выздоровлении их не вспоминают ни те, ни другие. По этой причине, а может быть, из затаенной предосторожности не вспоминал о них и Григорий Иванович.

5

Между тем, продумав все осложняющие отъезд обстоятельства и решив: «Долгие проводы — лишние слезы», Григорий Иванович назначил себе отъезд на 25 июля, в добрый, день четверток, но объявить об этом Наталье Алексеевне намеревался лишь накануне.

Все необходимые перед отъездом последние дела выполнял втихомолку, стараясь не подавать и виду о принятом решении, и достиг в этом такого успеха, что Наталья Алексеевна, находясь целые дни в саду вдали от дома, поглощенная заботами о запущенном во время болезни домашнем хозяйстве, не заметила даже того, как Григорий Иванович, памятуя о полученном от нового наместника приказании явиться перед отъездом, облачился в парадный белый камзол и о полудни выехал во дворец наместника.

— Что вам угодно? — остановил его у дверей дежурный чиновник, когда Шелихов хотел войти в кабинет наместника так же просто, как входил он к Пилю.

— Я… мне… желательно к его превосходительству…

— Обождите, выйдет проситель — доложу, но должен предупредить: сегодня нет приема приватных лиц у его превосходительства.

Шелихов оторопел и остался стоять у дверей, несмотря на вежливое приглашение чиновника присесть. После отъезда Пиля в приемной появились кресла.

Немного времени спустя дверь распахнулась и в ней показалась елейно-благообразная фигура Ивана Ларионовича Голикова. Чуть не столкнувшись с остолбеневшим от удивления мореходом, Голиков прошел мимо, как будто не замечая рослой и великолепной фигуры Шелихова.

— Приказано обождать! — высокомерно возвестил чиновник, нырнувший в кабинет наместника после выхода из него Голикова.

«Не оступись, Григорий Иваныч!» — вспомнил мореход прощальные слова Пиля и подавил в себе желание повернуться и уйти.

После часового ожидания в кабинете зазвенел колокольчик, чиновник стремительно кинулся в кабинет, затем вышел.

— Можете войти! — сказал он Шелихову.

Шелихов решил использовать тот прием, с которым он уже однажды в Петербурге предстал перед фаворитом Зубовым и тем самым обратил тогда его внимание на себя. Отбросив шпагу и притопнув каблуком правой ноги по-военному, мореход поклонился губернатору.

Нагель приподнялся и снова сел. Скрытого дымчатыми очками выражения глаз мореход не мог уловить, но тон голоса заставил его сжаться и приготовиться к недоброму.

— А-а, Шелихов! — наконец сказал небрежно Нагель. — Хвалю за послушание и еще больше за то, что обращение от господ дворян перенимаешь. Ты, очевидно, явился просить разрешения ехать в Охотск и отплыть в Америку? Очень сожалею, что ты не понял моего предупреждения. Щадя твою репутацию и… и торговый кредит, я не объявлял тебе высочайшей воли через квартального, но приказал явиться, чтобы секретно объявить… Плавание в Америку тебе запрещается впредь до… до… Словом, если будет разрешено, будешь поставлен в известность!

— В-ваше превосходительство, за что же такое поношение? — едва мог вымолвить мореход, готовый встретить любую бурю, но не такое издевательское отношение к тому делу, которому он отдал всего себя. — Воля ваша, но только плыть мне в этом году беспременно надо, и я…

— Запрещаю! — холодно отрезал Нагель. — А если тайком попробуешь, прикажу арестовать и… подумай о своей семье, Шелихов, и подчинись… Можешь идти! Вместо себя пошли достойное доверия лицо… Я шутить не умею!

Шелихов побагровел, хотел что-то сказать, но махнул рукой и бурей промчался мимо оторопевшего чиновника к выходу.

— Домой! До-омой! — иступлено закричал он Никишке.

Беглый гайдук Стенька Голован имел перед Шелиховым то преимущество, что он знал виновников своей злой судьбы, мореход же лишен был и этого утешения.

Он, как человек своего времени, имел самые смутные представления о событиях европейской жизни, хоронившей средневековье. Еще меньше мог понимать он высокую политику самодержицы, в которой династические личные интересы приспособлялись к помещичье-дворянским интересам. Шелихов, конечно, и не представлял себе, какой великой мастерицей в этом искусстве была «государыня-матушка» Екатерина II, делавшая все, чтобы сохранить до конца дорогой ценой приобретенный ею для себя «праздник жизни».

Последние годы она доживала в неотвратимом ужасе перед французской революцией. Участь казненного в 1793 году короля Людовика XVI часто мерещилась ей, и в страхе сжималось ее сердце, как в те годы, когда по России катилось крестьянское, возглавленное Пугачевым, восстание.

В 1792 году, после сражения при Вальми, Пруссия выпала из первой коалиции. Партнеры самодержицы в большой европейской игре — английский король Георг III и его министр Питт-младший в 1793 году потерпели поражение в Тулоне, в котором при поддержке войск и флота английской короны поднялись сторонники казненного французского короля. Под влиянием страха царица не разглядела в лице безвестного тогда генерала Бонапарта, героя тулонской победы санкюлотов, носителя такой же тайной идеи мирового господства, какою тешилась и сама она, Екатерина II.

В 1794 году Австрия, с царственным домом Габсбургов, близким Екатерине, урожденной принцессе Ангальт-Цербстской, окончательно потеряла Фландрию. На месте Фландрии с помощью французского революционного оружия возникли какие-то «Соединенные Штаты Бельгии». Пришлось битым соседям — Пруссии и Австрии — ради утешения в поражениях и в поощрении к дальнейшей борьбе с санкюлотами затыкать рот кусками разделенной Польши.

Наконец даже в далекой Америке, что лежит за двумя океанами — Атлантическим и Восточным, хозяйничают купцы, ремесленники, хлеборобы и пастухи. Эти «бостонцы» уже отказались от собственного законного короля и «нашего брата» Георга III, а теперь какой-то вот свой подозрительный полумореход-полукупец пытается вовлечь Россию то ли в дружбу с ними, то ли в войну…

— В таком коловороте забот и событий не с руки нам это дело. Америкой и купцом, ее открывшим, займемся, когда придет время, — недовольно заметила Екатерина в одном из разговоров со своим любимцем Зубовым, президентом коллегии по иностранным делам, когда он туманно и невнятно доложил ей о необходимости укротить иркутского купца Шелихова в его непрекращающихся попытках умножить русские поселения в Америке.

— Шелихова, ваше величество, поддерживают сибирские власти и особенно этот выживший из ума старый чудак Пиль. Надо бы убрать оттуда Пиля и послать человека, который попридержит этого кондотьера-морехода. Купцу надлежит заниматься торговлей, а не открытиями, причиняющими нам только беспокойство! — заключил свой доклад Зубов, не сводя глаз со своей покровительницы.

Екатерина подумала, благосклонно кивнула головой, и Пиль уступил место Нагелю.

— Лису навесил, немчура проклятый… Шелихова от Славороссии отставил… Только нет, врешь! Не на таковского напал… в плавание я уйду… навек освобожусь от вас, правители, галунами расшитые!.. Наташенька, ты знаешь, что он мне сказал? — обернулся мореход к жене.

Но в этот раз Наталья Алексеевна верным сердцем и гордостью жены Шелихова поняла, что переживает ее муж, и ужаснулась. Убийство Ираклия в их доме, оставшееся безнаказанным, перевернуло ее мысли о благостности и законности порядков в государстве. Она любила свою родину, все свое, родное, русское. Но какие же супостаты правят в этой родной ей русской земле! Бежать, надо бежать от них, если есть куда бежать! Ее муж, Григорий Иванович, прав: подальше от этих людей, творящих беззаконие, — туда, за океан, в Новый Свет, там и свободно и мирно, там тоже родина, Россия, часть ее, но без лихоимцев и… Нагелей. Она смотрела на мужа, и слезы застилали ей глаза…

Запрещение плыть в Америку оказалось для Шелихова непереносимым испытанием. Он удивлялся даже, как это грудная жаба не остановила его сердце, когда он стоял перед столом подкупной власти. Нет, теперь он уже не дастся, устоит и в плавание уйдет…

— Подкрепи, Федор Иваныч, лекарствием надежным, чтобы сил хватило, — сказал Шелихов, приветствуя Сиверса. Впервые в жизни он сам попросил жену позвать к нему старого лекаря.

— Не волнайтесь, Григорий Иваныч, — добродушно шутил Сиверс, раскладывая свои травки и корешки для составления подкрепительной тинктуры. — Сто лет жить будем… Не так страшни шорт, как его малютки, — переврал, по обыкновению, Сиверс пословицу и нечаянно придал ей новый смысл.

25 июля 1795 года, в день, назначенный для отъезда в Америку, купец-мореход Григорий Шелихов отбыл в последнее свое плавание.

Разговор Шелихова с наместником Нагелем не остался тайной для Ивана Ларионовича Голикова. Голиков несколько дней употребил на то, чтобы оповестить вояжиров шелиховских компаний об опале Шелихова.

— Попадет Григорий Шелихов на рудники за передержку беглых и масонов, казну припрячет, ищи тогда с него! — будил Голиков алчность у компанионов и тут же разжигал в них купеческое усердие к вере: — Да и чего от такого человека ждать: в церковь не ходит, затворился с кержачкой своей и темными людьми в моленной… Предадут их анафеме! В самом деле, государыня поделила Польшу меж тремя царствами, полячишек в Сибирь ссылает, а он, видишь, сколько их в компании на службу подсобрал, патреты государевы писать нанимает… В Америку самых отчаянных сплавил, а давно ли граф ихний Бейсноска, русских перерезавши, с Камчатки бежал? — мешая быль с небылицами, сбивал Голиков с толку и запугивал людей. — А из Петербурга и наместник здесь очень даже приглядываются, кто и с кем в дружбе и товариществе состоит…

Самые горластые и самые завистливые противники Шелихова, вроде Мыльникова, Ферефёрова, Жиганова, грека купца Калофати и язвительного отставного прокурора Будищева, давно задумавшие сколотить собственную компанию, сговорились все вместе явиться к мореходу и потребовать передачи полноты власти коллегии во главе с Голиковым, а в случае, если откажется, настоять на возвращении капиталов и выйти из товарищества.

Всем вместе говорить нельзя, решили они, говорить будет прокурор Будищев, мундир и ордена которого обеспечивают неприкосновенность…

— Вояжиры твои целой шайкой нагрянули… Отвадить? — спросила мужа Наталья Алексеевна.

— Зови… в большую горницу… — подумав, сказал Шелихов. Он решил, что компанионы пришли торопить его с выдачей дивиденда.

— Зачем пожаловали, господа компанионы? — спросил мореход, войдя в комнату и оглядывая рассевшихся посетителей. Глаза и бороды всех были уставлены в пол.

— По поручению здесь присутствующих и отсутствующих пайщиков говорить буду я, — встал и расправил грудь, украшенную несколькими орденами, привычный к жестким выступлениям отставной прокурор Будищев. — Блюдя пользы общественные и государственные, мы решили отринуть единовластие и пагубное самовольство в распоряжении нашим трудом и капиталами… Не желаем больше терпеть!

— И в убытках быть! — не удержался Ферефёров.

— Прошу не перебивать, — обернулся к нему прокурор — и снова к Шелихову: — Долг перед отечеством превыше всего, и мы требуем передачи дел коллегии, кою выделят пайщики, во главе с почтеннейшим Иваном Ларионовичем Голиковым… или возвращения капиталов, коим найдем…

— Иваном… Голиковым? — загремел Шелихов, но сдержал себя непокойно уже спросил: —А сколько паев у тебя, господин прокурор?

— Три…

— А у тебя, Иван Максимыч? — обратился мореход к Ферефёрову.

— Дванадесять полных! — огрызнулся тот и добавил: — А какой прибыток… Слезы! И сколько за крохи эти людей погибает, а расходы какие…

— Слыхивал я от бродячих по морям английцев, — живо откликнулся на жалобу Ферефёрова Шелихов, — что в теплых местах водится зверь такой, коркодилом прозывается… Он завсегда, когда живность заглатывает, костями хрумкает, а сам плачет. Я радуюсь большому промыслу и полагаю, что людей, в Америке на нас хребет гнущих, в довольствии всяком, отменно хорошо против сибирского обычая содержать нужно, а вы все, труд их заглатывая, над долей их плачете и меня спихнуть норовите, чтобы муку затхлую и бушлаты лежалые без препятствия за океан посылать…

— То-то буйственники американские никого, окромя тебя, не признают, а ты из прибыли нашей воруешь — на паи ворам начисляешь! — выкрикнул Голиков.

— Ни люди наши не воры, наипаче и я вором не был! — вскипел Шелихов. — Это ты воруешь, Иван Ларионович, против чести, против товарищества, против себя ухитрился своровать!.. Кто Толстопятова на скупку паев подбил, двести пятьдесят тысяч с компании содрать хотел? Ага… на образа закрестился! И что тебе досталося — шиш конопляный? Кто Ираклия, архитекта, самонужнейшего компании человека, под пулю подвел?! У-у, гад, Юда алтынный, ты и меня проглотить готов! Только врешь — подавишься, апостол плешивый!

Ярость туманила сознание морехода. Через Полевого он знал об усилиях Голикова вызвать распадение компании. Голикову эта компания под главейством Шелихова претила. Какое Голикову дело до того, что — плохо ли, хорошо — Шелихов несет на своих плечах все трудности такого огромного и сложного предприятия, как приобщение к российским владениям никем пока еще не захваченных, безмерно богатых, но сурово неприступных и почти безлюдных пространств на северо-западе Нового Света?

Не помня себя, мореход схватил за плечи вставшего перед ним Голикова, встряхнул его, как пустой мешок, и отбросил на скамью у стены. Голиков вскрикнул жалобно, по-заячьи, не удержался на ногах и свалился со скамьи боком на пол.

— А-а… ты и бить нас зачал, я те покажу! — засучил рукава Ферефёров.

Но Шелихов, потеряв голову, охваченный, как в молодости, пылом кулачного бойца, страшным ударом залил кровью лицо и бороду Ферефёрова, пнул его ногой — и тот вдруг исчез из глаз Шелихова; огромная туша грохнулась на пол — и кинулся на пайщиков, шарахнувшихся к двери…

В опустевшей комнате замешкался один прокурор Будищев в попытке трясущимися от страха руками извлечь из ножен прицепленную к мундиру шпажонку.

— Я помогу тебе, ярыжка поганая, дорогу найти, — бормотнул мореход и, ухватив за воротник прокурорского мундира, бросил Будищева к дверям с такой силой, что тот распластался на пороге у ног входившей Натальи Алексеевны.

— Распустил собрание, — криво и беспомощно улыбнулся Григорий Иванович, увидев жену и приходя в себя словно бы после безобразного сна. — Посадит меня Нагель в холодную и засудит за поношение чести именитых купцов… Довели, аспиды, до потери разума!

Подошел к поставцу, достал штоф водки, налил стакан, но не взял его в руки.

— Ох, неладно со мной… саднит на сердце… — и, не понимая, что делает, смахнул стакан со стола на пол.

— Не пей, Гришата! — беззвучно не то прошептала, не то подумала Наталья Алексеевна и увидела, как медленно-медленно, силясь захватить судорожно раскрывающимся ртом хотя бы глоток воздуха, Григорий Иванович сползает со стула, как он пробует удержаться за край стола.

— Прости… Наташ… всегда бахвалился, а не выдюжил… Пока не доведались о… к-конце моем… пошли про то… весточку… Баранову… Алексан… Андр… реич… Чтоб держался… г-говорю… крепко стоял за… Слав… россию… Мне… три аршин… нужно, а России… Рос… — задыхался мореход, приподняв руку, словно пытаясь ею взмахнуть в ту сторону, где перед мысленным взором, за океаном, остается его единственно надежный преемник. — Прости… чем владел… тебе и детям остав… Славоросс… отечеству… — и замолк.

Подхватив на руки голову мужа и жадно глядя в теряющие живой блеск глаза, Наталья Алексеевна даже не замечала тонкой кровяной змейки, сбегавшей из углов его плотно сжатого рта на ее руки и с них на пол.

Мореход Шелихов ушел в последнее плавание.

Весть о смерти купца-морехода облетела за несколько часов весь Иркутск и привлекла к дому Шелиховых множество людей, приходивших проститься с его телом.

Работные люди шелиховского дома слонялись сумрачные и молчаливые. Глаза женщин вспухли от слез. Мужчины вздыхали от чувства какой-то непонятной обиды. В молчании толпившиеся вокруг усопшего воспитанники американской «семинарии», алеуты и индейцы, недобро оглядывали снующих людей, будто высматривая среди них виновников смерти своего друга и покровителя.

Никишка, по-своему переживая смерть хозяина, напился и валялся за перегородкой при конюшне. Восхваляя дела и подвиги батыра Шелихова, он тянул бесконечную, как бурятская степь, песню.

Тело морехода, обмытое и прибранное, стояло среди парадной горницы, усыпанной хвойными ветками, в просторном кедровом гробу. Распоряжение похоронами взял на себя купеческий сын Михаил Матвеевич Булдаков. Молодой вологжанин, он уже больше года занимал место доверенного на службе компании. Его привлекла проникшая в народ слава о новых заокеанских прибыточных землях, открытых сибирским купцом-мореходом Шелиховым. Булдаков был дружен с Ираклием и часто заходил полюбоваться его чертежами, а после гибели Ираклия стал все чаще наведываться в дом и был замечен Григорием Ивановичем как человек с понятием.

В обрушившемся несчастье Наталья Алексеевна не уронила и единой облегчающей горе слезы. Стояла в ногах своего Гришаты, не сводя глаз с его лица, словно ожидая — вот-вот взметнет он бахромчатые ресницы, взглянет светло и ясно, скажет… Ничего и никогда уже не скажет, словечка не вымолвит ее орел!

Проводы усопшего проходили под наблюдением Булдакова по строго установленному в народе обычаю.

Знаменитая в Иркутске плакальщица Фетисья Мудрова, стоя у изголовья покойника, разливалась жалобно и проникновенно:

Охти мне кова-то, беднушке, Бессчастной молодой жене! Как по сегодняшнему денечку Уж не знала я, не ведала, Что-то сталося, случилося, Ново в доме объявилося — Я жена стала не мужняя, А вдова-то стала бедная, Стали сироты малы детушки. Скороборзая смеретушка У меня взяла да отвалила Удалу тую головушку. У роженых малых детушек Отняла кормильца-батюшку…

Голиков и Ферефёров, узнав о неожиданной смерти человека, для которого не находили достаточно сильных обносных слов, решили молчать о случившемся и, полные христианского смирения, пришли убедиться в гибели своего врага.

— Гляди-ко, матрозка… как статуй бесчувственный стоит, — дохнул Ферефёров в ухо Голикова. — Нет того, чтобы, как у добрых людей, по купеческому заведению, жена по мужу убивалась, голосила, оплакивала… Фетисью за себя наняла! И то сказать, без исповеди и покаяния пес бешеный издох…

Фетисью сменили попы во главе с протопопом Павлом Афанасиевым и хором соборных певчих, отслужившие первую панихиду.

А Наталья Алексеевна все стояла в ногах мужа. Не видела, не слышала1 не понимала, что вокруг нее творится.

Попы разоблачились и пошли в столовую «помянуть» покойного.

— Глухую исповедь дал, отпустил рабу божьему Григорию все вольныя и невольныя, — не моргнув глазом, солгал протопоп Афанасиев на коварный вопрос соборного ктитора Голикова, как мол, хоронить будем человека, умершего без покаяния. — Ты не суй носа, ктитор, не в свое дело, я между ним и господом стою — я и в ответе буду!

А над гробом плакала, разливалась жалобщица Фетисья:

Принесите-ко, пожалуста, Мне дубовую скамеечку…

Кто-то услужливо пододвинул Наталье Алексеевне стул, и она послушно опустилась на него.

Уж как сяду только, бедная, Да головушка обидная, Уж как буду я выспрашивать: «Ты изволь-ко мне рассказывать, Ты куды нынь снаряжаессе, Ты куды нынь отправляесе?»

«Не бередь души, Гришата, — как о живом, думала Наталья Алексеевна, глядя в мертвое лицо мужа, — не покину я твоего дела, не забуду мечты твоей…»

Не жалейте, люди добрые, Не унимайте, православные, Мое личико не бумажное, Бежат слезы не замцюжныи Текут слезы горя горшии… —

причитала и лила слезы Фетисья.

«На пути великих предприятий, в самом пылу цветущей жизни неумолимая смерть…» — предавался горестным размышлениям, забившись в угол и не замечая катившихся слез, мечтатель Полевой. Он чувствовал, что смерть оборвала жизнь большого человека, горячего патриота, о котором история еще скажет свое слово. Полевой не мог, конечно, предвидеть, что столетием позже слово о Шелихове будет произнесено и одним из потомков «бостонцев», американским историком Банкрофтом. «С него, — пишет о Шелихове Банкрофт в своей многотомной «истории Аляски», — начинается новая эпоха в истории Аляски. До того в ней все сводилось к открытиям, поискам и охоте за пушными животными с очень слабой мыслью о постоянном устройстве. Но вот появляется Григорий Иванович Шелихов…» И, перечисляя его дела и начинания, историк называет Шелихова «отцом и основателем русских колоний в Америке».

Похороны Шелихова превратились в общественное событие. Несколько тысяч людей провожали гроб с телом морехода в Знаменский женский монастырь, в стенах которого корабль Григория Шелихова нашел свою «незамерзающую» гавань.

— Дайте людям место, свои понесут, — решительно отстранил Булдаков Голикова, Ферефёрова и еще некоторых именитых компанионов, сделавших попытку подставить свои плечи под тяжелый гроб.

Когда гроб, закрытый черным воздухом, как бы повисая над тысячной толпой провожающих, плыл по иркутским улицам на плечах шелиховских работных людей, Наталья Алексеевна вспомнила вещий сон, виденный ею в утро своих именин два года назад, и словно куда-то провалилась…

Она не скоро собралась дать знать в Петербург дочери и зятю Резанову о смерти Григория Ивановича. С большими усилиями и медленно возвращалась она к обыденной, опустевшей для нее жизни.

События того времени заслонили в глазах многих смерть сибирского морехода. Третий и последний раздел Польши вызвал трения между союзниками: Австрия требовала возвращения Правобережной Украины с Киевом, Пруссия домогалась Курляндии — каждая считала себя наследницей былых владений польской короны.

Русская армия под командованием брата Платона Зубова, Валериана, понесла поражение, и Россия позорно проиграла войну с полудикой Персией.

Афонские травки Ламбро Качиони не помогали матушке-царице, и по мере того как ухудшалось ее здоровье, возрастала агрессия гатчинского двора престолонаследника Павла. «Гениальное дитя» Платон Зубов ходил за императрицей следом и домогался указа о назначении наследником не Павла, а любимого внука императрицы Александра.

Гаврила Романович Державин был озабочен мыслями о том, что ждет его в случае смерти единственной его покровительницы и благодарной за «Сон мурзы» заступницы.

Смерть «матушки» в ноябре 1796 года, приключившаяся в месте, «куда и цари пешком ходят», так или иначе разрешила напряжение и вернула людей к событиям жизни, долгое время ускользавшим от их внимания.

Зубовым и их окружению после восшествия на престол Павла I было в полном смысле слова «не до жиру, быть бы живу». Смерти Шелихова никто из них не заметил. Только одна Ольга Александровна, случайно узнав от своего мужа о торжественных похоронах пленившего когда-то ее и так оскорбительно пренебрегшего ею сибирского «Бовы», задумалась, всплакнула, разбила в поисках платка хрустальный флакончик с амброю и приказала высечь за это новую, служившую ей после Ташки горничную Софку…

Гаврила Романович Державин, оставшись не у дел и разбирая на досуге в милом его сердцу Званке скопившуюся и нераспечатанную за последние полгода корреспонденцию, нашел письмо со знакомой печатью «Р. А. К.». Вскрыл и прочел написанное рукой Булдакова короткое сообщение о смерти именитого рыльского гражданина и открывателя американских стран, иркутского 1-й гильдии купца Григория Ивановича Шелихова, безвременно последовавшей июля 25 дня в 1795 году. Прочел и погрузился в раздумье…

Муза Гаврила Романовича была в то время настроена меланхолически:

Колумб здесь росский погребен! Проплыл моря, открыл страны безвестны, И, зря, что все на свете тлен, Направил парус свой во океан небесный — Искать сокровищ горних, не земных…

— Эх, Григорий, Григорий, — прошептал стареющий поэт-царедворец, — не умел ты держать нити золотой, что я тебе в руки давал, упустил…

На другое утро за завтраком Державин поделился запоздалой новостью со своим гостем и поэтическим конкурентом, действительным статским советником Иваном Ивановичем Дмитриевым.

— Как же, припоминаю… красив, дороден и очень, очень русский человек был protégé твой, Гаврила Романович! — отозвался Дмитриев, смакуя «шекснинску стерлядь золотую».

В обед, обладая легким пером и побуждаемый соперничеством, Иван Иванович передал Державину для отсылки вдове покойного и свою, как он назвал, «скромную лепту в венок славного российского навигатора».

Как царства падали к ногам Екатерины, Росс Шелихов без войск, без громоносных сил Притек в Америку чрез бурные пучины И нову область ей и богу покорил. Не забывай, потомок, Что Росс, твой предок, и на востоке громок!

Державин прочел стихи Дмитриева, пожевал губами и сказал:

— Пошлю, оба пошлю вдове, пусть на надгробии высечет, да сохранят имена Дмитриева и Державина его славу потомкам.

Вечером Гаврила Романович, желая соблюсти свое первенство, изрядно потрудился — проза давалась ему трудней стихов — над составлением эпитафии без рифм и с приличествующим случаю письмом на имя Натальи Алексеевны отослал все с нарочным в Петербург Николаю Петровичу Резанову для отправки в Иркутск.

В 1800 году иждивением жены и детей на могиле Шелихова, в Иркутске, при церкви Знаменского монастыря, был установлен пирамидальный гранитный обелиск в семь аршин высотою, с бронзовым барельефом морехода, при шпаге, с подзорной трубой в руках. Мореход стоит на якорях и канатном бухоле.

По сторонам обелиска выбиты стихи Державина и Дмитриева и державинская эпитафия:

«Здесь в ожидании пришествия Христова погребено тело, по прозванию — Шелихова, по деяниям — бесценного, по промыслу — гражданина, по замыслам — мужа почтенного, разума обширного и твердого.

Он отважными своими путешествиями на Восток нашел, покорил и присовокупил Державе самоё матерую землю Америки. Простираясь к северо-востоку, завел в них домостроительство, кораблестроение, хлебопашество».

В 1797 году отставленный к тому времени от кресла президента коммерц-коллегии граф Александр Романович Воронцов получил письмо Радищева из Илимска, написанное незадолго до выезда из ссылки, отмененной капризом Павла I. «Смерть Шелихова, могу это сказать, огорчила меня…» — писал Радищев.

— Да почиет его беспокойная душа в мире! — перекрестился Александр Романович, вспоминая планы морехода и недовольные отклики на них российского посланника в Лондоне, брата своего Семена Романовича. — Холодного лимонаду! — сказал вошедшему слуге Воронцов и отложил письмо Радищева к куче просмотренных бумаг с пометкой «в архив».

Радищев и его сиятельный адресат, как это часто бывало между ними в жизни, разошлись в оценке явлений и причастных к ним людей.

— Пять лет украл у меня произвол самодержавия заточением в эту могилу… И какие невозвратимые потери! — горестно и вслух, по привычке усвоенной в ссылке, размышлял Александр Николаевич, оставляя Илимск и в нем могилу жены-друга и дитяти, рожденного и умершего в полярном сумраке. — Но бодрость, бодрость и терпение! — говорил себе возвращаемый изгнанник. — Я был счастлив в сибирских знакомствах — я увидел и до конца понял соотечественников в их печальном настоящем и предреченном им светлом будущем… Какие люди! — прошла перед умственным взором Радищева вереница мужественных лиц, встреченных им за годы пребывания в Сибири. — Хотя бы этот… Григорий Шелихов!.. Не берусь судить об его нравственных качествах, но крылом его утлых, без единого железного гвоздя сшитых кораблей русские люди вписали последнюю страницу к трехсотлетней затяжной истории открывания Америки, в которую генуэзец Христофор Колумб сделал первый и нечаянный шаг… Генуэзец положил начало целой династии открывателей, русский достойно, никому не наступая на ноги, завершил славное дело! — проговорил, оглядывая свою бедную избу ссыльного, зоркий провидец революционных бурь будущего.