Ладога

Григорьева Ольга

ЧАСТЬ ПЕРВАЯ

НА БЕРЕГАХ МУТНОЙ

 

 

ХИТРЕЦ

Родился я ранним утром. Бабки, что всегда крутятся возле избы роженицы и ждут подарков с сытным угощением, сказывали, будто едва закричал я – поднялся с земли туман, да такой, какого уже много лет упомнить не могли. Видоки всполошились, побежали за Сновидицей – кто, кроме нее, этакую невидаль растолковать сможет – к худу иль к добру?

Ведунья сперва идти не хотела – еле уломали, а потом, увидав туман, рассердилась:

– Вы меня затем звали, чтоб на морось поглядела?!

Тут кто-то из старух и ляпнул:

– Да что ты, что ты?! Звали тебя новую жизнь приветить да наречь ребеночка.

Хорошо мать моя тех слов не слышала, а то несдобровать было бы той болтливой старухе, что их молвила. Кто же у ведуньи имя для ребенка просит? Есть для этого случая гогь-баба, та, которая у роженицы пуп перегрызает и банную воду для младенца от уроков заговаривает. Да только слово не воробей, вылетит – не поймаешь… Никто не решился болтливую старуху пожурить и ведунью от наречения отвадить…

Сновидица до ворот не пошла, имя у первого встречного не стала вызнавать, а просто постояла немного, поглядела на туман да и сказала:

– Назовите мальчика Хитрецом. Туман ему отец родной, вода – матушка. Это имя не я – они мальчонке дали…

– Что ж это за имя? – зашептались люди. – Разве так любимого первенца нарекают?

– Сами меня просили, – пожала плечами Сновидица. – А в утешение скажу – не быть мальчишке здоровым и сильным, зато быть всеми уважаемым!

Слышавшие ее засмеялись. У нас более почитаемых, чем удачливые охотники, не найдешь, хоть все Приболотье обойди. А какой охотник без силы да здоровья?

– Впрямь Хитрецом уродиться надобно, чтоб без крепости и сноровки уважаемым стать! – хохотали родичи, а Сновидица обиделась:

– Глупцы! Вы уж гнить будете, а он – облака двигать да с каждым месяцем нарождаться! Быть ему Бессмертным!

Когда Бессмертных упоминают, тут уже не до смеха, но все же ведунье не поверили.

Правильно не поверили – текло время, неслись годы, а лишь одно ее предсказание сбывалось – не водилось у меня силы и здоровья… Мать, сидя на крылечке, плакала, утирала соленые слезы расписным рукавом, когда видела, как чужие малыши по лесам бегают да легкими луками балуются, а я в избе сижу, носом хлюпаю, слабой грудью дохаю… Никто со мной не водился, не сроднился я с погодками, видать, оттого и боялся всех, шарахался от них, словно нежить, прятался под лавку, сверкал оттуда испуганными глазами и вылезать не желал, покуда не закрывалась за гостем дверь… Мальчишки уж сами в леса за малой дичью ходили, а я и лук натянуть толком не умел.

Отец терпел-терпел и не выдержал – отлупил меня так, что вся спина болела. Отхлестал с приговорами о нерадивости и глупости моей… Я брыкался под отцовым прутом, мать звал… Она, может, и заступилась бы, да самой невтерпеж стало насмешки сносить, на чужих детишек, здоровьем не обделенных, с крылечка любоваться. От горя-печали злилась на меня, ругала, а затем по мужнину примеру и поколачивать начала, заставляя хоть нос на двор высунуть. Лишь без толку… Для меня страшней врагов не было, чем ребятня, издевками донимающая. Стоило им углядеть меня – налетали вороньем, бежали следом, кричали:

– Глянь-ка, Домовик вылез!

– А что ж он хилый-то такой?

– Да у него исполох все здоровье унес!

– Ой, гляньте, девочки, какой заморыш!

– А ты за такого замуж пошла бы?

– Да я уж лучше за Лешака – тот хоть света дневного не пугается, штаны со страху не мочит!

Резвились они, точно молодые зверьки, потешались, пока не выскакивала на двор озлобленная мать и не гнала всех долой.

С обиды она не разбирала даже, чем лупит да куда попадает, – ребятня удирала с воплями, прихрамывая и прихватываясь за побитые бока… А я опять в избу уползал – там хоть косился недобро отец, а не смеялся никто…

Садился я в угол, крутил деревянные куклы и вспоминал духов лесных, о коих дети болтали. Казались они мне могучими, грозными, но, под лавкой сидя, я сильнее оказывался – повелевал ими, трепал косматые бороды, ставил на колени… Мать едва могла меня от игры оторвать – не желал я покидать мир, где был не заморышем жалким – повелителем могучим, не хотел в свою страшную детскую жизнь возвращаться…

И взрослеть не хотел, да время не умолишь, не придержишь – становился старше… Уж и под лавку не влезал, и на двор выходил помалу – старились родители, ухода требовали… А более всего желали они женить меня. Только где такую дуру сыщешь, чтоб за убогого замуж пошла? Не дождались мать с отцом внуков – померли…

Хоронили их всем печищем, три дня тризновали… Впервые тогда довелось мне на люди показаться, впервые насмешек не услышать… Но в молодые годы свое горе быстро забывается, а чужое – того быстрее, и, спустя немного, посыпались смешки и задоринки с прежней силой… Только некому было теперь за меня заступаться…

Старшие малолеток ругали – нехорошо, мол, убогого обижать, а они, потирая ученые родителями места, оправдывались:

– Что он, словно блазень, без дела шастает, на чужом горбу живет? Хоть бы дрова колол, коли ничего другого не умеет!

Ответить на это ничего не мог – не было у меня дела. Семи дней не проходило, чтоб не валился я на полати в горячечном угаре, не кашлял под Грудницей. Даже Сновидицыны заговоры с отварами травяными мало помогали.

– Тебе, малец, побольше по лесу ходить надобно да ночами под девичьими окнами песни петь – хворь и отступит… – говорила она, натирая мою тощую грудь топленым свиным жиром. – Лес да любовь любую Лихорадку отвадят…

Сухие маленькие ладони крепко терли-драли кожу, наполняли тело нежным теплом… Я бы и рад был ее послушаться, но пугал меня лес – помнились духи, коих еще малышом выдумал, коим бороды трепал… А что, как услышали мои игры, затаили обиду, ждут, когда на расправу приду?

Не мог я от таких мыслей отделаться – едва ступал под темные зеленые своды, зажимало страхом горло, не хватало воздуха…

– Нет тебе здесь жизни, – вновь вздыхала Сновидица, вливая мне в рот густое ароматное зарево. – Но не печалься – придет время, проведет тебя на кромку речная берегиня, там окупятся твои мучения сторицей…

Про кромку я ничего не ведал, а слушать ее любил – хотелось верить, что хоть где-то сильным буду.

Была мне Сновидица словно тетка родная, да только года со смерти матери моей не прошло – выгнали ее из печища… Те времена мне других лучше запомнились. Дня не проходило без чьей-нибудь смерти, ночи – без криков и плача… Родичи, от болезней и смертей одурев, на меня косо глядели: обидно было – я, никчемный, живу, а умелые да ловкие десятками от неведомой хвори и Болотных Духов гибнут. Некому было согреть меня да пожалеть…

Когда вернулась Сновидица я, хоть и еле дышал от кашля, первым ее встречать выбежал. Выбежал, да так и обомлел – предала она меня! Отдала свою любовь глуздырю несмышленому со странным нечеловечьим взглядом. Все видели, как она его к себе прижимала; попробуй-ка обидь – глаза выцарапает! Меня не заметила даже, прошла мимо со своей драгоценной ношей.

– Чужак… Чужак… – шептались бабы, а мне это слово было что бальзам на рану – пусть ненавидят его, пусть гонят, как меня гнали! Последнее тепло он у меня украл, последнюю веру!

Его и гнали, и ненавидели, а пуще боялись – дикий рос мальчонка, словно нежить болотная. Прятался от чужих глаз, да не так, как я. Страха не ведал… Пяти лет один в трясины ходил, а на тех, что донимали, цыкал зло. Все ему врагами были, но задевать опасались – мал волчок, а зубки острые, может и поранить ненароком…

Я злился на мальчишку и страшился его… А больше – завидовал. От зависти и решил хоть в чем-то его лучше стать – добыл из отцова сундука телятину с вырезными рунами, принялся втихаря грамоте учиться. Дело у меня не сразу и не споро, но двинулось – освоил помаленьку значки непонятные, коими пестрела телятина, в слова их складывать навострился…

Раз так увлекся, что не услышал дверного скрипа, не заметил позднего гостя. А гость почитаем был, не меньше Старейшины… Из уважения к годам почтенным да мудрости великой кликали его Стариком, а истинное имя давно запамятовали… Пришел он тогда на слабый свет, что со двора увидал, испугался – случилось дурное, коли посреди ночи кто-то лучину жжет; а застал меня над рунами – так замер в дверях, наблюдая, как ковыряю палочкой по телятине, силюсь знакомые значки повторить. Глядел-глядел, а потом сказал:

– У тебя, отрок, ум есть и память… Пойдешь жить ко мне, письменам и счету учиться?

У меня с перепугу дыхание зашлось… Телятина на пол попадала, руки затряслись… Стыдно стало, а за что – понять не мог… Залопотал я, оправдываясь, слов его не слушая, а когда уразумел их – совсем напугался. Как же я, никчемный да глупый, с этаким мудрецом жить буду? Ведь дня он не выдержит – погонит прочь! Родные отец с матерью еле терпели…

А так хотелось пойти со Стариком, постичь его премудрости…

Высился он надо мной – суровый, белый, с бородой до пояса, с глазами-изумрудами – терпеливо ответа дожидался. Напрасно – я и слова вымолвить не мог, лишь мычал, будто безъязыкий.

Старик плечами пожал, на посох оперся, собрался уходить. Ожгло огнем прозрение – не будет мне жизни без его науки! Неужто промаюсь в темной родительской избе, по значкам слова собирая? Хотелось сразу слова складывать, самому руны писать, на все вопросы ответы знать…

Я шлепнулся перед Стариком на колени, ухватил его за край рубахи, промычал через силу:

– Возьми меня! Век богов за тебя молить буду! Возьми…

– Пошли… – ответил он просто.

Я и пошел. Руны взял да пошел через все печище, насмешек не слыша, по сторонам не глядя…

С этого момента перевернулась моя жизнь, заиграла красками светлыми, яркими… И мир вокруг оказался вовсе не таков, каким раньше виделся, – всему свое объяснение нашлось. Старик мне лениться не давал – по весне зорями таскал к Сновидице, заставлял с ней вместе травы собирать, свойства да время сбора их запоминать. Каждой траве лишь одно время подходило…

Ночами вытягивал на двор, тыкал пальцем в небо, бормотал:

– Гляди, сынок. Видишь, блестят звезды ярко средь лета – знать, к жаре. Млечный путь горит точно огнем – доброго дня ждать надобно… Коли заметишь возле звезд круги черные – быть дождю да ненастью… А в кою сторону лучи от звезд длиньше – оттуда и Позвизд придет…

Говорил Старик быстро, дважды не повторял – с раза запоминать надобно было. Я запоминал и здоровьем крепчал. Видать, обиделась хвороба, что забыл про нее за новыми делами, вот и отстала…

А однажды, по зиме, достал Старик из большого сундука заботливо обернутые бересты да телятину с чудными, мне неведомыми рунами…

– Вот, – сказал, – вся жизнь Приболотья нашего, от Болота до сего дня. Что мной писано, а что людьми, давно почившими, даже имени своего не оставившими… Читай, разбирай да людей понимать учись. Научишься – бояться перестанешь…

Верил я ему тогда иль нет, сейчас уж не упомню, а от тех рун оторваться не мог. Вставали из закорючек и черточек великие деяния, поднимались мудрые, сильные люди, смотрели добрые, могучие боги… Как мечталось хоть глазочком на те времена глянуть, хоть словечком с могучим Болотом перемолвиться!

Всю зиму я над рунами сидел, а весной случилось нежданное… Средь погожего вешнего дня заколотился кто-то в нашу дверь, задышал тяжко у порога…

Старик дела отложил, прислушался.

– Войди, кто бы ни был и какие бы вести ни нес! – велел пришельцу неведомому.

Двери распахнулись, заклубился на пороге морозный пар, а посреди него – знакомец да обидчик мой прежний – погодок Хорек… На меня он и не глянул, в ноги Старику бухнулся:

– Спаси, родимец! Разбери по совести! Останови! Отец мамку… Убьет!

Старик поглядел на его исполошное лицо да на трясущиеся руки, поморщился:

– А родичи на что? Неужто не могут ревнивца приструнить? Отец-то, небось, опять за старое взялся?

Хорек всхлипнул, кивнул. Я его ни разу таким не видел, да и к лучшему – не из тех он, кто свои слабости прощает. Отыграются на моих боках его слезы… Лучше бы я сразу ушел, его не замечая…

Старик сопел, недовольно покряхтывал, не хотел на мороз выходить. Старость всем нелегка, а после восьми десятков весен вовсе невмоготу становится… Кряхтел он, корчился и вдруг повеселел неожиданно:

– Вот, Хитрец, и тебе дело сыскалось…

А дабы не счел я его слова шуткой, швырнул на мои плечи теплый полушубок.

Хорек уставился на меня точно баран на новые ворота, даже плакать перестал. Я не меньше его труханул и растерялся, но Старику перечить не посмел – вышел за дверь. Хорек за мной… Так и добрались до его избы – я впереди, с глазами словно плошки, он – на два шага поотстав, с высохшими дорожками слез на толстых щеках…

У крыльца уж толпился народ, судачил – убьет Клемень жену иль не убьет… А из-за дверей так кричали да гремели, словно не двое в избе дрались – дюжина. Подмывало меня плюнуть на все и опрометью прочь кинуться, но не смел Старика подвести – что о нем подумать могут, коли я от дела убегу?

Я к самым дверям протиснулся, вслушался – хоть что разобрать…

– Убью, змея!!! – гремел Клемень, а Сипачиха лишь плакала да выла. Горестно так, что шевельнулась обида и боль за нее – готов я был разорвать на куски изувера, ее бить решившегося…

Наш род от женщин пошел – ими славен! Нельзя сосуд драгоценный, в коем жизнь человеческая зарождается, кулаками бутузить!

– А ну отпирай! – завопил я.

Родичи за спиной стихли. Я их не видел, чуял лишь – крутят пальцами у висков: дурень, мол, не в свое дело лезет… Сами они таковы! Силой взять боятся, а умом да хитростью – кишка тонка! Да ладно, этого добра я уж у Старика понабрался… Главное, не подвели бы, когда сила на силу пойдет, – не сдюжить мне супротив Хорькова отца…

Набрал я в грудь воздуху побольше, заорал, стараясь голос погрубее сделать:

– Давай, Клемень! Лупи ее, стерву! А ты, змея, сюда выйди – я-то тебя похлеще мужа проучу! Вовек не забудешь! Иди сюда, говорю, а то пожалеешь!

Сперва Клемень не услышал меня, а после затих, прислушиваясь. Тут я уж совсем расстарался:

– Гадюка ползучая! Бей ее, Клемень! Лупи!

От страха у меня голос и впрямь сиплым стал. Клемень не признал, выкликнул через дверь:

– Ты кто такой, чтоб мне да моей жене указывать?

– Ха, твоей! Может, она больше мне жена, чем тебе, дурню набитому!

Клемень и без того крепким умом не отличался, а теперь вовсе озверел. Оно понятно – что жену лупцевать, когда стоит да смеется на пороге ее полюбовник?!

Дверь чуть вместе с притолкой не вылетела – так распахнулась… Клемень вывалился на крыльцо, уставился осоловевшими от гнева да медовухи глазами на меня, а потом по толпе ими зашарил – никак не мог понять, кто над ним издевался… Тут меня ум-то и покинул… Не мудрено ошалеть со страху, когда нависает над тобой детина в полтора аршина ростом да хочет тебя живьем в землю врыть…

Поморгал я на него глазами, да и ляпнул:

– Доброго здоровья тебе, хозяин…

Глупее не придумаешь, но с перепугу и большую глупость сотворить недолго.

Голосок меня подвел – засипел. Клемень понял – обманули, рыкнул, ринулся на меня. Боги страшного не попустили – попятился я да зацепился за щербину в доске, шлепнулся наземь. А Клемень мимо пролетел – родичам в руки. Те долго думать и мяться не стали – съездили пару раз по осоловевшей роже да скрутили буяну ручищи за спиной… Я на них глядел, холодным потом обливался, не замечал одобрительных взглядов, на меня устремленных…

Хорек поволок бесчувственное тело отца обратно в избу, народ расходиться стал, о моей хитрости болтая, как вдруг выскочила из избы женщина. Маленькая, измятая, с кровавыми пятнами на рваном сернике – не сразу и признал в ней Сипачиху.

– Миленький, – бухнулась мне в ноги, – родимый! Да хранят тебя боги!

– Мама! – Хорек отца бросил, к ней подскочил.

– Кланяйся, сынок! Кланяйся… – гнула она его голову исцарапанными в кровь руками.

Хорек поднял ее заботливо, повел к крыльцу, а у самого порога оглянулся:

– Прости за прежнее. Коли нужда какая будет – обращайся, не подведу.

Он, и верно, начал за мной тенью ходить, любых обидчиков отваживать, да только перестали меня обижать. Слухи у нас, в Приболотье, что ветер – летят, не усмотришь. Вскоре по всем печищам расползлась весть о новом мудреце, что самого большого мужика повалил… Я поверить не мог, как быстро из убогого и никчемного в мудреца превратился, лишь дивился непостижимости людской…

А люди ко мне приходить стали. Кто с бедой, кто за советом, а кто просто о жизни посудачить, вопросы задать. Я тушевался сперва, а после привык, даже загордился собой – таким нужным человеком стал! Старик про удачи мои слушал с полатей – хворый лежал, – улыбался в бороду. Так и помер с улыбкой…

А едва умер он – позвали меня к Старейшине.

Горе глаза застит – не видел я, когда шел, ни роскоши, ни простора в доме Старейшины. Да и челяди, за спиной шепчущейся, не замечал… Очнулся лишь от властного голоса, словно гром надо мной прогремевшего. Вскинул голову, утер слезы с глаз и обомлел. Сидел передо мной сам Старейшина – могучий, грозный, всеми приболотными печищами почитаемый… Мало того что сам он страшил, так еще нависала над его головой оскаленная волчья пасть, словно предупреждая – не любит здешний хозяин шутить и болтать попусту.

А у ног мужа пристроилась невысокая ладная женщина. Глаза теплые, фигура мягкая, кожа – бархат заморский! Все ведали – жена у Старейшины красавица, да мне ее видеть не доводилось прежде, вот и остолбенел от такой красы…

– Наслышаны мы о твоем горе. – Голос у Правящей оказался глубоким, ласковым. Грел, будто весеннее солнышко, без жара. – Плачем с тобою вместе, но не для печали звали тебя – для радости…

Я плохо соображал, хлопал глазами, пялился на оскаленную волчью морду. Женщина улыбнулась, продолжила:

– Вчера, на заре, разрешилась я от бремени. И, уже не сдерживая гордость, закончила:

– Мальчиком!

А я, собой занятый, и не знал ничего!

Старейшина остановил ее, едва шевельнув пальцами.

– Боги сжалились – подарили мне сына, когда уж совсем отчаялся. Он для меня – божий дар. Люди о тебе многое болтают, славят и ум твой, и смекалку. Тебе и честь оказываю – нареку сына тем именем, какое изберешь! Да учить его будешь всему, чему сам учен!

Он смотрел пристально, буравил взором, словно ждал от меня чего-то… Чего?

Я силился уразуметь и не мог. Горе еще сжимало сердце, а, радость поверх него легла – вовсе примяла…

– Благодари, тупица! – цыкнули откуда-то сзади. Я оглянулся… Поплыли стены, смешались лица, даже боли от падения не почуял. Очнулся я в опустевшем доме Старика. Качалось пред глазами сморщенное лицо Сновидицы, пахло травами. Захотелось рассказать ей все, да язык не слушался.

Она заговорила первой:

– Эх, Хитрец, неведомо, спас тебя Старейшина иль погубил. Даже я не знаю. Ведаю только, что этому мальчику имя не надобно. Много у него будет имен, но ты все же потешь Старейшину, назови ребенка Славеном – и звучно, и красиво…

– Каких имен? Почему много? – удалось прохрипеть мне. Сновидица бережно приподняла мою голову, поднесла к губам чашку с зельем.

– Пей, пей да не слушай глупую ведьму.

Я покорно всосал внутрь отвратительную вонючую жидкость. Отлегла тяжесть с души, поплыли перед глазами видения…

Снился мне Старик в призрачно-белых одеждах. «Славен, – говорил он и улыбался. – Славен…»

А наутро проснулся я уже с именем на устах. Старейшине оно глянулось – мял его на слух и так, и этак, прикидывал: «Славен, Славен, Славен…»

– Верно болтают люди – умен ты, – сказал наконец. – Быть тебе при моем сыне наставником…

Разве мог я когда о такой чести мечтать?! Не мудрено, что всю душу в мальчонку вкладывал, – самолюбие да тщеславие свое тешил.

Славен рос быстро. Года летели словно птицы – вроде только что были рядом, глядь – а уж едва виднеются за облаками…

Как вышло, что привязался я к упрямому, умному и своенравному мальчишке? Как растопил он мое сердце, чем сломал лед, от других отделяющий? Может, случилось это, когда потерял он мать и прибежал ко мне – испуганный, дрожащий, но по-прежнему упрямый? Он так и не заплакал тогда… По-своему, по-мальчишечьи боролся со смертью, родительницу отобравшей, и победил, пусть хоть в малом…

Были те годы для меня будто медовуха перепревшая, сладкими – опять любил, и горькими – таил от всех эту любовь. Славен был сыном Старейшины; как смел я мечтать, чтоб стал он моим сыном? Вновь я начал бояться: не за себя – за него, молодого, горячего, несмышленого…

Верно, потому и дрогнуло недобрым предчувствием сердце в ту страшную ночь, когда завопила Сновидица, людей к кострищу собирая… Сжалось, беду чуя…

 

СЛАВЕН

Голос у нашей Сновидицы – что охотничий рог, коим по весне оленьих маток призывают. Уж если заголосит она – все печище на ноги поднимется и сбежится слушать, о чем орет старуха. На что отец мой удал да смел был, а услышал средь ночи ее вопли – вскочил, заозирался испуганно. Редко Сновидица о добром вещала, чаще беды да неудачи предрекала. А в эту ночь и вовсе спятила.

– Вставайте, люди добрые! – кликала. – Вставайте и внимайте Княжьей воле! Вставайте для радости!

Вставайте для печали! Сам Князь избранных укажет! Угольным крестом отметит!

Полуголые да перепуганные люди повыскакивали из домов, ринулись на свет костра. Лица у всех помятые, исполошные – средь ночи подняла старуха да и не случалось еще такого, чтобы сам Князь Ладожский к болотному люду обращался! Вести из далекой Ладоги бывали, конечно, и указы Княжьи ведунья частенько выкликала, а жили все же своим умом да по своей совести. Ладога далека, не пойдешь к тамошним боярам суд вершить, вот и шагали, чуть что, к моему отцу, кланялись ему в ноги:

– Рассуди, Старейшина. Реши дело миром.

Отец и судил, как умел – твердо да сурово. В наших краях иного суда не признают – не выживешь в Приболотье без строгого закона. Отец в печище нашем – и правда, и доля, и единственная надежа в беде. Даже Сновидица его почитала, говорила мне, когда еще мальчишкой был:

– Светла голова у твоего батюшки, правдиво сердце, учись, пока не повели боги в дальний путь да имя не сменили.

Я ее понять не мог. Боги… Путь… Имя… Глупость какая-то… Нравилось мне имя Славен, коим нарек меня ученый муж, Хитрец, и менять его я не собирался. Для чужих, правда, иногда иное имя сказывал, чтоб не навредили ненароком. Истинное имя – словно брешь в щите – всякого уязвимым делает. Вот только незнакомцы в Приболотье редко появлялись, да и те из дальних болотных печищ.

Я Сновидицу слушал, а сам мечтал удрать поскорее от грязной полуслепой старухи в густой лесок, что примостился по краю печища, заманивал разными диковинками. А она удерживала:

– Учись – сгодится наука в долгой жизни… Надоедала аж до колоты в боках! Может, потому и не любил я ее… И голос ее громкий не любил…

А нынче несся он по печищу, сзывал народ, тревожил отца. Испокон веков повелось поперед всего люда отцу моему вести доставлять. Он покой да мир в Приболотье берег, он и решал, надо ли остальным Сновидицын бред слушать. Потому и встревожился не на шутку, заслышав ее вопли.

– Почему она не пришла ко мне? Почему не пришла? – повторял, торопливо натягивая красную срачицу, что в сундуке на праздничный день хранилась. Он спешил, а я и того более – хотелось раньше всех новость узнать, отца опередить.

Полуодетым вылетел на крыльцо, уставился, пытаясь различить в бликах пламени знакомые лица. Только все одно – не разобрал. Огонь слепил, да и люди не стояли на месте – переминались, переговаривались тревожно…

Отец не задержался, вышел следом – чинный, степенный, как обычно, и не поверишь, что только миг назад кидался из угла в угол, путался в длинной рубахе. Я залюбовался, на него глядя, и людской гомон стих; лишь Сновидица тряпичным комом крутилась возле костра, бормотала что-то бестолковое.

– Говори, – приказал ей отец.

Умел он приказывать – остановилась ведунья, выглянула из-под скрывающих безобразное лицо тряпок, засмеялась пискляво:

– Не спеши, Старейший! Не по нраву тебе придутся мои слова. За то не меня – Князя вини…

Отец кивнул, даже улыбнулся слегка, но пальцы побелели, мертвой хваткой сжали деревянные перила.

– Твоя воля! – Сновидица вскликнула, заметались отголоски в дальней темноте, зашевелились, пойманные тайными духами. – Слушайте, люди! Могуча дружина Князя Меслава! Славные в ней хоробры! Немногие удостоены чести Князю да родной земле служить, а сей ночью честь эта на наш род ляжет! Достойнейших избрал Князь! Ждет Ладога избранных! Зовут их дороги, богами указанные! Слава мудрому Князю, отметившему сынов бедного нашего рода…

Она все восхваляла Меслава, а у меня от предчувствия сердце зашлось: неужто судьба добрая выпала – в Княжьей дружине воем быть? Пусть хоть молодшим, – время пройдет, вырасту, стану именитым хоробром, о коем баенники песни будут складывать и по городищам носить. Силен я, здоров, да и годами не малолетка сопливый – неужели всю жизнь мне в болоте сидеть? Нет, не для того я на свет рожден, чтоб тихо да мирно состариться, а потом помереть в безвестности, оставив за собой детишек выводок!

Уставился я на костлявый Сновидицын палец во все глаза, ждал, вот-вот устремится он ко мне, нарисует на лбу угольком черный крест; да только проходила старуха мимо и меня словно не замечала. Тут-то и вспомянул свое неуважение к Сновидице. Пришло запоздалое раскаяние. А с ним вместе и страх – не выберет меня ведунья! Наперекор Князю пойдет, а не выберет! Припомнит, как удирал от ее нудных наставлений, как при встрече замечать не желал…

Сновидица шла по кругу, шарила бельмами по застывшим лицам, а потом словно озарилась изнутри, выбросила вперед руку, начертала легким движением два креста. Один – на великане Медведе, а другой – на Лисе, возле него притулившемся. Братья долго думать не стали – переглянулись меж собой, кивнули друг дружке и шагнули в круг. Значит, одобрили Княжий выбор, согласились… Они еще и шагу не сделали, а уж заохало, застонало все печище. Не часто вспоминал о нас Меслав, а выбор сделал – лучше некуда! Таких ловких охотников и следопытов, почитай, во всем Приболотье не сыщешь. Тяжело без них будет зимовать. Во всем хороши были братья. Огромный Медведь всей детворе – услада. Руки у него золотые и сердце доброе, незлобивое. А Лис хоть и язва приличная, да любое веселье без него как-то не ладилось. Прошлой осенью уходили братья в Трясину, за змеей Скоропеей, так опустело без них печище, осиротело. Зато какой праздник был, когда вернулись!

Грудной женский голос прорвался сквозь вой толпы, ножом полоснул по сердцу:

– Не пущу! Миленький, не слушай ты ее, ведьму старую. Врет она, сердцем чую. Не ходи ты в Ладогу!

Росянка из толпы вырвалась, белой птицей упала Медведю на грудь, забилась в слезах:

– Не ходи! Я за тебя замуж пойду, как ты хотел, дом справим, детей заведем. Все для тебя сделаю, только не ходи к Меславу!

Пышные рыжие волосы, выбились из-под платка, опутали Медведя, белые пальцы сомкнулись на шее. Вот тебе и неприступная красавица – каменное сердце! На все Приболотье славилась девка спесивым нравом. А еще красотой дивной. Может, потому и не переводились у нее воздыхатели… Ради Росянкиной прихоти многие от жизни отказывались, не то что от Княжьего приглашения. Неужто Медведь от этакой девки отступится?

Толпа стихла, ожидая.

Охотник опустил руки, понурился. Лис вылез вперед, заслонил собой брата:

– Не позорься, девка! Эк повисла – не отодрать. Мужик за великой честью идет, не всякого Князь к себе призывает…

– Да что ты о чести знаешь, чума болотная?! – Росянка разомкнула объятия, угрожающе выставив скрюченные пальцы, прыгнула к Лису. Медведь ловко обхватил ее тонкую талию, пробурчал веско:

– Дело решенное. Быть мне воем.

Девка сразу и сникла, осела, тихо всхлипывая, у его ног – так и осталась там маленьким, жалким комочком. У Медведя щеки дергались, а не двигался, не поднимал ее – стоял, точно истукан каменный…

Я на них загляделся, про все забыл, потому и не услышал тяжелого отцовского всхлипа.

– Ты! – Коснулся моей щеки сухой палец, нарисовал долгожданный крест. Сновидица уж на что глуха, а вздох отца расслышала, ухмыльнулась. – Воля богов, Старейшина, воля Князя.

Отец печально заглянул мне в глаза. Не замечал я раньше в них такой усталой тяжести.

– Что скажешь, сын?

Что я мог сказать? Клокотала во мне безудержная радость, рвалась наружу, будто на крыльях ветра – Стрибожьего внука. Как сдержать ее?

Не заставили меня задуматься печальные отцовские глаза, не остановили взоры родичей.

– Я ухожу!

Сновидица расхохоталась, точно ворона закаркала. Отец помутнел лицом, хрипло выдавил:

– Будь по-твоему, – и, обрывая смех Сновидицы, велел: – Дальше!

Вскружила мне голову удача – и думать ни о чем не мог, кроме как о битвах да славных подвигах. Не сразу понял, с чего завыли вдруг все девки хором, заголосили, будто по покойнику. А присмотревшись, узрел угольную отметину на щеке Бегуна. Избранный…

Мимо него ни одна девка не проходила, да и те заглядывались, что давно уж девичий венец на высокую кику сменили. Чего особенного находили они в его голубых, точно рассветное небо, глазах, в широкой его доверчивой улыбке? Почему не могли удержаться, чтоб не провести ласково по светлым льняным волосам? Может, манил данный ему богами чудный голос да идущий изнутри добрый свет?

Родителей Бегуна и всю его семью пять лет тому покосил болотный мор. Сироту, певуна голосистого, даже нежить болотная жалела, вот и повадился он по соседним печищам вести разносить. Судьба его не баловала, зато люди привечали. Его сноровкой да умением многие жизни спасены были, многие печища у Хозяйки Болотной отвоеваны. В Малой Ладожке его до сей поры, будто боярина, привечали, а ведь уже три года как отстояли село… Бегун тогда всю ночь по болоту бежал, спешил упредить о топляках, что на Ладожку напали. Успел… Наши, его вести выслушав, вооружились кто чем мог да помчались на выручку. Топляков загнали обратно в болото, а печище от нежити очистили. В то время Бегуна мало кто знал, а теперь, пожалуй, нет в Приболотье человека, с коим ему не довелось бы встретиться. Все ему чем-то обязаны, везде ему рады. Язык у певуна подвешен славно, умеет знакомцев заводить и говорит, будто бы с писаного читает, даром что неграмотный. Умен да хорош, – чего еще девкам надо! Вот и воют-убиваются…

Сновидица легко подтолкнула его к костру. Он улыбнулся, проскользнул невесомой тенью, пристроился рядом с братьями. Стояли они, словно влитые, плечом к плечу, лишь я – на отшибе, под отцовской защитой. Стыдно стало, шагнул вперед, в светлый круг, и показалось, будто на ровной пустоши голышом очутился – негде скрыться от испытующих глаз, некуда спрятаться… Отец почуял мой страх, придержал за руку:

– Слушайте, родичи! К Ладоге путь далек да неведом. Ставлю я сына моего, Славена, избранниками Княжьими верховодить да прошу на то согласия вашего.

Толпа загудела, зашепталась на разные голоса. Выступил вперед Хитрец, склонился, затряс короткой бороденкой:

– Будь по-твоему, Старейшина.

И покосился на меня как-то странно, будто не обрадовало его мое избрание. Даже обидно стало – сам ведь сказывал о мужах доблестных да о битвах великих. Сам твердил, что воев, лучше словен, на всем свете не сыщешь. Учил: «Сопутствует счастье лишь сильным да смелым, а с иными не по пути ему…» Как в наших болотах сильным да смелым станешь? В лучшем разе – охотником удачливым. А охотник вою не чета…

– Тебе, сын, ватагу в Ладогу вести, тебе за жизни их ответ перед Ладожским Князем держать. – Отец смотрел строго, а губы кривились, словно заплакать хотел да не мог – разучился за долгие годы, без слез проведенные. – А челяди сей кланяться тебе, как мне кланялись.

Значит, быть мне для избранных Старейшиной… Зашлось сердце – и лестно и боязно. С одним только Бегуном как совладать? Разве укажешь ему: это – делай, то – не делай. Ветру разве укажешь?

Едва о том подумал – Бегун поклонился в пояс, заверил меня:

– Был ты для меня кровным родичем, станешь – старшим братом.

Отлегло от души. После такой клятвы я от певуна всего могу требовать – не ослушается. А охотники и без клятв слово Старейшины почитают. Медведь уже и рот открыл – повторить Бегуном сказанное, да я его остановил:

– Не надо.

Он не упрямился, отступил:

– Как пожелаешь…

Люди разомкнулись, давая ему место, лишь один не отошел. Темный, зловещий. Потянуло по поляне холодом, повеяло неведомым… Сновидица завыла волчицей, рухнула темной тени в ноги, еле коснулась ее груди крестообразной отметиной:

– Сыночек, сыночек…

Толпа еще дальше попятилась, загудела взволнованно:

– Нельзя Чужака брать… Не доведет он до добра… Меня злость обуяла. Неужто и Чужака выбрал Князь? На что ему чахлый Сновидицын заморыш? Как можно его с нами, лучшими да сильнейшими, равнять?!

Старуха вскинулась, завращала страшно бельмами:

– Воля Князя! Воля богов! Отец махнул рукой:

– Слышу. Пусть идет с ватагой. Но сперва сыну моему поклонится…

Чужак вышел на свет. Согнутый, жалкий… На плечах охабень рваный, в руке палка резная. Поговаривали наши бабы, будто он без палки и ходить не может – валится, а лицо под капюшоном прячет оттого, что на него смотреть невозможно – так уродлив. Он, и верно, лица никогда не открывал. Даже сейчас, у костра стоя, в охабень с головой закутался да забормотал неразборчиво…

Бубнил-бунил, а после кивнул мне, будто пообещал что-то, и пошел в темноту. Сновидица забыла о нас, за сыном вдогон бросилась, но как за тенью угонишься?

Я в Чужакову клятву не поверил, да и никто не поверил. Не наш он, не болотницкий. От кого только его ведунья прижила? Мать-покойница сказывала, будто когда-то уходила из села Сновидица. Год тогда выдался плохой: зверье дохнуть стало, топляки зашевелились, людей голод и мор одолели. С горя да сдуру обвинили ведунью. Она, мол, беды наслала. Обвинили да из печища-то и выгнали. Долго ее не было. Где жила, с кем – неведомо, а без нее еще хуже стало. Бабы уродцев рожать начали, мужики в Трясине гибнуть. Спохватились наши, послали разыскивать Сновидицу, Далеко гонцы не ушли, на тропе к печищу ее встретили. Сама возвращалась да в тряпицах ребенка несла. Вышли люди ее встречать, повиниться хотели, да только поднял глуздырь голову, сползла с него шкура, в коею укутан был, и раздумали наши бабы каяться. Моя мать там тоже была. В глаза дитю глянула и охолодела вся.

Искрились у него глаза провалами черными бездонными, а посередке разноцветными искрами яркие ободки полыхали. И ладно бы глаза, так ведь были у него еще и волосы – длинные, седые, будто у старика. Зашептались бабы: «Чужак… Чужак…» Так к нему это прозвище и прилипло. А в лицо ему с тех пор никто не заглядывал, даже ребятишки, до страшных тайн падкие. Да и он людей сторонился, все больше по болотам бродил, словно дух болотный, бессловесный. Умен ли, глуп ли – не разберешь. От такого спутника добра ждать не приходится… Бедой от него пахнет, предательством. Да только не ладно мне против Княжьей воли идти…

Большая радость малые заботы быстро стирает, и едва погас костер на поляне, забыл я о Чужаке. Лишь легкая досада осталась…

А поутру старики начали на путь гадать. Водили белого коня через копья, в землю воткнутые, смотрели – какой ногой переступит, когда в дорогу собираться? Я на то таинство из щели дверной поглядывал, моля богов указать срок пораньше, – уж очень хотелось быстрее из надоевшего печища вырваться, мир поглядеть, себя показать… Боги снизошли – указали на тот же день. Собирались недолго – взяли мяса сушеного да воды чистой на пару дней, а всего более оружием обвешались. Каждый своим – себе привычным… Я рогатину взял и отцовский нож, длинный, с рунами – о нем еще мальчишкой мечтал. Бегун – топорик легкий и лук со стрелами, а охотники, помимо ножей да топоров, шишковатые палицы прихватили. У Лиса еще кистень оказался. Лишь Чужак безоружным пошел. Такому, как он, оружие ни к чему – ему, верно, и топора-то не поднять, только и может, что палкой своей по земле постукивать.

Уж три дня, как мы в пути, а он все стучит. Тюк-тюк, тюк-тюк… Мерно так, словно с ума свести хочет… И зачем только взял я его – шел бы оборвыш сам по себе, небось, привык без людей обходиться… Только теперь чего печалиться? Коли взял парня в ватагу – так за него отвечаю перед Князем и перед своей совестью. Ладно, хоть Хитрец идти с нами вызвался. У него ума – палата, и коли учудит чего сынок Сновидицын – старик выручит. Его советами даже отец не брезговал. Говаривал:

– Слушай его, сынок. Редкому человеку такая светлая голова дадена.

Отец его с нами отпускать не хотел, да разве Хитрец меня оставил бы? Хоть с отцова разрешения, хоть без него, а ушел бы. Он меня все еще мальчишкой несмышленым считал, опекал, будто наседка заботливая… Мне его забота уж поперек горла стояла, а все-таки приятно было его частое дыхание у своего плеча слышать да знать наверняка, что хоть один из ватажников моих без всяких клятв и обещаний за меня жизнь готов положить. К тому же никто дороги в Ладогу не ведал, а Хитрец хоть руны о ней читал…

– Хитрец, что ты о Чужаке знаешь?

Он вскинул по-птичьи голову, огладил меня добрыми глазами:

– То же, что и все. Сновидица его от безвестного отца зачала. Лицо у него безобразное, душа скрытная – никто от него слова доброго не слышал.

– А кто-нибудь с ним разговаривал?

– Что ты, Славен! – всполошился старик. – Он не зря богами проклят, уродством наказан. Кого боги прокляли, с теми и людям не следует знаться.

– Да ладно тебе, ладно… Другое хочу спросить. Ты обещал: к вечеру до Болотняка доберемся. Вечер уж близок, а его не видать. И от Бегуна известий нет. Может, сбились мы иль руны твои лгут?

– Руны старинные, не мной черчены, может где и ошибаются, а Болотняк – вот он, гляди.

Я проследил за его рукой. Верно. Поднимался перед нами пологим склоном Болотняк, красовался непривычно высокими, гладкими деревьями. Чужими…

Зашевелилось в груди что-то, заныло и метнулось вдруг птицей исполошной вон из тела, на внезапный отчаянный крик отзываясь. Дрогнул Болотняк, затрепетал в страхе пред злом неведомым, заметался тенями зловещими, шорохами незнакомыми. Взбудоражил его человеческий крик, пробудил ото сна.

– Бегун!

Я одним прыжком через низкие кусты перемахнул, под кроны чужих деревьев бросился, да и охотники мешкать не стали – ринулись вверх по склону к родичу, в беду попавшему…

 

БЕГУН

Так далеко от дома мне еще не доводилось забираться. Хотя без хвастовства могу сказать, походил я по чужим местам поболее наших именитых охотников. Поди все болото до Мертвой Гати прочесал. Каждый куст, каждая топь мне старые знакомцы. Нечисть болотная и та со мной в приятелях ходит. Я не против – им в топях скучно и мне в дороге одиноко, чего ж не познакомиться?

Здешние места совсем иные, здесь и без попутчиков не заскучаешь. Земля под ногами твердая, сухая, трава высокая, светлая, птицы не по-нашему тренькают. Красотища вокруг…

Вон пенек-топляк на тропу покрасоваться выполз, путь мне заступил. Наши топляки в такие одежки лишь к праздникам весенним наряжаются, а этот в червень месяц расфрантился. Шапку нацепил зеленую, кафтан коричневый, в белесых разводах, даже корни гладкой холеной кожицей поблескивают. Сразу видно – не приходилось ему болотную жижу хлебать да изголодавшимися кореньями живность топить. Жаль, недосуг мне словом с ним перекинуться. Покуда наши не подошли, многое нужно успеть. Интересно, где они сейчас? Плетутся, небось, нога за ногу, красотами местными любуются. Что же за доля у меня такая – всегда бегать?! В селе посылали с поручениями всевозможными, думал, в походе все изменится, и вот тебе, пожалуйста, опять беги впереди всех, дорогу разведывай, верный путь зарубками помечай. Славен, хитрая бестия, весь в отца, напрямую ко мне не обратился, лишь намекнул на привале, мол, нужно бы одному впереди идти, дорога новая, неизвестная, мало ли что… Лис с Медведем спать тогда укладывались, а как его слова услышали, вмиг возле Славена очутились, добровольцы этакие! Им, дурням, дай волю, так они вместо Болотняка Приграничного к Скоропее в логово заведут. Охотники – они и есть охотники, зверя за версту чуют, а дорога им ни к чему. Славен, похоже, о том вспомнил, засмеялся, покачал головой отрицательно и на меня покосился. Я и без того понял – мне идти. Хитрец стар и хил слишком, а Чужак куда завести может – одним богам ведомо. А то и вовсе смоется. Один я остаюсь… На этом и порешили.

Утром я пораньше встал, еще птицы голоса не подали, барахлишко свое увязал, подкрепился слегка и уже шагать собрался, глядь, – а Чужака-то, нет! Вещи его по земле разложены, нож из мертвого пня торчит, посох неразлучный из-под шкуры выглядывает, а самого нигде не видать.

Тут меня такой интерес разобрал, аж внутри все поежилось! Пригнулся я и тихонечко к котомке его подобрался.

Только рукой веревку тронул, как меня хвать кто-то сзади за руку! Перепугался я не на шутку. Подумалось сразу: наши проснулись, решили – я за воровство взялся. Попробуй объясни им, что любопытство меня одолело. Как оправдываться стану?

Сзади тишина полнейшая, ни шороха, ни звука, лишь рука меня не отпускает. Пальцы на ней длинные, цепкие, будто щупальца топляка…

Наконец собрался я с духом, повернулся – и чуть в штаны не наложил. Стоял за мной Чужак, капюшон скинул… Смотрели на меня глаза удлиненные, чуть к вискам растянутые, посередке бездна темно-синяя, вокруг разноцветные ободки переливаются, а за ними голубизной белки посверкивают. Как я в них глянул, засияли всполохами ободки, умножились, и потянуло меня прямо внутрь, в страшную темноту. Даже вскрикнуть не успел…

Очнулся возле дерева. Сидел, к нему спиной привалившись, а в душе легкость такая, что о Чужаке и вспоминать не хотел. Поднялся, подхватил свой мешок и помчался от Чужака подальше. Несся, пока ногу на коряжке не подвернул. От боли образумился, выругался крепко и начал дорогу уже с умом выбирать. А на сердце все же неладно было…

Никогда я трусом не был, с рогатиной на топляков ходил, да не таких, как этот, ненашенский, – столеток выворачивал. Не один, правда, но ведь не боялся же! А иной топляк пострашнее Скоропеи будет. Хлестнет по телу длинным щупальцем, яду впрыснет в рану, и не жилец уж ты на белом свете. Мужиков наших многих топляки потравили, в болото затянули… Только я лучше в одиночку на топляка пойду, чем еще хоть раз Чужаку в глаза загляну… Не мудрено, что он под капюшоном прячется с эдаким-то взглядом! Люди говорят: в глазах, как в зеркале, душа человеческая отражается. Ежели по Чужаку судить, то вовсе не человеческая у него душа… Никто про отца его и слыхом не слыхивал, а ведьма на всякое способна – полюбилась с каким духом болотным, вот и уродила не то человека, не то зверя, не то нежить неведомую.

Мне даже жаль его иногда бывало. С детства один маялся. Мать ему во всем и опора и защита была, а какая из Сновидицы защита? То спит сутками, не добудишься, то по болоту шляется, травы собирает, то зелья варит, то лечит, то заговаривает, то по соседним деревням бродит – у подобных себе опыту набирается. Сына она любила, только мало одной любви для воспитания. Вот он и вырос одинокий да неприкаянный.

Одному плохо на свете жить, страшно… Это я по себе знал. Мать перед смертью все причитала:

– Иди, сынок, к людям. Среди них добрых больше… Помогут… Коли ты к ним с добром, так и к тебе не со злом… Коли спиной к чужому горю не встанешь – сам в беде спины не увидишь.

Мне сперва казалось – бредит мать, а потом, как она сказала, так все и обернулось. Я людей люблю, и они меня тоже. Мне на людях и сытно, и тепло, и радостно. Один я бы уже давно от хандры спятил. Наши меня всегда на праздники зовут, просят: «Приди, Бегун, спой». А почему не спеть, если от песен моих кому-то легче жить станет? И мне с песней сподручнее – она и душу очищает, и сердце греет.

Размышлял я, размышлял, да не заметил, как до Болотняка добрался. Про зарубки, что оставлять обещался, совсем забыл. Ничего, недалече здесь, опасностей никаких на пути не встретилось, – по слабым следам доберутся…

Собрал я костерок небольшой на скорую руку, сел рядышком, а мысли не отступали, роились в голове многоголосым гудением. Как-то меня Чужак встретит? Деревья зашумели, и послышалось мне в их шелесте: «Не волнуйся, не беспокойся, ничего плохого не случится…» Эх, великаны лесные, вашим бы словам правдой выйти!

Ветер принес туманный холод. Влажный, густой, дурманящий… Голова от долгого пути отяжелела, полезли в нее глупости всякие, строки из песен, давно позабытых:

Спать под нежной лаской ночи,

покрывалом темным неба…

Видел я это покрывало у Чужака в глазах, чуть навек не заснул… И сейчас спать не время…

С трудом отогнал одолевающую дрему, разлепил сонные глаза и шарахнулся в ужасе, пытаясь вспотевшими руками хоть какое-нибудь оружие нащупать. Пальцы не слушались, скребли мох да траву. Под чужим звериным взглядом деревенело тело, превращалось в корягу молчаливую. Много я кабанов повидал, но такого вепря, что в двух шагах предо мной замер, – ни разу не доводилось. На черной морде зверя полыхали, будто уголья, маленькие злобные глазки, изогнутые клыки высовывались из-под слюнявой щетинистой губы, короткие толстые ноги яростно рыли землю…

И откуда он взялся здесь такой? Зачем на огонь вышел?

Вепрь хрюкнул коротко, пустил изо рта струйку тягучей слюны, недовольно повел мощной шеей.

Даже если смогу нож нашарить – не одолею его… Коли есть средь вепрей цари, то, должно быть, этот – самый главный и самый грозный… Вышиной – лося не меньше, а уж черен как!

Под моей неловкой ладонью хрустнула ветка, и почти тут же пальцы коснулись костяной рукояти. Нож!

Вепрь услышал хруст, вздернул морду, ринулся. Меня неведомой силой толкнуло в сторону, шею ожгло горячее дыхание зверя, на щеку брызнуло вонючей слюной. Острое копыто ткнуло в бок, разрывая одежду. Лес завертелся перед глазами, небо поменялось с землей, а затем вновь очутилось на прежнем месте.

Ошалело мотая головой, я отыскал глазами зверя. Вовремя. Он уже легко развернулся и, взбесившись из-за своей случайной промашки, несся на меня, пуская из раздутых ноздрей пенные облака пара. Комья земли брызгали из-под копыт, кровожадные глазки, казалось, вонзались в душу, заставляя ее сжиматься в жалкий дрожащий комок.

Спину опалило жаром. Костер! Я перекатился под защиту пламени, но вепрь будто не заметил огня. Черное щетинистое тело, разметав угли, промчалось прямо через костер… Этого не могло быть! Дикий зверь должен бояться огня! Или… Это не зверь?! – Помогите!!!

Я закричал и не услышал своего крика. Он метался где-то глубоко внутри и, казалось, не может вырваться наружу, хотя губы лопались от напряжения.

Вепрь неумолимо разворачивал могучее тело, недовольно хрюкал. Видать, раньше ему попадались менее верткие враги. Но и меня он упускать не собирался. Тем более что от борьбы я уже отказался. Понял: не зверь предо мной – нежить лесная… Что толку биться с обменем иль лямбоем? Они не клыками и ножами сильны – знанием могучим, чародейством…

Внезапная серая тень скользнула перед длинной мордой зверя. Драный охабень развернулся, на мгновение скрыв от меня приближающийся звериный лик смерти, резной посох мягко скользнул по покрытой пеной страшной морде. Чужак?! От неожиданности я выронил нож, заморгал, силясь рассмотреть хоть что-нибудь сквозь пелену страха. Тень опрокинулась на зверя, слилась с ним в одно расплывчатое пятно и пропала… А взамен нее возник разгоряченный от быстрого бега Славен, озабоченно вгляделся в мое лицо: – Что случилось? Чего кричал?! Кабы сам я мог понять…

Запыхавшиеся охотники с треском вымахнули из зарослей, зашарили исполошными глазами по поляне. У Медведя в руке грозно сверкал острым лезвием тяжелый топор. Небось, им-то в два счета любого зверя, да и не зверя, осилить можно. Жаль только, никто, кроме самого Медведя, рубить им не может – силенок не хватает.

За спинами братьев неловко вылез из кустов Хитрец, а чуть поодаль, ковыляя и тяжело опираясь на посох, выбрался Чужак. И как только привиделось мне, будто мог он, заморыш этакий, кабана злобного одолеть?! А может, и кабан привиделся? Уж не заснул ли я ненароком, не заорал ли в кошмарном сне?

Стыд залил щеки, пополз по шее за ворот рубахи… Это ж надо так опозориться – из-за сна пустого всех родичей на помощь созвать!

Я огляделся, отыскивая себе оправдание. На глаза попалась взрыхленная копытом зверя земля… Значит, вепрь все-таки был? Или это Славен ногой землю сковырнул, моего объяснения дожидаясь? «Ладно, – решил я, – ему правду скажу, а перед остальными позориться не стану!»

Как надумал, так и сделал. Поднялся с земли, утер ладони вспотевшие, отвел Славена в сторонку и поведал негромко обо всем. И так похоже на сказку получилось, что сам в свои слова не поверил. А Славен тем более. Выслушал меня, усмехнулся криво и приказал на ночевку располагаться.

Чужаку не понравилось что-то, к костру не пошел, а остальных точно канатом к огню потянуло. К тому же темнеть стало. С темнотой вместе грусть накатила, обдала сердце холодом. Не доводилось мне еще так грустить, до стона душевного, хоть далеко от родного печища не раз хаживал…

– Спой, Бегун. – Хитрец не вынес молчаливой тоски, попросил жалобно, словно перед смертью. У меня и самого душа взахлеб плакала. Кто знает, что ждет впереди? Вернемся ли когда, увидим ли избы родные? Чем встретит нас Ладога?

От вопросов этих лопнула преграда меж языком и сердцем, вылились слезы словами, грустными, тягучими, будто смоляные капли:

Мне по девкам не гулять, не гулять.

Мне не сеять, не пахать, не пахать.

Да детишек не растить, не растить.

Да и дома не сложить, не сложить.

От родимой-то земли, от земли,

Меня ноги унесли, увели.

Мне в далекой стороне нынче жить

Да по милой стороне мне тужить.

Мне обратного пути не видать,

Мне в дружине горевать, воевать.

После песни моей тишина наступила такая, что дыхнуть боязно, и вдруг у самого уха – голос! Сильный, густой, незнакомый: «Не грусти о неведомом, Бегун. Может, и не придется тебе в дружине служить…» Я оглянулся – никого. Только Славен головой покачал:

– Эх, Бегун, Бегун. Никак у тебя без нытья не получается. Любишь ты слезу пустить… Давай-ка укладывайся лучше и не печалься о том, чего не знаешь…

Вот, вот, и голос, что мне померещился, так говорил. Оно и верно, утро вечера мудренее. А все-таки неспокойно…

 

СЛАВЕН

Бегун меня беспокоил. Видать, ему от родимого печища вдалеке хуже всех приходилось. Иначе не принялся бы он небылицы разные выдумывать и выдумками этими себя пугать. Вепря какого-то призрачного узрел… Чужака увидел спасителем… Хорошо, что я остальным об его байках не поведал, не то засмеяли бы певуна. А ему и без насмешек нелегко путь давался. Вот и на привале у костра вечернего он первым не сдержался, не вынес молчаливой тоски – застонал-заплакал, надрывая и без того мающуюся душу. И откуда только слова он такие берет, от которых слезы на глаза наворачиваются? Без его песни нелегко было, а после нее вовсе невмоготу стало. Захотелось бросить все, вернуться домой да жить-поживать, как прежде – спокойно, размеренно, печалей и тревог не ведая.

Однако не к лицу сыну Старейшины Приболотного, точно глуздырю сопливому, слезы лить…

Я утаил в себе тоску-печаль, запрокинул голову к небу, стал на звезды глядеть. Они всегда успокаивали, утешали. Посмотришь на них, и словно людей перед собой увидишь. Вон та яркая звезда с поволокой красной, что ниже всех сияет, – девка гордая да своенравная. С такой не всякий совладает, а кто сумеет свет ее блистательный укротить, получит в награду подругу верную, которая ни в горе, ни в битве смертной не оставит… Тот голубой огонек, над деревьями мерцающий, – старик мудрый и печальный, рьяно берегущий сияние, богами данное… А та, цветом с солнышком схожая, – покорная да умная жена. С нею любое дело спорится и ладится… Много звезд на небе – у каждой свой свет, своя судьба…

Хитрец сказывал, будто видел он древние загадочные руны, из дальних стран случаем к нам попавшие. И была там картинка начертана. А на ней все звезды, будто шары, круглыми нарисованы, а еще написано, что похожи они на Землю-Матушку… Глупо, но интересно… Хитрец хоть и не признавался в том никогда, а похоже, тем рунам верил. Да я с ним и не спорил, точно знал – летят к звездам частицы малые того огня, который в каждой душе человеческой горит… И матери моей малая толика тоже где-то там… Взирает на меня с высоты небесной и радуется. Она мне судьбы великой жаждала, вот и исполнилось ее желание – ждет меня Ладога, а там – слава да величие…

Загляделся я на свет небесный и еле расслышал всхлипы, что с Хитрецова места доносились. Странные всхлипы. Горестные, жалкие. Мучило что-то старика, терзало…

Я подошел к нему, вгляделся в лицо. Глаза были закрыты, да и дышал ровно… Видать, так за день умаялся, что даже во сне бескрайние, убегающие в лесную темень дороги зрил.

Я обошел вокруг костра, подкинул сухих веток.

Блики от огневых всполохов пали на лицо Бегуна. Он крутнулся на другой бок, пробурчал что-то невнятное, недовольное. Зато братья как спали тихо, так и не шевельнулись. Тоже умаялись…

У огня приятно было греться. Похрустывал он, покрякивал, казалось – сидит рядом добрый друг, понимает мысли невысказанные. Каково-то Чужаку в темноте ночевать? Чего заупрямился, со всеми не пошел? Одно слово – нежить…

Я вгляделся в темноту леса, силясь рассмотреть очертания одинокой фигуры.

Снизу, от подножия Болотняка, медленно наползал туман, тянулся к огню сизыми лапами, хватал пламя и, обжегшись, испуганно отпрыгивал назад, в темноту. Походил он на неразумного зверька, впервые из материнского логова вылезшего. От его однообразной игры тянуло в сон. Прелый травяной запах дурманил голову, в белесой туманной завесе мерещились чудные очертания старинного капища, украшенного ярким, немигающим шатром из звезд. Неслись издали приглушенные удары кузнечного молота:

– Бум, бум – дзинь… Бум, бум – дзинь… Бум-м-м, бум-м, бум-м-м…

Звезды опускались все ниже, заглядывали понимающе в глаза. В радужном мерцании плавали, переливались родные, с детства знакомые лица, просили:

«Не покидай нас… Вернись…» Рвали сердце на части. Если б мог объяснить им все, успокоить! Если бы была жива мама! Она поняла бы без слов… Провела бы ласково по голове невесомой рукой, уняла боль тихим шепотом: «Сыночек, сыночек, сердечко мое… Не плачь, моя ладушка… Все пройдет… Все…»

– Мама, матушка! Ты ли это?

– Я, мое солнышко… Я…

Ах, какие теплые, ласковые у нее ладони! Гладят мой лоб, унимают дурную боль… Я и забыл, как были нежны ее руки, как добры… Разве смогу сказать ей, что умерла она давно? Испугается ведь, исчезнет…

– Добрая моя… Хорошая… Не пропадай…

Ровные собольи брови взметнулись дугами, родные глаза распахнулись удивленно:

– Куда же я, сыночек, от тебя?

Как пожаловаться ей, как рассказать, что не хватало мне ее неприметной заботы да тихого участия? Как поведать о смерти страшной, что унесла-оторвала от меня ее доброту? Как огорчить ее, отпугнуть, вернуть обратно в молчаливый мир мертвых? Нет, не вынесу я во второй раз такой утраты, не смогу отвергнуть эти теплые руки да ласковые глаза!

– Как хорошо с тобой, матушка.

Оказалось, вовсе не трудно правду молвить… И почему не говорил этих слов живой, почему лишь на мертвую выплеснул их горячим потоком?

Поздно… Не отогреют они закоченевшее в земле тело, не вернут из ирия родную душу… Да и не нужны ей теперь ни слова нежные, ни признания бестолковые…

– Я люблю тебя, мама.

– Я тоже люблю тебя, сынок. Бледненький ты что-то… Поспи, отдохни немного, притомился, верно, с долгой дороги…

– Я, мама, в Ладогу, в дружину иду. Да со мной еще четверо. Князь нас призвал. А Хитрец сам пошел, по своей воле…

– Четверо… Славно… Будет кому о тебе позаботиться. Я-то уж тебе не подмога – держит меня лихорадка Грудница, гнетет, к земле давит… Верно, не встать уж мне более…

Тяжелел ее голос, наливался смертной мукой… И сама она задрожала, задышала тяжко. Пальцы в предсмертной дрожи скрючились, оцарапали кору с тонких, уложенных у костра веток.

– Нет!

Не я крикнул – боль моя… Острыми шипами вонзилась в душу, словно кошка когтями. Рвалось сердце, дрожало на тонкой ниточке, едва от смерти отделяющей. Еще немного, и лопнет ниточка, хлынет кровь через рот, прольется в землицу. Да разве в том дело? Пусть я в мир иной уйду, лишь бы мать жила – во второй раз не покидала землю, где греет ласковыми лучами ясное солнышко, тренькают птицы беззаботные, гуляет на воле человечья душа!

– Не умирай!

Захлебываясь слезами, вытряс судорожно барахлишко из котомки, зашарил по земле руками, пытаясь отыскать заветный пузырек с варевом, Сновидицей данный. Попался под пальцы круглый бок, охолодил руку…

– Вот, мама, возьми, выпей. Это зелье из новых, от любой хвори лечит.

Дрожали материнские руки… Как бы не выронила драгоценную жидкость, не пролила понапрасну…

Не пролила, выпила покорно едкое варево, неторопливо опустилась на примятую траву.

– И правда, полегчало. Спасибо, родной.

Прикрылись длинные ресницы, оставили на бледных щеках глубокие, темные тени. Скользнула по моим волосам усталая рука и упала, обмякла бессильно. На тонкой шее, у самого уха, забилась, задергалась голубая жилка, побежала теплой кровью к крутой груди. Не бывает у мертвых крови… Жива мама! Жива!

– Что творишь, сын? Отпусти ее, дай покой.

Кто сказал это, кто сладкому сну помешать осмелился?

Голова отяжелела, не поворачивалась. Взгляд не желал покидать ту, которой уже много лет не видел и увидеть не чаял…

А все же глянул я на говорящего. Суровые серые глаза пронзили, будто ударили… Отец?! Как очутился здесь?! Чего у меня просит?

– Откуда ты, отец?

Красная праздничная рубаха заполыхала, угрожающе надвигаясь. Отец, словно не услышал моего вопроса, закричал зло:

– Очнись! Она мертва! Неправда! Неужто сам он не видит?

– Посмотри на нее, отец! Взгляни на щеки румяные, прикоснись к коже бархатной! Жизнь в ней, радость в ней! Погляди!

– Замолчи, сын. Не тревожь ее, не мучай… Отпусти…

Сладка была ложь, могущественна, а все-таки отцовская правда сильнее оказалась. Не должен был я ее лечить, не смел мешать умереть ей, как много лет назад не мешал, когда был еще мальчишкой несмышленым, – да как только? Маленький мальчик смерти не ведал, а муж, из него выросший, знал – «навсегда унесет Морена самую дорогую душу, навеки вычеркнет из жизни моей. Ни раскаяние, ни слезы, ни молчание, что любых рыданий страшней, – ничто ей не преграда.

– Не могу! – Боль прорвалась наружу солеными каплями, потянула за собой сердце, безжалостно вытягивая его из груди, и вдруг резко ударила по пальцам. Мать закружилась, ускользая, отец расплылся ярким красным пятном, в ноздри ударил острый запах паленого человеческого мяса.

Боги! Что со мной было? Неужели дурной сон? Но почему тогда не прошла боль в ладони?

Я поднес руку к глазам. На тыльной стороне кисти багровым пятном вздулся ожог. Нужно впредь поосторожнее быть… Хотя далеко сонному до осторожного. Вон охотники и те об опасностях забыли, раскинулись во сне, задышали легкими облачками пара.

Я заставил себя успокоиться, но спать уже не хотелось. От нечего делать пособирал вокруг сухих веток, одну бросил в мерцающий огонь. Он плеснул радостно огненными ладонями, принялся за свежую пищу. Яркие блики запрыгали по лицам спящих, искажая спокойные черты. Перекосили и окрасили синевой сморщенное лицо Хитреца, забагрянили закатными лучами добродушную рожу Медведя, покрыли мелким бисером пота хитрую физиономию Лиса. Странно тени расплясались – глянешь на спящих и не сразу признаешь в них родичей, с малолетства знаемых! Неладное было здесь что-то… И блики вовсе ни при чем…

– Вставайте! – негромко кликнул я. Братьев-охотников легкая заячья поступь могла пробудить, а от голоса моего не проснулись, продолжали лежать с закрытыми глазами и нелепыми масками вместо лиц.

– Лис, Бегун! Опасность!

Ни шороха в ответ, ни звука… Словно умерли… Только Болотняк отозвался на мой крик отдаленным эхом, будто насмехаясь над одиночеством и слабостью людской. Да что же с ними?!

Сильным рывком я приподнял с земли тощее тело Хитреца, затряс его, сдавил в объятиях. Голова с седенькой бороденкой замоталась безвольно из стороны в сторону.

– Хитре-е-ец!!!

Зашумел чужой лес, загудел мороком туман… Захрипели люди в насланном сне. Один я остался… Совсем один…

Отчаяние пробралось в самое нутро, свернулось там удушающим жгутом, отбирая дыхание, а с ним вместе и жизнь…

– Помогите! Кто-нибудь, помогите!

Некому здесь помочь, нет средства против снов убивающих…

– Отойди.

Человек? Откуда? Нет рядом никого! Наваждение…

– Отойди.

– Да кто же здесь?!

– Я.

Не сразу обернуться догадался, еле отшатнулся от плюющейся огненными брызгами головни.

Чужак? Чем он-то помочь может? Зачем палкой горящей передо мной машет? Может, умом тронулся?

– Отойди, – повторил он.

Что с голосом его? И хотел не послушать его, да слушал…

Я сделал шаг в сторону, затем другой… Чужак приподнял головню, будто кидать ее собрался, и ткнул полыхающим концом в раскрытую ладонь Хитреца. Шарахнулся я – его перехватить, да не успел. Потек по лесу запах мяса паленого, разнесся вой нечеловеческий… Хитрец заметался по траве, оберегая, притиснул к груди обожженную руку. В глазах – исполох, а щеки уже налились румянцем, утратили синеву мертвенную…

Серой безликой тенью Чужак скользнул к Бегуну. Взметнулись, рассыпаясь, огненные искры. Бегун взвизгнул поросенком и стих, испуганно помаргивая детскими голубыми глазами.

– Боль да огонь – нет от этих снов спасения иного. – Чужак отбросил в сторону головню, стряхнул с ладоней темную пыль.

Он?! Он спас?! Быть такого не может! Однако коли своим глазам не верить – кому верить тогда?

Чужак вытянул из костра распалившуюся палку, кинул мне чуть не на колени, спросил насмешливо:

– Что же стоишь? Иль не ты сын Старейшины?

В другое время возмутился бы я наглости ведьминого сына, а нынче и в голову не пришло… Не его казнить и винить следовало – меня, нерадивого да неповоротливого.

Ухватил ветку, им брошенную, в исполохе стал ею братьев по бокам охаживать. Казалось, не тела бью – сон смертный, их сморивший…

Очнулся лишь от протестующих воплей Медведя.

Что, дурак, делаю? Кого бью нещадно огнем? Совсем спятил…

Лис не орал, лишь поскуливал едва слышно, косился на меня сузившимися от боли глазами.

– Живые, – всхлипнул я, роняя в костер ненужную уже ветку. – Живые…

Что еще молвить мог, чем радость выразить? Разве слезами, что сами по щекам текли, не держались в истомившейся, истерзанной страхом душе…

 

ХИТРЕЦ

Задыхаясь, вновь маленький и одинокий, бежал я по гладкому, покатому, словно лысина, полю – искал спасения от жестоких мальчишек, что гнались по пятам и кричали безжалостно:

– Никчемный, никчемный, никчемный!

Не был я никчемным, не был, да разве им объяснишь? Разве упросишь хохочущих сорванцов уняться и перестать рвать мне душу своим смехом издевательским?

– Не надо… Не надо… – умолял, падая, зажимал уши руками, но насмешливые голоса просачивались сквозь тонкие ладони, жалили сердце, заставляли опять вскакивать и бежать, бежать без конца…

Ну почему, почему они так ненавидели меня? Что сделал я плохого? Чем заслужил пинки и затрещины? Уж лучше бы умереть мне, а то и вовсе не родиться!

Я заплакал. Слезы побежали по щекам горячими, крупными каплями, от судорожных всхлипов все тело худосочное задергалось…

– Трус! Плакса! Вот тебе!

Кто первым бросил тот камень? Красивая кареглазая девчонка, которую часто мечтал возле себя увидеть, иль нахально усмехающийся Хорек – я не заметил, зато взвыл от боли, разорвавшей бок, скрючился, прикрывая голову руками…

– Вот тебе, вот! Вот!

Летели камни, впивались в тело острыми боками, уже не хватало рук сберегать лицо, да и сил уже не было – одно отчаяние…

– Не надо… – взмолился в последний раз, протягивая к расплывающимся перед глазами лицам дрожащие окровавленные пальцы, и застонал от пронзившей их жгучей боли… Застонал – да и проснулся!

Не понял даже сперва – где я, зачем, а когда уразумел, нахлынуло облегчение. Даже на обожженную руку не взглянул – петь хотелось от радости, что нечего мне теперь бояться, что остались далеко позади детские годы, бед да обид полные. Теперь меня почитали и ценили – сам Старейшина мне сына своего доверил…

Оглянулся я – сыскать Славена – да испугался так, как в детстве не доводилось. Ужасом и стыдом опалило душу… Не уберег я своего Славена, не уследил – не вынес мальчик тягот пути да ночи темной в чужом краю… Не выдержал, потерял рассудок! Бегал по поляне, будто пляску затеял странную, вертел над головой палкой горящей, искры огненные расплескивая, и бил ею куда не попадя… Особенно Медведю да Лису доставалось…

Я к нему кинулся было, но глянул на руку свою обожженную и будто споткнулся на полпути… Как же забыть я мог легенду старинную, из рода в род передававшуюся?! Старики частенько говаривали – смертный сон да сонная смерть, а ведь пошла эта присказка от Болотняка…

Заплясали в душе прежние страхи… Вещим сон оказался – никчемный я! Шел Славена от напастей и бед оберегать, а при первой же опаске маху дал!

– Ты что, спятил?!

Медведь не на меня зарычал – на Славена, а у меня сердце зашлось – шарахнулся от него в сторону, затаился белкой испуганной…

Охотник протопал мимо – каменной глыбой попер на Славена. За плечом у него верной тенью, что даже в ночь не отлепляется, крался Лис, поигрывал кистенем…

Исполох меня обуял. Понял – сейчас бить будут – не простят ожогов, во сне полученных. Не спасет Славена именитость рода его…

Катилась от братьев волна ярости неудержимой, сметала все на своем пути. Неумолимо к Славену двигалась. Казалось мне – чувствовал, как тяжелый кулак Медведя крушит его ребра, как оставляет кровавую вмятину кистень Лиса, как кровь заливает глаза серые, и неожиданно для себя самого завопил пронзительно:

– Не трогайте его! Я виноват!

Братья на меня воззрились будто два барана на ворота новые. Заполз змеей шкодливой в нутро страх, заерзал там, поудобней устраиваясь. Силясь унять его, я скорчился и забормотал, покуда смелость не вся иссякла:

– Болотняк – место не простое. В давние времена… Что я объясняю? Кому нужны оправдания да басни мои?

Махнул рукой, на судьбину свою неулыбчивую положась, выдохнул:

– Что говорить… Виноват я – не упредил…

– О чем не упредил? – заинтересовался, забыв об ожогах, Медведь.

Он отходил легко, да и сердился редко… Только мне на него глядеть стыдно было – спрятал глаза, в землю уставившись, чуть не шепотом вымолвил:

– Знахари и ведуны о Болотняке многое говорят… Я те рассказы ведал, а вас не упредил…

Мягкосердечный Бегун легко отозвался:

– Да ладно тебе виниться-то! Сказывай лучше, чего о Болотняке люди болтают…

Его хлебом не корми, дай сказ дивный иль историю какую послушать. Да и я, коли уж начал говорить, остановиться не осмеливался – все казалось, замолчу, как услышу холодный и строгий голос Славена. И скажет он одно только: «Ступай обратно, Хитрец. Не по пути нам!»

Из-за этой боязни начал бормотать, сбиваясь да словами захлебываясь:

– В рунах старых, которые незнаемо даже – человеком ли писаны, о таком диве говорится. Случилось, мол, это, когда еще ходил по земле великан могучий, горы сдвигающий, сын бога Белеса – Волот. Сказывают так: был Волот подобен отцу во всем – надеялся на малый люд, по земле живущий, более, чем на силу и могущество свое. Зашел однажды он в болото гиблое и встретил там Старуху Болотную, ту, что дочерей Мокошиных, Лихорадок, привечает и топляков сыновьями кличет. Стала Старуха смеяться над ним: «Что ты, сын бога, с людишками слабыми возишься? Вон, глянь на меня – я одна в землях болотных госпожа, все мне кланяются да никто мне не указ». «А потому, – ответил Волот, – вожусь я с ними, что сильней они всех богов и богинь на свете! И тебя, Старухи Болотной, сильней. И коли пожелают они, уйдешь ты с места своего и в глуши болотной спрячешься…» «Глупости ты говоришь, хоть и умен с виду! – засмеялась над ним Старуха. – Никому меня в болотине не одолеть!» А Волот не сдавался, на своем стоял… Долго они спорили, а потом надумали спор делом порешить. Созвал Волот на земли болотные самых сильных да храбрых людей и повелел им на болотине гиблой городище выстроить. Да такой, чтобы, на него глядючи, смутился сам Хоре ясноликий… Поперву дело у людей споро шло, трудились они рук не покладая, а когда увидала Старуха, что людишки, ею презираемые, болото теснят, то пошла на них войной. Сперва топляками напугала, потом Лихорадок наслала, а затем Мор Болотный страшный напустила. Пришли времена тяжкие, когда стало средь людей, в болото вошедших, мертвых больше, чем живых. Днями живые мертвецов хоронить не успевали, а ночами по болоту тени непогребенные шастали, родичей кликали… Испугались тогда многие, работу свою оставили и стали обратно, на место сухое собираться. Увидел это Волот, разъярился на ослушников. «Куда собрались?» – крикнул грозно, аж деревья затрещали, ломаясь, и болотина задрожала в страхе. «Домой», – ответили людишки. «Здесь дом ваш! И очаг вам здесь!» – сказал тогда Волот и призвал к себе Ящеров, что в небесах невидимыми летают и плотью облекаются лишь по воле божеской. Узрев тех Ящеров, разбежались люди кто куда и осели на землях приболотных малыми печищами. А Ящеры в ночь одну сгребли все тела неубранные округ болота да спалили их дыханием огненным. На пепле том поднялись холмы-пригорочки, а на них – деревья стройные да высокие. За пригорками повелел Волот двум реками бежать – Равани да Тигоде и так сказал пригоркам тем: «Быть вам отныне стражами людей болотных. Сотворили они мне позор, и за это обрекаю их веками с той биться, которую однажды одолеть не смогли! А коли кто из рода болотного мимо вас пройти пожелает – остановите вы их, пригорки, красотой да ладностью своей и усыпите смертным сном!»

– Болотняк-то тут при чем? – перебил меня Лис. Я удивился – неужто главного не сказал?! Добавил покорно:

– Те пригорки и зовутся Болотняком…

Больше рассказывать было нечего. Оставалось лишь на зелень буйную под ногами глядеть и гадать – чем меня, нерадивого, покарают? Как накажут? Хорошо, коли затрещиной да тычком обойдутся, хуже, ежели погонят прочь – на позор…

Первым Медведь заговорил, хоть ворочались в его большой голове мысли туго:

– Интересные ты байки знаешь, Хитрец, и сказываешь здорово, вот только никак я в толк не возьму – чего ты винился перед нами? Что сделал не так?

– Ох, и тупой ты, братец! – хмыкнул Лис. – Он же обо всем заранее ведал, а нам не сказывал…

– Ну и что?

Теперь уже не сдержался Бегун, хихикнул. Медведь озадаченно потер лоб, пустился в рассуждения:

– Все живы, здоровы, а что ночь спали худо, так ведь такое и в родимой избе случиться может… В чем Хитрец-то виноват?

Редко когда болотники так веселились – от души да во весь голос… Даже о вине моей забыли. Бегун всхлипывал жалобно, утирал глаза рукавом, Наследник трясся, покряхтывая, а Лис визжал поросенком, по траве катаясь да за живот держась. Я и сам, хоть горели щеки стыдом, а улыбнулся – потешен был Медведь тугодумный. Лицо у него вытянулось, глаза обидой налились, губы, будто у глуздыря, реветь приготовившегося, толщиной набрякли… Бормотал обиженно и не понимал, что словами своими всех смешит:

– Экие понятливые… А я вот не понимаю… Волот да Ящеры… Когда это было-то? Да при чем тут Хитрец?

Покосился на брата, сверкнул глазами, передразнил:

– «Не сказывал, не сказывал…» Так ведь живы все!

– Жив ты, – задыхаясь от хохота, вымолвил Лис, – оттого, что Славен нас огнем опалил, дурные сны прочь отогнал…

Медведь засопел, приподнялся с травы примятой, склонился Славену в ноги:

– За то – благодарствую…

Болотники к этакой церемонности не привыкли. Славен смутился, спрятал взгляд, словно что скрыть хотел…

– Да я…

Лис унял смех, хлопнул меня по плечу:

– Ох, старик, кабы не Славен – вразумил бы я тебя кой-чему, о чем рунами не пишется! За то лишь прощаю, что научил его, как с наваждением сонным бороться!

Я научил?! Не учил я его этому! Сам не ведал, испугался даже, его с головней горячей увидя! Неужто мальчик сам догадался огнем дурное отогнать?!

От гордости да радости у меня сердце зашлось. Захотелось обнять Славена, вместе с ним порадоваться, но поднял на него взгляд и испугался. Сидел он, понуря голову и палочкой в земле ковыряя, – глаза от света прятал, а на щеках румянец нехороший алел – такой лишь у виноватых да неправых бывает…

– Что с тобой, Славен?

Поднял он на меня серые глаза, моргнул, а потом отбросил прочь сломанную палочку, буркнул невнятно:

– Ничего…

И пошел прочь – вещи собирать…

 

БЕГУН

Смех унес распри, обиды, кошмары ночные, а заодно и сумраки зловещие, гостями незваными вокруг костра столпившиеся. Незамеченной, тихой взошла на небо дева-Заря, погнала домой темных Перуновых жеребцов, а белых на волю выпустила. Братец ее меньшой, Рассвет, засеребрил росу в высокой траве, окутал легкой влагой ветви деревьев, пробежал робкими да нежными пальчиками по лицам измученным. Незнакомыми, звонкими голосами птицы затренькали – разбудили деревья заспанные. Те неохотно просыпались – стройными стволами потягивались и, словно девушки перед купанием, расстилали на травяной зелени тени-одежды, нежились, подставляя ровные округлые бока солнечным лучам. Металось вокруг что-то волшебное – казалось, от малейшего вздоха взлетят, перешептываясь, пылинки чудные, понесут мое дыхание в прекрасные да таинственные страны.

Рвались из сердца слова, молили беззвучно: «Возьмите меня с собой, покажите иной мир, тот, что взору человечьему недоступен!»

Разомлел я под ладонями солнца ласковыми, как вдруг отпрянули они. Скользнул по щекам холодный влажный ветер, заставил вздрогнуть, сжаться в недобром предчувствии.

С неприятным шорохом, заслоняя собой поднимающееся меж деревьями тело могучего Хорса, похожий на еще одну ночную тень, за своими сбежавшими собратьями ускользающую, прошел мимо Чужак. Болталась на его плече торба старая, посох о землю постукивал… Куда это он?

– Скатертью дорога, – выдохнул рядом Лис.

И он Чужака не любил, и он не верил сыну ведьмину…

– Твоя правда, – отозвался Хитрец. – Пользы от него никакой, да и спокойнее без него будет.

Тут я спорить не стал – без Чужака, и правда, душа от опасений отдохнет… С этаким взором, как у него, покоя не сыщешь. К нему, небось, напасти все сами липнут, родича чуя!

Чужак удалялся. Солнце ткало за ним прозрачно-серебряную паутину, кутало в лучи рассветные, будто в материю шелковую, тонкую…

Жаль было его все же… Загадочный он, нелюдимый, но разве все мы одинаковы? Вон Лис болтлив да насмешлив сверх меры, так его ж не гонят за это, не вздыхают за спиной, его уходу радуясь!

– Чужак, постой! – Славен сорвался с места, подбежал к остановившемуся Чужаку, стал ему что-то втолковывать.

Хитрец глаз с него не сводил – топтался возле Медведя и жалобно поскуливал, беспокоясь о своем любимчике:

– Зачем побежал? Ведьмино отродье до добра не доведет… Зачем с ним разговаривать?

Не знаю, что меня зацепило больше – нытье Хитреца иль благородство Славена, но не вытерпел, сказал, что на языке крутилось, покоя не давало:

– Ты, Хитрец, иногда словно и не человек вовсе! Голова есть, а сердца недостает! Тебе бы в озере жить, с рыбами холодными.

Лис расхохотался и спросил вернувшегося Славена:

– Чужак с нами?

Тот молча кивнул на разбросанные вещи:

– Собирайтесь. Пора.

Мне на сборы много времени не потребовалось. Медведю с Лисом и того меньше, чай, привыкли к походам. Хитрецу Славен сам помог. Скоренько покидал в мешок его вещи, а на упреки ответил коротко:

– Тебе лучше помалкивать, после всего…

Старик и без того ходил, будто в воду опущенный, а тут вовсе расстроился – поплелся позади, еле ноги передвигая…

А меня они, наоборот, поперед всех несли – интересно было на новые, незнаемые места поглядеть…

Болотняк скатился пологими склонами к Тигоде – ее вброд перешли в месте неглубоком, а за ней вырос густой и непролазной стеной могучий лес. Едва ступил я в него – почуял робость и благоговение нежданное, будто попал в капище богов неведомых.

Высокие разлапистые деревья синеву неба за кронами прятали. Ели стыдились ног своих шершавых, прикрывали их подолами веток, до земли спускающимися. Исполинские осины, будто сплетницы печищенские, болтали да шумели над головой.

Лес – не болотина, где все за версту видать, менялся он, как девка на выданье, – то сиял березками белыми и вешним солнышком, а то заслонялся от гостей непрошеных частым молодым ельником, сквозь который лишь ножами да топорами путь торили. Может, потому и выбрались на большую, залитую светом поляну только к вечеру, хотя клялся Хитрец, что от Болотника до нее не больше версты.

Посреди поляны высился горделиво могучий властный дуб – я такого раньше и представить бы не смог… Руками зелеными нависал он над травяной зеленью да на нас с высоты своей презрительно поглядывал, будто прогнать хотел…

Я пред ним замер в восхищении, а Лис мигом под ветви заскочил, ахнул:

– Ух ты! Ему лет пятьсот, не менее…

– Больше… – подал голос Хитрец. – Это Старый Дуб – страж Волхского леса.

– Страж?

– Да. Вон вокруг ствола кора стертая. От цепи след. В старину здесь волхи жили. – Смутился, замялся, но добавил все-таки: – Руны так говорят…

– Волхи? Это те колдуны, от коих волхвы пошли?

Глаза у Лиса разгорелись, будто увидал перед собой не дуб, а самого волха древнего… Хитрец за ухом потер, покраснел:

– Что до колдовства, о том не ведаю, а руны о волхах немногое помнят… Упоминают, будто и зверя, и птицу волхи понимали…

Лис фыркнул, хлопнул ладонью о могучий ствол:

– Ха! Любой охотник зверя да птицу понимает!

– Сказывают еще, что они лес этот из другого мира перенесли. Мол, взяли за какой-то кромкой ростки малые и здесь их посадили. Из ростков тех могучий лес, всяких диковин полный, поднялся… Все остальные деревья на земле – тех ростков дети…

– Стало быть, дуб этот для всех деревьев – что Род для людей? – задумчиво произнес Славен.

– Стало быть…

Хитрец то ли боялся воспитанника своего, то ли виной до сих пор мучился, а смотреть на него избегал, лишь втихомолку поглядывал… Да мне-то что? Свои дела пускай сами решают, а мне интересно было о волхах да цепях, что на дубе висели, узнать.

– А кто тут на цепи сидел? – спросил Хитреца.

– Коты громадные… Баюнами их звали…

– Почему коты? Чего они худого сделали? – удивился Медведь, задумчиво проводя толстым пальцем по изрезанной коре.

– Коты тропки заветные, к волхам ведущие, обороняли. По-своему, конечно, по-кошачьи… Только захочет кто до печища волхского дойти – ступит в лес, а Баюн – прыг перед ним на тропу и давай сказки сказывать, песни петь, да так, что не хочешь, а заслушаешься. Сам он красивый, пушистый, домом пахнет, уютом. Коли нет у путника дела неотложного – сядет послушать кошачьи байки о богатырях могучих, девицах прекрасных, сокровищах несметных, да так и останется сиднем сидеть до самой смерти, небылицами одурманенный. А тому, кто мимо Баюна проходил, лес уж и сам загадки загадывал. То белая березка стройным девичьим станом мерещилась, то куст корявый воином израненным казался. Глупый да невнимательный непременно с тропы сходил. А там его нежить одолевала. Кого били и прочь выгоняли, кого до смерти запугивали. Добирались до волхов только самые отчаянные. Да еще блажные. Первые отвагой и умом брали, а вторых лес сам не обижал – считалось, богами они отмечены…

Все Хитреца слушали и вокруг дуба топтались, будто ждали знака какого, его слова подтверждающего… А мне до конца дослушать хотелось всего более.

– Хитрец, а что потом с волхами сталось?

– Да кто их ведает… Воевали они долго с ньярами, случайно в края наши заскочившими и проведавшими, будто в лесу у волхов тайные да богатые клады упрятаны. А потом волхи пропали, а ньяры назад в свои фьорды ушли…

– Как пропали?! – хором охнули Лис и Наследник. Хитрец пожал слабыми плечиками:

– Не знаю. Просто исчезли и все. А с ними вместе Баюны, цепи златые, зверье говорящее да нежить лесная. Остался лес обычный, разве что деревья в нем других больше и тропки уже. Рунами так сказано: «В ночь наладили волхи ладьи белые да ушли по лесной реке Ящере из мира этого на кромку. И стоял той ночью стон страшный по всей земле, ибо обернулась вихрем черным сила лесная и умчалась вслед за волхами. С той поры поднялась стена меж людьми, богами да разной нежитью…»

Я не мог понять, о какой кромке говорил Хитрец и куда волхи подевались, но думать нравилось, что бродили когда-то в темных глубинах векового леса люди таинственные, говорили с разной живностью, с деревьями, кустами, травой…

– Так и вижу их! – шепнул Лису. – Даже мерещится, будто мурчит над ухом кот Баюн.

– Радуйся, что не мурчит, – отозвался он. – А то ты возле него надолго расселся бы. Вот только не знаю, кто кого заморил бы: ты – кота, своими расспросами, или кот – тебя, байками.

Обидно стало. Я сокровенным поделился, а ему лишь бы посмеяться!

– Грубый ты, Лис.

– Ну, на тебя не угодишь! Хитрец – черствый, я – грубый. Горазд ты в чужих оплошностях копаться.

Я понапрасну ссориться не люблю, но коли задевают за живое мечты да веру мою – тут без потасовки не обойтись…

Я за пояс хватился, нож потянул. Лис, будто только того и ждал, – свой вытащил… Коли надеялся он меня резаком охотничьим напугать, то не на того нарвался. Я и не такое видывал. Один Чужак с глазами, будто пропасти бездонные, чего стоит! После него Лис со своим ножичком – создание вовсе безобидное.

– Лис, брось нож. – Медведь подошел к брату, легко, без малейшего усилия выкрутил ему руку за спину. – Я что сказал?!

Оружие стукнуло о землю, вывалившись. Охотник пискнул жалобно:

– Да бросил я, бросил. Уж и пошутить нельзя…

– Дома шути, – проворчал Медведь и хватку ослабил.

В круглых карих глазах засветилось блаженство радостное. Не столько он обо мне позаботился, сколько с братцем молодшим за недавние насмешки поквитался.

Ко мне подошел Славен:

– Не лезь на рожон… Ты Лиса не первый год знаешь.

Помолчал немного, а затем добавил грозно:

– Надумаете еще поцапаться – у обоих все оружие отберу.

Именно так он и поступит. Старшой он для нас – может и жизни отобрать без колебаний…

Я покосился на Лиса. Обида в душе шевелилась еще, однако стоило взглянуть в веселые, шкодливые Лисьи глаза, как пошла она на убыль. С богами не поспоришь, а ведь это они сотворили такое с беднягой. Все, чего не додали старшему брату, – младшему в избытке выделили.

Лис заметил мой взгляд, подмигнул задорно и, повернувшись, двинулся под изогнутые дубовые ветви. Наследник за ним. Я последним оказался…

Волхский лес дышал древней волшбой, в каждом шорохе чудо мнилось, в каждом дереве – жизнь, с людской схожая. Скрывались под корой древесной сердца живые, никому не видимые…

А меж тем, покуда любовался я, угрюмые деревья потеснились пред березняком молодым, веселым, а тот, в свою очередь, уступил место частому кустарнику. Тропа пропетляла немного по непролазным зарослям и выскочила на круглую лужайку, со всех сторон пестрой березовой бахромой окаймленную. На ее краю, будто стесняясь неприглядности своей, притулилась избенка, по крышу заросшая крапивой да малинником.

– По всему видать, этот дом еще волхи ладили, – заметил Хитрец, пытаясь отпихнуть закрывающую вход подпорку. Та стояла прочно, не двигалась, точно впускать не желала нежданных гостей. Хитрец кряхтел, заливался краской, но не сдавался – толкал ногой корягу упорную. – Они таких избушек по всему лесу понаставили, чтоб было где заночевать. В те времена зверье водилось разное. Много такого было, что человечину за лакомство почитали. Руны сказывают, будто волхи убивать не любили, даже нежить не трогали без великой нужды, а спрятаться от опасности зазорным не считали.

Пока он объяснял, Медведь, сжалившись, подтолкнул подпорку, и дверь легко распахнулась. Пахнуло изнутри сыростью. Да и в лес вечерняя мгла вползала, будто кошка льстивая – брюхом земли касаясь… Ясно стало, зачем волхи избенки в глуши лесной ладили, – самому захотелось в тепло да к огню, подальше от заговорщицкого лесного шелеста.

– Тьфу ты! – ругнулся вошедший в дом Медведь, налетев на что-то в темноте и на весь лес загромыхав. – Свету бы…

Свет, конечно, не помешал бы, да где его взять? Кремень, небось, у каждого в суме есть, но кто за лучинами-дровами пойдет в этакую-то пору да в незнакомом лесу? Уж точно, не я…

Однако Хитрец не зря мудрецом слыл, знал он и впрямь многое… Медленно, на ощупь добрался до окошка, пошарил там, замахал рукой, Славена подзывая. Тот ждать себя не заставил – подошел к старику. Повозились немного они, пощелкали да похрустели, а потом распалили лучину – и затанцевали на гладких, широких полатях вдоль стен отблески света слабого, пробежали по столу, высветлили в дальнем углу каменку.

Лис перехватил огонь, сунулся в печь, поведал восторженно:

– Растопка заготовлена! Да сухая!

Дрова, действительно, оказались сухими, быстро занялись – растеклось тепло по всему телу… Хоть и мала была избенка волхская, да уютна. И было все в ней заранее припасено для путника нежданного – кувшины, плошки, хлеб, камнем за многие годы зачерствевший… Даже бадьи для воды стояли, жаль, самой воды в них недоставало.

Неугомонный Лис полез на полати, сбросил оттуда ворох мохнатых истертых шкур. Пыль с них удушливым столбом к потолку взвилась – Хитреца с глаз долой скрыла… Показался он еще меньше да старей, чем раньше, и от этого защемило глубоко внутри, там, куда не в силах рассудок дотянуться.

– И для кого здесь добро лежит? – удивился Лис – Тут и не ходит никто.

– Мы-то зашли, – заметил Славен, потихоньку вещички мокрые, что в Тигоде замочили, возле печи раскладывая.

Лис плечами пожал, но спорить не стал. Не должно простому болотнику с сыном Старейшины спор вести, хотя ничем Славен других не лучше был. Молодой, статный да сильный – но и Лис, и Медведь, да и я сам тем же похвастать могли. Не знай я его раньше, так и не поверил бы, что он – из нарочитых. Разве только по одежде видать было. У него даже на ноже золотом вензель Рода был выбит, а короткая рогатина с острыми костяными концами вся изрезана была именами предков могущественных. Простой парень о таком оружии и мечтать не смеет.

– Куда, думаешь, он собирается? – оторвал меня от размышлений Хитрец, указал глазами на Чужака.

Тот разложил уж свое тряпье рваное в самом темном углу да, пустой бадьей покачивая, помышлял за водой пойти. Неужто даже лес темный Волхский его не страшил? Хотя чего ему бояться – капюшон свой скинет – любой зверь сам от него в страхе побежит… Нелюдь он…

Я зябко поежился. Хитрец дождался, когда дверь за Чужаком закроется, и зашептал торопливо:

– За водой в этакую темень обычные люди не ходят. Ведьмина порода!

– Не ворчи. Помоги лучше, – одернул его Славен и на столе телятину со значками да пометками растянул.

Кто ту телятину расписывал, не знаю, а были на ней и деревья разные маленькие нарисованы, и болото лягухами помечено, и реки длинными змеями вились, и озера лужами округлыми разливались, а в самом низу, возле сплошного пятна темного, горделиво большой дом стоял, сразу видать было – Ладога!

Хитрец подошел на зов, посмотрел, помычал и изрек умно:

– Здесь идти надобно.

Морщинистый палец прочертил на бумаге извилистую линию. Наследник поморщился, будто горькой репы вкусил…

– Почему ж не напрямки?

– Это добрый путь, тореный… Тут пойдем.

– Ты советуй, да не указывай! – рявкнул Славен. Хотелось ему властью вверенной потешиться, да Хитрец всерьез разобиделся – лицом окаменел, губы бесцветные жесткой полосой стянул. Не ждал, видать, упрямства такого от мальчишки, годами в сыны ему годящегося. Теперь со стариком спорить – себе дороже встанет. Я как-то раз пробовал. Это как с трясиной болотной тягаться – чем сильнее дергаешься, тем быстрей засасывает.

Он отступаться от своего не хотел, доказывал упрямо:

– Горелое печище – место недоброе! Недаром его сожгли. Злое место!

– Чего же злого в нем?

– Не знаю!

– Ну, тогда и спорить не о чем!

Славен откинулся назад, принялся телятину сворачивать. Медведь вылез из-за его плеча:

– Дай – гляну.

Потер телятину пальцем, покачал косматой головой:

– Ты, Хитрец, зря упрямишься. Через Горелое и впрямь ближе…

– Ближе, да хуже!

– Хватит! Как сказал я, так и будет! – рассердился Славен и, нахмурясь, отобрал телятину у спорщиков. – Через Горелое пойдем!

Не заметил он за своей спиной Чужака – развернулся и чуть не налетел на него. Прошипел что-то недоброе и обойти хотел, но высунулась из-под старого Чужакова охабеня тонкая да цепкая рука, остановила:

– Не тебе решать, куда идти.

Славен от неожиданности оторопел, а я поперхнулся аж. Вот так тихоня, ведьмин сын! Да такое Старейшине сказать не всякий нарочитый осмелится, а он, голь перекатная, ляпнул и головы не склонил!

– Да как ты… – Хитрец зашелся, негодуя.

Чужак на его голос повернулся, сказал вроде неспешно и спокойно, а все же побежали от его слов по коже мурашки, обдало холодом:

– Ты, старик, готовься – выходит твой срок в миру…

В каком миру? Да какой срок? Иль это он грозится так, что смерть Хитрецова близка? Откель сие ведает?

Тот пискнул исполошно и замер, на ноги Чужака уставясь. Я невольно тоже на них поглядел.

Стояли возле ног сына ведьмина две бадьи, доверху чистой воды полные… Бегали по гладкой поверхности блики яркие, дрожали испуганно, будто боялись споров да голосов чужих. И где же он в такую темень родник сыскал?! Неужто и впрямь нежить он?!

Славен бадей не приметил, двинулся грозно на строптивца:

– Ты делать будешь то, что я велю! В верности мне клялся, значит, и слушаться меня должен!

Тот пожал равнодушно плечами, хмыкнул:

– Я? Тебя?

Это уж он через край хватил! Славен – парень незлобивый, но ведь всякой доброте предел есть. Нельзя этак с нарочитым говорить! Ничего, кроме неприятностей, не напросишь…

– Не хочешь слушать меня – уходи отсель! – разъярился Славен.

За дело разъярился – я б на его месте вообще с наглецом схватился в поединке, да раз-навсегда выяснил, чья правда верх возьмет…

– Утром уйду. – Чужак отвернулся и пошел в свой темный угол.

Медведь его недоуменным взглядом проводил, а Лис лишь покрутил пальцем у виска, дескать – что с умалишенным разговаривать…

Я ночь худо спал – метался в сомнениях и страхах пустых, о Чужаке думал. Веяло от ведьмина сына силой большей, чем у Славена была, только разобрать я не мог, откуда она у него да какова. Казалась сила его Кулле сродни – ветру вольному, бездумному, который и добро и зло в одно смешивал да нес-веял по белу свету – кому что достанется… Видать, обучился Чужак ведовству у матери, получил силу от ее знаний, а управляться с этой мощью толком не умел. Это что глуздырь годовалый с ножом острым охотницким балующийся, – иль себя, иль других, а непременно порежет…

В коротких сновидениях, что наплывали иногда, мерещились мне разные ужасы. То огромные, похожие на волков звери рвали на части чье-то тело исковерканное, то темными, зловещими тенями метались перед глазами блазни, то огромная фигура Чужака склонялась надо мной и спрашивала: «Хочешь, сниму капюшон? Хочешь?» Спокойный сон лишь под утро меня одолел, а проснулся я все же других ранее. Едва глаза размежил – почуял: не хочу в Горелое печище идти… А почему не хочу, и объяснить бы толком не смог… Может, Чужак в том виноват был?

Глянул я на место его, в угол, увидел там шкуру, аккуратно в полено свернутую, да на чистой белой тряпице краюху хлеба, для других случайных путников им оставленную… Сам не знаю с чего, навернулись слезы на глаза, захотелось из избы выбежать и окликнуть ведьмина сына – хоть проститься с ним по-человечески. Но, видать, он в человеческой речи не нуждался – недаром так ушел, втихую, ни с кем не простившись.

Просыпались остальные. Зевали, потягивались и, словно стыдясь чего-то, опускали глаза, старались не глядеть в сторону опустевшей лавки Чужака. Молчали, будто воды в рот набрав, а за столом не удержался Медведь, сказал вслух то, что у каждого на языке вертелось:

– Тошно…

Славен взвился, будто ножом кто ткнул в мягкое место, рявкнул решительно:

– Ляд с вами всеми! Собирайтесь! В Терпилицы пойдем.

Хитрец гордо выпятил тощую грудь, но всем ясно было: не из-за него Славен другой путь избрал – из-за чужака. Коли остался бы тот – небось, и дерзость простил бы ему. Поторопился с уходом ведьмин сын, поспешил…

Да не один он спешил, все мы собирались в суете да горячке, будто неловко вдруг почуяли себя в волхской избенке. Не казалась она уж больше укрытием надежным. Оно и не мудрено – от самих себя да от неправоты своей ни в какой избе не спрячешься, будь она хоромами Княжьими иль домом, в лесу заброшенным…

 

СЛАВЕН

Какого ляда взъелся я на Чужака, зачем его прогнал? Конечно, тех слов обидных, что он не удержал, я простить не мог, но все же помнить должен был, кто нас всех на Болотняке от смерти спас. А я забыл – сорвался на спасителе своем, распотешил гордыню неуемную. Вот потому и тошно теперь, несладко. Казалось – все меня осуждают, все глядят косо. Даже лес не желал привечать – шумели деревья приглушенно над головой, словно мыслили отомстить за ведьминого сына. От шелеста их холодок по коже бежал, пронимала сердце дрожь неведомая.

– Славен, – подошел ко мне Хитрец. – Не хочу тревожить тебя понапрасну, да худо у меня на душе. Лес не такой какой-то.

Не такой! Еще как не такой!

– Что-то в нем зловещее ходит… – опасливо озираясь, вновь забормотал старик.

В другое время посмеялся бы я над глупыми его страхами, а нынче не до смеха было – самого боязнь за душу брала.

– Лис! Медведь! Подите-ка сюда.

Они чуть впереди шли, сразу за Бегуном. Ежели и они неладное чуяли, надобно было нам поспешить и до ночи из леса этого затаенного выйти…

Лис первым подскочил, в глаза заглянул:

– Чего всполошился?

– Скажи, что в лесу не так? – уклонился я.

Лис и рта открыть не успел, как брат его перебил, выдохнул шумно:

– Да все в нем не так! И замолчал…

От Медведя объяснений можно всю жизнь прождать, да так и не услышать. Хорошо, хоть братец у него разговорчивый – сам болтать принялся, без расспросов лишних:

– Запахи здесь совсем иные, чем у нас, в Приболотье. Коли по ним судить, так зверя дикого тут тьма. А следов не видать… Обманные запахи, обманные звери, да и весь этот лес – обман сплошной.

Медведь брата по плечу хлопнул, будто одобрил его речи разумные, и загрохотал:

– Поторапливаться надобно. Не хотелось бы в этом лесу еще одну ночь провесть…

От охотника не доводилось еще мне таких слов слышать. Для них лес – и дом, и родня, и жизнь вся. А к этому лесу и охотничье сердце не лежало… Никого он не радовал. Разве только Бегуна, ошалело на высокие деревья взирающего да к каждому шороху с улыбкой прислушивающегося. Так он, небось, и леса не замечает – в мечтаниях своих плещется!

Я певца поторопил и сам шагу прибавил, побежал почти, но коли вошел в душу страх, никаким ходом его оттуда не вытащишь. Разрастался он, путал мысли да с тропы, и без того едва заметной, сбивал. Мерещились вокруг тени зверей неведомых, то ли оборотней, то ли чудищ, что каждый в детстве себе выдумывал. Казалось, не трава да коренья под ногами путаются, а руки мертвые из земли вылезают, цепляют за что ни попадя. А самое худое – скрылось за набежавшими облаками светлое солнышко, потемнело все, будто к буре жуткой приготовилось.

– Э-э-эй!

Показалось мне иль впрямь средь елей насупленных чей-то голос раздался?

Прихватил за плечо впереди идущего Медведя:

– Ты слыхал?

Он глянул на меня круглыми глазами, моргнул непонимающе:

– Чего?

– Я слышал! – вылез из-за моей спины Хитрец. – Будто кричал кто-то…

Тут уж все остановились, заозирались на деревья потемневшие, неведомые страхи за своими пышными ветвями скрывающие.

Лис фыркнул презрительно:

– Тебе, старик, что хошь с перепугу послышаться может! Чай, впервой по лесу блудишь?

– Думаешь – и мне с перепугу послышалось?! – одернул его.

Он смолк сразу.

Экий храбрец! Старика безродного задевать горазд, а со мной, нарочитым, связываться поостерегся. Хотя коли помыслить, так что я ему сделать мог? Покричать, подраться, правоту свою доказывая, а худшее – прочь погнать. Только как его погонишь – Медведь брата не оставит, с ним уйдет. Вот и получится, что сам я выгнанным останусь…

– Эге-гей!

– Слышал?!

Хитрец аж испугаться забыл – так обрадовался, что крик не со страху примерещился.

– Слышал… – растерялся Лис. – Может, это…

– Чужак? – договорил за него Бегун, широко голубые глаза распахнув.

Я и сам так думал. Вина покоя не давала…

Нехорошо я с Чужаком обошелся, неладно. А коли он в беду попал, коли кричит, на помощь нашу надеясь да ее поджидая?

Я шагнул с тропы, обернулся к родичам:

– Лис, Медведь со мной пойдем, а остальные здесь дожидайте. Коли случиться что – позовем…

– Не ходи… – жалобно пискнул Хитрец, но я уже одной ногой под сплетенные ветви ступил, сделал вид, будто не расслышал голоса его. Старику дай волю – он меня в золоченую клеть посадит и любоваться будет днями целыми…

Лис меня обогнал, носом воздух потянул, вымолвил неуверенно:

– Не пахнет человеком…

Хотел я было напомнить ему, что Чужак, может, и не человек вовсе, а нежить наполовину, да решил не пугать охотника – помотал головой:

– Далеко еще… Ближе подойдем – учуешь.

Он успокоился, заскользил вперед легким, пружинистым шагом, чуть не грудью к кустам прижимаясь. Медведь за ним. Глядел я на его спину широкую да уразуметь на мог – как научился он, громадина этакая, сквозь заросли проходить, листка малого с места не трогая? Недаром, видать, слыл лучшим в Приболотье охотником…

– О-о-ох… – выдохнул кто-то жалобно, в темноте под елями скрываясь.

Кто бы ни был там, а стонал он столь горестно, что душа на клочки мелкие рвалась. Перед смертью и то не плачут так…

– Что за наваждение?! – Лис отодвинул нависающие еловые ветви, сунулся под них. – Нет никого!

Я под его руку глянул. Пусто было под елями, даже сухая хвоя, что за много лет нападала, нетронутой лежала.

– Не пахнет здесь человеком! – опять вспомнил о своем Лис. – Может, обратно пойдем?

Не походил тот, что с нами в прятки играл, на Чужака – он не стонал бы так и не таился. Чего ему нас пугаться? Прогнали, но ведь не побили же!

– Пойдем отсюда! – решил было, но тут из-за куста, что в двух шагах от елей притулился, протяжный, едва слышный крик прошелестел:

– А-а-а-а…

Словно человек, умирая, вздохом последним с душой улетающей распрощался. Мороз по коже пробежал, сердце будто в темную тину опустилось и замерло…

Я подскочил к кусту. Никого…

– Обереги, Чур! – пробормотал Медведь.

Не к Чуру взывать – самим убираться с дурного места надобно! Да побыстрей…

Обернулся я – назад воротиться, к Хитрецу и Бегуну, на тропе поджидающим, да понял с ужасом, что пути вспомнить не могу. Мнилось-то – Чужак в беде, надеялся втайне за Болотняк расплатиться с ним, вот и бежал, заломов после себя не оставляя да примет верных не видя. Куда пойти теперь?

Стоял вокруг молчаливый высокий лес, глядел на меня испытующе, будто загадку какую мне загадал и ответа дожидался. Я на охотников покосился. Быть того не может, чтоб они дороги обратной не запомнили!

Медведь, будто глыба каменная, стоял, по сторонам озирался, а Лис поймал мой взгляд, понял без слов, на что надеюсь, усмехнулся побледневшим лицом:

– Не помню я дороги…

Как «не помню»?! Чай, не новичок он в науке лесной! Неужто нюх да привычка не выведут?!

– Нет. – Он голову опустил. – Не помню. А плутать не хочу – только дальше от тропы уйдем.

– Может, солнца дождаться? – Медведь взглянул на небо, ветвями и тучами закрытое. – По нему выберемся.

А сколько ждать? Да и бывает ли оно в здешних местах, солнце-то?

– А мы ведь недалече ушли, – неожиданно обрадовался Лис. – Покричим – наши-то и отзовутся!

Он уж и рот открыл – крикнуть, да я вовремя подоспел, за руку его схватил:

– Стой! Ты бы, крик услышав, что делать бы стал?

– Отозвался бы, – быстро ответил он.

– Это сейчас ты умный такой, а небось на деле первым бы с тропы сошел и на выручку кинулся! И они так же сделают. Мало тебе, что сами заплутали, еще и других к себе утянуть хочешь?

– Что ж делать-то?! – Он губу закусил, помрачнел с досады. – Не истуканами ж нам тут стоять!

– Выбираться будем… – Я развернулся и потопал в лесную темень.

Коли умом дороги не сыскали, может, чутьем, что У всякой твари живой водится, выйдем?

Легко полагать, да как содеять, коли деревья вокруг стояли точно братья-близнецы – все на один лад? Да и кусты тоже…

– Сю-юда-а-а! – донесся едва различимый голос. – Эге-гей!

Никак Хитрец догадался нас окликнуть?! Ох, выйдем – в ноги ему поклонюсь! Уберег меня от отчаяния и стыда… А то сколь мы проплутали б меж елей двух, да, может, и вовсе не вышли бы. Волхский лес широко раскинулся, да и зверь в нем, чай, не ручной…

– Э-э-э-эй! – не унимался старик. Звал, будто чуял, что по голосу его путь верный ищем.

Бежали мы так, что сам Леший не угнался бы, да только клики Хитреца ближе не становились. Верно подметил Медведь – обманный это лес, дикий.

Охотник лесом кормился, лесом жил, а теперь впереди всех огромными прыжками несся – как только замечать успевал ловушки лесные и через них перескакивать? Кусты под телом тяжелым трещали, жалуясь, молодые деревца, казалось, сами сторонились, дорогу уступая…

– У-ух!

Я на его руку с лету грудью наскочил, будто о бревно ткнулся – осел на землю, вечерней влагой подернутую. Рядом Лис шлепнулся, недоуменно на брата пялясь, заорал, от бега не отдышавшись:

– Ты спятил совсем, что ли?!

Спятил Медведь иль нет, но вел себя странно: то бежал, будто олень на гоне весеннем, а то встал столбом, путь заступил, да еще и руки развел пошире, чтоб мимо не проскочили ненароком! Сам еле дышал – грудь кузнечными мехами вздымалась, а нас дальше бежать не пускал…

Я с травы поднялся, порты от налипшей хвои отряхнул, бедро, коим об корягу стукнулся, потер, боль сгоняя, и спросил, едва ярость сдерживая:

– Чего встал как пень?

– Уводны с нами шутят… Лешак… иль Лешачиха… Я не понял сперва, одернуть его хотел – что, мол, чепуху мелешь?! А потом уразумел, о чем охотник толкует. Как сам не догадался! Конечно, так только нежити шутить могут – в чащобу глухую заманивать да в прятки играть… И крик, что мне слышался, и Хитреца зов, все это – Лешачьи проделки! А коли так – успокоиться надобно и дорогу с умом разыскивать, на козни уводен не глядя.

– Пошли. – Я Лису руку протянул, помог с земли подняться.

– Я воду чую. – Он потер горло, глянул на меня хитро. – Близко…

Река иль ручей в лесу, что дорога верная – всегда хоть к какому краю леса да выведет. А там и нашу тропку сыщем, назад воротимся… Лишь бы Хитрец да Бегун нас искать не отправились.

Ручей и впрямь совсем рядом оказался. И какой ручей! Чистый, прозрачный – будто от самого Студенца начало брал. Одно худо – не подобраться было к нему никак: кусты намертво сцепились над водой ветвями гибкими, будто уберечь хотели чистоту да красоту такую от глаз чужих.

– К ручьям зверье всегда тропки торит, – потер затылок Медведь. – Коли пройти по нему немного, непременно такую сыщем.

Ну, нет! Не тропки нам искать надобно, а по ручью к краю леса идти да помнить о родичах, на тропе оставленных. Доберемся до них, а там уж и напьемся вдосталь.

– Нет! – сказал, будто отрезал, но Лису указы мои – что мертвому припарка.

– Пить хочу! – заскулил визгливо.

От голоса его побежало по деревьям эхо, зашелестело легким ветерком в кустах:

– Хочу, хочу, хочу…

– Тогда – пей! – рявкнул я, на строптивца не глядя.

– И напьюсь! – Он вытянул из-за пояса топор, принялся с шумом и треском кусты крушить.

Топор хорошо дерево твердое рубит, а кустики гибкие лишь кору на нем оставляют да гнутся под ударами…

– Хватит! Не дури! – одернул брата Медведь, да без толку.

Тот губу закусил упрямо, заменил топор ножом охотничьим, начал по очереди ветви непослушные срезать.

Этак он допоздна провозится… А что сделаешь? Медведь без него с места не сойдет…

Я устало опустился на траву, уставился на пыхтящего от усердия охотника. Кустарник ему неохотно поддавался, сыпал на голову листочки зеленые, будто хотел упредить о чем-то. Странные листочки, я таких еще не видывал. Да и кустов таких встречать не приходилось… Вон один листик прямо на рыжие Лисьи космы осел, будто птица из краев дальних залетевшая, отдохнул немного, взмыл, ветром влекомый, и опустился малой ладьей на воду прозрачную…

– Остановись, Лис! – завопил я, глазам не веря. Вот тебе и сказки дедовы! Когда бы знал, что они правдой окажутся?!

– Ис-ис-ис! – отозвалось, дразнясь, эхо.

Лис нож выронил, обернулся ко мне исполошно.

– Гляди!

Я рубанул с ходу ветку зеленую, швырнул ее в ручей. Сперва она лишь покачивалась, течением колеблемая, а затем вдруг сморщились листья жалобно, потемнели, будто пеплом припорошенные, да и ветка сама скорчилась, дрожа, вмиг из девки цветущей в старуху обратилась…

Вода ее на бережок вынесла и там оставила, свое дело свершив. Приняла гибкую да зеленую, а отдала уж желтую, сухую. Мертвую…

Медведь охнул, а Лис все на ветку глядел, смекалку да болтливость свою утратив.

– Вода – мертвая! – гаркнул ему в ухо.

– Мертвая, мертвая, мертвая! – захохотало эхо лесное.

Эхо ли? Может, все тот же Лешак над нами потешается?

Что же мне Хитрец о нежити лесной говорил, как учил ее одурачивать? Настало время пожалеть, что не всегда наставления его скучные выслушивал – думал, не сгодятся они никогда… Что же делать-то?

– Эге-гей! – раздался совсем близко голос.

Нет, на сей раз мы уж ученые – на крик не побежим!

Лис, ручьем обманутый, на весь свет озлился, рявкнул в ответ:

– Гей!

– О-ох! – выдрался из-за елей маленький странный человек, ухмыльнулся: – Еле сыскал вас!

Хитрец? Как он?.. И почему обряжен в Бегуна рубаху, что ему до пят достает, да еще и навыворот? А у того, наоборот, срачица Хитрецова маленькая натянута и руки из рукавов до локтя торчат…

Мы с Медведем еще глазами хлопали, а Лис уж зашелся в хохоте, про все напасти забыв. Над Бегуном потешался… И чего они не поделили – все, как петухи, друг на друга наскакивали…

– Ох, Лешачиха заиграла… – Хитрец тяжело рухнул возле меня, утер ладонью потный лоб. – Хорошо хоть сразу ее приметили, а то никогда бы не сыскали вас, хоть меняйся одежей, хоть нет…

– Лешачиха? Одежа? Ничего я понять не мог.

– Лешачиха! – Глаза у Бегуна восторгом горели да задором. – Вы ушли, а через миг она явилась! Огромная, страшная. Да как захохочет! Я труханул маленько, а Хитрец быстро смекнул, что вы в беду угодили, и припомнил, как отвадить ее. Поменялись мы с ним одежей, наизнанку ее вывернули. Лешачиха нас и не заметила… Поозиралась, поозиралась и за вами побежала. А мы за ней… Бегает она шустро, только ветки позади трещат. Потеряли мы ее было да тут ваши голоса и услышали…

– Горазд ты брехать! – унял смех Лис.

– Я?! – У Бегуна чуть слезы на глаза не навернулись. – Я видел ее! Видел! Огромная, будто туча, Да такая же дымная!

– То, верно, туча и была… – не успокаивался Лис.

Бегун рукой махнул, отвернулся обиженно. Видел он Лешачиху иль примерещилось только, а коли говорил Хитрец, что надобно портами поменяться да надеть их наизнань, то так и делать следует. Он дурного не присоветует…

– Одежей меняйтесь! – велел я охотникам и сам первый свою срачицу сбросил.

Не знаю, одежа вывернутая помогла иль еще что, но шли мы недолго – почти сразу тропу сыскали и голосов неведомых более не слышали. А к закату на лядину вышли… Расстилалась она пред нами большая, пустынная, только деревца чахлые на ней ютились, да и то с краю самого.

– Будто домой попал… – вздохнул Лис.

Верно подметил – походила лядина на места наши, лишь более топкой и нелюдимой была.

– Соколий Мох, – сказал Хитрец, обратно свою рубаху натягивая. – Трясина опасная, коварная. Говорят, будто через нее одна лишь тропа верная есть, а другие все по кругу торены. Может, обойдем?

Нет, обратно в лес Волхский, где уводны играют да мертвая вода бежит, я не вернусь! Вот передохнем на краю ледины, переночуем, а с утра, на светлую голову, и начнем верный путь сыскивать. Что ж мы, люди болотные, в болоте верной тропы не найдем?!

– Нет, – проронил. – Напрямик пойдем. Родичи мне не перечили, видать, самим не шибко хотелось в странный лес ворочаться. Быстро веток набрали сухих, костерок наладили…

Хорошо было под небом чистым, у костра доброго средь родичей сидеть. Свободно да уютно… Одно тревожило, тяготило душу, хоть и гнал дурные мысли прочь: как-то Чужак, в Волхском лесу оставшийся? Жив ли еще? Да поминает чем? Хотя, верно, он и забыл уж о нас да о воле Княжьей – бежит за уводной в темную лесную глушь, шарахается от каждого шелеста…

Ах, кабы воротить все назад – не вспылил бы я, не послал бы заморыша немощного на смерть верную! Претерпел обиду, перегорел… Да что теперь поминать – не воротишь сделанного, не взовешь к звездам светлым, не умолишь, чтоб помогли ведьмину сыну живым из лесу выйти… Поздно…

 

БЕГУН

Случалось мне по разным топям ходить, но другой такой, как Соколий Мох, упомнить не мог.

Шли мы вроде верно. Щупали палками длинными почву, чтоб потверже и без кочек обманных была, радовались – выберемся вот-вот, а трясина топкая начинала понемногу в сторону забирать; и вот уж обратно шагали, усталые да хмурые. Сколь раз ни начинали путь – все на прежнее место выходили. Никак не могли сыскать тропы верной.

На пятый иль шестой раз соступил с твердой земли Лис, ушел в болотину по пояс – еле вытянули. Плелся потом позади всех, вонючий, грязный, ругался на чем свет стоит, крыл Соколий Мох словами последними…

– Ты радуйся, что вылез! – заметил ему Славен, но тот лишь потише костить трясину стал, а не унялся.

Весь день мы по кругу ходили – казалось, уж на лядине вершка непрощупанного не сыскать, а к вечеру вновь на прежнем месте очутились.

– Все! – Хитрец на землю сел, уронил голову на руки. – Не могу больше!

– Надо! – Славен его за плечи затряс, будто не видел, что совсем старик выдохся. – Князь нас ждет.

Никогда не случалось мне видеть, чтоб Хитрец сорвал на ком злость свою, а тут довелось – не выдержал он, рявкнул на Славена:

– Говорил я тебе – в обход идти надо было! Уж давно бы за Сокольим Мхом очутились!

Тот на наставника волком глянул, но смолчал. Понимал вину…

Охотники потихоньку уж и костер собирать начали, да не терпелось сыну Старейшины свою правду доказать.

– Пошли еще разок, – сказал, – авось и выберемся…

На авось полагаться хорошо, да только не в серьезном деле. Не вывел нас авось – застигла тьма ночная прямо посреди болота. Ни на прежнее место, ни вперед – никуда уж не двинуться было. Да и тропка узкая едва под ногами умещалась – хоть стоя спи. Сердились все, хмурились, даже Медведь заворчал:

– Не след нам было еще раз идти…

– Ну, виноват я! Виноват! – крикнул Славен, чуть в слезы не срываясь. – Да что толку-то виниться теперь?

А толку с его сожаления и впрямь немного было. Плюхала вокруг седая тина, хрустели топляки, под ней веселясь, на небе звездочки ясные загорались.

Я на корточки присел, поглядел на звезды эти и понял вдруг, чего нам недостает, – веры! Все людям удается, во что верят сердцем – не разумом… Небось поверили бы, что к звездам дотянуться смогут, и дотянулись бы. Веры маловато в нас, чтоб через лядину перейти. Отчаялись рано…

И так захотелось родичей подбодрить хоть чем-нибудь, что вытянул из-за пояса дудку и затянул мотив неприхотливый, надежды да любви полный.

Каким он сложится – сам не знал, а только стоило мне глаза закрыть, как виделись страны дивные с садами зелеными, небом голубым, солнцем слепящим, людьми добрыми… И все улыбались мне, махали руками – к себе зазывали.

Не заметил я, как поднялся. Не заметил, как по тропе пошел. Уж очень хотелось до тех людей добраться, а зачем – и не думал даже. Они ко мне ладони тянули, пели голосами тонкими, будто дудке моей вторили. Горели на их ладонях огоньки призрачные. Яркие, со звездами схожие… С такими, небось, в ночи любой не заплутаешь и в беде не пропадешь…

Шел я, ног под собой не чуя, да не близились они, оставались далеко-далеко. Рвалась за огнями душа, будто тесно ей стало в человечьем теле, махала белыми крылами, меня над грязной болотиной поднимая, тянула вперед, всем топям и тьме наперекор.

Кричал кто-то позади, дудку перекрикивая, да мне не до него было – стремился к мечте своей, нежданно открывшейся… Бежал уже, ногами тропы не касаясь, но тут вынырнул из-под земли топляк, зацепил меня коротким кургузым щупальцем, бросил на землю.

Упал я, дудку выронил. Застонали жалобно люди улыбчивые, загасили огоньки, что в ладонях держали, и очутился я вновь в болоте, из которого выхода не было…

– Бегун! Бегун!

Кто-то тормошил меня, за плечи тряс…

Славен? Почему лицо у него такое, будто увидал пред собой блазня неприкаянного? Может, игра моя ему не глянулась?

Склонились надо мной и другие родичи. Странно глядели – удивленно, испуганно…

– Вы чего? – спросил и голоса своего не узнал. Показался он тихим, слабым.

– А ты сам погляди! – Лис рукой широко повел.

Глянул я да обомлел. Не было лядины гиблой вокруг, а стояли деревца молодые, сквозь их листву проглядывали поля, рожью засеянные. Обжитые поля – не бесхозные…

Я на Славена уставился недоуменно:

– Как же ты путь сыскал? Ночью-то?

– Я сыскал? – Он шарахнулся от меня в сторону, словно от безумца опасного, тихо забормотал: – Да я с места не сходил, покуда ты играть не принялся! А потом ты глаза закрыл, вскочил и побежал куда-то во тьму. Лис за тобой рванул – удержать, Медведь за Лисом, а уж я с Хитрецом – за ними. Только тебя не остановить было – бежал да на дуде свистел. По ней во тьме и искали тебя. Даже про топь забыли, так разъярились на твою выходку глупую. А когда нагнали тебя, то ты уж тут сидел, а дудка рядом валялась. Вот она!

Луна, блеклой красой кичась, из-за облаков выползла, осветила в его ладони дудку, которую я в болотине потерял… А все же не мог я через топь с закрытыми глазами пробежать!

Я еще раз на родичей глянул. Стояли, моргали на меня глазами испуганными. Нет, так притворяться даже Лис не смог бы… Выходит, я всех через Соколий Мох провел, сам того не ведая? Или были на самом деле люди те огненные, что манили меня, – им-то и кланяться надо?

– Ты, Бегун, правду скажи, – подсел рядом Лис, дожидаясь, пока брат огонь запалит. – Ты чего побежал-то? И глаза зачем закрыл?

Откуда я знаю, что за наваждение на меня нахлынуло?

Но Лис умными глазами помаргивал, в лицо мне глядел и ответа разумного ждал. Коли сказать ему про людей дивных – засмеет, коли придумать что-то иное – дотошно начнет расспрашивать да непременно ложь обнаружит.

– Отстань ты! – отвернулся я от него. – Устал я! Спать хочу…

Завалился на бок, будто и впрямь сном сморило, затаил дыхание.

Лис без ответа уходить не желал – тряс меня, с боку на бок перекатывая:

– Нет, ты скажи…

– Оставь его! Дай покой человеку! – рявкнул на брата Медведь. – Да сам выспись, а то поплетешься поутру, будто сон-травой опоенный!

Лис забурчал недовольно, но брата послушался, а я так глаз и не открывал до рассвета, хоть не шел сон. Все думал о человечках, которых в музыке увидел. Кто они? Может, духи добрые, людей от беды хранящие?

С утра Славен всех попозже поднял и потащил снова в путь. По словам Хитреца, до Терпилиц было рукой подать. Да не только Хитрец – поля ухоженные о том же говорили…

А вскоре и дорога под ноги легла. Не тропа узкая, к каким привыкли уже, а настоящая дорога, утоптанная да гладкая.

Тропки малые все крутятся, петляют, будто замышляют чего, а дорогам неповадно себя так вести. Они будто боярыни знатные пред всеми тропами – ведут путников чинно да напрямо. Разве иногда завернут немного вбок, чтоб показать – и они норова не лишены, да снова ровно тянутся…

Эта дорога с прочими не рознилась – вывела нас на берег большого, красивого озера – мне такое лишь в мечтах мерещилось. Сияла вода гладью серебряной, переливалась светлыми бликами, темнотой глубинной посередке пугала. Вокруг берега невысокая осока-трава росла, будто кружевной каймой воду окутывала… И название у озера загадочное было, устрашающее – Карабожа…

В этаком озере не купаться следует, а обходить его сторожко, опасаясь козней русалочьих. Уж коли водится где Водяной, так именно в его глубине непроглядной.

Но дорога, видать, иначе думала – подвела нас прямо к берегу. С него, ровными полоками, нависали над водой короткие дощечки, людьми лаженные.

Это кто же придумал так умно – чтоб в грязи прибрежной не мутиться да осокой не ранить ноги нежные, выложил мостки к чистой воде?

Я-то удивился, а Славен попробовал дощечки ногой велел, будто не раз такое диво видал:

– Остановимся, передохнем, от грязи болотной отмоемся.

Лис, его не дослушав, с разбега в воду чистую сиганул в одеже всей, к которой уж на века тина болотная присохла, а я все-таки осторожно приблизился – пугало озеро тихое покоем равнодушным, хоть водой угодило – чиста да нежна она оказалась, будто роса медвяная…

Лис плескался рядом на мелководье, фыркал недовольно:

– Экая грязища в этом Мху Сокольем! Никак не отмыть!

На него глядеть смешно было, да и от воды холодной бесшабашность веселая в тело вошла, – зацепил охотника словно ненароком:

– А ты и не смывай! Расспросов меньше в чужом печище будет – сразу все углядят, что мы из земель болотных!

– Ах ты! – Лис не обиделся, черпнул ладонями воды пригоршни полные и плеснул мне в лицо, задорно скалясь.

– Тише! – насторожился вдруг Славен, на дорогу косясь. Выскочил на нее, прижался ухом к земле, вслушался. Смолкли все, замерли в ожидании.

Каковы-то будут первые люди, в чужом краю встреченные? Коли приветят ласково – добрый знак, ладной дорога выйдет, а коли за оружие хватятся иль недоброе слово скажут – не будет нам пути…

Я к Славену вышел, мокрую срачицу натянул, поясом порты подвязал, оправился весь, прихорошился. Встречают-то по одежке…

Звук нарастал, близился, и наконец выплыла на невысокий холм телега, доверху мешками и бочонками груженная. По краям ее двое мужиков сидели, ногами босыми по земле волочились. Рубахи на них были серые, неприметные, порты до колена снизу подвернуты. На лицах тоска блуждала – видать, не проснулись еще, и лошаденка телегу тянула лениво, еле ногами двигая. Неказистая была лошаденка, но добрая – шерсть на круглых боках краснотой поблескивала, грива, косами заплетенная, на лоб шелковистой прядью падала.

– Стой, за-р-раза! – прикрикнул на нее возница, с нами поравнявшись, и, соскочив с телеги, смерил нас недоверчивым взглядом: – Доброго пути вам, странники.

Славен улыбнулся пошире, отозвался:

– И вам того же.

– Куда путь держите?

Мужичок уж так нас глазами ощупал, что, небось, ведал, у кого что в душе скрыто… Экий дотошливый!

– В Терпилицы покуда, а там видно будет. – Славен полправды сказал, а другую половину при себе оставил.

Оно и верно – места чужие, люди чужие…

– Коли так, то по пути нам! – Мужику мы, видать, глянулись – ухмыльнулся широко, пододвинул груз тяжелый, место в телеге освобождая.

Славен к нему не полез, да и охотники решили своими ногами шагать, а мы с Хитрецом взгромоздились на мешки мягкие, разболтались со случайными попутчиками.

Мужики оказались местными, терпилинскими. Жили они землей да скотиной; на неурожай нынешний сетовали, на дороги, дождями размытые, на Князя, осторожно, что большую мзду с них потребовал, на знакомцев каких-то, нам неведомых, что друг другу жить мешали… Ничем они с нашими мужиками не рознились – слова те же да пересуды о том же… Старший, тот, что лошадью правил, Горютой назвался, младший – Поведом. Были они родичами, как во всяких печищах словенских водилось, да жили хозяйством своим. Не совсем, правда, своим – больше стрыевым.

– Стрый у меня человек нарочитый, всеми почитаемый, – хвалился Горюта, успевая на лошаденку ленивую причмокивать. – Староста наш печищенский! Он вас непременно к себе зазовет, но вы не соглашайтесь – у меня изба ладная, его хоромины – не хуже. И угощу-попотчую вас на славу! Жена моя лучше всех баб в Терпилицах блины да пироги печет.

Повед засмеялся, унял гордеца:

– Что уговариваешь? Коли велел Вышата всех гостей к нему отводить, так не станешь же спорить с ним!

Стало быть, старосту ихнего Вышатой зовут? Красивое имя, звучное, не то что у меня, будто у собаки, на зверя натасканной, – Бегун…

Горюта с родичем спорить не стал – понурился да так и помалкивал до самого печища. Лишь завидев издали забор невысокий, приободрился, гаркнул на лошаденку:

– Пошевеливайся, кляча ленивая!

Ту понукать было ни к чему. Понимала – как придет домой, овса дадут, поклажу снимут, – побежала резво, застучала весело копытами по пыльной дороге.

На нас поглядеть все печище высыпало. Бабы в серниках да платах белых, девки с косами до пояса, детишки с глазами, будто огоньки светлые… Столпились возле телеги, проходу не давая, гомоня на все лады…

Повед да Горюта сидели гордые, спины выпрямив, словно не болотников неведомых привезли, а знатных бояр аж с самой Ладоги.

– Ну-ка, посторонись! – рявкнул кто-то властно.

– Вышата… Вышата… – зашелестели в толпе. Отхлынули от телеги в разные стороны, смолкли, на высокого грузного мужика глядя, что к нам неспешно шел.

Я от изумления аж рот разинул. Уж на что наш Медведь велик да силен, а со старостой терпилинским, пожалуй, и ему не совладать было бы! Срачица нарядная на могучих плечах Вышаты чуть не лопалась, шея едва в ворот влезала, а на руки не всякий бы и глянуть отважился – бугрились они могучими мускулами, пугали толщиной да мощью. Были, верно, у Вышаты прадеды кузнецами – усмиряли огонь Перунов, иначе откель бы в нем такая сила взялась…

Он приподнял ладонь, нас привечая и глубокими карими глазами с головы до пят обшаривая. На рогатине Славена взор задержал, возле Хитреца, маленького да щуплого, хмыкнул презрительно, а Медведя завидя, вскинул горделиво голову, будто петух бойцовый…

– Милости просим, – загудел низким, сочным голосом.

Тут же из-за спины его широкой вынырнула дородная краснощекая девка с караваем хлеба в руках. За ней засеменил, спотыкаясь и робея, мальчишка лет шести от роду, верно сын иль внук Вышатин. В руках держал он блюдо расписное, со стопками берестяными да горочкой соли посередке.

Девица замешкалась возле нас, растерялась – кому первому угощение поднести… Вышата негромко цыкнул, глазами на Славена указал – признал в нем старшего. Девка румянцем стыдливым залилась, протянула Славену хлеб ароматный:

– Будьте нам гостями добрыми…

Парнишка, уж притомившись блюдо держать, быстро под ее локоть подлез, сунул Славену чарки под нос:

– Отведай вина старградского, редкого…

Странные нравы тут – наши питьем чужим никогда б гостя не попотчевали, свою гордость имеючи, да не мне обычаи здешние судить…

Славен к парнишке склонился, стопку в руки взял и опрокинул в рот. Затем каравай разломил, улыбнулся хозяину, в соль макнул да кусил. Теперь и захоти он кого в печище обидеть – не смог бы. Кто угощения с гостевого стола отведал, тот уж руку на хозяев поднять не осмеливался…

За ним остальные родичи хлеба да вина вкусили, и все с видом важным, будто свершали какое таинство великое, а мне не впервой такая встреча была. В дальних печищах болотных меня так частенько привечали. Потому и опрокинул чарку в рот, к запаху ее не принюхавшись, – забыл, что паренек о вине старградском говорил. От привкуса незнакомого зашелся кашлем.

– Закусывай, закусывай! – быстро подскочил Повед, на ухо зашептал.

Я, зажмурясь, хлеба хватил, потянул носом его запах сочный… Хорош был хлеб, да все не по-нашему пахнул.

То ли от вина забористого, то ли от хлебного запаха, но потеплело вдруг у меня в груди, показалось – все здесь знакомцы старые. Пошел за Вышатой с легким сердцем и чистой душой.

Горница в избе его большой да просторной была. Я и не заметил, как ввалились в нее за нами следом почти все терпильцы, как быстро и ладно на стол накрыли, как гулянье затеяли… Плыло все в голове, мутилось. То сном казалось все, то явью. Славен вроде с Вышатой в обнимку сидел, втолковывал ему что-то, а других родичей я и не видел вовсе, взором то и дело на чужие радостные лица натыкаясь.

Гомонили все, каждый о своем, за руки меня трясли, угощения чуть не в рот совали, да время от времени заливали их горячительным вином, коим еще на дворе поить начали…

Чьи-то ласковые руки гладили мои волосы, забирались под срачицу, будоража прикосновениями нежными. Пытался отринуть их, да вдруг вспомнилось детство, заботы материны, и, вместо задуманного, зарылся в них щеками горячими и заплакал безудержно, тихо всхлипывая… Чего заплакал?

 

СЛАВЕН

Не ждал я, что встречу когда-либо людей таких – добрых да веселых. Терпильцы будто сговорились нас вниманием и заботой после долгого пути согреть. Наперебой к себе зазывали, баню для нас чуть не всем печищем топили, девки одежонку нашу в золе постирали, и все это с гуляньями да песнями, будто в праздник какой.

Кутили мужики здешние широко – начали, едва нас приветив, а потом, дождавшись, покуда мы от пыли дорожной отмоемся, еще задорней веселье разнесли. Я в шуме и плясках уж и уследить не успевал, кто да где из родичей моих. Хитреца еще замечал изредка, Медведя с Лисом углядывал, а вот Бегуна сыскать не мог – пропал он, будто в воду канул.

На расспросы мои Вышата рукой махнул – не волнуйся, мол, сыщется… Поверил я ему, хоть и не прост оказался Староста терпилинский – с виду походил на увальня добродушного, но нутром зажимист был на редкость. Как услышал, что прошу помочь через озеро перебраться, ухмыльнулся в кудрявую бороду, загудел неспешно:

– Я бы и рад помочь, да ладьи прохудились у рыбаков наших…

Ладьи? Как бы не так: по глазам было видать – прохудилась совесть у него, несмотря на все гостеприимство внешнее! Да делать все одно было нечего – не в обход же озера идти, дни терять понапрасну. Нас в Ладоге Князь ожидал.

Прищурился я – впервой о деле важном сговариваться приходилось – и намекнул хозяину:

– Может, коли плату дам за новую ладью, так ты со мной старой поделишься?

Он расхохотался довольно, забасил:

– Мне многого не надо – пяти кун хватит.

Пяти кун?! Да он спятил вовсе – этакое богатство за расшиву плохонькую!

– Куна, не более!

– Э-э, нет. – Вышата твердо на своем стоял, понимал – деваться мне некуда, уступлю рано иль поздно. – Да так и быть, по нраву ты мне – возьму с тебя четыре куны всего, себе в убыток…

Экий купец! Ездить бы ему по городищам да торг вести, небось уж богаче Князя Новоградского был бы!

– Две! – уперся я.

– Три, – прикрыл он глаза хитрые, сузил их, словно кот, сметану почуявший. – Это мое слово последнее. Иль соглашайся, иль в обход Карабожи ступай. Дня через три, коли в Горелом не пропадешь, может, и выберешься к Русалочьему, а через него уж других перевозчиков сыщешь!

– Ладно, – сдался я. – Твоя взяла! Три куны, да чтоб завтра поутру была готова ладья!

Не мог я больше торговаться – уж слишком душно да шумно было в избе. Не привык я к многолюдью такому, терялся в нем, мыслить не успевал… А терпильцы, видать, привыкли – чадь Вышатина себя в тесноте да шуме словно рыба в воде чуяла. Пили все, ели да галдели о своем, соседей не слушая. Где-то ругались шумно, в дальнем углу смеялись истошно, а кто-то визжал пронзительно, потасовки, без которой гулянье не обходится, пугаясь.

Вышата расхохотался, восторженно облапил меня:

– Молодец! Лады!

Ухватил за поневу пробегающую мимо девку с кувшином в руках, велел ей:

– Ставь сюда!

Да пояснил коротко, могучими лапами по-братски, будто железными тисками, зажав:

– Дело порешили ладом – теперь и погулять можно!

Рука его огромная потянулась ко мне с большой, доверху наполненной чашей:

– Выпей, гость дорогой, уважь хозяина!

Я через силу заглотил мутную белесую жижу. Уж не знаю, где раздобыли они это вино, да только закружилось все у меня пред глазами, даже лицо Вышаты расплылось блином размытым. Откуда-то из дымовой завесы появился Повед с заплывшим глазом и распухшей, в крови запекшейся губой. Кто ж его так? Иль сам упал неловко? Второе скорей – уж больно его шатало из стороны в сторону, чудом на ногах стоял…

– Брат, выпьем, брат… – слезливо попросил он, на колени ко мне падая. А потом вдруг спросил, глаза грозно расширя: – Или ты мне не брат?

Небось, ежели скажу, что не брат, в драку полезет…

Я руками неловкими налил по чарке ему да себе, успокоил:

– Брат, брат…

Думал, на том дело и кончится, да не тут то было – терпильцы, будто с цепи сорвались, все со мной побрататься да выпить вместе возжелали. Знать не хотели, что не в силах я один столько вина выхлебать, не слушали отговорок, упрашивали слезно и обидчиво, коли отказывал. И Вышата куда-то подевался, будто вовсе его не было. Сперва я лица чужие разбирал еще, а потом слились они в один поток, понесли меня, за собой утягивая, куда-то и канули в темную тишь…

Очнулся я утром. Яркий солнечный свет ударил по глазам, а когда распахнул их, решил – все еще в дурмане плыву.

По горнице будто Кулла промчался и все разметал. Вперемешку валялись столики кургузые да лавки длинные, а меж ними, постанывая да похрапывая, тела людские покоились…

Я сел с трудом, окликнуть попробовал девчушку, что мимо с кувшином шла, да горло будто кто выжег – не чуял голоса своего, а в голове гром Перунов громыхал, перекатывался. Благо сама она меня заметила, присела рядышком на корточки, краем рубахи белой пола коснулась – этакая ласточка вешняя, над полем бранным пролетевшая, – протянула мне кувшин, сказала, видать матери подражая:

– Выпей, голубчик, рассолу. Полегчает.

От холодного да соленого и впрямь полегчало. Даже подняться смог и на поиски родичей своих отправиться. Бегун меня беспокоил, и Вышату сыскать хотелось – на свежую голову иль на вином одурманенную, а уговор у нас был!

Хитреца я почти сразу нашел. Сидел он, к стене привалясь, поводил вокруг глазами бессмысленными. Меня увидал, заулыбался глупо, встать силясь, а потом руками в стороны развел обреченно – не могу, дескать.

– Сиди уж, гость дорогой! – хмыкнул я и дальше побрел.

Девчоночка малая, та, что рассола мне подсунула, скользнула мимо, улыбнулась одними губами, делом занятая.

Ох и ловко же она с мужиками осоловевшими управлялась! То одному, то другому напиться принесет, рубаху поправит, волосы пригладит. Привыкла, видать…

Я о вине, какого вчера не менее ведра выпил, вспомнил, привкус его на губах почуял и чуть не сплюнул тут же на пол. Нет, ни за какие посулы не стану более незнаемых вин пить! Наша медовуха сердце не хуже веселит, а голову оставляет легкой и свежей. А уж сочна да ароматна как! Что пред ней вина любые заморские…

– Ищешь кого-то? – подошла ко мне девчушка, в глаза заглянула. Ох, добрая из нее девка вырастет – ладная да расторопная!

– Своих…

– Там они, – не дослушав, указала девочка в дальний угол и засмеялась задорно: – Вечор силой мерились, на двор ходили, да обратно едва вернулись – тут же и упали… Богатыри!

Она челку светлую со лба откинула, пошла дальше, головой покачивая да про себя над пришлыми бочотниками, что толком и в избу войти не сумели, потешаясь.

Теперь оставалось лишь Бегуна да Вышату сыскать… Где только?

Пахнуло из дверей сырой прохладой утренней, вошел в горницу знакомец старый, Повед, принялся мужиков сонных растрясывать и на двор выталкивать. Те бурчали, но не протестовали – шли прочь, тупо по сторонам глазея…

– Эй! – окликнул я Поведа. – Бегуна не видел?

– Не-а. Может, на дворе он? Может, и так…

Я шагнул на крыльцо низкое, оглядел двор, солнцем залитый. Не было Бегуна средь снующих людей. И средь тех, что, еще к свету не привыкши после сумрака избяного, на солнце жмурились, тоже его не видел…

– Ой, горюшко-о-о-о!

На крыльцо выскочила простоволосая баба, в сернике измазанном да поневе драной, чуть меня не ринув, завопила исполошно:

– Люди-и-и добрые! Что же это делается!?

Я и глазом моргнуть не успел, как вырос с ней рядом Вышата, рявкнул грозно:

– Цыц, баба.

А меня прихватил за руку и силком обратно в избу втянул. Лицо у него суровое, злое было – совсем не то, на какое вчера глядел.

– Смотри! – рыкнул он на меня и откинул полог тяжелый, лавку прикрывающий.

Уж на что худо было нашим, а поглядеть, в чем меня Вышата винит, подошли. По голосу его неладное почуяв, уж за ножи да топоры придерживались на всякий случай…

Я бы и сам за рогатину хватился – не себя защищать, а поучить кой-кого из родни своей болотной! Лавка-то не пуста оказалась! Жмурясь от нежданного света, лежал на ней Бегун. А к плечу его молодая да ладная баба прижималась, косила на обступивших мужей глазами длинными, шкодными… Другая смутилась бы наготы своей да краской залилась, а эта потянулась лениво, кошкой разнеженной, поднялась, шкуру скинула и, натягивая на налитое тело исподницу длинную, бросила порты Бегуну, от света да исполоха одуревшему…

– Ты?! – Из-за моей спины Повед вывернулся, к бабе подскочил, гневом наливаясь. – Стерва! Змея!

На Бегуна замахнулся кулаком, в рожу ему метя:

– Сученок!

Бегун вскочить успел, уклонился, а отвечать на удар не стал – виноватым себя чуял.

Зато баба, недолго думая, влепила Поведу затрещину:

– Дурак! Нет бы промолчать, так ты всех созвал на свой позор полюбоваться. Тьфу!

Под ее гневными словами тот сник, покраснел. И защитить его было некому – наши еще и понять ничего не могли, а терпильцы глядели испуганно – виданное ли дело – гость, коему и почет и уважение оказали, чужую жену опозорил?!

Вышата меня в сторону оттолкнул, ринул бабу нахальную на лавку, рванул на ней исподницу, белое тело обнажая:

– Голяком ходи, коза блудливая! Чай, не застыдишься!

– Тебе ль не знать, почему стыда во мне нет?! – завопила та, слезами наливаясь и прикрывая пухлую грудь краями разодранными. – Не ты ли меня силком за дурня этого отдал?! Сестру родную продал за резан!

По щекам ее, прокладывая мокрые дорожки, побегали слезы.

– Что уставились? Пошли прочь! – загрохотал Вышата на чадь столпившуюся.

Те попятились боязливо, взоры потупив, к двери потянулись…

– А вы, – полоснул по нашим лицам взглядом тяжелым, будто топором, – останетесь!

– Я тоже! – Повед губу закусил. Да куда ж гнать его – не уйдет ведь, ни добром, ни худом. – Она все же жена мне…

Я чуть не закричал с досады. Что ж за невезуха такая?! Угораздило же Бегуна среди всех баб одну выбрать, да ту, что сестрой Старосте приходилась и женой знакомцу, в печище приведшему!

Вышата дождался, пока людская толпа из избы выплеснется, унял ярость, успокоился.

– Кто за этого, – спросил холодно, в Бегуна пальцем ткнув, – ответ держать будет?

– Кто бы ни держал, бить-то будут всех, – небрежно заметил Лис. Повед ухмыльнулся криво и злорадно, кулаки сжал.

– Не будут бить. Я не допущу, покуда вы на моем дворе да в моем печище! – Вышата по горнице зверем словленным заходил, а затем перед Поведом остановился, окатил словами суровыми: – Миланью прочь выгоню! Сестра она мне иль нет, а блуда не потерплю!

– Как же так? – охнул Повед, бледнея.

– Ты, коли хочешь – с ней отправляйся!

– За что?! – Повед перед ним на колени кинулся, схватил жену за волосья растрепанные, пригнул ее голову к полу: – Кланяйся, Миланья! Кланяйся, моли брата!

– Вот еще! Слизняк ты гадкий! – Она вывернулась из его пальцев, стрельнула глазами на Бегуна, усмехнулась зло: – Ты, парень, куда его лучше!

– Недолго ему в лучших ходить! – расхохотался Повед, совсем спятив с отчаяния. – Убьют его мужики наши, как прознают обо всем!

Багровея к нам придвинулся:

– Всем вам не жить!

Ишь, распетушился, раскукарекался! Обидел его Бегун нешуточно, но всех за то убивать – это слишком уж…

– Цыц! – Вышата навис над ним тучей. – Уйдут они из печища целыми и невредимыми! Княжья воля моей выше – не смею я их тронуть, покуда они воли Княжьей не выполнили!

Повед зыркнул на него яростно, но промолчал. Со Старостой не очень-то поспоришь – он всему печищу голова.

Да и остальные мужики, что во дворе столпились, помалкивали, хоть и глядели неприветливо, покуда Вышата нас сквозь толпу проводил. Бабы хмурились, плевали вслед, а кто-то даже вякнул негромко:

– Вороги пришлые!

Да замолк, узрев, как Вышата плечи развернул.

У меня щеки стыдом горели – совестился за Бегуна да и за себя самого, за ним не доглядевшего. Знал ведь, как он до девок охоч!

– Дальше сами ступайте. – Вышата остановился у печищенской ограды, махнул рукой. – Да не медлите!

Мужики у нас на расправу скоры – не разберут ведь, кто виноват, кто прав.

– А ты разобрал? – спросил я.

Показалось вдруг – не злится на нас Вышата, а ведь он первей других обиду должен бы был затаить.

– Я сестру хорошо знаю. Она виновата. А может, и моя есть в том вина… – Он нахмурился, покачал головой. – Ее понять можно – какой из Поведа муж…

«Зачем отдавал тогда за него?» – спросить хотелось, но сдержался, поклонился в пояс, рукой земли коснувшись, и пошел, не оглядываясь, прочь. Побежал бы, да зазорным считал убегать, будто и впрямь испугался гнева мужицкого. Что мне кулаки печищенцев, коли я именитым воем стать собираюсь?!

– Поспешил бы ты… – обгоняя меня, посоветовал Медведь. – Догонят – не отобьемся!

– Там видно будет… – поморщился я. Не понравилась трусость охотника. – Да, может, и догонять никто не станет.

– Неужто не слышишь? – Лис усмехнулся, поравнявшись с братом, на меня шалыми глазами поглядел.

– Чего?

Ничего я не слышал – тишь да покой кругом… Хотя… Гудела дорога, будто топало по ней не нас пятеро, а дружина Княжья.

– Небось, всем печищем бить будут… – тихо буркнул Лис, шаг прибавляя.

Тут и у меня слабое сомнение шевельнулось – уж больно грозно дорога под ногами дрожала. Вой я иль не вой, а с целым печищем сам Князь не совладал бы…

Впереди уж кусточки показались, за ними лесок открылся, а там и до озера, сплошь молодняком укрытого, рукой было подать. Глупо в драку лезть, когда без нее обойтись можно… Да только деваться куда? Даже коли побежать сейчас – увидят нас терпильцы.

– Сюда! – Из кустов женское лицо выглянуло и рука тонкая, к себе зовущая. – Сюда!

Миланья? Откуда? Зачем?

– Быстрее же, неуклюжие! – громким шепотом торопила она.

Сама дышала едва, плат расписной на затылок сбился, щеки пятнами красными полыхали. Видать, прямиком по полям бежала, чтоб нас нагнать…

Бегун нырнул в кусты, Лис за ним… А я не решался. Бабе довериться, что голову в петлю сунуть – иль беды жди, иль избавления нежданного…

– Пошли! – Медведь меня чуть не забросил в заросли пышные и сам рухнул сверху, всем телом к земле придавив. Покатились так, в обнимку, в овражек, за кустами не примеченный.

– Пусти! – забрыкался я.

– Тихо! – Он меня по-прежнему к земле прижимал, лишь сдвинулся немного, голову освободив. – Молчи да смотри.

Мог бы и не упреждать – сам я на дорогу, без указок его, глядел. Как не поглядишь, когда неслось по ней пыльное облако, топали в нем тяжело ноги людские. Я едва в пыли мужиков терпилинских различил… Злых, красных, с кольями да вилами в руках. Не наказывать нас они бежали – убивать… Сколько же их за нами вымахнуло?!

– Это он… – шепнула тихонько Миланья и, глаза мои удивленные заметив, пояснила: – Муж мой. Сам не пошел – духу не хватило, зато всех родичей натравил – до вечера теперь будут вас по дороге сыскивать…

– Ну, Бегун! – развернулся Лис к певуну. – Удружил ты нам, кобель похотливый!

– А ты на него рот-то шибко не разевай! – одернула его Миланья. – А то крикну – воротятся мужики наши и мигом тебя замолчать заставят.

Она покраснела и вдруг улыбнулась печально:

– Не он виноват – я его в постель затянула. А он и не ведал ничего, вином одурманенный.

Вот дело неслыханное – сама в позоре призналась без робости! Наших баб пыткой не заставили б на себя самих клепать, а эту и не принуждал никто – сама открылась…

Она на меня глянула грустно:

– Не суди, не знаючи… С Поведом жить, что с блазнем холодным – ни сердца, ни постели не греет!

Сказала и вновь на дорогу уставилась…

Мужики протопали уже, и стелилась она пред нами пустая да ровная, но попробуй вылези… Медведь, видать, о том же подумал, оттянул ворот срачицы, от натуги взопрев, вздохнул:

– Куда ж нам теперь?

– В Горелое – больше некуда, – быстро ответила Миланья. – Туда наши не ходят, боятся.

И Хитрец говорил похожее что-то…

– Чем же страшно оно?

– Того не ведаю. – Она платок сбившийся поправила, улыбнулась задорно. – По мне – так везде, где Поведа нет, хорошо!

А ведь красивой она бабой оказалась! Как я раньше не приметил этого? Хотя и догадаться мог бы: Бегун красоток сердцем чуял, ему ум светлый да глаза ясные для того не надобны были…

Хитрец тихонько, голову поднять опасаясь, ко мне подполз, потянул из мешка телятину. Локтями по влажной траве оскальзываясь да ругаясь на кусты низкие, растянули ее на земле, принялись пальцами водить, путь искать. Миланья через плечо Бегуна перегнулась, засмеялась:

– Не надобны вам рисунки эти! До Горелого вас сама доведу да там жить останусь. Там меня никто не сыщет.

– Одна, что ли?

У меня аж дух захватило – эх, этакой бы отваге да сердце верное – цены бы бабе не было!

– Я и одна смогу, чай, не раз уж сбегала…

Лис ухмыльнулся, потянул ее за поневу, шепнул:

– Коль тебе наш Бегун глянулся, так и его с собой оставь, а то с ним морока одна!

– Ты! – Бегун привстал, замахнулся на охотника, но тут же обратно ничком кинулся. – Идут!

Терпильцы не бежали уже – тихо шли да зорко по сторонам поглядывали. Уразумели, наконец, что успели мы с пути тореного соскочить… Теперь я их и разглядеть толком смог. Спасла нас Миланья от смерти верной. Мужики были все охотникам нашим под стать – рослые да крепкие. Рубахи их, от пота взмокшие, к спинам могучим прилипли, рожи, точно солнце вешнее, жаром пылали…

– Догнали? – Навстречу им Повед шел, опасливо по сторонам озирался. С ним рядом Вышата махиной грозной неспешно шагал.

Один из мужиков вперед выступил, развел руками:

– Утекли тати… Спрятались…

Остальные загалдели тут же, обсуждая, что да как. Тонкий голос Поведа все остальные перекрыл, понесся визгливым лаем:

– Это сестрица твоя дурная им помогла!

Тявкал он на Вышату, будто щенок-одногодок на пса матерого – прикрикнет тот, и он, хвост поджав, на брюхо ляжет. Но Вышата помалкивал, потому и орал Повед, отважно грудь выпятив:

– Почему не удержал ее? Вышата плечами пожал, удивился:

– Разве я ей муж?

Повед ногой топнул, пыль взметнул, но возразить не смог – нечего сказать было.

– Чего шумишь? – спокойно проронил Вышата. – Чай, не всю жизнь они по кустам да лесам будут сидеть – на дорогу выйдут. Покарауль их, коли хочешь, а мне с тобой да твоей женой строптивой возиться недосуг.

Он к печищу повернул, зашагал широко, не оглядываясь. За ним потянулись мужики, пыл боевой уняв. Повед, ворчать не переставая, последним двинулся. Уж скрылись все, а его рубаха все еще пятном белым меж кустов маячила…

– И нам пора, а то додумаются – по кустам шарить примутся. – Миланья потянула меня за рукав. – Есть у меня тропка заветная, никому, окромя меня да Вышаты, неведомая. Она к Горелому приведет…

Выбирать не приходилось. Встал я, отряхнул колени и спину, глиной изгвазданные, мешок на плечи вскинул да вдруг, ни с того ни с сего, слова, Чужаком сказанные, вспомнил. До того верны они оказались, что аж пот холодный меня прошиб.

Неужто так далеко зрил сын Сновидицы, материнской ворожбе научась? Уж сколь прошагали мы к цели заветной, а еще ни разу не довелось мне пути выбрать. Через лес загадочный нас Хитрец провел, через Соколий Мох топкий – Бегун, а нынче впереди всех Миланья шла, дорогу указывала…

В который раз сжалось сердце, рванулось из груди, беду и вину свою сыскивая, вскричало исполошно да беззвучно: где же ты, Чужак, где?..

 

МИЛАНЬЯ

Когда я поняла, что отличаюсь от других, – в детстве раннем, когда в дальний лес убегала да вдыхала полной грудью запах прелых листьев, иль чуть позже, когда рано утром появились в нашем печище люди с искаженными страхом лицами и горящими палками в руках да принялись швырять эти палки в мирно спящие избы? А может, еще позже, когда, стоя перед братом, выла я по-волчьи, не разбирая его речей и лишь одно твердо зная: хочет он запереть меня в золоченую клетку и отобрать все, ради чего жила я на свете, – свободу мою, просторы вольные, душу широкую?

Когда бы ни поняла я сути своей, а казалось, всегда ведала, что живут во мне две половинки разные и стоит захотеть лишь, разлепятся они, превратят меня из человека в зверя могучего, вольного… И мать моя такой была. А вот отец – иным. Вышата, брат мой, в отца пошел, а я в мать удалась.

Почему мать, красивая да статная, именно отца моего в мужья выбрала, как слюбился он с женой-оборотнем – кто знает, а только жила мама с ним без ссор и обид, покуда не появились в нашем печище поджигатели и не спалили ее, с отцом вместе, в избе родимой.

Отцу предлагали, правда, уйти, да отказался он – видать, не мыслил себя без жены.

– В жизни, – сказал, – не называл я ладу мою нежитью и в смерти так не назову!

Стоял он в свете факелов гордый, прямой, закрывал мать грудью могучей, улыбался жестко смерти в лицо. Один из пришлых в него огнем ткнул, рявкнул:

– Чем обаяла тебя оборотниха? Очнись!

Он засмеялся презрительно, сверкнул глазами серыми:

– Самому тебе очнуться впору. Ты сейчас любого оборотня страшней!

Из толпы мужик выступил. Борода у него черной лопатой на грудь свисала, на плечах сильных болталась шкура волчья, наизнань вывернутая.

– Что с ним разговаривать! – заорал. – Жги их, нежитей!

И первым в дверь приоткрытую факел смоляной кинул. Остальные навалились на отца кучей, втолкнули его с матерью в избу да дверь подпоркой придавили.

Я с Вышатой в это время в кустах сидела. Зажимал он мне рот ладонью, шептал:

– Молчи, молчи…

Я и молчала, пока не ушли все, а потом разрыдалась так, как никогда более не доводилось. Слезы те и привязали меня к пепелищу страшному, будто канатом пеньковым. Ни днем ни ночью забыть его не могла. А Вышата старое из памяти выкинул – новым жил…

Как сгорели все наши родичи, он меня в Терпилицы повел и по пути наказывал строго:

– Будут расспрашивать – рта не открывай! Сам на все расспросы отвечу! Злобны люди да недоверчивы – сказанешь что не так, мигом вслед за родителями нас отправят!

Что я, девчонка, взрослому мужу до пояса лишь достававшая, знать могла о злобе людской? Брата слушала. Потому и молчала, когда лгал он о волках странных, нас из родного печища выкравших… Молчала, губу закусив, когда выдумывал он про то, как худо нам средь оборотней жилось, как убежали мы от них, как по полям скитались, покуда в Терпилицы не вышли. Все время молчала, как он велел, да не сдержалась, всхлипнула, слова Старосты терпилинского заслышав:

– Спалили охотники печище оборотней. Нечего вам страшиться теперь…

– Радость-то какая! Радость… – выговорил Вышата и заплакал, словно от радости.

Лгал он худо, сбивался на каждом слове, но слезы-то настоящие по щекам текли – поверил мальчишке Староста, принял в свою родню. Не сразу, правда, поверил – сперва серебром к груди его приложился. Вышата не дрогнул, спокойно серебряный кружок на теле своем стерпел. Он-то не был оборотнем… Зорин, Староста терпилинский, успокоился – ко мне и не подошел даже. Пожалел, видать, кроху испуганную да беззащитную…

Как приживались мы с братом в чужом селе, как в силу входили – разве в том дело, да только немного лет прошло – стал Вышата крепким молодцем, Старостой за сына почитаемым. Да и меня боги красотой не обделили. Дивная она у меня была да дикая, как я сама. Стали парни на меня заглядываться, к Зорину в избу по делу и без дела ходить, но не хотела я их любви. Болело сердце ночами лунными не по милому-суженому, а по тиши лесной, где в шорохе каждом знакомца чуяла, да в запахах, будто в воде родниковой купалась…

– Не смей в лес ходить! – твердил Вышата. – Убьет он тебя, как мать нашу убил. Ты жить должна, как положено, человеком. И замуж, как все девки, выйти должна – хочешь ты того иль нет!

Смеялась я его словам – не верила, что стану в обнимку с кем-нибудь из парней знакомых спать, а брата все же слушалась, сдерживала порывы звериные, не глядела на луну, не ходила в глухомань лесную. Только к Горелому, как пепелище звать стали, бегала. Садилась там не остов избы родной и вспоминала голос материнский, сказы ее заветные.

Многое она сказывала, да мала моя память в те годы была – расплескала, растеряла все… Помнила лишь, что когда-то были в нашем роду люди, не оборотни, да случилось однажды, в века стародавние, к печищу нашему Болотову Змею сесть. Ладно бы, просто отдохнул он и дальше полетел, ан нет! Натура у Змея оказалась подлая да жадная – утянул он все стадо, что рядом с печищем паслось… Не ведаю уж в точности, как там дальше дело было, а знаю одно – озлились люди да снесли Змею головы его прожорливые. Жаль, в ярости не вспомнили о Болоте, который Змеев, будто детей своих, пестовал. А он явиться не замедлил. Гневный, темный пришел к печищу, словно туча грозовая. Людям смириться бы да в ноги сыну божьему кинуться, а они похватали оружие свое неказистое и на бой вышли. Болот, их завидя, ухмыльнулся и так сказал:

– Не буду я казнить вас. Сами вы участь свою выбрали. Не словом ссору решаете – дракой, будто не люди вы вовсе. А коли так, то и быть вам да потомкам вашим нелюдьми!

По его словам взметнулись огромной волной сразу оба озера, печище в объятиях державшие, и сорвали с берегов тех людей, что к воде ближе стояли.

– Были люди земные – станьте нежити водяные! – крикнул Болот.

По словам его обернулись люди, водой унесенные, кто кем – кто Сомом-перевертышем, кто Водянником длиннобородым, кто Ичетиком-малолеткой, кто Русалкой зеленовласой, а кто и Берегиней-красавицей… А оставшиеся с той поры стали чуять в себе зверя дикого. Днем тот зверь в теле человеческом мирно спал, а ночами из него выворачивался да на охоту бежал.

Мать сказывала, будто наши оборотни худа не творили, и отец о том же говорил, да трусливы люди, боятся всего, чего уразуметь не в силах. Исчезала скотина в соседнем печище – винили оборотней, ребенок в лесу пропадал диким зверям на расправу – опять оборотни виноваты были… Люди из печищ соседних уходить начали, в другие места подаваться, а те, что остались, воспылали яростью безрассудной – вот и сожгли избы наши. А в них спалили вперемешку и оборотней безвинных, и тех, что с ними вместе жили да не жаловались.

– Не держи зла на них, – просил Вышата. – Люди они – не более.

– Да не менее! – огрызалась я на уговоры его. Понимала – сам он дара оборотнического лишен, потому за людей и ратует, да только уразуметь не могла, почему мы, оборотни, мирно с людьми соседствовали, а они нас гнать да винить не переставали? Мы-то беды свои на их плечи не взваливали! Спорили мы с Вышатой, и чем дальше годы бежали, тем злее наши споры становились. Любил меня брат, и я его тоже, но не уживались вместе. Хотел он, Болоту наперекор, из меня простую бабу сделать, а я оттого лишь больше зверем себя чуяла. Он понять не мог – на своем настаивал, добра мне желая да смерть жуткую родичей наших помня. Для того и мужа мне сыскал, насильно за него отдал. Не то чтобы совсем насильно – уломал уговорами и посулами. Поверила я его речам – отказалась на миг от вольной половины своей. Отказалась и поплатилась за то. Утром увидала возле плеча своего, на ложе смятом, не мужа любимого – человечишку жалкого, глупого. Разозлилась так, что еле сдержалась, глотку ему не разодрала. Погано было и вспоминать о ночи той, да муж не унимался, тянулся к телу моему, его отвергающему, будто мотылек к свету. Приставал без конца, руками лапал, где мог, слюни пускал и губами липкими пытался в мой, сжатый накрепко, рот тыкнуться.

Может, и притерпелась бы я когда-нибудь, но однажды, от ласк его постылых одурев, не выдержала, убежала туда, где вольно себя чуяла, – на печище горелое и нежданно тех встретила, кого уж и во снах видеть перестала.

Дело было вечером поздним, солнышко уже краем желтым за лес закатилось. Сидела я на полене, единственном от родного дома уцелевшем, слезы лила, как ВДРУГ услышала вой. Тихий, далекий… Сперва подумала – волки, и удивилась, страха не почуяв, а затем углядела вокруг точки яркие – глаза да кинулась к ним, мигом признав. Даже не поглядела, что не людьми явились мне родичи сожженные, а косматыми волками. Цеплялась руками за шерсть волчью жесткую, щекой о нее терлась, по именам родичей кликала. Только матери средь них не видела. И так захотелось мне о ней узнать, что потянулась душа из человеческого тела, вывернулась наизнанку серебристой шерстью, высунулась когтями крепкими. Почуяла я себя сильной, свободной, смешными показались страхи мои да напасти. Прыгнула повыше, новое тело опробуя, и засмеялась-завыла радостно. Родичи мою песню подхватили, и услышала в их голосах все, о чем спросить желала.

Пришли они с кромки, где волками жили теперь. Была у них там стая своя, да и вожак свой, только матери моей средь них не оказалось.

– Она с отцом твоим один путь избрала, по нему идет, – объяснял-плакал мне на ухо Ратмир, дружок мой давешний, с родителями вместе в избе сгоревший. – И тебе к нам хода нет, покуда смерть тебя не возьмет. Тогда лишь тело свое человечье навсегда сбросить сможешь…

Нравился мне Ратмир. Был он красив и умен – не чета мужу моему, заморышу. Сила вольная в каждом движении его пела. Иначе и быть не могло – Ратмир вожаком был, всю стаю водил за собой. Кабы была на то моя воля, век бы я с ним не разлучалась, но утро пришло, не спрашивая, и пропал Ратмир. А с ним вместе и родичи мои.

Очнулась я на полене, где слезы лила, огляделась да пошла домой, и веря в сон чудный, и не веря…

Повед в тот день не трогал меня, словно чуял – опасной я стала, злой, а Вышата в тихое местечко отозвал и пространный разговор повел. Что нельзя, мол, мне распускаться да половинке своей волчьей потакать.

Братом он мне был – чуял, случилось что-то, а что, не знал – беспокоился. Зря беспокоился – на другую ночь я, Поведа ублажив, скоренько в Горелое побежала. Хотелось сон свой проверить, а того пуще – на воле погулять, силу звериную в теле почуять. Волком обернулась даже легче, чем в прошлый раз, – едва Ратмира увидела да и перекинулась тут же. В ту ночь впервой и на охоту лосиную с ним сходила, вкус крови живой поняла. Сладкий вкус, ни с чем не сравнимый…

Утром долго от малейшего пятнышка кровяного в Карабоже отмывалась. Боялась, заметят люди, убьют. Хотела я умереть, к своим прибиться, да и не хотела тоже. Рвалась душа, знала, коли умру – стану волком, уйду со стаей всей на кромку неведомую, а тело человечье крепко ее держало, боли и смерти страшилось… Вышата сразу все понял, хоть и не приметил на мне крови чужой.

– Все! – сказал. – Буду запирать тебя!

Не стал бы он Старостой терпилинским, коли от слова своего отказывался бы. Хитро сделал – чтоб пересудов лишних не порождать, отозвал потихоньку мужа моего да сочинил ему историю о полюбовнике неведомом, с коим прошлой ночью меня заметил.

Повед – дурак, его любой провести может. Поверил он Вышате, принялся следить за мной. Но что его глаза слепые человеческие против моего чутья волчьего? Я не видела Ратмира, да каждой ночью голос его слышала. Пел он мне песни, людям не понятные, звал горестно. От отчаяния места я не могла себе сыскать и однажды, во сне, завыла по-волчьи, ответила зову далекому. Повед вскочил, будто кипятком ошпаренный, вылупил на меня глаза осоловевшие:

– Ты… Ты…

Хотела уж было признаться ему во всем и уйти из Терпилиц навек, но услышала далекий Ратмиров голос.

– Не надо… – просил он меня. – Не надо… Убьют тебя. Так убьют, что не сможешь к нам попасть… Терпи, как я терплю…

Ратмир для меня жизнью был – как смела его ослушаться? Поведу руку на грудь положила, вгляделась глазами бесстыжими в его лицо исполошное:

– Боюсь я волков до смерти, сам знаешь – они меня малолеткой к себе утянули. Бывает, пугаюсь так, что и во сне вижу их. Вот и кричу по-ихнему – отгоняю, как умею, сны жуткие!

– Правильно, – сказал Ратмир, а Повед успокоился, потянулся ко мне губами пухлыми:

– И впрямь, что-то много их развелось нынче! Да со мной не бойся ничего…

Он, глупец, и впрямь думал, что меня защитить сумеет, – обнимал бережно слабыми руками, тискал, глаза закрывая и в истоме нежной постанывая. Смешон да хил был, как никогда, но я стерпела.

Не зря стерпела – с той ночи перестал он за мной следить. Да и я обманывать научилась. Сам Вышата порой в ложь мою верил. А ложь проста была – принялась я с прочими бабами по ягоды ходить, за прялкой сидеть, о мужиках разговоры вести нудные да глупые. Вид делала, будто смирилась со своей участью, и никто не знал, как ночами дивными, под храп Поведов, слышу я голос милый, зовущий и отвечаю на него, рта не раскрывая…

А потом случилось странное – пропал Ратмир. На клики мои не отзывался, не пел ночами, не плакал, обо мне тоскуя. Я мужа умастила, собралась за ягодами как бы, а сама тайной тропой побежала в Горелое. Металась там средь головешек пустых, умоляла вернуть мне любимого, но молчало печище, словно все, что случилось со мной, сон, не более… А коли так, не хотела я жить да мучаться. Переборола в себе страх телесный, вдохнула поглубже и, с мыслью о Ратмире, в Русалочье пошла.

Мыслила – утону-умру, на кромку попаду, а там уж сыщу его, коли есть он, не примерещился…

Не вышло мне умереть – вытолкнула вода озерная на берег, засмеялась голосами девичьими:

– Погоди, сестрица! Увел Ратмир стаю за кровью людской.

– Как людской?! – охнула. – Мать сказывала – не делают наши оборотни людям зла!

Заблестела вода искрами, заколыхалась, руки серебристые к небу вздымая:

– Верно… Да за весь год надобно нам, водяным, для жизни своей одно тело человечье, а им, оборотням – кровь человека одного. Коли оборотень той крови раз в год вкусит – жить будет, а коли нет – за кромку уйдет. Напьются они и вернуться! Тебе их ждать след, а не к нам идти. Лесная ты – не водяная!

Успокоила меня вода, утешила. Вернулась в печище, с горем смирившись. Даже Вышата заметил, как дружелюбна и тиха стала…

Ратмир и впрямь вернулся. Позвал меня, едва ночь занялась. Я, голос его заслышав, от мужа злосчастного вывернулась, побежала к Горелому, по дороге волком перекинулась.

Ратмир меня на берегу Карабожи ждал. Его углядев, взвыла я истошно, лап под собой не чуя, кинулась к нему, прижалась всем телом… Изменился мой Ратмир – глаза у него светом ярким не сияли уже, шерсть густая в крови запеклась, лапа раненая по земле волочилась.

Он морду мне на плечо положил, вздохнул устало:

– Уйду я скоро. Навсегда уйду…

И, вопросов моих не дожидаясь, продолжил:

– Пятеро нас осталось. Попали мы в западню… Я в нее привел! Я!

Да завыл тоскливо так, что сама я невольно морду к луне задрала и застонала, боль с ним деля… А когда унялась она, рассказал Ратмир о коварной ловушке, людьми подстроенной, и о гибели тех, кого столько лет за собой водил. А еще поведал, что коли не доведется ему крови человечьей в три последних дня вкусить, то и он меня покинет…

Шла я от него поутру – шаталась от горя и отчаяния. А в печище новость узнала: явились к нам гости нежданные – люди болотные. Повед так им рад был, что даже не расспрашивал меня, где была да что делала.

Чтоб тоску унять, пошла и я в горницу Вышатину – глянуть на незнакомцев. Узрела и вмиг почуяла – их кровь Ратмира моего спасет! Чья еще кровь зверя веселит пуще, чем охотницкая? А средь пришлых были могучие охотники. Я их сразу приметила, одного не ведала – как в Горелое их заманить.

Замысел у меня сам родился, когда усмотрела средь пришлых молодого да статного парня, что осоловевшими от вина глазами на меня поглядывал. Честь людская для волчицы – звук пустой. У волков своя честь и верность, куда как проще да строже человеческой, есть. Паренька болотного в постель заманить легко удалось, а дальше все как по маслу пошло. Обнаружили нас поутру, крик подняли, убить грозились пришлых всех, да я Вышату знала – не позволит он гостей насмерть забить. Он и не позволил, вывел их на дорогу. Особой смекалки не надобно, чтоб людей испуганных в ловушку затянуть. Да и Повед, с глупой своей местью, сам того не ведая, мне помог – погоню снарядил.

Потешны оказались эти болотники – с виду суровые, а нутром – дети наивные. Кабы не Ратмирова беда, не обидела б я таких, а теперь чуяла, как топают они за спиной, и об одном думала: лишь бы завести их в печище, лишь бы помочь Ратмиру выжить и выправиться!

Кликала любимого мыслью, звала на кровь свежую, жизнь продлевающую. Сначала молчал он – испугалась даже, что зазря людей в Горелое веду, – а потом отозвался тихим стоном, согласился дар мой принять. Кабы видел мужиков этих молчаливых да крепких, ни за что не разрешил бы мне шею свою подставлять, а не видя, думал, верно, что легко стая с ними справится. Да я решила уже – не придется ему силы свои, что и так на исходе, тратить – пусть умру я, лишь бы он жил! Я для него одного из пришлых загрызу… Я, сама…

А болотники позади покорно плелись, перекликались негромко, своей судьбы не ведая. Да и кто ее ведает, судьбу-то? Ни людям она недоступна, ни незнатям…

 

ХИТРЕЦ

Проводница мне наша не нравилась, да и место, куда она вела, тоже сердце не радовало.

– Не брюзжи. – одергивал меня Славен, едва я речь о том заводил, и добавлял: – Благодарить нам ее следует. Спасла от драки бесполезной и гибели бесславной.

Я глядел на Миланью, на шаг ее легкий, пружинистый, на глаза дикие и чуял неладное, хоть слова-то верные Славен говорил – спасла она нас. Ему тех слов для покоя хватало, а у меня на душе вопросы кошками скреблись. Спасла нас Миланья, но чего ради? Бегун ей так по нраву пришелся? А чего же теперь и не глядела на него, бежала вперед, будто на пожар спешила? Да и не походила она на вертихвостку пустую. Нет, для нее наш Бегун – малолеток сопливый. Ей муж нужен сильный, неукротимый, будто ветер вольный, а не певун сладкоголосый с глазами цвета небесного…

– Вот и пришли… – Миланья облегченно выдохнула, будто сняла с души тяжесть неведомую, указала рукой на голую, черную пустошь, меж двух озер распростертую.

Не ведал я, когда печище сие сожгли, но до сей поры тянуло с пепелища гарью. И трава на останках обугленных не росла. Худое было место, мертвое. Смотрели избы выжженные темными провалами, с рухнувших в земляные ямы крыш бревна обгорелые скатились. Ступить страшно было на почву черную. Казалось, таит она в себе скрытый огонь, неосторожных путников дожидается. Кто бы ни сказал первым, что худое это печище, а только прав он был. Плоше места мне видеть не приходилось…

– Поторопиться надобно. – Миланья вскинула голову, в небо вглядываясь, поправила плат цветной. – Закат уж скоро.

Куда ж это она спешит так? Погони за нами не слыхать, а Горелое – вот оно, рукой подать. Куда торопиться?

Она поймала мой недоверчивый взгляд, оскалилась хищной улыбкой:

– Чего страшишься, старик? Меня иль места обгорелого?

– И того и другого, – буркнул, глаз от земли не поднимая.

Она расхохоталась, махнула рукой:

– Не бойся! Уж кого-кого, а тебя я точно не трону! Мне помоложе да повиднее нравятся!

Лис прыснул в кулак, и Медведь улыбки не сдержал, а Славен лишь головой качнул. И нравилась, и претила ему вольная Миланьина смелость… А мне в словах ее жуткий намек почудился – обдало тело холодом, побежали мурашки от пят до самой маковки.

– Я в Горелое не пойду! – заявил вдруг, сам себе не веря. – Хоть волоком тяните!

– Нельзя же столь трусливым быть. – Славен ко мне склонился, положил на плечи горячие ладони, улыбнулся ободряюще. – Не стыди меня перед людьми. Род наш болотницкий пред бабой не позорь…

Ах, Славен, Славен… Что я мог сказать ему? Разве понял бы сын Старейшины мои опасения, разве не засмеялся бы, услышав вопросы странные, те, что меня всю дорогу мучили?

Пугала меня баба эта. Как сыскала она нас, как догнала, коли мужи здоровенные, в погоню за нами потекшие, того сделать не сумели? Тропкой тайной добежала? Так это она говорит, а на деле тропкой иль дорогой, да другая давно бы уж стенать и на боль в ногах жаловаться принялась, а у этой шаг скользящий, легкий остался, будто едва из дому вышла… И жалоб от нее не слышалось…

– Не пойду! – Я в землю уставился, затылком взгляд его обвиняющий чувствуя.

– Хитрец, что с тобой? – Редко доводилось мне в голосе Славена ласку слышать, а коли слышал, не мог равнодушным оставаться. Вот и теперь не удержался, поднял голову, столкнулся с глазами серыми, настороженными. Смотрел на меня Славен, ответа ждал. А Миланья возле его плеча стояла. Губу закусив, переводила взгляд с него на меня, переминалась нервно с ноги на ногу. Под ее взглядом пристальным, со звериным схожим, я только и сумел выдавить:

– Там зло…

– Я и то не боюсь! – презрительно плюнула она и к Славену обернулась: – Оставайтесь здесь, коли в жилах ваших не кровь горячая, а водица болотная. Тоже мне – вой!

И пошла, бедрами покачивая, к пепелищу. Славена ее слова зацепили – на меня озлился:

– Иль ты с нами идешь, иль сиди здесь сиднем, гляди на нас издали!

Я по лицу его понял – ничем не остановить его теперь. Ни уговорами, ни речами разумными, ни упрямством молчаливым…

А коли останусь я здесь и со стороны на Горелое поглядывать буду? Вон оно, будто на ладони, за краем озерным лежит… Может со стороны-то и увижу опасность, коли появится она? Ну, а коли нет, переночую в одиночестве – невелика беда!

– Я здесь останусь, – сказал решительно, сбросил на землю мешок, отвернулся от родичей поджидающих.

Славен хмыкнул коротко, пошел прочь, а Медведь руку на плечо мне положил и вымолвил негромко:

– Ежели почуешь неладное, кликни погромче – прибежим тут же. Да огонь разведи – я волков чую. Хотя летом они для человека не опасные…

– Ладно, – отмахнулся я небрежно да попросил: – Худо на сердце что-то. Пригляди за Славеном…

Он ухмыльнулся, забросил мешок на спину и зашагал следом за остальными.

А я остался. Спины родичей взором печальным проводил, в теплую шкуру дорожную потеплее укутался и, огня не разводя, у самого берега уселся – за Горелым наблюдать, беду подстерегать.

Фигурки человечьи, в рубахах светлых, на выжженной земле хорошо видны были – неспешно двигались пятнами белыми, будто облака по небу вечернему. Провела их Миланья в самую середку печища. Темнота вечерняя сумраком укутала их ненадолго, а затем вспыхнул ярко костер, озарил берег мертвый и людей, на нем притулившихся. Хотелось подойти к ним, но вспоминал о службе своей добровольной – останавливался.

Чтоб отвлечься и обогреться немного, принялся по берегу взад-вперед выхаживать да припоминать все, что о здешних местах слышать доводилось, – сказы старинные, были, на небыль похожие… Немногое вспомнить довелось, а покуда вспоминал, надвинулась ночь, прикрыла землю усталую темным пологом. Луна тихонько из-за облачной пелены выползла, нарисовала на озерной глади чистую, ясную дорогу. Протянулась полоса светлая от меня до самого костра, возле которого тени людские скучились. Встать бы мне на нее да пойти по воде, будто посуху. А почему нет? Говорят же, что ведома знахарям трава редкая, коей можно ноги натереть да через море перейти, не замочившись…

– Глупости…

Сам сказал иль зазвенел из глуби озерной голос нежный и манящий? Может, Берегиня-краса со мной речи повела?

Хороша ночь для видений призрачных. Верно, в темноте ее и живет мир загадочный, заветный, лишь детям да мечтам доступный?

– Как приятно…

Вспыхнула дорожка лунная голубым огнем, расплескалась бликами по всему озеру, озарила темноту водную. Повлекло взгляд к огням, по воде танцующим, причудился в плеске озерном голос девичий. Да явно так, что спросил шепотом:

– Кто здесь?

– Я..

Чудны огоньки ночные, даже корягу, из омута торчащую, в живое создание превратили.

А коли поверить им и увидеть вместо палки гнилой девушку прекрасную, по колени в воду спустившуюся? Да нет, не девушку – звезду небесную, ненароком в озеро упавшую. А может, это и впрямь – она? Лишь она так хрупка да нежна быть может, лишь у нее глаза моей болью светятся и все мои страхи прочь гонят…

– Как приятно, – зашептала она, – разговаривать с кем-то из вашего мира. Почти все разучились разговаривать.

Сломанным бутоном склонилось к тонкой шее бледное лицо, заструились по воде волосы, с лунным светом схожие.

– Теперь девушки только поют. Поют… Мерещился мне стан тонкий в озерном мерцании, слышался голос тихий в водяном плеске…

– Кто ты?

Зачем спрашивал я у звезды имя? Зачем у мечты его выпытывал? Неужто мало было глядеть на нее, видеть руки белые, к округлой груди прижатые, глаза печальные, губы нежные? Приоткрылись они удивленно, но я уж сам опомнился, перебил, испугавшись, что ускользнет видение волшебное:

– Нет! Не говори! Не надо!

Улыбка тронула ее губы, заплескалась в чистой озерной синеве.

– Теперь мне будет с кем разговаривать. Ты ведь пойдешь со мной, правда? Ты не оставишь меня?

– Я не могу…

– Как жаль… – По щеке ее то ли слеза скатилась, то ли капля воды озерной. А может, рыба серебристая в лунном свете по воде хвостом легким плеснула?

Видел ли я мечты свои в ворожбе ночной, иль наяву стояла у берега, осокой заросшего, красавица Берегиня?

– Чего тебе жаль, дитя?

Разве о том хотел спрашивать ее? Да и хотел ли спрашивать? У грезы не спрашивают – наслаждаются мигом каждым, который она подарить соблаговолит…

– Дитя?! – Рассыпались по воде крупинки смеха, подернули гладь озерную мелкой рябью, но через мгновение успокоилась вода, вновь загрустила-запечалилась, тоску мира всего на себя приняв. – Ты любишь меня, не правда ли?

Люблю?! Нет, не любил я ее – жил ею, дышал ее. Как любить ту, что сам создал, ту, с кем во сне даже не расставался, ту, что с рождения самого внутри меня незримо жила и вдруг вырвалась на свободу, облеклась в кокон света лунного, заговорила плеском волн озерных?

– Нет! – воскликнул пылко. – Не люблю… То есть…

И осекся, понимая, что сказал не то совсем и не так…

Она опять улыбнулась – заплясали по лунной дорожке золотые искры, засияли, празднуя радость нежданную.

– Ты не похож на других. Ты прекрасен. Я вижу внутри тебя свет. Ты далек от земли, как и я…

– А что ты видишь в других?

Дрогнуло озеро, затянулось тьмой непроглядной, застонало, дрожа под ветром.

– Кровь… Скоро будет много крови… Ратмир голоден и болен, а Уцелевшая любит его. Нет, я не хочу смотреть на них! Я хочу говорить с тобой. Ах, если бы ты остался со мной в тишине, покое и красоте! Сколько чудес я могла бы тебе показать, сколько дивных историй…

Воодушевляясь, заскользило серебристое тело по воде, засияло в плавном, невыразимо легком танце. Запела моя душа, неслышной музыке вторя, потянулись вперед руки, тело поплыло над землей, все ближе и ближе к сияющему счастью…

Хрустнуло что-то за моей спиной, сбросило с высот неземных.

Ветка? Откуда здесь ветка?! Я оглянулся, ничего не помня и не понимая… Чего я ждал на этом берегу? Почему один был? Темнота глядела бельмами слепыми, усмехалась беззубым ртом. Берегиня! Моя Берегиня! Она пропала! Я резко обернулся к воде. Берегиня не ушла. Стояла, обхватив голову тонкими руками, стонала, едва слышно:

– Уходи… Уходи сейчас! Скоро придет Ратмир… Уходи…

Кто это – Ратмир?! Муж?! Хозяин?! Да кто бы ни был он, разве мог я оставить ее одну, такую несчастную, такую печальную?

Протянул к затухающему свету руки, хотел крикнуть, но лишь шепнул тихо:

– Я не могу уйти!

Она склонила голову, словно прислушалась к чему-то далекому, а потом потянулась ко мне, побежала по воде огоньками слепящими:

– Ты не успеешь уйти… Уже не успеешь…

Синие глаза широко раскрылись мне навстречу, прохладные ласковые ладони коснулись лица, нежный голос запел, проникая в самое сердце и даря ему долгожданный покой.

– Хитрец!!! – грубый крик вторгся в мой сон, нарушая его волшебство.

Кто посмел?! Гнев выхватил меня из бесплотных объятий, заставил вслушаться. Показались голоса знакомыми… Славен?!

Взгляд метнулся к Горелому. Мерцал по-прежнему костер, узнавались в его бликах человеческие тени, белели пятнами знакомые лица, в мою сторону глядя…

Славен! Мальчик мой! Забыл про него, на воду серебрящуюся засмотревшись, и про беду, что недавно чуял, забыл!

Я рванулся к берегу и лишь тогда ощутил у самой шеи холод воды. Когда вошел я в озеро за Берегиней призрачной? Как не почуял того? – Не ходи туда…

Она стояла в лунном шелковом летнике, сияла светом неземным… Нет, не заманивала она меня – сам к ней шел. А теперь в свой мир вернуться должен был – кричали в Горелом мои родичи, звали. Испугались, небось, узрев, как бреду в глубины водные с лицом отрешенным…

Пойду, успокою их, расскажу о Берегине, мной придуманной. Так придуманной, что до сих пор в ушах ее голос слышался:

– Не ходи… Ратмир убьет и тебя. Он хочет крови. Кого слушал я? Свет лунный, в озере отражающийся?! Старый глупец! Мой Славен стоял там, на выжженной земле, звал меня, а я размечтался, словно мальчишка несмышленый!

Я вылез на берег, скинул мокрую рубаху, отжал ее и помахал над головой, чтоб Славена успокоить. Но родичи уже бежали ко мне, кликали испуганными голосами. И мальчик мой впереди всех… Я встряхнулся, натянул рубашку влажную на тело, холода не чуя, пошел ему навстречу. Он не был вымыслом пустым, не был призраком, в ночи растворяющимся!

Но Берегиня умирать не хотела… Скользила вдоль берега, умоляла, заламывая руки: – Послушай!

Серебряные волосы плыли за ней следом, окутывали воду мерцающей пеленой.

– Послушай меня…

– Нет! – выкрикнул, силясь не вслушиваться в нежный плеск. – Нет!

Она заплакала. Никогда не слышал я такого плача. Слезы не из глаз ее текли – из сердца моего кровавыми каплями сочились…

Да что же это?! Почему не оставляет меня образ бесплотный, почему преследует и сердце рвет?!

– Перестань! – Споткнувшись, упал я коленями в прибрежный ил. Закричал, чуть не плача, будто мог объяснить что-то свету, в воде купающемуся:

– Там Славен… Мальчик мой…

– Я знаю, знаю… – Она к самой кромке береговой подплыла, коснулась моего плеча. – Но скоро придет Ратмир. Он возьмет тех, чей срок вышел. Тебя возьмет. Я не хочу этого, не хочу! Ты не умрешь, если поверишь мне… Я укрою тебя от глаз Морены, я проведу тебя на кромку…

– Хитрец!!! – донесся истошный вопль Славена.

– Он увидел тебя, – зашептала Берегиня. – Он хочет тебя спасти. Но не сможет. Ратмир уже близко… Только я смогу сделать это… Иди со мной…

Гладили меня холодные ладони, текли по плечам нежными каплями, смывали боль и страх, сызмальства прилипшие.

– Хитрец!

Я ринул в сторону сверкающее тело, поднялся на ноги. Славен, мальчик мой…

– Прости, – сказал Берегине и пошел, силясь не оглядываться. От счастья своего прочь пошел…

Она не пыталась больше остановить меня, лишь проводила печальными глазами и запела что-то ласковое тихо-тихо, так, что, наверное, только я и слышал…

– Ты что?! – Славен подскочил ко мне, схватил за руку, к себе ближе притягивая. – Куда потянуло тебя? Русалка, что ли, примерещилась?

– Нет, Берегиня… – честно признался.

Он ухмыльнулся, обернулся к Бегуну, хмыкнул:

– Обычно ты у нас незримое видишь, а тут он… Не спутали ль в темноте боги?

Как мог смеяться он над той, что печально из воды глядела, над той, что рядом стояла – руку протяни и коснешься?

– Пойдем-ка к огню. – Медведь положил мне на плечо сильную руку, потянул за собой. – Обогреешься, обсохнешь, вот и перестанет чушь всякая в голову лезть. Только гляди, Лису не сказывай о Берегине своей – засмеет…

Почему не видели они сияния чудного, почему словам моим не верили?! Да, видать, и сам я не очень-то верил себе, а иначе разве пошел бы покорно с ними к костру, разве позволил бы себя из сказки волшебной увести? Нет, коли верил бы я мечтам своим, то прыгнул бы в воду с разбега, пока схватить не успели, и остался навеки там, где всегда быть хотел, – в мире, самим собой выдуманном!

– Прощай… – тихо сказала Берегиня.

Плеснула о берег шаловливой волной, будто почуяла, что уводят меня против воли, но простила слабость человеческую…

Мне смотреть на нее и не надо было – чувствовал все. А всего сильней боль чувствовал. Страшную, немыслимую боль, словно рвалось надвое мое бедное сердце. Неужели не взгляну даже на нее в последний раз, неужели не прощусь?!

Обернулся. Уходила она – таяла в темной глубине.

Белая рука приподнялась в прощальном жесте, нежное тело поплыло по воде лунными бликами. Скрылись из виду упругие узкие бедра, тонкая талия, веером растеклись, похожие на серебро, волосы. Я терял ее навсегда. Уходила Берегиня – уносила мои несбывшиеся мечты, мои тайные надежды, мое счастье.

Но ведь еще не поздно! Все еще можно изменить! Неожиданное прозрение пронзило насквозь. Вывернулся я из-под руки Медведя, метнулся к воде, побежал к сиянию лунному, брызги расплескивая…

– Хитрец! Остановись! – вскрикнул Славен, но поздно.

Бедный мой мальчик! Один оставался он в мире жестоком. Не смог я его до Ладоги довести, не выполнил наказ Старейшины. Теперь самому Славену себя оберегать придется…

– Живи, мальчик! – крикнул я, обернувшись к нему и чувствуя, как вода наползает на плечи влажным тяжелым покрывалом. – Живи!

Глаза у него были ошалелые, перепуганные. Он не видел ту, к которой я шел, не зрил ее чудной красы, не слышал мягкого нежного голоса. Он не понимал! Мой бедный, маленький мальчик…

Берегиня подплыла совсем близко, взяла мое лицо в ладони, притронулась к губам влажным поцелуем:

– Не бойся… Ничего не бойся…

Ноги мои потеряли опору, сорвались в омут глубокий, потянули за собой тело непослушное. Вода сомкнулась над моей головой, тихо плеснула в последний раз. Призывный и печальный голос запел что-то убаюкивающее. Стало хорошо и спокойно, будто в материнской утробе. Синие глаза Берегини, отдаляясь, заблестели яркими путеводными огнями. А в них обещание. Обещание…

 

МИЛАНЬЯ

Зачем вмешалась Берегиня в мою охоту, зачем понадобилось ей портить дело, мной задуманное? А ведь как хорошо все шло! Усыпляла болотников ночь тихая – убаюкивала шелестом лесным, плеском озерным. Еще немного – и заснули бы, забыв о печалях и стремлениях своих. А там и мое время приспело бы…

Задумка хороша была, да испортила ее водяная сестра. И чего нашла Берегиня в старике тощем с бороденкой козлиной?! Чего вцепилась в него намертво? По мне, так дохлый да трусливый, такой хоть и не жил бы вовсе, а она переливалась серебром, его заманивая, словно молодца удалого, о котором всю жизнь мечтала, встретила. Верно, водяная душа совсем по-другому людей понимала…

Болотники ее не видели, думали – спятил старик, а я поверить не могла, что красавица озерная зеленоглазая этакого заморыша себе в пару выбрала… Вот уж впрямь никогда не ведаешь, что случиться может!

Болотники, как Хитреца потеряли, полночи перекликались, хлюпали, воду баламутя, длинными, наспех срубленными шестами, искали утопленника, а потом Славен сник, потух взглядом, вздохнул тяжело и пошел к костру, ни на кого не глядя.

На зов только рукой махнул:

– Не могу больше… Ухожу я.

– Куда?! Да ты что?! Ночь хоть пережди… Убеждали его родичи на разные лады, а я сразу почуяла – не доходят до него разумные речи. Утянула Берегиня на дно озерное со стариком вместе веру да волю Славена… А я так и не узнала, кем приходился ему старик…

Болотники вожака своего не покинули, быстро собрались, костер водой залили… Луна еще и в силу не вошла, а они уже в путь двинулись. И ведь не испугались леса незнакомого!

Не ожидала я подобного от людей. По ночам не всякий зверь во тьме ночной блудить решается, а уж люди-то и днем глухомани да чащоб бояться приучены. Терпилинские мужики боялись…

– Здесь место худое. Да и не след тебе одной оставаться. – Медведь ко мне подошел, протянул руку, подняться помогая. – Пойдем лучше с нами, в Захонье. Да не трясись – не обидим…

Не от страха меня колотило – с досады. Мнила – легко все получится, спящие и не заметят, как дружка их умерщвлю и утащу подальше. А складывалось все вовсе не так, как думалось. Насторожила Берегиня болотников. Они теперь под каждым кустом врага видели, на каждый шорох оглядывались, от каждого шума за оружие хватались. Попробуй-ка, повоюй с мужиками, которые из рук топоры да рогатины не выпускают! Я, небось, и обернуться не успею, как голову снесут.

Может, следовало бы мне остаться в Горелом и Ратмира дождаться, а потом с ним вместе иную добычу сыскать – чай, оставались две ночи еще; но меня будто кто подталкивал за болотниками этими. Волчья натура сказывалась – тянула за жертвой намеченной, будто пенькой просмоленной к ней привязана была. Не о Ратмире уже думала, не о жизни его – о том, как застигну, наконец, врасплох хоть одного из людишек глупых, ночному лесу вызов кинувших, как поставлю его на колени перед тьмой оскорбленной, как заставлю склониться до земли и лапы мои кровью окропить… С детства я ведала – все люди одинаковы, все в страхе живут, и болотники ничем не лучше прочих!

Хорошо, что шли они привычным охотничьим способом – друг за другом шаг в шаг ступая, иначе насторожились бы, ненароком мои губы искусанные приметив. Из последних сил я волчицу в теле человечьем удерживала – манили ее привычные запахи, хотелось прыгнуть с тропки тореной да побежать лесом, в просветах меж стволами маленькие человечьи фигурки выглядывая, поджидая мига удобного. Окажись я последней – точно не смирила бы ее душу вольную, да на удачу очутилась я перед Лисом. Он меня лучше любых уговоров от шага неосторожного сберегал. Попробуй скакни в лес, когда дышит в спину охотник умелый, – мигом схватит, неладное заприметив. Вот и шла я, понуро в спину Славена глядела и чуяла его запах терпкий, ненавистный. Мужской запах…

Медведь ругнулся громко, тишину ночную потревожив.

– Что там? – мигом высунулся Лис и успокоился, услышав негромкий ответ:

– Темень проклятая! За корягу зацепился, чуть ногу не своротил…

Не скажи Медведь этих слов, может, и удалось бы им без помех до Захонья дойти. Видать, само Лихо болотницкое его подкараулило, на дороге ту корягу примостило, слова верные на ухо нашептало, мне знак подавая.

Я еще немного прошла ровно да спокойно, спотыкаясь лишь изредка, а потом зацепила ногой по траве, хлопнулась о землю, себя не пожалев, взвизгнула пронзительно, будто и впрямь ногу повредила. Лис стал как вкопанный, склонился, мне в лицо заглядывая.

Вот уж никогда бы не подумала, что придется мне мужа своего слабосильного добрым словом помянуть! А теперь помянула – он притворяться меня научил, он помог премудрости лжи освоить. Без его учения не смогла бы я страдание изобразить да слезу пустить для верности.

– Эх, баба… – Лис потянулся, на ноги меня поставил.

Болотники вокруг стояли, ждали покорно. Ученые были, знали – нехорошо в ночном лесу друг дружку из вида терять.

Я, рукам охотника подчиняясь, с земли поднялась да, едва отпустил он меня, всхлипнула, кулем безжизненным рухнула ему под ноги – он отшатнулся даже. Бегун шею тонкую вытянул – заинтересовался, а Славен по-прежнему мимо меня глядел пустыми глазами. Медведь подошел тяжело, темень ночную и неуклюжесть бабью кляня, спросил:

– Чего встали?

Я всхлипнула, пискнула тоненько:

– Нога… Идти не могу…

Показалось на миг, будто не человек надо мной согнулся, а в самом деле медведь – хозяин лесной. Могучие руки подхватили, ребра круша, вздернули:

– Поднимайся, баба! Некогда рассиживаться… Говорил вроде резко да строго, а звенела в голосе теплота сочувственная. Давно я ее не слышала, давно ее в людях не замечала. Хорошими мужиками были эти болотники. Кабы не беда Ратмирова, кабы не любовь моя…

Мелькнуло сожаление и пропало тут же. Не время над рыбой пойманной слезы лить! Я зашаталась, устояла, к Лису привалившись, прошептала:

– Я пойду… Помоги только.

Он сверкнул белыми зубами, видать, не так сильно, как Славен, по утопшему родичу убивался.

– Эх, жизнь! Бегун баб приманивает, а мне – таскать!

– Помолчи, пустомеля, – подтолкнул его Медведь, – да Миланье помоги…

Лис и помогал. Честно помогал, старательно, не замечая, как мало-помалу отстаем мы от прочих болотников, как мрачнеет вокруг лес, как в ожидании боя кровавого стихают шорохи ночные. Я на нем всем телом висла – выматывала. И момента, чтобы напасть, не выбирала, просто почуяла вдруг – пора, выскользнула из его объятий бережных, взметнулась в воздух и упала ему на грудь уже волчицей. Он и крикнуть не успел, лишь горло руками прикрыл, от неведомой беды защищаясь. Прикрыть-то прикрыл, а только что ладони человеческие для волчьих зубов? Хрустнули, дробясь, да упали безвольно. Лис осел на землю, откинул голову, обнажая рану рваную. Ведала я – молчать надобно да тянуть тело в лес, но ударил в ноздри запах крови, заклокотал в горле вой победный, выплеснулся наружу… Отозвался лес эхом многоголосым, застонал, запел со мною вместе. Жаль, не только лес на клич мой отозвался – выскочила из-за поворота человеческая фигура, уставилась остолбенело глазами шалыми на меня и на Лиса поверженного, а потом, моего не тише, завопила:

– Оборотень!

Бегун. Всегда он торопился… Посмотрел бы повнимательнее – другое бы закричал. Не одна я была – горели вокруг точки яркие – шли на кровавый пир мои родичи. Ратмир на тропку ко мне выскользнул, припал к земле, прыгать изготовившись. Бегун хоть и поздно, но его углядел, попятился было, а потом ринулся вперед, на смерть верную, короткой косой размахивая да снося ветки случайные. Безрассудная смелость хороша, когда один на один бьешься, а он против Стаи оружие поднимал…

За его спиной Медведь показался. Глазами по земле пошарил, нашел брата и молча на меня попер, топор, будто соломинку, из руки в руку перекидывая. Славен, неладное почуяв, тоже от грез печальных очухался – потянул из-за плеча рогатину.

Ратмир тявкнул коротко – засмеялся, удаль да отвагу болотницкую одобрив, метнулся тенью незримой через головы болотников, опустился мягко за их спинами. Скор был прыжок, а Славен все-таки углядел – обернулся, рогатиной воздух пырнул.

Оборотень – не волк простой, чтоб его зацепить, не только сноровка нужна. Человеку и зверь-то не всякий под силу, а уж с оборотнем неуязвимым ему и вовсе тягаться не след. Это что петуху с лисой воевать – покричать лишь да побарахтаться перед смертью вдосталь, вот и вся заслуга.

Славен хоть и отупел от горя, но первым это уразумел, рогатиной к своим оборотился, подцепил краем Бегуна, заорал, вой Стаи перекрывая:

– Беги в Захонье! Веди людей!

Тут уж я засмеялась – не смогла сдержаться. Где же Бегун дураков таких сыщет, что посреди ночи на оборотней войной пойдут?! Люди лишь днем смелые – целое печище огнем спалить могут, а ночью их не то что с оборотнями связываться, на волков обычных издали поглядеть и то не вытянешь.

Бегун, однако, веры не утратил еще – кинулся, кусты ломая, по тропе.

Метнулись за ним двое; первого я не приметила, а во втором признала Первака – старшего из сыновей добрынинских. Скакнула к нему, заступила путь:

– Пусть идет…

– Зачем? – удивился он, от нетерпения лапами землю вороша.

Убивать хотел, добычу чуял, ответа ждал… Только что я ответить могла? Сама не ведала, почему радовалась душа, надеясь, что выживет мальчишка голубоглазый, в бойне кровавой уцелеет… Толкнула Первака плечом, ответила уклончиво:

– Нам и этих больше, чем надо.

Он взвизгнул обиженно, а за болотником все-таки не побежал, вернулся к Медведю, возле которого наши скопом вертелись. Управлялся охотник болотный лихо да умело – не лупил попусту, точно каждый удар выверял. На топор врагов отвлекал, а бил-то ножом, в другой руке зажатым. Кабы дрался он со зверьми обычными, еще и неизвестно, кто кого осилил бы, а с нами шибко не повоюешь, будь хоть пахарем, хоть удалым охотником.

В суматохе да в пылу не заметила я, как очухался Лис. Не то чтобы не заметила – не ждала этого. Стояла над ним, беды не ожидая, потому и понять не сразу смогла, что за жидкость теплая из брюха моего течет да почему горит оно, будто огнем опаленное. Это затем уж заметила нож, по рукоять в живот всаженный, да Лиса глаза открытые.

Никого я не боялась, а глаз этих испугалась вдруг. Не раны, живот разорвавшей, испугалась, не Медведя, топором махающего, а полумертвого охотника, который и шевелиться-то уж толком не мог! Взвизгнула тонко, метнулась, от чувства неведомого убегая, шарахнулась неуклюжим боком о кусты да опомнилась от жара, плечо охватившего. Отпрыгнула в сторону, заворчала, на обидчика оглядываясь…

Медведь сплюнул сквозь зубы, потянул из моего плеча широкий нож:

– Так-то, тварь!

Как осмелился он, человечишка ничтожный, меня тварью назвать?! Вспыхнула в сердце уже забытая ненависть, показалось – стоит передо мной тот чернобородый, что первым кинул в родную избу факел пылающий… Неведомая сила подхватила, выбросила тело вперед, навстречу старинному врагу. Зубы клацкнули, едва ворот его рубахи зацепив, запах терпкого мужицкого пота ударил в ноздри, закружил водоворотом. Рогатина Славена меня на лету подхватила, пропорола бок и без того уже болью, будто пожаром, охваченный. Ратмир выпрыгнул высоко, упал Славену на плечи, рванул зубами податливую плоть. Тот на ногах не устоял – свалились оба, покатились кубарем, рыча да друг друга терзая, словно два кобеля пред сучкой течной…

А Медведь по-прежнему к брату прорубался. Шел, будто гора неколебимая, от повисших на спине оборотней лишь встряхивался зло. Топор в окровавленной руке повис бессильно…

Я с силами собралась, прыгнула на него, да уже в воздухе увидела, как оскалились в улыбке его зубы, услышала хриплый смех, почуяла, что в ловушку угодила. Не было руки раненой – обманул меня Медведь. Взметнулось острое лезвие, рухнуло, мой прыжок перехватывая…

На сей раз топор не боком меня задел – упал на голову пронзительной болью, скрыл весь мир за пеленой кровавой. Не ведала я никогда еще такой боли и такой слепоты – задергалась, вырваться из нее пытаясь, побежала стремглав, обо всем забывая, на единственный лучик света, вдали мерцающий. Что-то грузом никчемным повисло на лапах, потянуло меня обратно. Я не умом – чутьем поняла, что это плоть человеческая, та, что когда-то Миланьей звалась… Не желало тело ненавистное меня на волю отпускать, цеплялось руками коченеющими. Бесполезное, неуклюжее тело! Никогда не любила я его, а теперь и вовсе ненавидела. Завертелась волчком, закружились вокруг лица знакомые – матери, Вышаты, отца… Пуповина сама легла в зубы, хрустнула, отрываясь. Покатилась моя половинка человеческая в темную пропасть… Лапы, освобожденные от земли, оторвались, толкнули легкое гибкое волчье тело в сияющий луч. Не было больше у меня головы расколотой, брюха рваного, плеча кровоточащего – пылал кругом огонь, взметались языки пламени, лизали стены, с детства знакомые. Склонилось надо мной материнское лицо, окропило горячими слезами, душу выжигая, зашептало прощально:

– Гори, девочка моя. Всегда гори, как испокон веков горели все твои сородичи… Гори да живи…

 

БЕГУН

Никогда еще я не бегал так быстро. Ни днем, ни ночью тем более. Несся, ям и кочек не замечая, птицей через преграды перелетая, словно неслась за мной, красный язык высунув, бесшумная смерть, дышала в спину жаром из пасти приоткрытой. А может, и гнался кто за мной – не знаю, не оглядывался, летел вперед, не разумом дорогу сыскивая – на чутье надеясь.

Не зря надеялся – не подвело оно, как никогда не подводило. Кончился лес, будто косой великанской срезанный, и вылетел я на лядину ухоженную, а за ней, на пригорке, увидел избы, темные да маленькие. А одна совсем рядом, у леса примостилась – кособокая, страшненькая, будто и не жилая вовсе. Я в нее не сунулся даже – что толку с пустодомкой перекликаться, – рванул напрямик, через поле, сзывая на бегу людей, о схватке ночной их оповещая.

Далеко стояли избы – никто в печище не отзывался на вопли мои, а вот сзади дверь скрипнула, произнес кто-то спокойно, негромко:

– Не ори, Бегун. Они коли и услышат тебя – не выйдут.

У меня от голоса этого душа подскочила да, выхода не найдя, во рту приоткрытом застряла. А он засмеялся:

– Пойдем. Отгоню Ратмира.

Знал я, что не могло этого быть, что оставили мы Чужака в Волхском лесу, где и сгинул он, что все это – проделки ночные колдовские! Знал, а все-таки повернулся…

На нем тот же драный охабень был, в каком от нас ушел, и поршни те же, и посохом так же о землю постукивал.

Теперь я точно ведал – неспроста на нас беды посыпались! Прогневались, видать, за что-то боги на род наш болотницкий, вот и мучают дивами страшными – русалками, оборотнями да блазнями бесплотными.

– Чур меня! – завопил, от призрака Чужакова руками отгораживаясь, но он лишь головой качнул и пошел в лес, бросив напоследок:

– За мной поспешай. Можем ведь и не успеть… Темный лес перед ним расступался, будто оживал да проход давал. А чего не расступаться – блазня мертвого любое живое существо страшится, будь оно хоть зверем, хоть человеком, хоть деревом бессловесным. дорогу Чужак сыскивал быстро да верно, как блазню и положено. Я сперва подальше от него держался, а потом осмелел немного, совсем рядом пошел.

Он не напрасно спешил – выскочили мы на тропку как раз в тот миг, когда оборотни Медведя заваливали. Самый матерый на плечах Медвежьих висел, грыз зубами толстую телогрею, охотником вовремя наброшенную, силился до тела дотянуться. Остальные кто откуда налетали, рвали зубами где ни попадя да валились от ударов могучих. Под ногами Медведя, бледное лицо к луне задрав, Лис лежал, а на нем – Миланья. То есть оборотниха, Миланьей звавшаяся. Голова у нее была словно комяга расколотая – смотреть страшно…

Я отвернулся, а Чужак посмотрел, хмыкнул и, как ни в чем не бывало, подошел к Медведю, посохом оборотня огромного с его плеч сбросил, сказал негромко:

– Уводи стаю, Ратмир.

Тот завыл зло, будто человек обиженный, а Чужак его посохом к кустам подпихнул:

– Уходи, пока добром прошу. А коли надобно крови тебе – вон ее возьми. Чай, человечья в ней кровь теперь осталась – волчью с собой на кромку забрала.

Он тело Миланьино ногой к оборотню подтолкнул, ухмыльнулся, зубами белыми из-под капюшона сверкнув:

– На год хватит тебе…

Я с него на волка глаза переводил, с трудом понимал, о чем речь идет. Не дано человеку блазня понять, а оборотень, видать, с ним из одного рода, вот и толковали, будто давешние знакомые, ненароком на дороге столкнувшиеся.

Медведь, от схватки одурев, не раскумекал, кого я привел, обрадовался передышке нежданной и, на спасителя не глядя, кинулся к брату. На руки его подхватил, потянул от беды подальше. Только мертвому все равно, рядом ли бой, вдалеке ли… А Лис мертвым был – лицо синевой отливало…

Оборотни нападать перестали – встряхивались, раны зализывая, ходили возле блазня кругами, косили желтыми глазами и слушали его слова неторопливые. Я в его речи не вслушивался – увидел внезапно себя и тропу, где бой шел, со стороны будто – дрогнуло сердце, испугалось. Страшной картина была: лежали на тропе тела мертвые изувеченные, кровь да клочья шерсти под луной блеском влажным светились, волки огромные с глазами горящими будто тени меж еловых ветвей проскальзывали, а средь них блазень, в старом охабне, лицо скрывающем. Еле сумел я оторваться от зрелища страшного да, взор отведя, наткнулся на тело Славена. Лежал он, головой к дереву привалившись, не дышал вроде.

Неужто из всех, кто в путь дальний отправился, лишь мне да Медведю выжить было суждено?!

Я к Славену бросился, подхватил голову его и услышал с облегчением вздох хриплый, из груди вырвавшийся. А через мгновение он и глаза открыл, поглядел на меня бессмысленно:

– Где я? Сон снился… Явный такой… Оборотень на меня кинулся, схватились мы, покатились, а потом я обо что-то головой ударился, в темноту повалился… А еще…

Он приподнялся, на меня опираясь, увидел оборотней и Чужака меж ними, охнул, уразумев, что вовсе не спал, застонал протяжно, сознание теряя:

– Хитрец…

И повис на мне куклой соломенной. Тут и Медведь разглядел, наконец, кто перед ним стоит, глаза выпучил:

– Чужак?!

А потом вдруг сообразил что-то, подтащил Лиса к блазню, упал перед ним на колени:

– Спаси брата… Ты все можешь – не человек ты… Спаси брата, а там что хочешь со мной делай!

Тот вгляделся в Лисье лицо омертвевшее, ладонь на рану положил:

– Он уже не в моей власти. Хотя… И к оборотням развернулся:

– Найди гриб-дымовик, Ратмир. Взрослый, со спорами. Да не мешкай…

Оборотень, Ратмиром названный, уж от драки отошел – ненависть кровавая в глазах потухла, умно глядел, будто человек. Стая его Миланьино тело в кусты оттащила, возилась там, рвала на куски родственницу мертвую. Да и сам Ратмир, видать, уж крови Миланьиной вкусил – свежим выглядел, сильным, будто и не дрался никогда. Глядел блазню в глаза, а поручение его выполнять не спешил.

– Услуга за услугу, – сказал тот, его нежелание углядев. – Ты мне гриб-дымовик принесешь, а я тебе место назову на кромке, где волчицу свою отыщешь…

Оборотень не ответил ничего, не заворчал даже, просто метнулся молнией серебристой в кусты и пропал из виду, будто его и не было…

Пока тело Лиса на волокушу самодельную укладывали, пока Славена рядом пристраивали да пока через лес в Захонье тащились, казалось мне, будто сплю. Ждал солнышка, думал – выйдет оно, развеет кошмар ночной всполохами рассветными, пробудит от тяжкого сна. Но не суждено, видать, было дождаться его – наоборот, заплакало небо слезинками мелкими, припорошило влагой волосы, потекло за шиворот, кровь и пот смывая…

Коснулся дождь руками туманными Славена, разбудил его. Разбудил, да не совсем – встал Славен на свои ноги и пошел, ни на кого не глядя, будто каженник. Видать, слишком сильно душевная рана его зацепила. Оно и понятно – рос-то у отца за пазухой, как за стеной каменной, а тут сразу навалились беды-несчастья и спрятаться от них не за кого… Хитрец ему будто родной был, вот и плакал Славен о нем, как об отце…

А что самым странным оказалось – не спугнул дождь блазня, на Чужака похожего. Обрисовал под охабнем просторным тело настоящее. Я уж и не знаю, чему больше удивился, чего напугался сильней – того, что блазень нас от смерти бесславной уберег, иль того, что Чужак жив остался и обиду на нас затаил. И чем больше в его телесности убеждался, тем больше боязнь за душу брала. Лишь теперь понимать начал, что сила в нем гуляет ведовская поболее, чем у матери его… А может, и отца-нежитя более… Как был прежде загадкой Сновидицын сын, так ею и остался, разве только куда опасней стал, чем ранее. Недаром, видать, Хитрец ему до самой смерти своей не доверял. Я видел косые взгляды, точно старик знал о нем нечто позорное да гадкое. А может, действительно знал? Только не спасли его ни знания многие, ни мудрость, ни опыт, с годами пришедший.

Запоздалая боль утраты накатила мне на сердце, слезами вылилась… Сбегали они по щекам, капали с губ опухших, сливаясь с дождевой влагой, ползли по шее за ворот рубашки. Второй раз в жизни приходилось мне оплакивать смерть близкого человека. Жаль было Хитреца. Добрый был старик, чуткий, а уж как Славена любил, и вовсе не описать. Лелеял его, точно сына. Тот, кажется, только сейчас понял, кем был для него старый наставник. Понял да сломался, словно душу утопил в Русалочьем озере. Глаза у него остекленели и пальцы в моей ладони застыли холодными бесчувственными льдинками. Смотреть на него и то больно было…

Чужак, не оборачиваясь, бросил через плечо:

– Шевелитесь! Бегун, коли избу ту, где меня сыскал, не припомнишь, то самую бедную сыщи. Там меня дождетесь. А я позже буду – кой с кем еще повстречаться надобно…

Ух, как осмелел ведьмин отпрыск! Пользуется чужой бедой, норов показывает. Кабы не отрешенность Славена, не хорохорился бы он так.

– Лису помоги… – прохрипел Медведь.

– Делай, как сказано, тогда он и жить будет, – отозвался Чужак.

Глупое обещание. Вряд ли Лису хоть чем-то помочь можно было. Душа человека в горле живет, а коли в нем дыра разверстая, так, знать, и душа, птица вольная, уж давно его покинула… Только не станешь же спорить с ведуном… По слову его все делать придется…

Я молча потащился вперед, рассекая лицом усилившийся дождь. А Чужак растворился неприметно меж еловых лап – пропал, словно и впрямь блазнем был.

Когда одежа повисла на плечах мокрой тряпкой, а в поршнях вода зачмокала, из-за дождевой стены проглянула наконец крыша жилья человеческого. За ней вторая, третья, а потом и все печище открылось. Кабы не усталость да печаль, подивился бы я Захонью – уж больно красиво было печище! Избы ровными рядами взбегали на холм пологий, со всех сторон молодым лесом поросший. Промеж ними стояли плетни ухоженные, у ручья, рядышком с печищем, баньки низкие присоседились…

– Туда. – Медведь, покряхтывая, указал в сторону неказистой избенки с краю печища.

Ночью-то я ее толком и не разглядел, а теперь в ужас пришел, увидя. В такой избе, верно, и мыши-то жить стыдились, а уж люди и подавно. Почти по крышу вросла изба в землю, перекосилась, словно желая убежать в темноту подступающего леса, глядела негостеприимно на нас кривым провалом влаза. Нет, не нравилась она мне, не хотелось заходить в двери перекошенные и сырой пустотой дышать… Другое дело вон тот домик, на пригорке, – веселый, нарядный, над землей горделиво вознесшийся, с широким узорчатым крыльцом. Возле него и лавочка для путников прилажена была. Сразу видать – добрые люди в нем живут, душевные. Они и накормят, и напоят, и Славена в чувство приведут…

– Пойдем туда. – Я указал Медведю на полюбившийся дом и уверенно потащил за собой бессловесного Славена.

Огромная пятерня Медведя сшибла меня на землю. Охотник тучей надо мной навис, пристально вгляделся в глаза:

– Ты что, не понял? Чужак сказал – «в самый бедный». Он колдун. Знает, где лучше.

Когда Медведю вожжа под хвост попала, с ним спорить бесполезно, а то и вовсе опасно.

Я встал и послушно поплелся в сторону кривой избушки. Подобравшись к хлипким дверям, постучал, надеясь втайне, что не отзовется никто. Никто и не отозвался. Я застучал посильнее и уж собрался было намекнуть Медведю, мол, следует другого пристанища поискать, как дребезжащий старческий голос из-за Двери поинтересовался:

– Вы кто будете?

– Путники, приюта от непогоды просим, – мягко сказал Медведь.

Я удивился сперва, что он про Чужака не упомянул, а потом подумал – может, так и лучше – кто знает, люб ли хозяевам ведун странный.

На пороге показалась маленькая сгорбленная старушка. Ее левая рука с трясущимися пальцами скрючилась у живота, будто ветка засохшая. Седые редкие волосы с затылка неопрятным пучком свесились – даже плат грязный их удержать не мог. С перекошенного лица взирал на гостей нежданных всего один глаз, а другой прятался под полуприкрытым веком, помаргивал насмешливо. Нелепа старуха была, отвратительна.

Смех, вперемешку с неприязнью, вырвался из меня противными хрюкающими звуками, и, силясь остановиться, почувствовал я, как вместе со смехом выплескиваются чувства неведомые, что скопились в душе за дни последние да дышать мешали.

Бабка сердито покосилась на меня и, обидевшись, собралась уже дверь перед носом запереть, но Медведь, протиснувшись вперед, забормотал:

– Впусти нас, бабуля. Будь добра. Брат у меня при смерти. Коли помрет, то и мне не жить. Впусти…

Старуха, по-птичьи вытянув шею, заглянула за его плечо, охнула и, отстраняясь, пропустила нас внутрь.

Утренний свет, размытый дождем, с трудом проникая сквозь грязное малое оконце, лежал на дощатом полу белесым пятном. За ним, в душном сумраке, хромой стол прятался, больше на громоздкую лавку похожий. Маленькая каменка, тепло излучающая, в углу притулилась, а по стенам пристроились грудами узлы да сундуки. Видать, жила старуха на отбросах соседских. Только бедные люди хранят вещи, ни к чему не пригодные, копят их, приберегают на случай крайний.

Впустив нас в дом, бабка забилась в угол и, прикрывшись каким-то тряпьем, затихла, будто не гостей впустила, а ворогов, от коих лишь в темном углу спасения могла сыскать. Да мне не до нее было – голод и холод давали о себе знать, трясли тело безжалостно. Пристроился поближе к печке, стянул мокрую одежду себя и с покорного, точно тряпичная кукла, Славена. Медведь осторожно уложил Лиса на пол, возле светлого пятна и, усевшись рядом, зашептал покаянно да неуверенно:

– Теперь ждать… Ждать… Ждать…

Чего ждать, дурачок, собирался? Помощи от ведуна, коего всю жизнь наши родичи обижали да и мы сами прочь, на верную погибель, выгнали, иль на милость богов надеялся? Лис еще и жив-то чудом оставался – дышал всхлипами сиплыми, а на большее уже сил не было… Не так меня рана его пугала, как Огнея, при этакой ране неизбежная… И у Славена глаза пустыми совсем казались – ни тепла, ни домашнего дыма не чуял.

Глядел я на родичей своих, вспоминал Хитреца, печище родимое, парней бравых, какими недавно совсем мы были… Вспоминал да душой стонал…

Ах, Горе-горюшко, Горе лихое одноглазое,

Ах, зачем ты, Горе, на меня глянуло,

Ах, зачем свет белый мне застило?

Я тебя, Горе, ко двору не звал,

Ко двору не звал да не привечал!

Кабы крылья мне – взмыл бы лебедем,

Взмыл бы лебедем – счастье выкликал.

Счастья выкликал, Долю вымолил…

Убаюкивали слова, утешали… Постепенно тепло проникло в тело, тяжким грузом усталость навалилась – потянуло меня в тихую, покойную дремоту… «Утро вечера мудренее», – подумалось, да и пропало все, благостным сном стертое.

 

МЕДВЕДЬ

Впервые в жизни я испугался по-настоящему. Бегун безмятежно спал у печки, а ко мне сон не шел. Стоило прикрыть глаза – вставало передо мной мертвое лицо брата. Говорят, охотники лучше других смерть-Морену знают. Я же чуял ее. Ходила кругами возле избушки Белая Девка, поджидала мига удобного. Чтоб никто не помешал ей потихоньку подкрасться к брату да забрать его к богине ледяной. Я готов был предложить ей себя вместо Лиса. Нельзя ему было умирать – он и не жил-то толком. А мне уж всего хватило в этой жизни – и любви, и тепла, и удовольствий. Знал, что скажу ей:

– Возьми меня, а его отпусти. Не губи понапрасну…

Но Девка Белая хитра – не подойдет в открытую, не заговорит, только будет бродить осторожно по КРУГУ – высматривать, выжидать, а потом схватит костлявыми руками да утянет в темноту вечную… Вон как с Хитрецом. Так подошла, что никто и помочь не успел. Жаль мне было и Хитреца, и Славена, да своя боль сильнее била. Я себя без Лиса не мыслил. Мы с ним всю жизнь вместе прожили. Охотились, отдыхали и даже влюблялись вдвоем. Казалось, и умрем в миг один. Конечно, иногда злил меня Лис, но стоило поссориться, и повседневная суета становилась пресной, тягучей, как недошедшее тесто. А теперь и вовсе черной казалась. Пока я над телом брата сидел, одно уразумел наверняка: коли спасет ведун его, как обещал, рабом ему стану! Никому не позволю его даже намеком обидеть. Перед походом Славен от меня клятвы на верность не потребовал. Тогда я порадовался – не нравилось мне под чужой властью ходить, а теперь, коли Лис выживет, я его спасителю добровольно и душу и тело отдам. Плевать мне будет на родовитость иль безродность его!

Бегун всхрапнул во сне, раздул тонкие ноздри, будто жеребец, волков почуявший. Славен на него отрешенный взор перевел, вздохнул печально и вновь в стену уставился. А мне не до них было – мысли белками загнанными в голове метались, колокольцами перекликались меж собой, от надежды до отчаяния прыгая.

Почему же так долго не возвращался Чужак? Лис уже дышал, точно больная собака – часто да мелко, и глаза закатил, а обещанной помощи все не было. Где же проклятый колдун?!

Отворяясь, скрипнула дверь. Я обернулся, вздохнул облегченно. Легок Сновидицын сын на помине – знать, жить будет долго…

Чужак вошел, стряхнул с охабня дождевую влагу и кивнул старухе, в углу притихшей:

– Тряпицу чистую дай, иглу да нить шелковую. Бабка закопошилась, пробормотала неуверенно:

– Где ж я тебе нить шелковую возьму, милостливец? Отродясь у меня этаких не водилось…

– Тогда то, что есть, неси.

Он закатил рукава, обнажая бледные руки, махом смел со стола на пол чашки с плошками, мне велел:

– Клади сюда брата.

Не хотелось мне Лиса на стол, будто покойника, выкладывать, да только выбора не было.

Тело брата на руки теплой тяжестью легло – не мог отпустить его, прижал к себе и, еле дыша, положил на дерево гладкое. Отошел в сторонку, чтоб не мешать ведуну, но он прикрикнул:

– Здесь стой. Держи его, коли дергаться будет. Хорошо хоть прочь не погнал…

Я к Лису подошел, силясь на Чужака не глядеть, будто мог он во взгляде моем подозрения тайные прочесть, прижал руки брата к столу, замер, ожидая. Старуха, покряхтывая да постанывая, приволокла тряпицу белую и иголку костяную. Чужак на иглу взглянул, буркнул что-то отрывисто и, ничего не сделав, прочь пошел. У меня сердце всколыхнулось – неужто отказался от обещания своего?

Окликнул его:

– Постой…

Он оглянулся уже на пороге, рявкнул отрывисто:

– Вернусь сейчас.

И вышел, дверью хлопнув. По всему видно было – разозлился на что-то, только не понятно – на что…

Мы со старухой переглянулись растерянно, замерли по разным сторонам стола кособокого, а меж нами Лис задыхающийся. В тишине лишь его дыхание и разносилось. Страшное, прерывистое… Казалось мне каждый раз, как слышал свист сиплый, что уж больше не вздохнет он…

– Что с братом-то? – первой заговорила бабка.

– Оборотни порвали.

Не хотелось мне здоровье Лиса обсуждать, но старуха не отставала:

– Это в Горелом, что ли?

В Горелом все наши беды начались… Не мог я спокойно название это слышать – сжимались руки в кулаки, неведомое зло поразить не умея.

Старуха мое лицо потемневшее углядела, о другом заговорила, на Славена указывая:

– Ас этим что? Испужался шибко или всегда такой был?

– Он нынче ночью дорогого человека потерял. Утонул тут один из наших.

Отвечал я ей через силу и дивился – никогда не ведал раньше, что разговор пустой душу изболевшуюся облегчить может. Казалось, будто тяжкую ношу, что один тянул, еще кто-то подхватывал.

– В Русалочьем? – догадалась бабка.

– Верно.

Мы немного помолчали, а затем старушка, расхрабрившись, подобралась поближе. Грустно глядя на Славена, забормотала:

– На сына моего похож. Младшего. Его Русалка заманила. Девка грудастая… Меня тогда удар хватил. Руку скрючило, лицо скосило. Первое время говорить вовсе не могла. Дед один, прохожий, меня подлечил. Остался. Пожил недолго, а потом и помер…

Старухина голова печально закачалась на тонкой шее. Мне захотелось отвлечь ее от грустных воспоминаний, а заодно и самому не думать о страшном.

– Ты говоришь «младшего напоминает», а старший где?

– У Князя, в дружине. Почитай, лет пять уже служит. Вести шлет. Хорошие… – приободрилась бабка.

– Мы тоже к Князю идем, – сказал я. – Хочешь, передадим чего сыну?

Хотел добавить «если доберемся», а потом вспомнил о Чужаке и почему-то почуял вдруг – наверняка доберемся. Ведун в Ладогу шел, и коли с ним примиримся, он и нас выведет…

– А что передавать-то? – удивилась старуха. – Нет у меня ничего. Нищая я. Ты, милок, только не тревожь его. Скажи, мол, жива, здорова, живу хорошо, не жалуюсь. А угощений не послала оттого, что спешили вы. Не успела, мол.

Мне стало жаль ее – старую, больную, голодную, боящуюся огорчить сына. Тот, небось, и не думает о материнских бедах, пирует на княжеских застольях да девок по углам тискает.

– Ладно, все скажу, коли доберусь, только как найти его? Дружина у Князя большая.

– Спроси Миколу из Захонья, тебе его и укажут. – Старушка повеселела. – Он у меня парень видный.

Что ж, передам я этому Миколе все, что о нем думаю! Мать здесь с голоду пухнет, а он ей подарков не может выслать с оказией. Все знают – Князь щедр, дружинники у него богато живут. Стервец этот Микола!

Я развязал сумку, достал последний сухарь и протянул его старухе:

– Возьми, угостись, коли хочешь, мне все равно ничего в горло не лезет.

Старуха постаралась сохранить крохи достоинства, неспешно взяла сухарь, но в единственном глазу задрожали слезы.

– Спасибо.

Когда сухарь был уже почти съеден, вошел Чужак. Мокрый, злой, с пустыми руками. И ведь не спросишь его, куда ходил? А коли спросишь, ответа не дождешься…

Он быстро вытер руки, подошел к Лису.

– Держи теперь, – сказал, на меня мельком покосившись.

Я, вмиг о старухе забыв, брата за плечи схватил. Крепко схватил, будто мог объятием своим его от смерти заслонить…

Тонкие пальцы ведуна забегали по страшной ране, надавили на закрытые глаза, потянули веки вверх, закатившиеся белки открывая.

Странной была его ворожба. Сновидица больше нашептываниями и травками лечила, а знахарка из печища дальнего – заговорами да дымом. Нам с братом не раз на охоте доставалось, но никогда еще я такой ворожбы, какой Чужак брата спасти пытался, не видел.

Покуда дивился я, он вытянул из котомки гриб-дождевик, который в каждом лесу после дождя во множестве встречается.

Дождевик – смешной гриб, с собратьями не схожий, – круглый, будто шар. По молодости он белый да пузырчатый, а как состарится, становится будто дед ворчливый – ступишь на него – фыркнет, окатит ногу обидчика дымом коричневым. К чему Чужак его приволок? Удивлялся я недолго – рубанул ведун ножом маковку у гриба да высыпал пыль дымную в Лисью рану. Покрылась она бурым налетом, будто пеплом. Захотелось сгрести эту грязь с плоти яркой, очистить ее от темной волшбы.

– Стой! – Чужак мою руку перехватил, к столу прижал. – Я свое дело знаю. И без того сил много трачу на рану пустую. Была бы игла железная да нить шелковая, не пришлось бы мне делать этого. А будешь мешать – брошу его как есть.

Я покрепче пальцы в дерево гладкое вдавил, чтоб не сорваться ненароком, голову опустил. Верно Чужак подметил – я его сам просил о помощи, а теперь под ногами путаюсь… Хотя опасался я верно: никто Чужака толком не знал, никто его лица не видел. Да и к чему он от родичей прятался, тоже не ведали. Болтали много об уродстве и о божьем проклятии, только все разговоры эти пустыми слухами были. Я-то видел его однажды. Это случилась в детстве еще, когда, воображая себя настоящими охотниками, мы с братом незаметно подбирались к дому Сновидицы и до утра в засаде просиживали, от собственной смелости пьянея. Случайно поздней ночью нам удалось подкараулить Чужака. Он шел со стороны болота и, не подозревая о нас, откинул капюшон с лица. Я тогда здорово разочаровался. Все село болтало об его уродстве, а разглядел я простую мальчишечью физиономию. Отличался он от наших знакомых ребят – это верно. Глаза были странноватые да волосы не такие, как у всех, а все же уродом не назовешь. Он тогда, словно почуяв что-то, быстро вошел в избу и с той поры без капюшона на дворе не появлялся. Да и мы к нему интерес потеряли. А потом я и вовсе о нем забыл. Даже когда он оказался в числе избранных, я лишь удивился: «К чему такой Князю?» Не знал тогда, от кого будет вся жизнь моя зависеть.

– Крепче держи! – прервал он мои воспоминания и вдруг зажал пальцами рану страшную, будто хотел края ее срастить. Лис застонал тяжко, задергался – еле удержал его, а Чужак уже руки от горла его оторвал, принялся водить кругами над раной слепленной, словно посыпал ее чем-то. Я сперва не понял ничего, а потом охнул от неожиданности и отпустил Лиса. На мое да на свое счастье затих он сам, будто чуял, что творится с телом его. А я воочию видел, лишь поверить не мог! Не шепотком ворожейным лечил Чужак – руками голыми. Разрыв страшный под его ладонями тонкой корочкой покрывался, розовел свежей кожицей, а те маленькие трещинки, что от него тянулись, уже бугрились зажившими шрамами, будто не этой ночью Лиса порвали, а давно когда-то.

Бабка-хозяйка, мой возглас заслышав, из угла вылезла, вытянула шею – посмотреть, да, руками всплеснув, замерла посреди горницы.

– Чур… Колдун… – зашептала.

Нет, не колдовство тут было – нечто иное, разуму недоступное.

– Все! – Чужак тряхнул руками, будто сбросил с них груз невидимый, прочь от стола отошел, в котомке поковырялся и протянул мне аккуратный махонький мешочек. – Возьми да по щепотке три раза в день брату давай – поутру, в полуденницу и на вечерней зоре. Тогда и Огнея его стороной обойдет.

У меня руки тряслись, когда брал его дар, губы дрожали, но любопытство, что лист банный, – коли прицепится, не отлепить. Не сдержался я, макнул палец в мешочек, понюхал порошок белый, что к нему пристал. Пахнуло на меня знакомым запахом. Старуха тоже возле меня завертелась, носом потянула, удивилась:

– Плесень вроде…

– Для тебя – плесень, для него – жизнь, – отозвался Чужак да кинул небрежно бабке монетку серебряную, видать единственную свою ценность. – А чем болтать попусту, сходила бы лучше к Старшему да поесть принесла.

Старуха покачала головой:

– Наш Староста не очень честный человек, колдун. Он и монетку заберет, и вас погубит, дабы никто ни о чем не проведал.

Некоторое время Чужак размышлял, от губ под темную ткань капюшона побежали тонкие разрезы морщин.

– Ну, как знаешь… Добудешь еды для моих людей – награжу, а на нет и суда нет.

– Какой награды от колдуна ждать? Да и будет ли добро с той награды? – осмелела вдруг старуха.

Верно она подметила – даже богам неведомо, чего от ведуна могучего ждать. А Чужак, по всему, не из слабых был…

– А я не совсем колдун. – Он опустился устало на лавку, вытянул длинные ноги к печи поближе. – Ты про меня многое знаешь, да сама того не ведаешь…

Старуха закряхтела, засопела. Спрашивать в открытую у странного незнакомца имя не решалась, а обиняками – слов не могла сыскать.

– Для меня ты гость незнакомый, – начала осторожно, – пристанища попросивший. И друзья твои, опосля пришедшие, тоже гости, не более…

– А коли так, – перебил ее Чужак, – уважь просьбу гостя!

Попробуй возрази ему, когда говорит так…

Старуха смирилась, поплелась покорно в завесу дождевую да, озлившись, напоследок дверью хлопнула, Бегуна разбудила. Тот глаза, со сна осоловевшие, вскинул, потер их, недоуменно на Чужака уставившись, – не мог уразуметь, что не сон ему снится.

– Сколько я спал? – ни к кому не обращаясь, спросил и, чуть не подпрыгнул, услышав бесстрастный ответ:

– Чуть поболее дня да ночи…

Не понимая, шутит ведун иль всерьез говорит, Бегун заозирался. Натолкнулся взглядом на Славена, вздохнул:

– Все по-прежнему…

А потом Лиса увидел и оторопел, глаза расширяя. Заплескались в голубизне их небесной удивление да растерянность… Кабы я сам не видел, что Чужак с раной смертельной сотворил, то на горло брата зажившее не лучше Бегуна воззрился бы.

– Это… Как это… – бормотал он, слов не находя.

– Чужак помог, – подсказал я, от слов своих теплую радость чувствуя.

– Правда? – Бегун оживился, махом подскочил к ведуну. – Так может, ты и Славена…

Тот немного поглядел на Славена, а потом потянулся лениво:

– Не нужна ему моя помощь, коли сам жить не желает.

– Жить всем охота, – донесся со стола голос слабый.

Всего я ждал – дней бессонных, волнений над братом хворым, но никак не думал, что очнется он так скоро!

Кинулся к нему, подхватил под руки, помогая со стола слезть.

– Ты чего меня, как бабку старую, обихаживаешь? – удивился он и застонал, голову поворачивая. – Болит, зараза…

Знал бы, что было с ним, не смеялся бы – руки Чужаку целовал!

– Ничего, до Ладоги заживет, – усмехнулся тот и отвернулся, будто не желая благодарственных слов слушать.

– А кто нас в Ладогу проведет, коли через озеро переправы нет, в Терпилицы да в Горелое уж точно не вернемся, а в обход все топи гиблые тянутся? – встрял Бегун, огорченно лицо кривя.

– Я могу провести, – тихо сказал Чужак. – Только тем путем, коим не всякий пройти сумеет.

– И каким же это?

– Кромкой, через Змеевы земли. У них по краю кромки ловите, туда Ягая, вход охраняющая, не сунется. Только говорить со Змеем настоящий вой должен. А я не вой…

У Бегуна от слов незнакомых и речей загадочных язык отнялся – замер с ртом приоткрытым, да и Лис, видать, слаб еще был – глядел на Чужака, словно невидаль некую увидел, и слов не находил… Хотя Чужак для него и был невидалью – он же в беспамятстве лежал, когда Бегун ведуна встретил и на подмогу привел…

А я хоть и не понимал странного разговора ведуна, а верил ему. Коли говорил он, что есть где-то Змеи да кромка, где живут они, – значит, так оно и было. А если выдумывал, то кто я такой, чтоб спорить с ним? Пусть кромка эта только в голове его существует, ныне я ему не указ – слуга верный…

 

СЛАВЕН

– Очнись, Славен, – чужой голос потревожил мой отрешенный покой. Слова проникли сквозь благостную пелену, заметались внутри, как спугнутые барсуки в норе.

– Старик любил тебя, а ты? – Незваный гость не давал покоя, тянул душу обратно, в окаменевшее тело, заставлял вслушиваться. – Ты мечтал о славе и почестях, забывая о нем.

– Мне жаль, – ответила пустота внутри меня.

– Нет! – Голос загремел, пугая своей мощью, разогнал воспоминания. – Тебе не жаль! Не о нем твоя печаль. Он нашел свое счастье. Тело его покоится в озерном иле, и время изгложет его, подобно голодному псу, но сам он впервые свободен от страха и неуверенности. Его слезы станут каплями дождя, а его вздохи лягут на траву утренней росой! На молодом месяце он будет юн и беспечен, а на ущербе состарится чтобы вновь стать молодым. Будут ему подвластны реки, и озера, и тучи, и сможет он острова двигать, словно дитя малое камушки. Тебе бы радоваться за него, ибо он отмучился положенный срок и достиг счастья; но нет! Ты думаешь о себе. Ты взываешь к нему, умоляя вернуться, – ведь тебе дороже собственное, ничем не замутненное, спокойствие. Ты никогда не любил его!

– Неправда!!! – всколыхнулась в груди волна гнева, поднялась изнутри, рванула невидимое полотно, окутавшее душу, и выплеснулась на свободу, возвращая почти забытые чувства – боль, отчаяние, страх, любовь, надежду… Тот же голос, что шептал в темной тишине, произнес, обращаясь уже не ко мне:

– Ему не нужна моя помощь.

Чужак?! Значит, ему обязан я своим возвращением?! Не обошлось без него… Не зная, благодарить его или проклинать, я перенес внимание на пекущегося о моем здоровье Бегуна.

– Не стоит уговаривать, Бегун. Я не хворобей тебя.

Он всмотрелся в мои глаза, просиял, горестные морщины на высоком лбу разгладились. Никогда он не умел чувства сдерживать, вот и теперь – ухнул, хлопнул в ладони, приветствуя мое возвращение. От звонкого хлопка встрепенулись братья-охотники, подошли поближе с удивленной радостью в лицо мое вглядываясь. Они на меня глядели, будто на диво какое, а я – на Лиса. Поверить не мог, что все, что сном казалось – рана его кровавая, Чужак, руками ее заживляющий, да Медведь, на коленях пред ведуном стоящий, – все это наяву случилось…

Вскоре подоспела посланная за едой старуха-хозяйка. Снедь оказалась вкусной и свежей. Приятные запахи потекли в нос, разбудили дремлющего внутри, вечно голодного неведомого зверя. Потянувшись, он заурчал, стряхнул воспоминания, словно дворовый пес надоевших щенков…

В голове у меня прояснилось, мучительная тоска сжалась комочком, уступая место голоду и навалившимся заботам. За едой болтать лишь дурак станет, зато насытившись, любой спор миром решить можно. Только не с кем спорить было, разве что с ведуном, а какой из него спорщик… Все понимали – нужно добраться до Ладоги, но как – никто не представлял. И мне предложить было нечего…

Глупо, конечно, было верить россказням Чужака про неведомую нелепую кромку, про Змея на ней и зелье, позволяющее этого Змея увидеть, но попытка – не пытка. Обещал он довести до владений Змея, так пусть ведет, а там уж будет видно, что дальше делать. Может, знает ведун какую тайную тропу, ведущую к берегам Мутной. Может, мать его когда-то той тропой ходила… А Змей – уловка ведовская, чтоб от потаенной тропки чужих отпугивать. У всех знахарей, на крайний случай, таких уловок множество припасено. Выпьем мы колдовское зелье – оно глаза замутит, вот и начнет мерещиться всякая нежить… И ведь уперся ведун – или пейте, или вовек не пройдете теми землями! Да ляд с ним! Я лучше его варева напьюсь да Змея узрю, чем через Русалочье вплавь двинусь иль обратно, к оборотням, сунусь… Неладно, конечно, сыну Старейшины малого ведуна слушать, но, видать, выбора нет… Набирает Чужак силу, хорошо хоть к власти не очень-то рвется, скорее наоборот – кривится, замечая чрезмерно признательный, подобострастный взгляд Медведя.

Собраться и в путь тронуться – дело недолгое, да только муторно было всю дорогу объяснения и поучения ведуна выслушивать. Что мне Змей, зельем вызванный? А наставлениям конца-края не было. У меня уж ноги ныли от быстрого шага и в груди огонек разгорался, а он все бормотал, словно за все года, что молчуном ходил, выговориться хотел:

– Покажется вскоре молодой сосняк. За ним – владения Змея.

Посох постукивал по вылезшим из-под земли корявым корням сосен, пугал их оскаленным резным наконечником.

– Запомни, из лесу – ни шагу. Там еще Бор хозяин, а на ровной да голой Пустоши уже Змей. Увидишь его – не пугайся, а коли струсишь, то виду не подавай, держись на равных да проси позволения пройти через его ловище. Границу не переступай и памятуй о трех правилах: первое – не лгать, Змеи ложь распознают быстро, второе – не льстить, они того не любят, третье – не спорить, они спорщики заядлые, не тебе чета.

А закончил он просто, словно искренне в Змея верил:

– Если что – кричи, мы недалеко будем.

Постепенно сосняк поредел, высокие статные деревья сменились небольшими молоденькими сосенками. Откуда узнал об этом молодняке Чужак? От матери? Да откуда бы ни узнал, место и впрямь было зловещее – будто разделили землю надвое, с одной стороны украсили яркой зеленью да воями-сосенками, а с другой натыкали пологих, изъеденных норами, холмов. Тут и без зелья Змея увидать несложно было – щерились беззубые входы, мерещились в их темноте лики похищенных и замученных Змеем людей…

Чужак достал заранее заготовленный мешочек, высыпал на ладонь зеленоватый порошок, пошептал над ним и протянул мне:

– Нюхай!

Вот те раз! А я-то думал, отвар какой глотать заставит… Покорно вдохнул зеленую пыль. Засвербило в носу, но сдержался – неловко все же ведуна обижать… За мной остальные понюхали. Чужак остатки порошка не выкинул, завернул в широкий лист, положил обратно в котомку. Бережлив…

Стоял я будто пень, ждал, когда Змей появится, да только ничего не менялось. Те же сосенки смотрели серьезно, те же холмы пугали пещерами, разве что запахов стало поболее и солнышко вышло из-за туч, засветило мир радостными красками… И еще странно – поверилось вдруг в Змея. Ведь не раз слышал про любостая, что над бабьми избами кружит, а Скоропею и сам видал. Она для болотников – змея обычная, а для речных печищ, как сказывают, чудище неведомое, царица над змеями…

Лис покосился на ближний холм, принюхался и уверенно сообщил:

– Не-а. В этой его нет.

– Кого? – не понял я.

– Змея. – Лис даже удивился. – Кого же еще?

– А почем ты знаешь, как Змеи пахнут? – поинтересовался Бегун. На его лице застыло настороженное мальчишечье ожидание.

– Нанюхался уж. На охоте-то не раз со Скоропеей сталкивался, а она тоже змеиной породы…

Лис слегка запыхался и говорил с отдышкой, а все же не отставал от остальных и уж вовсе не походил на тот полутруп, который два дня назад покачивался на широких Медвежьих плечах. Его чудесное излечение казалось не простой ворожбой, а чем-то более могучим и зловещим. Я не хотел об этом думать. Знал уже – стоит вытянуть на свет один махонький вопросик, и, словно верша рыбу, потянет он из тьмы остальные, а среди них – опасные, настораживающие…

Крадучись, мы двинулись вдоль кромки леса, стараясь не заступать ногой на бурую, точно выжженную землю Пустоши.

Поразительно похожие друг на друга холмы выстроились рядком неподалеку от границы. Их голые склоны рябили бурыми и коричневыми глинистыми разводами.

– Там!!! – Лис выбросил руку, указывая на зеленоватую гряду с шишкообразными наростами по верху.

– Ступай. – Чужак подпихнул меня вперед концом посоха. Я вздохнул поглубже и пошел.

Не знаю, чего я боялся больше – увидеть Змея или не найти его, но от каждого звука шарахался под защиту сосен, а спотыкаясь о кочки, приседал до земли. Даже собственная тень пугала, заставляя мертвой хваткой вцепиться в рукоять рогатины.

Из-под ног выпорхнула зазевавшаяся лесная курица. Дернувшись, я отскочил в сторону и нелепо грохнулся спиной на большой плоский камень с выпуклыми буграми по бокам. Неужели я, сын Приболотного Старейшины, такой трус?! Ну уж нет! Поднявшись, я озлобленно пнул камень и устремился к заветной гряде. Она была совсем рядом, и я было начал раздумывать над тем, как привлечь внимание Змея, если он окажется неподалеку, когда за моей спиной что-то оглушительно зашипело, словно лопнула сотня болотных пузырей. Я обернулся. Плоский камень, который я в сердцах пнул, взметнулся в воздух, таща за собой длинную, глянцево поблескивающую на солнце, шею. Пришло запоздалое понимание – не камень я ударил, а голову спящего Змея! Ужас наполз на сердце холодной жабой, лишая воли, сковывая язык. Змей лениво зевнул, широко распахнув усаженную острыми зубьями пасть. На меня пахнуло приторно-вонючим теплом. Слегка покачиваясь, голова склонилась ко мне, узкие кожистые прорези глаз сверкнули мутно-зелеными болотными брызгами.

– Словен? – прошипела она, выпуская на волю быстрый, раздвоенный на конце язык. Раньше я считал, что более неприятного и оглушающего звука, чем вопль раненой Скоропеи, не существует, но теперь убедился – крик Скоропеи просто слабый вздох по сравнению с шипением Змея. Уши у меня заложило, а самого порывом ветра сорвало с места и отбросило в лесок. Змей шевельнулся, его туловище, принятое мной за гряду, колыхнулось, и внезапно откуда-то с боков вынырнули, расползаясь по земле, перепончатые крылья. А на них, словно Белбог с Чернобогом в схватке сошлись, полыхали огненные молнии, смешиваясь с небесной синевой и травяной зеленью.

«Правильно, – вспомнил я, – Хитрец сказывал – У древних Змеев тоже крылья были».

Следуя указаниям Чужака, я гордо вскинул голову и, заикаясь, завопил:

– Прости, коли обидел ненароком! Я сын Старейшины Приболотного, об одолжении просить пришел!

Голова Змея стремительным броском очутилась возле моего лица. Теперь я мог хорошо рассмотреть мелкие чешуйки на бровях и нависающие над нижней губой белые зубы с мою руку толщиной. Скор был Змей, так скор, что я и испугаться по-настоящему не успел.

– Так чего же ты хочешь, болотник? – Змей с ленцой повернул морду, устремил на меня свой глаз – узкий, коварный, пронизанный глубоким зеленым цветом, с вертикальной желтой полосой зрачка посредине.

– Пропусти меня с ватажкой через ловище да зарок дай не трогать нас во время перехода.

– А почему я должен это сделать? – удивился Змей. В смотрящем на меня глазу запрыгали опасные всполохи. Вмиг припомнились старые сказки, где Змей и море синее сковывал, и высь небесную усмирял, и горные хребты крушил. Всплыл из недр памяти Белее, что от гнева Перунова в змеином облике прятался. Кто ведает – может, это он сам предо мной стоит, может, сын его – Волот, а может, просто пращур какой древний, из венедов. Спрашивает, смотрит, испытывает, каков на деле человечек, осмелившийся его покой потревожить.

– Мы к Князю Меславу идем… – Честно говоря, я просто не знал, какой из доводов повлиять на его решение сможет.

– Ну и что? – вновь спросил Змей. Я решил попробовать с другого конца:

– Так ты разрешишь или нет?

– Возможно… Заслужи, и я сам перенесу тебя через свои земли.

Я только хотел было спросить, как заслужить, но в это мгновение откуда-то сбоку, громко хлопая крыльями, вылетела крупная пестрая цесарка. Качающаяся передо мной голова выбросила узкую красную ленту языка и, молниеносно опутав ею шею несчастной, по-прежнему ожесточенно машущей крыльями жертвы, ловко втянула ее в пасть. Птица исчезла, но выражение Змеиных глаз ни на мгновение не изменилось! Я перестал дышать, живо представив себя на месте птицы, и тут мой страх перевалил черту, отделяющую его от безрассудной смелости, и покатился вниз, точно колесо с покатой горы. Я больше не боялся Змея! Слова полились свободно и ровно, поражая меня своим спокойствием:

– Я буду служить только Князю Меславу.

– А-а-а, понятно…

Зеленые глаза прикрылись, и, шумно вздохнув, голова Змея опустилась на траву.

– Уходи, пока цел.

Я перестал трусить и мог говорить, а он гонит меня, будто последнего смерда?! Да будь он хоть кем – надоело! Хватит всякой нежити со мной в непонятные игры играть!

– А ну, подымись! – закричал я, склоняясь к голове Змея.

– Чего орешь? – не размыкая век, прошипел он.

– Встань, говорю, когда с Княжьим воем разговариваешь!

Змей взметнулся, сосняк запел, застонал тяжко, словно сошлись в нем на встречу Стрибожьи внуки и затеяли веселье с хороводами. Меня крутануло так, что еле успел ухватиться рукой за ветку. Иглы вонзились в ладонь, в голове замутилось от свиста и смерча, завертевшегося вокруг. Тонкая веточка обломилась, и меня вмяло в укрытую сосновой хвоей землю. В рот набился песок, дыхание перехватило.

– Встань и ты, коли вправду вой! – донесся до меня голос Змея. Я неуклюже потянул под себя руки. Омертвев, они царапали скорченными пальцами землю, под ногти впивались мелкие камешки и сосновые иглы. Я застонал сквозь зубы. Ненависть полыхала во мне Перуновым огнем. Не Змея я ненавидел – себя, свою слабость и хилость.

– Что же ты? – глумился Змей – Не вой ты, а младенец титешный.

Руки медленно, по чуточке ползли к груди. Если мне удастся упереться ладонями в очутившиеся подо мной коренья, то смогу приподняться. А позади меня сосенка, та, что уже раз выручила. Змей дунет – меня спиной к ней и пришлепнет, а там, глядишь, и встану. Не потому встану, что Змей велит, а потому, что стыдно перед ним червем по земле ползать.

Пальцы наконец достигли груди, плотно обхватили выступающие из песка корни. Я махнул головой вверх так резко, что даже позвонки хрустнули, рванулся. В глазах завьюжило разноцветными точками. Кузнечный перезвон заглушил Змеиное шипение.

– Встань! – закричал я себе. – Встань!

Кровь тонкой струйкой выбилась из носа, смочила сладостью пересохшие губы.

– Вста-а-ань! – вновь отчаянно завопил я и внезапно почувствовал спиной твердую округлость древесного ствола. Словно стараясь мне помочь, сосна гудела теплыми жизненными соками, и на мгновение мне показалось, будто мы с ней слились в одно целое и стою я, запустив корни глубоко в недра, и слышу голос своей кормилицы, Матери-Земли:

– Ты силен силою моею, тверд верою моею… Равны вы…

Ощущение длилось всего мгновение, но его мне хватило на то, чтобы распахнуть навстречу летящей пыли глаза и, презирая режущую их боль, разглядеть бьющуюся под челюстью Змея кровеносную жилу. Я выбросил вперед ставшую вдруг почти невесомой руку и прижал к шее Змея острия рогатины. Конечно, я мог бы метнуть ее, дабы наверняка убить громадного гада, но я не хотел убивать. Не хотел уподобиться варягам, пришедшим к нам гостями, а ставшим поборниками-убийцами. Или Змей добром нас пустит, или…

Вихрь прекратился так же внезапно, как начался. Не пытаясь уклониться от моего ничтожно малого оружия, Змей изучающе смотрел на меня, словно ожидал чего-то. Я облизнул кровь с губы и опустил рогатину.

– Почему? – спросил Змей.

Объяснять сил не было, и я только молча пожал плечами. Неожиданно понял, что самое страшное позади, и накатилась усталость, налегла на грудь, вызывая надрывный кашель, словно Грудница-лихорадка.

Змею надоело ждать ответа. Радужные крылья трепыхнулись, озарив всполохами небо:

– Я помогу тебе, болотник! Перенесу тебя и ватажку твою через наши земли. Тело у тебя слабое, зато дух могуч да разум светел. Мог я тебя убить, но не стал кровь зазря проливать, мог и ты меня убить, а не почел за честь. Ждите меня завтра на этом месте к восходу солнца.

Очередной порыв ветра сбросил на меня чудом уцелевшие изломанные ветки. Змей, извиваясь, огненной полосой взмыл ввысь.

Я запрокинул голову. Мир закружился, ноги подкосились, опуская меня к подножию сосенки-спасительницы.

Сколько я просидел без движения – не знаю. Наверное, долго, потому что когда решился отереть кровь и пыль с лица, а глаза перестали течь болезненной влагой, увидел меж сосен бегущие ко мне знакомые фигуры. Я помахал им рукой, пытаясь объяснить, что все обошлось и не стоит волноваться.

– Живой! – радостно завопил Бегун, увидев мой жест, и тут же поделился распирающим его восторгом: – Я видел Змея! Видел!

За ним длинными прыжками, словно дикий зверь, бежал Чужак. Капюшон его отлетел назад, открывая лицо. Обычное лицо… Седые волосы взмывали и вновь падали на плечи в такт шагам.

Наполненные тревогой и участием знакомые лица склонились надо мной. Стало легко и уютно, захотелось смеяться и плакать одновременно, но я сказал только самое важное:

– Завтра. На первой заре.

Должно быть, после переговоров с Змеем мои слова звучали слишком громко.

– Хорошо, хорошо, мы все поняли. Успокойся. – Затмив все остальное, засияли разноцветными искрами глаза Чужака. Я бессильно удивился внезапной перемене, произошедшей с ними, – только что были обычными, синими, с радужными ободками по краю зрачка и вот уже стали чужими, ведовскими, завораживающими…

Успокойся, – монотонно запел голос, а глаза, увеличиваясь, обнажили темную страшную пустоту, из которой не было возврата. Я дернулся, пытаясь сопротивляться чарам, но сознание, словно почуяв что-то родственное в надвигающейся темноте, обреченно Рухнуло в призывно распахнутую бездну.

 

БЕГУН

Звезды смотрели на меня свысока, словно осуждая за недозволенные, отгоняющие сон, мысли. И хотел бы избавиться от них, но стоило смежить веки, и уж не лежал я, свернувшись калачиком, на холодной земле, а несся над облаками, наперегонки с ветром, гордо восседая на спине огромного Змея. Воздух свистел в ушах, а земля далеко внизу казалась маленькой и скучной. Ладони чувствовали мощные мышцы, перекатывающиеся под жесткой Змеиной кожей, и становился я могучим и сильным, подобно Болоту. На этом останавливал мечты – нельзя смертному, да еще из простых, сравнивать себя с Велесовым сыном. Боги видят все…

Так и промаялся ночь между сном и явью, не склонясь ни к тому, ни к другому. Нетерпение подгоняло, и, разбудив остальных, я первым отправился на указанное Змеем место. Его еще не было. Ничего, мне ждать не впервой… Я уселся поудобнее, уставился в небо, ожидая его появления.

Тонкие сосенки, вооруженные торчащими в разные стороны иглами, стояли навытяжку, словно дозорные, и разделяли мое ожидание. По ближнему шероховатому, в розово-коричневых разводах стволу деловито сновали мураши, благоустраивали крохотную, сложенную из тоненьких веточек, копию Змеиного жилища – свой дом. Чудно, однако, у каждой твари, от громадного Змея до маленького мураша, есть дом, который он бережет, в котором детей растит да внуков пестует. Даже дикий зверь после летних гонов или зимней отлучки возвращается обратно, и только человек способен навсегда покинуть свое жилище. Взять хотя бы нас – бросили родное печище по зову Меслава и навряд ли когда вернемся. Я не то чтобы скучал по тишине родных мест или по оставшимся там людям, но иногда распирало желание хоть на миг, на крохотное мгновение очутиться в родительском доме, вдохнуть знакомый с детства запах, прикоснуться рукой к вбитому под земляной крышей и давно уже заржавевшему гвоздю и успокоить смуту в душе, изгнать поселившиеся там сомнения.

Грузно топая ножищами, подошел Медведь, с тяжким вздохом опустился неподалеку, продолжая что-то дожевывать. Как обычно, не замедлил явиться и Лис.

– Нет Змея? – притворно удивляясь, спросил и тут же охнул, дразнясь: – Неужто пропустил?!

Всплеснул руками, покачал растрепанной головой и участливо посоветовал:

– Надо было с ночи сидеть…

Пререкаться с ним настроения не было – сделал вид, будто не замечаю его шуточек. Еще немного покуражившись, он утихомирился и, привалившись спиной к сосне, застыл рядом с братом. Наследник с Чужаком пришли последними.

Краешек солнечного колеса уже показался над горизонтом, и, приветствуя новый день, пронзительно затрещала в вышине ранняя птаха; а Змеем и не пахло.

На смену предвкушению пришло недоумение, а затем и разочарование. Нашел, дурак, о чем грезить! Оседлать Змея размечтался! Ничему меня жизнь не научила – верю, как простак, любым обещаниям, а ведь яснее ясного – обманул Змей. Не прилетел…

Темная большая тень внезапно заслонила предрассветное розовеющее небо… Сердце захолодело, словно Ледея повела над ним белым рукавом. Я видел Змея издалека и не ожидал, что он окажется таким громадным.

Сложив радужные крылья, он легко, почти бесшумно заскользил по земле в неведомом танце. Открыв рот, словно каженник, я следил за ворожбой, творимой извивами Змея. Века бы мог простоять наблюдая, но неожиданно он прекратил свой колдовской танец. Сгрудившись кучей, мы выжидали.

– Чужак! – тихонько шепнул Лис. – А ежели что, ты его заворожить сможешь? Хоть ненадолго?

– Цыц! – рявкнул на него Славен.

Заслышав знакомый голос, Змей медленно выпростал из-под колец туловища жуткую плоскую морду. Немигающие глаза остановились на Чужаке. Сжимавшие посох пальцы ведуна побелели, но больше он ничем не выдал своего волнения. Змеиная пасть приоткрылась, выпустила тонкий кроваво-красный язык. Он подергался немного, будто силясь лизнуть воздух, а затем неуловимым броском оплел руку Чужака. Медведь крикнул, предостерегая, однако ведун стоял прямо, не шелохнувшись, будто не его запястье охватывал смертельный браслет.

– Ты? Почему не на кромке? – зашипел Змей.

– Я еще не свободен. – Чужак шагнул вперед, склонился перед Змеиным взглядом.

– Я чую твой дух. Ты силен… Ты опасен…

– Ты сильнее меня, но придет время, и малые повергнут тебя.

Змей взвыл тонко, пронзительно:

– Молчи!

Чужак вновь покорно склонился.

Рассердившись неведомо на что, Змей полоснул по нам обжигающим дыханием и, прихватив зубами, по очереди ловко забросил на спину, между гребней. Тело его оказалось твердым и холодным. Слегка разведя крылья в стороны и высекая ими из камней огненные искры, он рванулся вперед. Не взлетел, как я ожидал, а заскользил, извиваясь, чуть приподнявшись над землей. Казалось, я сижу не на чудовище, коим с детства пугали, а на молодом необъезженном жеребце. Обхватив обеими руками жесткий нарост спереди, я старался сохранить мужество, когда пыль и грязные брызги Пустоши под ногами сменились поначалу болотными густыми травами, а затем на ужасной скорости Змей пропорол брюхом водную гладь. Потревоженная им вода плеснула в меня холодными брызгами. Утереться я не мог, опасался свалиться, и поэтому приходилось терпеть, пока ледяные струи, проникая под рубаху, скатывались по животу. С трудом заставив себя оторвать взгляд от бездонной пучины, пенящейся внизу, я оглянулся. Тоненькая темная полоска берега неумолимо убегала назад. Я прикрыл глаза. Змей разогнался и теперь несся громадными прыжками, то высоко подлетая над плещущимися волнами, то звонко шлепаясь о них брюхом. С перепугу я умудрился затолкать пальцы под крепкие Змеиные чешуины и, не чувствуя боли, вцепился в их острые края. Холод и темная влажная пустота облепили со всех сторон. Перед глазами мелькали темные точки, голова кружилась. Небесная высь уже не манила меня, зато милая добрая земля то и дело представала перед мысленным взором. Нехорошие мысли бередили душу. Вот затащит нас это чудище в самую глубь моря-океана к Морскому Хозяину, и не видать мне больше зеленых лугов, не ласкать красных девок.

– Не хочу, – прошептал я, сопротивляясь наваждению. Не знаю, то ли боги меня услышали, то ли доля счастливая выпала, а едва я эти слова вымолвил, как появилась вдалеке береговая ниточка и, приближаясь, стала разрастаться, превращаться в заболоченный берег с чахлыми голыми деревцами. Змей, не замедляя хода, махнул крыльями и, с корнем выворачивая задетые по пути деревья, приподнялся над топью. Затем взмыл еще выше. Сбывались мои мечты о небесном полете, а радости не было. Вовсе не так мыслил я летать, и не было в мечтах моих мокрой, задубелой от холода одежды, и не бросало меня по Змеиной спине, душу вытряхивая, и не рвалась грудь от хриплого дыхания.

И тут Змей заговорил. Засвистел, зашипел, будто заспорил с ветром, чей посвист громче. Сначала трудно было понять, о чем он толкует, но постепенно напевная речь захватила меня, и прошли перед глазами, словно наяву, Перун-громовержец с огненным камнем в руке, и скотий бог Велес со змеиным взором, и большеголовая Мокоша со своей вечной пряжей, и суровый Руевит, и справедливый Прове, и прекрасная Лада. Змей говорил о них, точно о старых знакомцах, равнодушно-небрежно, а у меня от восторга трепетала в горле душа, желая вырваться наружу и пасть ниц перед Великими. Я даже забыл о боли и страхе, прислушиваясь к монотонному голосу Змея.

– За кромкой ходит Желтобородый, и кровь стекает с его топора на кромку, и тогда плачет небо, и ссорятся в миру меж собою большие, и теряют жизни малые… – говорил Змей, и я видел этого сурового бога, и знал его, но, охваченный трепетом, не мог назвать его имени, ибо имя взывает к владельцу, и страшно было так далеко от земли обратить на себя внимание громовержца.

– Касание ее легче дуновения летнего ветерка, а глаза ее полны слез, – Змей уже вещал о богинях, – ее любовь прекрасна и ужасна, ибо сама она – любовь, и нет ничего без ее участия. Не родится ребенок без ее благосклонного взгляда, и не поднимает голову солнечный Хоре, не видя ее печальной улыбки. Могущественная и беззащитная, сидит она за пряжей и не может остановить вечно вращающееся веретено.

Змей на несколько мгновений умолк, а затем плавно накренился набок, так что ноги мои заболтались в пустоте над ужасающе маленькими зелено-голубыми пятнами земли. Едва очухавшись, я вновь услышал соперничающее со свистом ветра шипение:

– Не один – все, и малые, и большие, начались от Рода и жили под властью Перуновой, когда умыкнул их Белее, унес за кромку и ушла с ними услаждающая взор воинственного бога Лада. Осерчал Перун и погнал Белеса сквозь камень, и дерево, и плоть, и поверг вора, но прикоснулись малые к прекрасному телу Матери-земли, и возымели свою волю, и жить стали своим умом. Кидает могучий камни и проливается на землю дождь, жизнь дающий, и опекает он лучшего и сильнейшего из рода человечьего – Князя и верную его дружину, ибо любы сердцу громовержца военные забавы. Знавал я многих храбрых и достойных, но величие из невеликого вырастает и не Перун, небеса попирающий, мне люб, а Белес – защитник сирых на земной тверди. Знавал я и сына Белеса, от смертной жены зачатого, и любил его, и служил ему опорой в мире, а еще видел я порождение –чудовищное с душой темнее забрызганного грязью коня Свентовита, приносящего ночь. Просил я за первого слезно, и молил за сына великий Белес, но, громовержцу подвластные, иначе распорядились волоокая Жива и бледная Морена. Притягивает противоположное, и одарила своим нежным вниманием богомерзкое создание Жива, и принесла ему бессмертие, а несущая вечный покой Морена обагрила свою острую косу кровью Болота. С той поры нет на земле покоя, ибо злоба Ядуна, и зависть, и жадность его не ведают пределов. Два великих племени были обмануты им, и самая ужасная война, не подвластная ни людям, ни богам, им была затеяна. Бесстрашны были ньяры, пришедшие по морю, нет больше на земле таких воинов. Многомудры были волхи, любили их и зверь, и птица, и дерево, и Мокоша улыбалась им, и внимали они речам ее, как ученики прилежные. А теперь и их нет в миру.

Змей, переживая давно минувшие события, тяжело вздохнул. Я качнулся и ухитрился восстановить прежнее положение, не отвлекаясь от рассказа. Однако мои старания пропали даром, потому что он с потрясающей непосредственностью перенесся из далеких веков во времена сегодняшние.

– Меслав хорош. Перуна почитает, но и Белеса помнит – блюдет мир как умеет, простой люд сберегает. Тяжко ему с Князем самозваным, Рюриком, мириться, а терпит, понимает – не по зубам ему конунг варяжский. Умен. Только недолго Меславу осталось. Идет к его покоям Морена, и ведет ее за руку колдун такой силы, что и мне не упомнить подобного. Многое видит вещее око Князя, а врага, что под тайной личиной к нему подбирается, не замечает. А может, и чует Меслав, да выжидает момента удобного – не знаю. Скрытны дела людские, непостижимы в своей бессмысленности…

Слова Змея смутили душу. Если он говорит правду и Меславу грозит гибель, то, возможно, вскоре и миру с Рюриком придет конец. Да что там Рюрик, в своей крови захлебнемся. Поговаривали, у Князя жена умерла при родах и с той поры он не женился больше, а значит, и унаследовать за ним некому. Меслав в Ладоге всех привечает – и словен, и чудь, и весь, и нарову, а не станет его, передерутся нарочитые псы меж собой, поминая прежние ссоры, а нам, людям подневольным, смуту расхлебывать да на своих горбах выносить. Еще ходили слухи, будто варяжский воевода Эрик желает посадить брата своего Гуннара в Ладоге Князем. Готовит своих хирдманнов, дожидается Меславовой кончины. Охваченная мелкими распрями, Ладога для него и легкая добыча, и лакомый кусочек. Рюрик тоже нашими ссорами воспользовался, сперва Гостомысла убил, затем Вадима, а потом выстроил городище на месте старых печищ словенских и нарек себя Князем Новоградским. Яблоко от яблоньки недалеко падает, вот и выжидают Гуннар с Эриком смутного времени. А после придут с мечом да с огнем и скажут: «Следует нам княжить над вами, ибо нет на ваших землях порядку». В общем, как ни крути, смерть Меслава за собой много крови потянет. Словно услышав мои мысли, Змей опять заговорил:

– Коварен и умен пришлый Князь, и ярл его ему под стать. Кровь в нем урманская да дух могучий, древний, воинственный. Ньяров дух мне знаком других лучше. В брате его тоже такой гуляет… Да не в руки идет, а нутро выжигая, к знаниям запретным гонит. Потому и зовут его Темным.

Дальше я ничего не разобрал – рухнул Змей… Именно рухнул с невообразимой высоты, а не плавно снизился, щадя свою живую ношу. Нутро подпрыгнуло, комом застряло в горле, сдерживая рвущийся на волю крик. Меня швырнуло навстречу земле, затем подкинуло вверх и, наконец, выбросило на мягкий травяной настил. Приземляясь, неподалеку от меня отчаянно взвыл Лис. Огромный силуэт Змея, смешные фигурки копошащихся в траве людей и яркая синева неба вертелись перед глазами, заслоняя друг друга и наполняя мир невероятными красочными узорами. Я, стоя на четвереньках, вцепился пальцами в траву, твердо сознавая – никакие посулы на свете никогда больше не заставят меня оторваться от нее. По кряхтению, доносящемуся сзади, понял – выброшенный Змеем в кусты Медведь разделяет мое мнение. Кому-то все-таки удалось встать на ноги, и, пошатываясь, человеческая фигура двинулась к Змею. Чужак…

Он почти лег на посох и неожиданно, словно желая что-то пояснить неразумному существу, протянул руку к жуткой Змеиной морде.

– Благодарю, Змей. Жаль, что мой отец не знает тебя.

– Он – не ты, – возразил тот.

Голова чудища качнулась в сторону. Стараясь уследить за ней, я нелепо кувыркнулся набок и услышал голос Славена:

– Прими и мою признательность.

– За что они все его благодарят? – зло зашептал над ухом Лис. – За эту пытку, что ли? Так я бы за это ему морду набил… – Лис немного помолчал, а затем добавил с некоторым сомнением: – Если б дотянулся.

Ну что скажешь этакому дурню? Поневоле я рассмеялся и тут же чуть не завопил от боли, прострелившей все тело. Опасаясь, не сломалось ли чего, начал старательно ощупывать себя. Ушибов было много, словно крепкие мужики долго и зло били ногами, но, слава богам, кости оказались целы. Мне бы в воду горячую да опосля отдохнуть денек, и буду здоровехонек. Славен встал на ноги и, проковыляв мимо меня, подошел к Чужаку.

– Я ведь не верил в тебя, Змей… – зачем-то признался он. – Но я рад, что ошибался.

У другого эти слова выглядели бы нескладной лестью, но в устах Славена они прозвучали складно, искренне.

– Ты – лучший из слепцов, – засмеялся клохчущим пришептыванием ящер. – Лучший…

По обычаю, отпуская от себя Змея, нужно разорвать рубаху до пояса, а то утащит с собой. Заметив, как нервно подергивается Змеиный хвост, Чужак рванул на себе срачицу. Изношенная ткань с треском лопнула, обнажая сильную грудь.

– Прощай, вой. – Змей глянул на Славена и развел в стороны кожистые полотнища крыльев.

– Прощай, – эхом отозвался сын Старейшины. Оттолкнувшись сразу всем телом, Змей словно прыгнул в небо, и только с вышины донеслось невнятное шипение. Чужак вздрогнул, словно услышал нечто неприятное, а потом, покачав головой, тихо прошептал:

– Я запомню, Змей.

– А я постараюсь забыть этот ужас, и чем быстрее, тем лучше, – потирая бока, громогласно сообщил Лис.

Я с ним не согласился – такое не забудешь, даже если очень захочешь. А потом, то ли оттого, что на Змея огненного долго глядел, то ли от страха запоздалого, то ли потому, что зелье Чужаково силу теряло – помутилось у меня в голове, встала пелена темная пред глазами, весь мир на миг застила да пропала, опять взор ясным сделав.

Казалось, летели мы невероятно долго, однако на деле небо еще золотилось рассветными лучами и роса на траве помигивала серебряными глазками, узрев ясный солнечный лик. Равнина вокруг только-только пробуждалась ото сна. Потягивалась сонной ленивой девкой, нежилась буграми полей, размыкала голубые озерные глаза. Светло-сиреневые колокольчики приподнимали скомканные заспанные лица, белорукие ромашки опасливо раскрывали желтые сердцевины, и неизвестные мне махонькие цветики смущенно разгорались пунцовым румянцем. В тихом, пронизанном солнцем и теплом, после небесного холода, воздухе отчетливо разносился голос большого печища. Пел, призывая буренок, пастуший рожок, вторили ему громкоголосые петухи, что-то глухо постукивало, и звонко покрикивали, проспавшие приход Заренницы, хозяйки.

Пока, вздыхая и превозмогая боль, мы брели на эти звуки, я вспоминал все, что доводилось слышать о Пчеве.

Стояло печище как раз меж Ладогой и Новыми Дубовниками, что на порогах Мутной. Говорили, будто народу в нем не меньше, чем в самой Ладоге, и чаще это люд заезжий, знатный, охочий до недозволенных развлечений. В Пчеве своей дружины не было, были только бояре да их подручные, которые чуть что – в Ладогу за подмогой бежали, а потому, укрывшись от Княжьего ока, не боялись здесь блудить да гулять и свои, и чужие. После договора о мире с Новым Городом появлялись в Пчеве и варяги. Приходили ладьями по Мутной, вылезали оттуда усатые, чуждые, сорили деньгами, ходили везде, вынюхивали, выпытывали и исчезали, так и не объяснив одуревшим от их серебра местным, зачем ездили. Помимо них, приходили по реке за рыбой и зерном Мстиславовы лодки, стояли вдоль берегов Мутной, нацелившись расписными носами на деревню. Неподалеку от Пчевы горбились крутыми спинами всем известные Курганы – упокоища древних ньяров. Раньше я думал, для красоты назвали холмы Ньярными, а после рассказа Змея засомневался. Твердил же он о воинах, с моря нашедших. Может, и сюда они добрались, оторвавшись от обжитых мест. Мы же добрались…

 

СЛАВЕН

Старики нашего печища болтали, будто народу в Пчеве не меньше, чем в самой Ладоге, хоть и не так она красна и богата, как Княжье городище. Я тем слухам не очень-то верил, покуда не ступил в городские ворота да не расслышал шум торговой площади. Суетился на ней мастеровой и лапотный люд, перекликался…

Кого тут только не было – и пышнотелые, квохчущие, будто курицы, бабы-поселянки в подвязанных под грудью серниках, и усталые, дочерна изжаренные щедрым летним солнцем землепашцы, и дородные боярские жены с услужливыми холопами… Все подавали, покупали, выменивали друг у друга разные разности – аж глаза разбегались. Тут и там сновали вездесущие мальчишки. Звонко, по-птичьи перекликаясь, верещали о заезжих гостях с юга, показывающих невиданные чудеса. Лис, ошалев от суматохи, двинулся за ними. Мы, словно овцы за бараном, пошли следом и вскоре оказались возле узорчатой палатки с деревянным настилом спереди. На нем сидел полуголый мужик, азартно бил ладонями в плоский бубен. Народ толпился возле него, разглядывал неистово извивающихся в танце широкобедрых девиц с позорно распущенными по плечам смоляными волосами. Окромя красных праздничных исподниц, не по-нашему разрезанных до боков, на них ничего не было.

– Тьфу, срамницы! – сплюнул Медведь, однако глаз от толстозадых не отвел. Внимание Лиса привлекли низкорослые мужички в расшитых золотым и зеленым широких атласных штанах и с обнаженным торсом. В ушах у приезжих поблескивали богатые троичные кольца. Лениво, словно выполняя некую повинность, мужики перебрасывались бешено вращающимися ножами, умудряясь, не раня рук, ловить их за рукояти.

– Мне нужны куны, – подошел сзади Чужак. Я оглянулся. Он вновь натянул охабень и в таком виде ничем не отличался от многочисленных бедняков, наводнивших площадь.

И чего он прячется? Поговаривали у нас в печище о страшном уродливом лице ведуна, о язвах, изувечивших его кожу, да только на поверку оказалось все бабьими сплетнями. Я Чужака видел – не было в нем ничего ужасного, смущал лишь странный радужный блеск в глазах да слишком ранняя седина… Видать, с малолетства привык он от людей прятаться – теперь уж и не отвадится. Беды от этого никому нет, знать, и учить его нечего. Ведун силен – сам, ни приятельства, ни розни не ищет; от меня зависит, кем он нам сделается – другом и помощником иль опасным врагом. Я предпочитал дружбу.

– Куны, – повторил Чужак, принимая мою нерешительность за непонимание.

– Сколько? – коротко спросил я. Вопрос «Зачем?» вызвал бы у ведуна только недоумение.

– Трех хватит, – ответил он и, получив три меховых лоскута, растворился в толпе, напоследок упредив: – Меня не ждите, сам вас найду.

И действительно, нашел спустя несколько часов, усталых и отчаявшихся от непривычной суеты. Медведь к тому времени даже притомился на суматоху и толкотню ворчать, лишь отдувался молча да озирался затравленно – нет ли где укромного местечка. Точь-в-точь громадный лесной зверь, случайно на виду оказавшийся.

Чужак появился неожиданно, будто из-под земли вырос. За его спиной болталась большая сума из мягкой кожи, за поясом торчал потертый, но вполне вместительный кошель. Лис, завидя его, заинтересовался:

– Что там?

Ведун вытащил кошель, подал Лису. Меня тоже интерес разобрал, потянулся через его плечо, различил в темной утробе кошеля золотой кругляшок. Монета какая-то… Может, диргема…

– И этот хлам за три куны?! – Лиса затрясло от возмущения, но поддеть Чужака не посмел, а лишь, побагровев от злости, резко развернулся и чуть не сшиб крепкого мужика в нарядной срачице с вышитой синим шелком подоплекой и ластовками. Видал я уже где-то этого мужика… Вроде когда по площади бродили, он все время на глаза попадался. Словно выслеживал кого. Хотя кому нужны бедные, потрепанные пришельцы с дальних болот? Намаялся, видать, с духоты да тесноты, вот и лезет в голову всякая дурь. Да и от порошка чужаковского еще не отошел…

А все же занятно – как же вышло, что нюхали мы тот порошок на краю пустоши, а очнулись в Пчеве? Да еще и один сон на всех видели? Неужто впрямь был Змей? А скорей всего, одурманил нас Чужак и провел к городищу тайной тропкой, одуревших да ничего не помнящих… Ведун же…

– Чего рот раззявил?! – огрызнулся на мужичка Лис, и тот, удивительно покорно посторонившись, прошептал:

– Прости, коли обидел…

– Не прощу! – Лис разошелся не на шутку, азартные блики запрыгали в веселых глазах. Я напрягся было в предчувствии ссоры, но странный мужик торопливо отвернулся и почти побежал прочь от нас.

– Чего это он? – удивился Лис.

– Достал ты его, – ответил брату Медведь и забурчал: – Пожрать бы и поспать, вот где только?

– Любой хозяин рад будет гостя принять да хлеба-соли ему поднести, – гордо заявил Лис. – Хлеб-соль разбойника побеждает, иль забыл?

Любой-то любой, но после торговой площади не хотелось на люди лезть, на назойливые вопросы отвечать…

– Я узнавал. – Чужак подбросил на плече новую сумку. – Есть тут двое, корчмарями себя кличут, – всех привечают и вопросов не задают. Только за приют и еду денег требуют.

У Лиса глаза округлились, Бегун рот приоткрыл, уставился на Чужака, неверяще охнул:

– С гостя плату.

Другой бы подобное сказал – я не поверил бы, но Чужак шутить не станет. Знать, в больших печищах свои порядки, до нас еще не дошедшие…

– Пошли, – решил я.

Длинный, сложенный из добротных бревен домина, к которому привел Чужак, сильно отличался от своих малорослых соседей. Красуясь, он выставлял напоказ искусную резьбу, облепившую двери, наличники и дощатую крышу. Затянутые промасленной холстиной окна громоздились сразу на двух этажах, что было для меня в новинку. У отца тоже был редкий дом с медушею, помостом, двумя горницами и повалушей, но самый верх в нем, под крышей, служил зимним пристанищем для озябших птиц да любимым местом мышей и крыс.

Никому не приходило в голову прорубить там окна и приспособить верхний этаж для жилья. А тут приспособили. Жаден хозяин до гостей оказался…

– Иль до денег… – медово прошептал мне на ухо Лис.

На крыльце на нас налетел светловолосый здоровяк в зипуне и широких штанах из зуфи. Опытным взглядом распознав в нас пришлых, он, дружелюбно оскалившись, заявил:

– Гостей больше не беру. Сейчас люду тьма понаехала, аж изба ломится. Ступайте другого приюта поищите.

Я всмотрелся в круглое безусое лицо – неужто не совестно гостям отказывать, но здоровяк встретил мой взгляд и бровью не повел. Наоборот, еще больше напыжился, будто не корчмарь он, никому не ведомый, а боярин нарочитый!

Несолоно хлебавши мы двинулись на задворки Пчевы, где, как ведун обещал, стояла еще одна изба «для всех».

Чем дальше уходили от торговой площади, тем ниже становились домишки, будто врастали в землю, ютясь впритирку к реке да соперничая друг с другом убогостью земляных крыш.

Корчму нашли на окраине, у самого тына. Это была, пожалуй, не изба, а несколько курных домов, удачно прилепившихся друг к другу. Разобрать, где горница, а где хлев или сеновал, было вовсе невозможно.

– Да тут входов больше, чем клетей! – искренне возмутился Лис.

Будто испугавшись его возгласа, за углом ближайшей хибары что-то шевельнулось. Показалось – спрятался там человек да следит за нами. Стараясь не спугнуть соглядатая, я до боли скосил глаза и успел ухватить взглядом знакомое лицо трусливого мужика с площади.

«Что ему от нас надо?» – удивился, но окликнуть не успел. Заходясь в воплях, в избе горестно закричала женщина. Бегун, дрогнув, заозирался, а Чужак, наоборот, словно окаменел в напряженной неловкой позе.

– Где это? – загудел Медведь.

– Там. – Посох ведуна прочертил по земле прямую линию и приподнялся, указуя на хлипкий дощатый прирубок.

– Может, глянем? – Бегун чуть не плясал, в нетерпении перебирая ногами. Я иногда думал, не присушил ли его какой неведомый знахарь на всех девок сразу? Уж больно он дурел от одного только бабьего голоса.

– Нечего глядеть. Не твоя девка орет, так и не лезь.

– Верно, – поддержал меня Лис, – а то ты уж одной бабе так помог, что еле ноги унесли.

– Сколько о том вспоминать можно?! – разозлился Бегун, и в это время женщина снова закричала. На сей раз не жалобно, а жутко, дико, словно смерть почуяла.

Нет, попусту так орать никто не станет, так кричат лишь когда последнюю муку терпят… Я пошел на голос. Сзади грузно затопал Медведь.

– Стой, где стоял! – прикрикнул я на него. – Хватит и того, что я не в свое дело сунулся.

Когда подошел поближе к прирубку, женщина уже не кричала, зато сопение и злые мужские голоса резали слух чужим четким выговором. Коли перестала девка орать, может, и заходить не стоит?

За дверью тонко свистнуло. Никак плеть, коей нерадивых кобыл хлещут?! Что ж за изуверы такие – бабу плетью охаживать? Этак и убить недолго… Я решительно распахнул дверь. Вовремя…

Двое высоких мужиков, в богато отделанной одежде и высоких, отороченных соболем шапках, безжалостно лупили кнутом лежащую на соломе женщину. Один, краснорожий, одутловатый, держал ее за руки, не давая перевернуться на спину, а другой, оскалив в усмешке крепкие лошадиные зубы, злобно и отрывисто ругался, опуская жесткий кнут на спину несчастной. Коротко остриженные каштановые волосы женщины слиплись от пота, свалялись на затылке неряшливыми клочьями. Драная исподница пропиталась кровью, а сквозь прорехи проглядывало белое молодое тело. Мужики вскинули на меня затуманенные похотью и злобой глаза. Одежда на них была наша, славянская, а вот рожи – варяжские. Как и говор…

– Пошел отсюда! – Узколицый замахнулся на меня кнутом – едва отпрыгнуть успел от рубящего удара. Сидящий на руках женщины здоровяк загоготал и чуть ослабил хватку. Воспользовавшись этим, она подняла голову. Из-под слипшихся, забрызганных кровью волос на меня, безмолвно умоляя, устремились карие, лихорадочно блестящие глаза. Те самые, которым рассказывал в детстве свои маленькие мальчишеские печали, те, которые видел на Болотняке, те, что всегда понимали и прощали… Глаза моей матери… Могло ли быть такое? Лежала на полу моя единственная, давно потерянная любовь, истекала кровью под варяжским кнутом…

Тощий уже заносил руку для следующего удара, а я все не мог оторваться от этих умоляющих глаз. С места сдвинуться не мог! Молча, точно обреченный, смотрел на опускающийся кожаный хлыст варяга. Молил богов остановить страшное. Услышали меня – замер кнут на полпути. Звонко щелкнув, оплел посох невесть откуда возникшего за моей спиной Чужака. Не пытаясь разобраться, кто прав, кто виноват, ведун быстро рванул посох на себя, и кнут, словно возжелав переменить хозяина, вывернулся из рук узколицего и прыгнул, рукоятью вперед, к Чужаку. Тот ловко ухватил добычу и, для острастки, громко прищелкнул ею о перемет. Ловок!

Оставшись без плети, узколицый попятился. Краснорожий здоровяк прикрыл приятеля могучим торсом. Руки женщины освободились, и она, проворно откатившись подальше, забилась в солому так, что видны были в полутьме лишь ослепившие меня глаза. Бугрясь могучими мускулами, тяжелая туша краснорожего безбоязненно перла на Чужака. В массивном кулаке блестело лезвие тяжелого варяжского ножа. Меня пот прошиб. Что тонкий да хилый ведун супротив этакой глыбы? Это тебе не оборотни – разговоры не помогут… Бежать надо! Да Чужак, видать, свои силы получше меня знал. Я так и не смог понять, как он заставил тонкое кнутовище изогнуться и, описав плавный полукруг, с лету опустить полоску сыромятной кожи на багровую щеку здоровяка. Проступили капли крови, варяг взревел, как раненый бык, но не отступил.

– Что стоишь?! – громко прошипел сзади женский голос. – Помоги же ему!

Я потянулся за рогатиной.

Притаившийся за спиной здоровяка узколицый, углядев, швырнул в меня пустую комягу. Деревянная бадья пролетела мимо, но, отшатнувшись, я зацепился ногой за сжавшуюся в комок женщину. Рогатина вылетела из рук. Нелепо размахивая растопыренными руками, я грохнулся на спину, и тощий не замедлил воспользоваться этим. Огромным прыжком подскочил ко мне, сжимая в руке кусок толстой цепи. Когда-то она служила для сцепки дровяных саней, а летом за ненадобностью хранилась в прирубке. В руках опытного воина она становилась страшным оружием. Узколицый приближался, цепь угрожающе раскачивалась в его руке. Беспомощно лежа на спине, я остолбенело смотрел на качающиеся звенья. Вот сейчас они взвизгнут, взлетая в решающем ударе, опустятся, круша грудину, пронзит тело режущая боль, и – затмение… Да и той, чье теплое тело копошится подо мной, недолго пожить доведется, вряд ли ее минует цепь… Хоть одним звеном да зацепит, а много ли бабе надо?

– Держи. – Ее шепот оглушил меня. Невольно подчинившись, сжал пальцы на тонкой руке и почувствовал знакомое округлое древко. Каким-то чудом она ухитрилась дотянуться до оброненного мной оружия и теперь ожесточенно совала мне рогатину, шепча: – Держи! Держи!

Некогда было думать да цель выбирать. Помоги не ведающий жалости воинский бог, могучий Руевит! Направь правое оружие на того, кто жить не достоин!

Я наугад метнул рогатину в злорадно усмехающееся лицо врага. Метко войдя одним остро отточенным концом в осоловевший глаз, а другим пропоров горло, она остановила его разящий удар. Торжествующая улыбка на лице варяга сменилась удивлением, а затем кровь смыла и то и другое, и, навек лишившись дара, называемого жизнью, костлявое тело рухнуло на окровавленную солому. Переведя дыхание, я взглянул на Чужака.

Ведун справлялся неплохо. Рожа толстяка превратилась в сплошную кровавую маску, его меч, то ли выбитый, то ли неудачно брошенный, валялся на полу. Здоровяк предпринимал отчаянные попытки добраться до него, но Чужак неутомимо скользил вокруг, нанося сильные и точные удары по заплывшим кровью глазам варяга.

За моей спиной зашевелилась женщина. Я обернулся. Она сидела обхватив руками колени, судорожно сцепив длинные пальцы и, жутко улыбаясь, смотрела на окровавленную рожу своего недавнего мучителя. Конечно, она вовсе не походила на мою мать, как это показалось вначале, но все же была в ней та чувственная женская красота, которая зачастую сводит мужчин с ума. Стройная, почти юношеская фигура манила упруго поднятой грудью и широкими мягкими бедрами. Несколько грубые черты лица скрашивала торжествующая улыбка, вспыхивающая на губах при особенно виртуозных выпадах Чужака. Капельки пота, проступившие на бархатистой коже, словно призывали стереть их ласковыми прикосновениями.

Я даже поднял руку, но, вовремя вспомнив свое происхождение, остановился. Я – сын Старейшины, и негоже мне засматриваться на безродную с нежностью. Женщина, словно услышав мои мысли, взглянула не меня. В темных зрачках плескалось презрение.

– Небось, из нарочитых? – спросила она глубоким, волнующим голосом. Кто она? Для чернявки или рабыни – слишком смела, для замужней – чересчур бесстыжа, да и есть в ней что-то чужое, не словенское… Я решил не унижаться до ответа.

– Из них… Оно и видно. – Женщина откинула с лица каштановую прядь и снисходительно усмехнулась. Затем показала на Чужака: – А вот он – из простых.

В ее голосе прозвучало столько гордости и восхищения, что я не удержался:

– Не совсем.

– А-а, болтай больше… – пренебрежительно отозвалась она и завертелась, силясь рассмотреть рваные кровоточащие полосы, разрисовавшие ее спину. Разозлившись на охватывающую при разговоре с ней робость и на ее неуважительные слова, я рявкнул:

– Знай свое место!

– А меня теперь и места-то нет, – невесело сказала она, устремив на меня ошеломляюще красивые глаза. – Господина моего ты пришиб, так что, выходит, бесхозная я.

Значит, все же рабыня…

– Тогда убирайся на все четыре стороны! – Я почему-то испугался. – Домой ступай. Есть же у тебя дом…

Наверное, тем бы дело и кончилось, если, бы не Чужак. Ловко саданув совершенно ослепшего и ослабшего варяга посохом по хребту, он свалил его рядом с узколицым и подошел к нам.

– Ты убил его? – заволновалась женщина. Чужак подцепил неподвижную тушу ногой и отрицательно покачал головой.

– Так убей! – Она вскочила, не стесняясь своей наготы, подхватила с пола варяжский нож и бросилась к здоровяку с явным намерением перерезать ему горло. Чужак зацепил ее за волосы, с силой швырнул обратно:

– Угомонись, девка!

Она жалобно застонала, подняла на него внезапно наполнившиеся страхом глаза:

– Он убьет всех нас. У него много людей.

Чужак улыбнулся, воткнул посох одним концом в землю, а на другой оперся подбородком, словно всматриваясь в лицо спасенной. Она тоже напряглась, будто надеялась разглядеть под капюшоном нечто большее, чем только улыбающиеся губы.

– Если боишься, найди защитника, – по-прежнему улыбаясь, сказал он и неожиданно бросил ей на колени какую-то тряпку из своего мешка. Она поспешно прикрылась, опустила взгляд. Едва кивнув мне головой, Чужак выскользнул вон. А мне почему-то уходить не хотелось. Близость незнакомки грела душу доселе неведомым теплом.

– Я теперь свободна?

– Да. – Я заставлял себя поскорее отвязаться от нее и от неведомого пьянящего чувства.

– Я могу идти куда хочу? – Она выжидающе стояла напротив меня – высокая, гибкая, упоительно влекущая.

– Да…

– Тогда я пойду с вами, – решила она. У меня даже сердце подскочило, стукнувшись о ребра, затрепыхалось боязливой радостью.

Лис и Медведь восприняли наше появление как должное, а Бегун неодобрительно покосился, памятуя Терпилицы. Учен теперь на всю жизнь. Оно и к лучшему – не так станет на баб засматриваться. И им, и ему от этого только польза будет…

Не успели мы отойти подальше от прирубка, как пробежали мимо несколько мужиков с озабоченными лицами. Я не обратил на них особого внимания, но женщина вздрогнула, отвернулась.

Вход в корчму удалось отыскать не сразу, да после стычки с варягами поселилась в моей душе бесшабашная удаль – распахивал двери чуть ли не ногой. В одной из клетей натолкнулся на румяного пышнотелого мужика с маленькими зоркими глазками, едва заметными за пухлыми буграми щек. Двойной подбородок угрюмо нависал над шитой алыми петухами подоплекой его рубахи, а явно узкий пояс еле сдерживал напор жирного живота. Ничего не спрашивая, он повел нас сквозь пропитанное запахом пота и преющей шерсти полутемное холодное помещение, заполненное народом, и неприветливо кивнул на ворох истертых шкур на полу:

– Сюда. Платить будете золотом, как все.

– За золото можно чего и получше найти, – пробурчал Лис.

– Тогда поищи. – Хозяин оказался тертым калачом. Смирившись, Лис опустился на шкуры.

– Жрать хочу, – шумно выдохнул Медведь.

– Хозяйка придет – позовет.

– Какого ляда ты гостей пускаешь, коли так их не любишь?! – не выдержал Лис.

– Жрать хочу, как и он! – огрызнулся хозяин и исчез в полутьме своего длинного жилища. В некотором отдалении от нас кряхтели, сопели и смеялись остальные «гости». Говор, одежда и намерения у них были настолько различны, что не верилось в их мирное соседство, но между тем они, похоже, уже не один день разделяли еду и кров. К нам легким, пружинящим шагом подошел кривой на один глаз парень с хитрой физиономией, судя по одежде из булгар, тех, что жили далеко за Киевой и чтили каких-то своих богов.

– Играть будете? – спросил он, настороженно обводя глазами наши насупленные лица. В руках его перекатывались разноцветные камешки.

– Не-е-е, – Лис вздохнул. Парень еще более внимательно присмотрелся и вновь спросил:

– А на девку?

Я почувствовал, как спасенная женщина скрючилась, пытаясь казаться незаметной, и ответил за Лиса:

– Девка моя.

– Ну, как хошь… – Сплюнув, булгарин отошел.

С улицы донесся громкий звук, будто колотили железной палкой по меди. Все вокруг зашевелились, гомонящий поток хлынул на двор.

– Должно быть, к столу зовут, – предположил Бегун, и вместе со всеми мы покорно потащились к выходу. Я только и успел крикнуть, чтоб вещей не оставляли, – в таком месте всегда хоть один тать да отыщется.

Бегун оказался прав. Под дряхлым навесом стояли длинные грубые лавки, на них вразнобой валялись толстые ломти хлеба и плошки с какой-то жутко пахнущей бурдой, отдаленно напоминающей гущу. Чужак, увидев еду, печально вздохнул, подозвал жестом маленькую круглую женщину в солнечно-желтом летнике, богато украшенном жемчугом и золотым шитьем, и белом убрусе, концы которого поблескивали мелкими искрящимися бисеринами. Суетливо сновавшие меж гостей девки, пробегая мимо, бросали на нее торопливо-испуганные взгляды. Не знаю, что в жесте ведуна привлекло хозяйку, но она, оставив гостей, поспешила к нам.

– Договоримся? – Чужак вытащил из-за пояса тертый кошель. Узрев его тощие бока, хозяйка досадливо поморщилась:

– Едва ли…

Ведун огляделся. Постояльцы с упоением поглощали пищу, не обращая на нас никакого внимания. Хозяйка, почуяв возможность поживиться, насторожилась. Перевернув кошель, Чужак вытряхнул из него золотой кругляк. Появление монеты на хозяйку не произвело особенного впечатления. Немного погодя на ладонь Чужака выпал еще один кружок золота.

Как же так?! Я же видел – в кошельке была всего одна монета! Вновь чары?

Золото посыпалось на ладонь Чужака, неприлично громко звякая при падении. Кучка росла, угрожая покатиться на землю. У хозяйки перехватило дыхание, и, жадно сграбастав деньги, она затараторила:

– Ах, какие гости! Какие гости! Экий дуралей мой мужик-то. Кабы знала… Прошу… прошу…

Суетливо припрыгивая и не уставая извиняться, она повела нас к довольно ладной избе, чуть выше других и с просторными сенями.

– Живите, живите… Сейчас и чернявку позову, и лохань медную принесу – все как положено.

– Всегда у вас так тесно? – поинтересовался я, прерывая ее причитания.

– Да что ты! – Похоже, ей была совершенно безразлична тема разговора, лишь бы не молчать. – Нежданно-негаданно понаехали. Нарочитая чадь вся у торговой площади живет, а холопы их у нас обиваются. Здесь все есть, даже смерды варяжские. А что поделаешь? Мир…

Она склонилась к Чужаку и доверительно зашептала ему на ухо:

– Нам беда грозит – в прирубке-то нашем убитого варяга из Нового Города нашли. Поговаривают, из дружины самого Рюрика. А сотоварища его какие-то лиходеи так избили! Места живого не оставили. Ищут их…

Усевшись на лавку, спасенная нами девка, назвавшаяся Беляной, метнула опасливый взгляд на Чужака. Он, словно не слыша слов хозяйки и не замечая тревоги на лице Беляны, велел:

– Ступай. Чай, гости заждались.

Оборвав речь на полуслове, толстушка выкатилась из избы, неплотно притворив за собой дверь. Небось, для подслуха щель оставила… Такая всегда все вызнать спешит и узнанное за хорошую цену другим сторговать.

Я не поленился, поднявшись, крепко хлопнул дверью. В последнее мгновение в просвете мелькнуло лицо мужика с рыночной площади, но не до него было. Куда опасней, коли сыщут нас дружки убитого варяга, а того хуже, дознается о случившемся Меслав. Он всеми силами мир бережет, строго накажет провинившихся. Хотя вряд ли дознается – Ладога далеко, да и забот у Князя помимо нас хватает.

После умывания и еды обильной, распаренные, сытые, все заснули почти мгновенно, словно в беспамятство провалились. Я лишь успел заметить, как, ставшая еще привлекательней, отмытая от грязи и крови, Беляна прилегла под бок Чужаку. Он отвернулся от нее с полным безразличием, и, не знаю почему, на душе у меня полегчало. И чем привадила меня девка, чем обаяла? Глазами огромными иль нахальством невиданным?

Снов мне не снилось – то ли устал слишком, то ли, впервые за многие дни, опасности не ждал. Проснулся поздно – петухи уже откричали зорьку и солнечный свет стучался в окна, приплясывая на лицах. В родимом печище на меня уж вся родня бы косо поглядывала да за глаза лаготником прозывала, но здесь всем крепко спалось, даже неугомонному Лису. Я поглядел на его смятое лицо, вспомнил, как мечтал он подняться пораньше – Пчеву поглядеть да порты понаряднее купить. Пыжился:

– Мы с братом лучшие охотники на все Приболотье, негоже нам в тряпье пред ясными Меславовыми очами представать!

Проспал охотник… А все же чутье его не подвело – ощутил мой взгляд, вскочил, замигал испуганно:

– Где… Что…

– Пойдем, – усмехнулся я, – порты покупать.

– А-а-а… – Лис махнул рукой, потянулся лениво, гаркнул брату в ухо: – Вставай, лежебока!

Медведь подниматься не стал, лишь дернулся внезапно, сграбастал брата. Тот крутнулся… Свалились оба на пол, завозились там в шутейной потасовке, будто мальчишки. Глянешь на них и не захочешь, а засмеешься… Только прав Лис, надо бы приодеться – Меслав, чай, не простой боярин – Князь! Пойти бы на площадь, прикупить добра из Чужакова бездонного кошеля…

Я покосился на постель ведуна. Сидела на ней Беляна, убирала под драную, невесть откуда взявшуюся шапку куцые волосья, а самого его не было…

– Где? – Я указал рукой на примятые шкуры и котомку Чужака.

– С ночи ушел, – пояснила девка, положив голову на согнутые колени. – Велел вам помочь, коли понадобится…

Меня разозлило ее слепое преклонение.

– Когда явится?

– Не сказал, – пожала плечами она. Теперь я рассердился на себя. Чего на девку орать, коли сам у Чужака раньше ничего не выпытал.

– Ладно, проводишь к оружейникам. А там – видно будет.

Принарядившись и повеселев, в предвкушении новых впечатлений, я ступил на крыльцо.

Солнышко не жгло землю, как летом, лишь нежно припекало, оглаживая лучами помятое со сна лицо. Хотелось подольше постоять на крылечке, помечтать о будущих удачах. Впереди Пчева, потом Ладога, Княжий двор, ратные подвиги, громкая слава…

– Он!!!

Блаженное отдохновение унеслось с души, словно сорванное ураганом. Прямо передо мной, кривя озверелое, изуродованное багровыми полосами лицо, стоял вчерашний не добитый Чужаком варяг. На сей раз он не отважился связываться с нами один на один – скалились вокруг хищными улыбками вооруженные холопы. Почти все – славяне.

– Назад! – крикнул я, отступая и пытаясь захлопнуть дверь, однако нападающие оказались проворнее – оттеснили меня в сторону, ввалились внутрь. Мы тоже не пальцем деланные – повоевали уже. Ловко сомкнулись спинами, ощерились оружием, попятились к стене. Возле меня оказалась Беляна. Ее короткие вдовьи волосы разлетелись по плечам, в руке поблескивало узкое лезвие одного из Лисьих ножей.

Кому глупая драка по сердцу? Лишь дурням и мальчишкам непутевым. Настоящая битва – вот удел воев. Да похоже, варяг иначе думал – желал отомстить за оскорбление, не прибегая к помощи своего ярла или нашего Князя. Его челядь напирала, подзадоривая друг друга воинственными выкликами, и, ощущая полное отсутствие азарта, я лениво ткнул рогатиной в ближайшего ко мне оборванного мужика.

«Докатились, – мелькнуло в голове, – по наущению варяжскому славяне со славянами дерутся. Может, и впрямь нет в нас порядку?»

 

БЕГУН

Варяжские прихвостни пытались взять нас измором. Ничего другого им не оставалось – бойцами они оказались неважными и, толпясь перед нами, лишь мешали своему хозяину. Он ругался, отплевывался, призывал на помощь наших и своих богов, но ничего не мог поделать с развоевавшейся челядью. Наскакивая на нас поодиночке, словно дворовые петухи, они получали отпор, еще больше горячились, толкались, потрясали оружием и, наконец, совсем затерли варяга за спины. Меня же волновали не они – Чужак. Не знаю почему, но мне казалось, он подозревал о нападении и неспроста ушел так рано невесть куда. А если действительно так, то в последний миг, когда уж и сил не останется, он вновь явится как спаситель. Вот, мол, полюбуйтесь – ничего вы без меня не можете.

И подумать о ведуне не успел, как он возник в дверном проеме.

Беляна закричала. Пока ошеломленные неожиданным появлением врага за спиной нападающие на нас мужики бестолково мялись на месте, ведун скинул с плеча суму, ту, что купил недавно, и громкой скороговоркой забормотал:

Не в велик день вы родились,

Да не тыном железным оградились,

Ни мать, ни отец вам – не родня,

Не высока высь, не сыра земля!

Как трава по ветру клонится,

Как с лебедкой лебедь сходится,

Так слова мои через край бегут,

Семерых из тьмы-нежити зовут.

Да придите вы с острова Буян,

Перейдите вы море-океян,

Поклонитесь мне, подчинитесь,

По моим словам появитесь!

Первым неладное почуял Славен. Рот у него округлился, рогатина беспомощно опустила опасные острия в пол. Наскакивавшие на него мужички сперва попятились, подозревая подвох, а потом по лицу поняли – сзади страшнее, чем спереди, и обернулись. Я завороженно смотрел на суму Чужака.

Из разверстой горловины медленно вытекал странный белесый дым, плыл, стелясь по полу, а потом, будто вьюн полевой, цеплялся за ноги наших обидчиков, тянулся белыми лапами к их лицам. Один из варяжских холопов отмахнулся от назойливого дыма, и тот, будто обретя вдруг собственную волю, уплотнился, на миг отлепился от него, и показалось – не дым это вовсе, а огромный белый человек с пустыми бесцветными глазами.

Лучины загасли, словно кто-то невидимый задул их. А ведь весь бой горели…

– Кромешник! – пискнула Беляна.

После ее вскрика уже все наши обидчики принялись отмахиваться да отскакивать, лупя туманные тени чем ни попадя. Кто-то завизжал дико, ненароком угодив под удар своего же дружка. Тот, не понимая, саданул еще раз и согнулся, получив в ответ увесистую плюху.

Дым сгущался, висел над нашими незваными гостями плотной пеленой, мешал им видеть.

– Этак они сослепу да с перепугу друг друга покалечат, – негромко шепнул Лис и ухмыльнулся. – А решат, мы побили…

Коли по воплям, из облака дымного доносившимся, судить, то верно он угадал – били враги наши сами себя… Может, и вовсе поубивали б друг дружку, да Чужак сжалился, толкнул дверь ногой, крикнул: «Бежим!» – будто сам одним из них был.

В бою крик совсем иначе слышится – коли один струсил и деру дал, за ним непременно еще пара трусоватых увяжется… А недруги наши, все как на подбор, храбростью не отличались – ринулись прочь, чутьем свободу ощутил. Дым их до двери проводил, а там в проеме застрял, начал опять к полу таять. А сквозь него уже силуэты избитых виднелись. Стонущие, раздавленные, одуревшие от напасти неведомой…

Глянул я на них и почуял, как заполыхали щеки. На мучения несчастных мог лишь тот смотреть, у кого вовсе не было сердца. Не в честном бою они пострадали – в битве с чародейством сами себя искалечили. Да похоже, начинали и сами это понимать – головы опускали, слезы непрошеные утирали…

Беляна мертвой хваткой вцепилась в мою руку. Девка оказалась стойкой – дралась вровень с мужиками, а ворожбы испугалась. Я ощущал, как часто бьется на ее запястье тоненькая жилка, как дрожат пальцы. Она, дурочка, глаз на ведуна положила, не знала, каков он на деле. Силен да темен, словно ночной ураган Кулла. Сердце у него каменное – в беде не дрогнет, но и в радости не колыхнется. Ей бы Славена заметить – и собой хорош, и глаз с нее не сводит, точно присушенный.

Только сейчас Славен не на нее глядел – на варяга, что на коленях у входа застыл. Дым колдовской вокруг него плотным кольцом сомкнулся, глаз багровым синяком заплыл, из губы разбитой кровь сочилась. Обезоружен и одинок он был, а все же не просил о милости – бились в глазах страх и ненависть. Смотрит так зверь, в яму угодивший. Губы варяга шевелились, шепча последнюю просьбу к богам. Чужак приподнял руку ладонью вперед, потянулся к кольцу дымному.

– Ты все забудешь… – глухо запел.

Глаза варяга утратили осмысленное выражение, голова качнулась, соглашаясь.

– Ты уйдешь и не вернешься… – продолжал Чужак. Теперь и меня охватило настойчивое желание соглашаться с его словами.

– Да… – прошептал варяг.

– И никому ничего не расскажешь…

– Да…

– Ступай…

Покачиваясь, словно лунатик, варяг поднялся на ноги и вышел. Руки ведуна вытянулись ладонями кверху и вновь согнулись к груди, приманивая к себе темный сгусток тумана. Седая голова запрокинулась, сбрасывая капюшон за плечи. Не знаю, что он сказал, но мне померещилось, будто громыхнул в горнице гром и пронесся вдоль окон вихрь, а когда все стихло, дыма словно и не бывало никогда. Только ведун, стягивая горловину, завязывал на суме тесьму.

– Тебе придется кое-что объяснить, – опомнился Славен. После общения со Змеем он стал разговаривать с Чужаком на равных, без робости, но и без превосходства. Сновидицыну сыну это нравилось, по крайней мере он уже не отмалчивался, как раньше, а отзывался, хоть и коротко. Однако на сей раз. сделал вид, что не расслышал.

– Вы вроде на двор собирались.

– А мы не торопимся. – Славен решил своего добиться. А коли так, то его ничем не собьешь. Что ж, видно, настала пора выяснить, чего хочет ведун, что затевает. Чужак тоже понял – не отвертеться и уселся на полок. Славен отодвинул ногой перевернутый нашими незадачливыми гостями столец и, остановившись перед Чужаком, ожидающе склонил голову:

– Скажи для почину, что за нежить здесь была и – откуда она взялась?

– Из сумы. Все же видели, – ведун улыбнулся. Ох, не нравились мне его улыбки из-под капюшона, когда глаз не видать. – И не нежить это вовсе, а кромешники. Хотя для вас большой разницы нет.

– А почему они тебя слушались?

– Посмотри. – Чужак потянул Славену суму. Тот опасливо взял ее, словно ожидал, что вновь вылезут из нее непобедимые порождения тьмы, повертел, приглядываясь, и, наконец, прочел написанные по краю руны:

Скрыты в суме семеро,

Силы в них не меряно,

Коли знаешь слова,

Станешь силе – голова.

Значит, вовсе не могуществу Чужака подчинялись кромешники, просто знал он заветные слова, вызывающие их из-за края неведомого. У меня на душе полегчало. Все-таки не спутался наш ведун с прислужниками Чернобога. Славен, догадавшись о чем-то, потребовал:

– Дай кошель!

Из любопытства я тоже заглянул внутрь тощего кошелька. Как обычно, там поблескивала одна монетка. Ляд его знает, откуда умудрился ведун добыть ту кучу золота, что отдал хозяйке.

– Не преуменьшится да не преумножится! – неожиданно заявил Славен и, заметив мое недоумение, пояснил, проводя пальцем по полустертой витиеватой надписи: – Здесь так написано…

– Вот почему в нем всегда одна монета! – догадался Медведь и, довольный своим открытием, заулыбался ведуну. – А я уж боялся, не ограбил ли ты кого.

– Значит, все те вещи, что ты принес, – завороженные?

– Верно.

– Кем?

– Не знаю.

– А где ты их взял?

– У старика слепого купил. Он век по свету ходил с этой сумой на плече, и невдомек ему было, кого за спиной носит. А кошель он с потайного места выкопал. Монетку там на черный день берег.

Славен повертел в руках кошель и протянул его Чужаку:

– Вещи тебе под стать. Выгодный ты обмен совершил. Три куны таких вещей не стоят.

– Слепой иначе думал. – Чужак не торопился взять кошель. – А тебе коли они нравятся, так бери. Мне они ни к чему.

– Нет, – ответил Славен, и я обрадовался. Не хотелось видеть у него эти диковины. Опасны были они, как опасны были и их неведомые создатели. Кто знает, вдруг явятся они однажды да потребуют обратно свои творения? А то еще и накажут за то, что владеть ими осмелился. Нет, не для простого человека все это…

– Держи! – Ведун принял кошель и ловко перекинул его Беляне.

Та, не сообразив, поймала, а затем, взвизгнув, отбросила в сторону.

– Подними. – Голос у ведуна стал строгим. – Не тебе гнушаться такого подарка. Купишь одежду.

Глотая слезы, Беляна выполнила его приказ. У Славена забегали желваки на скулах, но стерпел, ничего Чужаку не сказал, а чтобы поддержать девку, подхватил на плечо завороженную суму и подмигнул ей – мол, ничего страшного.

Лис в нетерпении вертелся у выхода. Казалось, его совсем не встревожили чудеса Чужака.

– Пошли, что ли?

– Пошли, – прошептала Беляна, опустив голову. Толкотня и суета в торговых рядах была прежняя.

Даже хуже. Появились гончары со своими кувшинами и плошками, медники, кожемяки, бондари и множество приезжих торговцев с разными диковинами. Славен долго приценивался к мечам, качал их в руке, крутил так и сяк и, в конце концов, со вздохом положил обратно:

– Дружинниками станем – будем мечи носить, а пока мне рогатина больше по сердцу.

Я тоже привык к не раз выручавшей косе да небольшому топорику и не собирался их менять. Зато тонкий, словно жало, нож с трехгранным лезвием и искусно кованной рукоятью поразил мое воображение.

– Бери, – нахваливал торговец, – кинжал хорош. Харлужный, цельный – хоть камень режь. А легкий! Да ты возьми, подержи на руке-то…

Я взял, а отдать уже не смог. Кинжал и вправду был изумителен. Настолько изумителен, что я решил поступиться гордыней и, забрав кошель у Беляны, вытряс торговцу две монеты. Узрев деньги, он заорал пуще прежнего, призывая обратить внимание на копья с литыми наконечниками, кривые басурманские сабли и широкие римские мечи. После оружейника отправились к тканям и женским безделушкам. Как никак, а приодеться Беляне не мешало. Да и куцые волосы спрятать. К моему удивлению, обладая несметным количеством денег, она выбрала скромный летник из крашенины, такой же платок, сермяжный серник и к ним лозяные пленицы. На украшения смотрела долго, словно размышляя, сколько сможет унести, а взяла лишь шейное, красное, словно рябиновые гроздья, ожерелье да медные одинцы с браслетами. Девке не терпелось примерить обнову, и мы поспешили обратно. Тем паче что вся площадь гудела слухами об убийстве варяга.

У самой избы Медведь приостановился, разглядывая глинистую землю под ногами.

– Что не так? – насторожился Славен.

– Пока нас не было, здесь много людей ходило. Беляна, выронив покупки в грязь, прижала руки к груди и рванулась к дверям.

– Чужак, – едва слышно выдохнул Славен, устремляясь за ней. Меня пронзило недоброе предчувствие. Чужак оставался один, без своей чародейной сумы, и если варяг, припомнив старое, вернулся, ему пришлось нелегко. Подтверждая мои опасения, глухо заворчал Медведь. Опасаясь увидеть в горнице искалеченное тело ведуна, я робко протиснулся под его плечом.

На полу действительно распластались два бездыханных тела. Но ни ростом, ни одеждой они на Чужака не походили. Следов драки и крови на полу не было, словно незнакомцев втащили сюда уже мертвыми. Лис поддел одного из них под плечо и перевернул на спину. Тело еще не окоченело, а в остекленевших глазах застыло недоумение.

– Да это ж тот, с площади. – Славен нагнулся, зацепил мертвого мужика за ворот рубахи. – Точно, у него такая подоплека была, и лицо похоже. Я еще удивлялся, чего ему от нас надо. Следил он за нами.

– Похоже, не за нами… – Лис обвел взглядом пустое помещение. – И не следил, а момента выжидал. Чтобы тихо было да без видоков.

Беляна остервенело плюнула мертвецу в лицо и выругалась так, как наши девки никогда б не посмели. Успокаивая ее, Славен приобнял хрупкие девичьи плечи.

– Где же Чужак?

Кто ему мог ответить? Кто мне мог ответить – какие посулы, какая неведомая сила увела нашего ведуна? Или сам ушел, отняв две человеческие жизни? Но куда?

Под полоком раздался шорох. Лис молнией метнулся на звук, отдернул, сползающий до пола край полавочника и, сунув под него руку, дико взвыл. Брат поспешил ему на помощь, и вскоре они с величайшим трудом выволокли на свет божий девку-чернявку. Словно нажравшаяся валерьянового корня кошка, она рвала ногтями и зубами держащие ее руки. Глаза девки с перепугу были плотно закрыты, а разметавшиеся по плечам волосы придавали ей сходство с кликушей.

Я знавал бешеных девок и как их угомонить – тоже знал. Размахнувшись сильно, наотмашь ударил ее по щеке. Голова чернявки дернулась, глаза распахнулись, и, внезапно осев на столец, она горько разрыдалась. Беляна опустилась возле нее на колени, ласково заправила под берестяной кокошник растрепанную косу. Девица сначала отводила ее руки, отворачивалась от вопрошающих глаз, а потом, словно почуяв родную, истосковавшуюся по теплу и ласке душу, прижалась к Беляне, заходясь жалкими всхлипами. Славен подтолкнул меня вперед, и, стараясь говорить как можно мягче, я спросил:

– Скажи, красавица, что здесь случилось? Девушка вскинула на меня красные припухшие глаза, и вдруг я понял, что она совсем еще девочка. Испуганный и очень одинокий ребенок, которому пришлось увидеть то, чего и взрослому не под силу выдюжить.

В груди застонало, словно трава-баранец проросла внутри. Бросив поспешный взгляд на Славена, она сразу признала в нем старшего и, пряча слезы, быстро-быстро затараторила:

– Прости, нарочитый. Испугалась я очень, потому и пряталась…

– Да ты не спеши, угомонись. Расскажи только, что видела.

Девчонка сглотнула слезы, постаралась говорить спокойно:

– Меня хозяйка прислала. Все знают – дрались здесь, вот она и велела мне прибрать да помыть все. Я идти не хотела, боялась человека страшного, того, что в охабень прячется, но она выгнать грозилась, и я пошла. В сенях прибрала, рогожки разложила, утварь на место поставила, а в горницу входить побоялась. Стою, не знаю, как дальше быть – то ли обратно с кривдой идти, то ли страх побороть и работу доделать, как дверь отворилась и колдун ваш вышел. Посмотрел на меня, засмеялся и говорит: «Иди, не бойся, худа тебе не сделаю, но помни: коли придут ко мне, беги со всех ног. Не следует тебе слышать наши разговоры».

Делать нечего, вошла я. Стольцы на место ставлю, наоконники постилаю, а он, точно ворон на суку, сидит и молчит, только палкой своей об пол тюкает. Стукал, стукал и вдруг как закричит: «Уходи, девка! Беги!» Я в сени выскочила, а они уже на пороге стоят – в высоких шапках, богатых корзнях да чадыгах турецких. Мечи на золотых поясах качаются. Ладные оба, красивые, а при них холопы. Тоже двое. Вроде бояться мне было нечего, а все же исполох меня взял. Шмыгнула обратно да и забилась под лавку. Они меня не заметили, подошли к колдуну вашему, поклонились ему в пояс и как начали говорить! Я с перепугу и понять ничего не смогла, помню только, о Князе нашем, Меславе, говорили и о конунге варяжском, Рюрике, тоже. Кажется, убеждали его к морю идти, ладьи, мол, его ждут какие-то, а он все о Князе твердил, отказывался.

Девчушка поморщилась, вспоминая, грязные босые пальчики вылезли из-под подола, потерлись друг о друга, точно озябшие щенки.

– Странно он говорил. Мол, стану Князем, сам решу, как быть. Я удивилась даже, а может, просто поняла не так. В общем, не шел он. Тогда эти двое шапки оземь бросили, а холопы их на колдуна кинулись. Не ведаю, что он сделал, а только подойти к нему они не смогли. Толклись на месте, точно в камень бились. Тогда один из пришлых снова стал уговаривать. Да слова такие говорил непонятные, что только чародеям ведомы. А потом загремело вокруг, и потащили меня чьи-то руки наружу, а я чуяла, коли дамся – умру, вот и уперлась, как могла. Потом отпустило, все стихло, а затем и вы пришли.

Девочка замолчала.

– Все? – Славен даже присел перед чернявкой.

– Все, – подтвердила она.

– А куда эти пришлые колдуна нашего пойти уговаривали?

Девочка поморгала, подумала и наконец вымолвила:

– Слышала я про Даветь, а точно не упомню. Страшно было очень.

Беляна бросила на Славена уничтожающий взгляд, и он покорно отошел от девчонки. У меня голова шла кругом от услышанного. Выходит, кому-то сильно наш ведун нужен. Только знать бы, кому. Верно, не простому люду. О Князе да о Рюрике речь шла, значит, им он и понадобился. К Меславу он сам спешил, получается, варяги его похитили. Правда, настораживали его слова – «сам Князем стану». Неужто он против Меслава дурное замыслил, возжелал с тверди земной ясным соколом взлететь? А коли так, то мог и Меслав вещим оком измену узреть да призвать виновного для суда…

– Скажи, девонька, а пришлые из словен или варяги? – Лис словно мои мысли услышал.

– Нарочитые, из Ладоги, – отозвалась девочка. – Словене.

Меня передернуло. Похоже, сбывались худшие мои опасения. Тут еще и речь Змея припомнилась о неведомом колдуне, который смерть несет Князю. Не Чужак ли то наш?

– А я его искать пойду. – Медведь громыхнул о стол тяжелой дланью. – Покуда не сыщу, никаким наветам не поверю.

– И я. – Беляна, гордо выпрямившись, встала у его плеча. Эх, присушило девку к ведуну!

– И я, – сказал непривычно угрюмо Лис. – Он мне жизнь спас. А сейчас не по своей воле ушел. Некому ему помочь, кроме нас.

Вот, подумал я, зачем ведун о нас пекся. Чуял, что в долгу не останемся, жизнью за жизнь расплатимся. Хитер…

– Чем же ты ему поможешь, коли вся его сила ничего поделать не смогла?

– А может, и невелика она, сила его… – задумчиво пробормотал Славен. – Если подумать, он и не ворожил толком. Говорил слова колдовские, так то и ты, коли знать будешь, сказать сумеешь, а как Сновидица, с богами не беседовал и погодой не повелевал, как Облакопрогонники, и в зверя не перекидывался… А заговоры разные от матери мог слышать, чай, не глухой.

– Может, и так, – согласился я, – только зачем он таким охотникам, как Меслав и Рюрик, тогда понадобился?

– А об этом мы его самого спросим, если отыщем.

– Где отыщем? – привел я последний довод. Беляна чуть не испепелила меня злым взглядом, Медведь хмуро уставился в пол, а Лис уныло покачал головой.

– Для начала в Давети, а там видно будет, – не растерялся Славен. Спорить не имело смысла. Все они словно сговорились найти ведуна, и я, хоть по-прежнему считал это дело безнадежным, сдался. В конце гонцов мне тоже есть за что Чужака отблагодарить.

 

СЛАВЕН

Странное было это место – Даветь. Когда-то давно жили в ней люди, а затем перебрались в богатую гостями и товарами Пчеву, оставив без присмотра дома, поля и святые места. Поговаривали, будто стонут ночами в пустых избах кикиморы и домовые и, словно желая шагнуть вслед ушедшим людям, тянется ветвями святое дерево, а на погосте ходят белые блазни, взывая к родным душам. Многое говорили о Давети, но наверняка не знал никто – боялись люди ходить в заброшенное печище. Даже охочие до всего загадочного мальчишки не отваживались пройти сквозь лес, взобраться легкими ногами на холм и взглянуть на провалившиеся крыши пустого села. Одно странно – никто в Даветь не ходил, а дорога, ведущая к ней, оказалась на редкость раскатанной да утоптанной. И лес вокруг не громоздился зловещим живым тыном, а шумел приветливо, словно одобряя наш путь. Лис, покосившись на безоблачное небо, недовольно пробурчал:

– Вот и верь приметам! С утра собака хозяйская по земле валялась и куры ощипывались, а на небе – ни облачка.

– Ты радуйся, что ведро стороной прошло, – Медведь легонько подпихнул брата вперед, – да шагай побыстрее, а то мы Чужака вовек не догоним.

– И так не догоним, – повел плечом Лис, – следов-то на дороге нет.

Медведь потемнел лицом, но уверенности не утратил:

– Догоним.

– Всегда они такие?

Ко мне бесшумно подошла Беляна и, приноровившись к широким шагам, пристроилась рядом. В обычной одежде она стала невероятно красивой. Голубой плат скрывал короткие волосы, а глаза под ним светились влажной манящей глубиной. Я и разговаривать с ней не мог – почему-то срывался голос и фразы получались грубые, неуклюжие, точно доски-горбыли. Иногда лучше смолчать, чем глупость сморозить…

Беляна, подождав немного, усмехнулась и вновь спросила:

– Как считаешь, догоним ведуна?

– Не знаю, – с трудом выдавил я.

Она, нагнувшись, на ходу сорвала с придороги травинку, пососала влажную мякоть пухлыми губами и, зардевшись, попросила:

– Расскажи мне о нем…

Мне доводилось испытывать боль, но ее просьба обожгла страшно, словно кипятком плеснули на рану. Все во мне возмутилось, а воспротивиться глубокому девичьему голосу не смог. Пришлось рассказывать. Начал со Сновидицы, как выгнали ее и как вернулась она с ребенком, а закончил уже Пчевой. Пока переживал заново смерть Хитреца и схватку с оборотнями, не заметил, как спало напряжение и полилась ровная спокойная речь. Беляна слушала внимательно, не перебивая. Видно, крепко зацепил ее ведун. При его имени в глазах у нее словно маленькие звезды зажигались. Мне казалось, если ей о Чужаке рассказывать, она по воде пройдет – не заметит, и, разозлившись, я неожиданно заявил:

– Теперь твоя очередь.

– Что – моя? – не поняла она.

– Рассказывай, кто ты, какого роду, как в Пчеву попала, почему домой не ворочаешься…

Мягкость с ее лица точно ветром сдуло. Соболиные брови сошлись на переносице, милые девичьи губы сжались жесткой линией:

– А тебе зачем про то знать?

– Как зачем? Все же вместе идем, один хлеб жуем…

Я ожидал, что она, по обыкновению, вскинет гордо подбородок и отправится к Бегуну болтать о всяких пустяках, но ошибся. Тяжело вздохнув, она сказала:

– Ладно. Не век же мне таиться. Нет на мне ни позора, ни злодейства, нечего и скрывать.

Столько было в ее голосе печали и неизбывной тоски, что пожалел о сказанном, но поздно. Она стала говорить негромко, но так, что, словно наяву, я увидел вервь на крутом берегу реки и ее, разодетую в нарядные одежды и стоящую по пояс в воде. А на мелководье толпились улыбающиеся люди. Все смотрели на нее, а она шла все глубже и глубже, в реку, потому что ждал ее великий Даждьбог и была она избрана в жертву к его свадьбе с девицей Заренницей. И вдруг вынырнул из-за речного поворота высокий нос варяжской ладьи. Хлопнули весла о берег, и, точно по сходням, посыпались по ним на берег урмане. Да не те, что ходили раньше по реке с товарами, а иные, со злыми лицами и острыми, готовыми к бою мечами. Никто не ожидал подобного кощунства, потому и не сопротивлялись почти, когда полилась на траву древлянская кровь. А праздник великий стал великой печалью.

Почему урмане напали, она так и не поняла. Может, не зная обычаев, решили, будто собравшиеся на берегу люди со злыми мыслями их поджидают, а может, поход был неудачен, вот и выместили злобу на малой верви, но оставили в живых из всей родни лишь ее да братца титешного. Надрывающегося в крике мальчонку варяги там и бросили, а ее вытянули из воды и с собой взяли. Что было с ней в плену, Беляна говорить не захотела, а лишь повторяла: «Ненавижу, ненавижу, ненавижу…» – будто клятву шептала.

Мне стало страшно. Были и у меня враги, но ее ненависть ужасала. Что нужно сотворить с женщиной, чтобы она научилась так ненавидеть?!

Беляна закончила шептать, помотала головой, словно отгоняя видение, и повела речь дальше. Когда ее привезли в Новый Город, она сменила уже множество хозяев. Ее охотно обменивали на оружие и товары – уж больно строптива да зла была девка. Последний хозяин, привезя ее в Пчеву, решил выбить древлянский дух плетью. Да только не ожидал нас встретить…

После ее рассказа стало ясно, почему она не желает возвращаться домой. Все знали – подмяв под себя древлянские племена, варяги нарекли себя Князьями и сели править в Киеве. Даже в Приболотье слышали их имена – Аскольд и Дир…

Я даже не знал, что ей сказать, как выразить смятение и боль, грызущие изнутри, когда услышал восторженный вопль Лиса:

– Верные приметы! Верные!

Чуть ли не вслух возблагодарив богов за столь счастливое избавление от бесполезных слов сочувствия, я крикнул Лису:

– Что случилось?

– Дождь! – Он указал пальцем на ползущую по кронам деревьев тучу. На его хитрой физиономии плавала довольная улыбка. Меня дождь вовсе не радовал. Во-первых, нам еще нужно было довольно далеко идти, что посуху легче, а во-вторых, подставлять спину холодным струям и при этом знать, что сушиться придется нескоро, тоже не хотелось.

– Чему ж ты радуешься, дубина? – беззлобно поинтересовался я у Лиса, но ответил Бегун:

– Спорили мы с ним. Он выиграл, вот и скачет, словно недоеная коза.

Беляна за моей спиной звонко рассмеялась. У меня словно груз упал с души. Махнув остальным и крепко ухватив ее за руку, я побежал вперед, стараясь держаться близ нависающих веток, поскольку редкие осторожные капли уже падали на непокрытые головы. Когда лес кончился, все уже промокли до нитки, а тучи над нами по-прежнему вызревали темным гневом. Пробежав еще немного по изрытому кабанами полю, я нырнул в какой-то узкий и темный лаз. Ноги утратили опору, и, цепляясь за невидимые в темноте корни, я покатился вниз. За мной остальные. Беляна изо всех сил прижалась ко мне, и внезапно я пожелал как можно дольше катиться в пропасть, вдыхая медовый запах ее кожи и ощущая приятное тепло ее тела.

Блаженство испарилось, когда падение закончилось и рухнул сверху тяжелый, словно дерево-столетка, Медведь.

Лис освоился первым. Принюхавшись, он пополз куда-то в темноту, старательно щупая землю впереди себя.

– Да здесь люди жили! – громко удивился и, уже не опасаясь, быстро зашарил руками: – Вот каменка… и полок… Вот…

Что-то пискнуло, метнулось мимо, обдав щеку теплым мехом. Беляна закричала. Смеясь над ее страхами, небо вспыхнуло, вспоротое огненной стрелой Перуна, расхохоталось зловеще. Блики немного осветили укрывшую нас нору. Лис был прав. Здесь когда-то жили люди. Свет выхватил из темноты грубый полок и яму, обложенную камнями. В земляной стене были выдолблены углубления, где валялось кресало и глиняная круглая плошка. Лис сунулся в плошку и недовольно зашипел:

– Жир какой-то…

Беляна, отстранив меня, пригнулась и подошла к Лису. Понюхав плошку, она, умело чиркнув кресалом о каменку, высекла сноп искр. Ругнулась и вновь озарила помещение огоньками. На четвертый или пятый раз ей удалось поймать на лету пылающую искорку. Угодив в плошку, искра загасла, испуская слабый дымок, а затем, медленно, словно просыпаясь, замерцала тихим огоньком.

– Светец с конопляным маслом, – пояснила Беляна. – Странно только, что крысы на масло не польстились…

Слабые блики запрыгали на наших лицах.

– Хорошо бы и дровишек сухих, – мечтательно протянул Медведь.

– А перину пуховую не надобно? – фыркнул Лис и, немедленно получив затрещину, возмутился: – За что?!

– Уважай старших, – назидательно произнес Медведь, вызвав у Беляны веселую улыбку.

Я смотрел на ее мокрое после дождя лицо и удивлялся, до чего она отличалась от наших изласканных вниманием да заботой девок. Любая из них, кабы очутилась в полутемной землянке с незнакомыми парнями да еще и в грозу, начала бы рыдать, взывая к богам, или, забившись в угол, молча глотала слезы, а Беляна – смеялась!

– Тс-с-с… – Бегун, сидевший ближе всех к влазне, насторожился, услышав что-то, и высунулся наружу. Мгновенно все стихли, вспомнив, зачем явились в Даветь и что о ней слышали.

– Что там? – Лис придвинулся к Бегуну, но тот, продолжая всматриваться в сверкающий ливень, только покачал головой:

– Не знаю. Померещилось, будто кричал кто-то. Верно, гроза…

– А если не гроза? – Медведь пополз к светлому отверстию.

– Куда! Сиди, дурак, все одно ничего в такой дождь не увидишь. – Лис потянул брата за руку, но, остервенело рванувшись, тот веско сказал:

– Когда ты помирал, тоже дождь шел…

Мне не хотелось отпускать Медведя одного, тем более что Лис был прав, однако, судя по голосу, он твердо решил выяснить, что послышалось Бегуну. Пересиливая лень, я начал подниматься:

– Погоди, я с тобой.

Непогода, разбушевавшись, хлестнула в лицо острыми струями. Обернулся к оставленной нами землянке и углядел вылезающую из нее голову Лиса.

– Ты куда?!

– За братом, – огрызнулся он и, выпрямившись, встал рядом. За ним бодро выполз Бегун.

– Я хоть покажу, откуда кричали, – начал оправдываться он, чувствуя на себе мой взгляд.

– А я одна боюсь, – соврала, присоединяясь к нам, Беляна.

Ветер срывал с плеч одежду, и даже не верилось, что совсем недавно светило солнце и нежная утренняя прохлада гладила по щекам. Вглядываясь в каждый бугорок, мы прочесывали заброшенное печище. Землянок на первый взгляд было немного, пять-шесть, не больше, и выглядели они заросшими, безжизненными.

Я уже начал уверяться, что крик Бегуну померещился, когда из дыры под моими ногами донесся едва слышный стон. Не веря своим ушам, я пригнулся и явственно услышал идущие из-под земли жалобные невнятные всхлипы. Заметив неладное, ко мне присоединились остальные. Лис, опустившись на колени, потянул носом воздух и заявил:

– Землей пахнет да дымом, а больше ничем.

Я ему, конечно, верил, но стоны под ногами не прекращались, и я решил:

– Полезу – гляну. Медведь, придерживай меня за веревку и запомни: если дерну два раза – спускайся, а если один – тяни меня наверх.

– Может, не надо? – Беляна озабоченно заглянула мне в глаза. Струйки дождя сбегали по ее мокрым щекам, отчего казалось, будто она плачет. – Может, просто покричать, позвать?

– Мы-то его еле слышим, а он нас, за дождем, и вовсе не услышит.

Я провел пальцем по ее округлому подбородку и, отвернувшись, обмотал себя пенькой. Последнее, что видел, спускаясь, были ноги моих вервников, мокрые, заляпанные грязью и словно вросшие в землю. Неожиданно пришло понимание: что бы ни случилось без меня, они не сойдут с места. Новое чувство придало уверенности, и я бесстрашно опустился в темноту землянки.

К моему удивлению, внутри оказалось тепло и сухо. Каменка исправно топилась, а возле нее, скрючившись, сидел человек в охабне и жалобно постанывал.

– Чужак, – окликнул я скорченную фигуру. Она не шевельнулась. Может, не слышит?

– Чужак!

Человек неловко повернулся ко мне. Половину лица скрывал капюшон, но губы неуверенно улыбнулись и стон прервался.

– Чужак! – обрадовался я. – А мы уж думали…

Моя речь оборвалась на полуслове. Человек откинул капюшон, открыв сморщенное старческое лицо. Смеющаяся дряхлая старуха, постукивая клюкой, неспешно двинулась ко мне, шамкая беззубым ртом:

– Сыночек… Нашла я тебя… Нашла… А люди злые говорили, будто умер ты… – Она понизила голос и, приблизившись почти вплотную, зашептала: – Говорили даже, будто я сама тебя убила… Злые…

И пискляво засмеялась.

Мне только не хватало выслушивать болтовню полоумной старухи да еще по всему – детоубийцы! Я шагнул назад. Цепкие старушечьи пальцы впились в мой рукав:

– Э-э-э, нет… Я нашла тебя… Теперь не пущу…

Пытаясь освободиться, я сильно дернул руку к себе, но не сдвинул старуху с места. Зато она медленно, но верно подтягивала мое лицо к своему дурно пахнущему рту, будто съесть собиралась. Поняв, что в одиночку не справиться, я дважды дернул веревку. Сверху, вместе с комьями влажной земли, шлепнулся Медведь. Мигом сообразив, в чем дело, он ловко обхватил бабку сзади и удивленно заметил, удерживая тщедушное с виду старухино тело:

– Сильна бабка!

Мне удалось разогнуть крепкие, как когти хищной птицы, пальцы незнакомки и освободиться. Ощутив в руках пустоту, она дернулась, завопила истошно:

– Сыночек! Сыночек! Вернись!

И вдруг зашлась нечеловеческими хрипами. Медведь, опешив, постарался что-то втолковать ей, но, охваченная своим мнимым горем, старуха, ничего не слушая, завывала, хрипела и неестественно выворачивала шею в попытке укусить его.

Привлеченные ее воплями, в землянку спустились остальные. Беляна, едва глянув на безобразно сморщенное лицо старухи, зажала рот руками, сдерживая крик.

– Ты ее знаешь? – Я надеялся хоть немного прояснить ситуацию.

Беляна молча закивала, продолжая испуганно пялиться на бабку.

– Да кто же она?!

Девушка наконец отлепила ладони от губ и жарко, словно опасаясь чего-то, зашептала:

– Это Баска, манья. Ее все древляне знают. Она страшное дело сотворила – сына убила. Не случайно, а по злому умыслу. У нее в лесу места потайные имелись, куда богатство свое закапывала, а мальчонка сдуру подсмотрел. Застала она его как-то раз возле своего золотника и убила, чтоб никому не рассказывал, а тело рядом с сокровищами зарыла. Домой вернулась и к ночи вой подняла, стала волосья на себе рвать. Мол, пропал сынок, искать надобно. Весь люд на поиски подняли, да так и не нашли. А под конец сеченя Земляная Кошка на том месте вертеться стала и выть жутким голосом. Земляная Кошка клад нечистый стеречь не станет, но бросить тоже не может, вот и кричала-плакала. Стали в том месте копать и нашли мальчишку. А Кошка на Баску бросилась, и стало всем ясно, кто клад осквернил и к убийству руку приложил. Мужики ее деревьями разорвать хотели, но вещунья повелела живой оставить и привела откуда-то старика дряхлого, с бородой до земли. Он на Баску поглядел и говорит: «Значит, сынка найти хочешь?» А она, упрямая, в злодействе не признается. «Хочу», – говорит. Кудесник в затылке почесал и решил: «Ну, коли желаешь, будь по-твоему. Ищи сына, и покуда не найдешь, быть тебе бессмертной маньей…» Сказал и пропал. А как он исчез, Баску развязали и отпустили. Она, словно оглашенная, в лес побежала, на ходу клюку схватила и все причитала: «Сыночек мой, сыночек…» Так и убежала совсем. Я-то думала, ее звери сожрали, да, видно, и они ею брезгуют.

Бегун недоверчиво обошел вокруг притихшей старухи, поморщился. В глазах нашей пленницы появилось осмысленное выражение, и, плюясь слюной, она закричала:

– Врешь! Все врешь, злыдня! Есть люди добрые! Они знают, где мой сыночек! Они меня позовут! У чародея проклятого тайну-то про моего сыночка выпытают и мне скажут! А ты – злыдня мерзкая! Тьфу!

– Погоди-ка, – заинтересовался Лис. – Что за люди, что за чародей? О ком ты болтаешь?

Манья хитро покачала пальцем перед его глазами:

– Богатые люди, сильные… Наузы у них от всякого чародейства заговоренные… Велели мне молчать о том, а то про сыночка не расскажут… А когда ушли они, я к чародею-то подобралась. – Она мерзко хихикнула. – Он не хотел отвечать… Не хотел… Беляна оттолкнула Лиса:

– Говори, тварь, где колдун?!

Старуха, видя написанную на ее лице муку, развеселилась:

– Ищи его… Ищи… Маньей станешь!

А потом, словно вспомнив, опять жалобно запричитала, призывая сына.

– Больше от нее ничего не добьешься. – Лис отступил к огню, присел, обогреваясь. – Да отпусти ты ее!

Он махнул рукой, и Медведь разжал крепкие объятия. Продолжая бормотать, манья выскользнула в дождь, совершенно забыв о нас.

– Зато, – поспешил утешить Беляну Бегун, – мы теперь наверняка знаем – Чужак где-то рядом.

– После встречи с маньей колдуны не выживают. – Беляна присела возле Лиса, тоже потянула к огню бледные руки, покрытые пупырышками гусиной кожи. Теперь по ее щекам катились настоящие слезы. – Маньи считают, будто верный способ найти убитого ею ребенка, это допросить колдуна. А в допросах они мастерицы. Те люди, что Чужака похитили, нарочно манье на него указали. Пока он в мучениях умирает, они уже далеко уйдут.

– Наузы против чародейства… – Бегун покачал головой. – Вот почему Чужаку с ними было не справиться…

– Вы как хотите, а я искать пойду, – решил Медведь и, пока никто не успел его остановить, полез наружу.

– Опять… – хмыкнул Лис, устремляясь за братом. Теперь мы не просто прислушивались к звукам, а уже испробованным способом спускались в каждую нору, шарили по темноте руками, распугивая невидимых пушистых зверьков, похожих на крыс, и звали, звали, звали…

Нашла ведуна Беляна. Я не заметил, как, отстав от нас, она пролезла под наросший над одним из влазней куст, и вдруг услышал громкий отчаянный крик. Так голосят бабы по покойнику, и сердце у меня сжалось в дурном предчувствии. Меньше всего на свете желал я видеть Чужака мертвым, однако ноги послушно понесли меня к Беляне.

Посреди землянки, куда она забралась, было вкопано толстое бревно. Привалившись к нему спиной, сидел Чужак. Его изодранный в клочья охабень валялся в углу, глаза скрывались за рассыпавшимися в беспорядке седыми прядями, а голова безжизненно свешивалась на грудь. Руки Чужака были плотно прикручены к столбу, словно обнимая его сзади. Плечи и грудь расчертили тонкие рваные раны, точно громадная кошка рвала его тело. Капли крови, выползая из них, скатывались на уже намокший пояс, поддерживающий холщовые штаны. Лис, поспешно вынув нож, ловко начал резать веревки, стягивающие руки ведуна, а Беляна, сглатывая слезы, откинула с его лица белую прядь и нежно провела ладонью по закрытым глазам. От ее прикосновения ресницы ведуна затрепетали, и веки медленно, с трудом поднялись.

– Живой! – закричал я и больше ничего не успел сказать, потому что в глубокой синеве Чужаковых глаз разноцветными огнями полыхало безумие. Меня обжег неведомый безрассудный гнев на тех, кто посмел совершить такое с ведуном. Затем гнев, разгораясь, перекинулся на стоящих рядом людей, на весь этот жестокий и бессмысленный мир. Теперь не в глазах ведуна полыхал пожар, а моя душа, объятая пламенем, требовала крови. Много, очень много крови. Остатки разума приказывали мне: беги, спасайся, уходи…

Но желание убивать оказалось сильнее, и рука привычным жестом вытянула рогатину. Словно в дурном сне, я увидел перед собой озверевшее лицо Медведя. На его губах пузырилась пена, но я не боялся, знал – моя ярость сомнет его силу и как вихрь понесется над его бренными останками. Я размахнулся…

И гнев неожиданно пропал… Мгновенно, загадочно, как и появился… Недоуменно я уставился на занесенное для удара оружие. Медведь, стоя напротив, вглядывался в меня, словно впервые увидел.

– Что с вами?! – Лис вклинился между нами. – С чего вы вдруг сцепились?

Он не понимал, как мы были близки к убийству друг друга, но обнаружив, что все обошлось, недовольно забурчал, опуская вновь закрывшего глаза ведуна на землю:

– Словно спятили. Кинулись друг на дружку, точно волки при дележе.

– Это он!!! – Беляна догадалась, в чем дело, и быстро набросила на лицо Чужака его же рваную срачицу. Молодец девка! Но какая же сила в Чужаке гуляет, если он одним взглядом может породить смертную ненависть?! Такой ведун любому Князю нужен, конечно коли тот знает, как с ним совладать, а коли не знает, то всеми средствами истребить его постарается.

Чужак застонал, приподнимаясь, и Беляна обеими руками подхватила его под спину, но сил ведуну не хватило, и он опять упал. Лис стянул с себя промокшую от дождя рубаху, вытер ею раны Чужака и потянулся было к прикрытому лицу, но я его остановил:

– Не трогай. Пока не убедимся, что он в своем уме, лицо ему открывать не будем. Он сам опасался свою силу во зло применить, потому и прятался.

– Но..

– Не но! Делай, что велю, иначе всем хуже будет.

– Не будет, – из-под покрывшей лицо ткани глухо, словно из-под земли, донесся голос Чужака. – Теперь уже не будет…

 

БЕГУН

День подходил к концу, дождь тоже приутих, и в покинутой маньей землянке, куда мы перетащили Чужака, было тепло и сухо. В радостной суматохе не хотелось ворошить отдалившиеся хотя бы на время сомнения и страхи. Потому-то ни у кого не поворачивался язык спросить у ведуна, что с ним произошло и кто посмел оставить его на растерзание манье. Сам он тоже молчал, лишь изредка кося чуть приподнятыми к вискам глазами в сторону огня и равнодушно улыбаясь шуткам Лиса. После одной, особо удачной его выходки, когда охотник полностью завладел нашим вниманием, ведун осторожно, стараясь не тревожить раны, поднялся и выскользнул в вечерний сумрак.

– Опять ушел! И даже не поблагодарил! – возмущенно прошипел Лис ему вслед.

– Будто ты благодарил, когда он нас выручал? Натура у него такая… – Медведь, тяжело вздохнув, подвинулся к теплине.

Славен посторонился, уступая ему место, и огорченно покачал головой:

– Верно, натура у него такая… Я даже не знаю, как спросить его обо всем…

– А надо ли? – Беляна, улыбаясь огню в каменке, мечтательно прикрыла глаза. – Все хорошо, что хорошо кончается. Не стоит старое ворошить.

– Не скажи… Если ему что угрожает, не мешало бы о том знать.

Воспользовавшись этим спором, я незаметно вышел за ведуном. Я не то чтобы волновался, но оставлять его одного не хотелось. Всякое могло случиться.

Небо еще освещалось лучами уходящего на покой солнца. Прячась в верхушках темно-зеленых старых сосен, оно угрожающе пламенело багровым заревом. Казалось, будто притаился в кронах деревьев змей-любостай и, разглядев средь девиц одну, краше которой не видывал, рассыпался по ветвям огненными искрами. Знать бы, как запечатлеть эту красоту, не позволить ей пропасть бесследно, дать и другим на нее полюбоваться! Я вздохнул. Мог бы, конечно, песню придумать о влюбчивом змее и красавице-девице, однако словами всего не передашь…

Размечтавшись, я споткнулся о брошенную прежними хозяевами суковатку и, шлепнувшись на приземистый куст чертополоха, заметил выскользнувшую из землянки Беляну. Тревожно осмотревшись, она легко и уверенно пошла вперед, вглядываясь в темные заросли. Меня распирало любопытство, и, чувствуя себя ничем не лучше вора, пригнувшись, я поспешил за ней. По каким приметам она отыскала Чужака, для меня осталось загадкой.

Он сидел на поваленной яблоне у края копани и наблюдал за резвящимися водомерками.

– Чужак! – окликнула его Беляна.

Ведун обернулся, отблески заходящего солнца маленькими кострами отразились в его глазах.

– Чужак, – опять повторила Беляна чувственным голосом.

Как многое может выразить женщина одним коротким словом! Сейчас в слове этом слышалась страстная мольба, животный призыв и нежное обещание, но ведун лишь вежливо склонил седую голову:

– Чего ты хочешь?

– Ты ведь знаешь… Даже слепой смог бы увидеть в моих глазах пламень древнего Уда. А ты делаешь вид, что не замечаешь. Почему? Я недостаточно красива или, может, слишком проста и глупа для сына болотной колдуньи? Или ты презираешь меня? Или тебя вообще не привлекают женщины?

На каждый ее вопрос Чужак отрицательно качал головой, и наконец Беляна не выдержала:

– Объясни же!

– Что? Что твое лицо некрасиво, а твое тело непривлекательно? Но это будет ложью. Ты смела, умна, красива, и твое прошлое не делает тебя хуже, ибо наступившее мгновение сметает то, что было перед ним, и приносит совсем иной, чем прежде, мир. Сказать, что я не люблю тебя? Но это тоже неправда. Я люблю тебя так же, как люблю окружающие меня деревья, и землю, и тех, кого ты называешь нежитью, но такой любви тебе мало, а большей я не могу дать.

– Не можешь – мне? А другой – сможешь?

– Нет. Дело не в тебе. Ты не понимаешь…

– Я прекрасно понимаю! – Беляна сорвалась на крик. – Конечно, дело не во мне! В тебе! Ты мнишь себя лучшим, но ты не способен даже взять предложившую себя женщину! Холодный и бесчувственный, как жаба, ты никого не любишь и никогда не полюбишь!

Она перестала кричать и, закрыв лицо руками, заплакала, причитая:

– Я дура, дура…

Чужак хладнокровно отвернулся от рыдающей девушки, опустил конец посоха в копань и, распугивая водомерок, обвел по воде большой круг. Серебристая рябь побежала к его ногам, задирая вверх тонкие гребешки волн. Теперь я видел только его белые волосы и слышал голос, доносившийся так тихо, как будто ведун делился сокровенным:

– Возможно, ты права и мне не дано познать то уничтожающее разум чувство, которое меж людьми принято именовать любовью, но послушай одну историю. Она вряд ли утешит тебя, но все же… Когда-то здесь жили люди. Они плакали и смеялись, любили и ненавидели, лелеяли мечты и вынашивали планы. У них было много чувств, сжигающих их души. Теперь их нет. Они ушли и унесли с собой свои чувства, и ничто не напомнит случайному прохожему ни о них самих, ни, тем более, о бушевавших в них страстях. Но осталась деревня. Дома, где мохнатые существа, скрываясь по темным углам, ждут своих хозяев. Поля, где до сих пор в порубежной полосе стоят термы, сохранившие запах приносимых в дар Чуру вин. Вот эта сотворенная руками копань, которую населяют уже новые, неведомые ушедшим людям жильцы. И существование всего этого гораздо таинственнее, прекрасней и долговечнее, чем все чувства человеческой души. С годами это очарование затмит все остальное, и случайно наткнувшийся на древнее поселение человек благоговейно вытащит из-под земли глиняный светец или закопченные камни теплины. Глядя на них, наш далекий потомок увидит и печище, и лес, и даже людей, некогда живших здесь. И тогда в его сердце войдет настоящая любовь. Не та, что греет только двоих, а та, что согревает и сохраняет все, даже богов.

– Ты говоришь глупости. – Беляна вытерла глаза, но тон по-прежнему оставался злым и обиженным. – Кого волнуют плошки или сырые подземные жилища? Как можно сравнивать радость, посланную Ладой, с жалкими воспоминаниями?

– Конечно, сравнивать нельзя. Но и то, и другое имеют право на жизнь, а мы имеем право выбора.

Беляна подсела к нему на бревно:

– Я не понимаю, ведун.

Чужак засмеялся. Я впервые услышал в его смехе не равнодушие, а мягкую ласку.

– Тебе и не нужно понимать. Достаточно лишь верить…

– Во что?

– Во все, что хочешь.

– Это глупо.

– Возможно… – Чужаку надоел разговор, и он, замолчав, уставился на воду. Моя прижатая к земле рука начинала потихоньку затекать, и я слегка шевельнулся. На беду под ней оказалась махонькая, но сухая палочка, которая, сломавшись, оглушительно треснула.

– Кто здесь?! – Беляна подскочила, вглядываясь в темноту. Я сжался в комок, поспешно размышляя – а не лучше ли вылезти из своего укрытия да сделать вид, будто я только подошел, но время было упущено, и мне оставалось лишь уповать, что она не надумает разыскивать случайного видока. Чужаку, казалось, все было безразлично, зато Беляна паниковала, теребя его за рукав:

– Это манья…

– И что?

– Неужели ты не боишься ее? Она – убийца.

– Смерть – всего лишь переход к другой жизни. Беляна, покачав головой, отступила от Чужака и, глядя на его согнутую спину, спросила:

– Ты не боишься умереть?

– Не знаю. – Ведун вскинул голову, всмотрелся в затухающее небо. – Манья причинила мне много боли, наузы посланных за мной людей отняли много сил, но никого из них я не боялся. Наверное, нельзя бояться тех, кого любишь.

– Может, ты и Гореловских оборотней любил? – В голосе девушки зазвучала насмешка. – Так же, как меня?

– Они желали моей крови, ты желаешь моей души – кто же милосердней?

– Сумасшедший. Ты сумасшедший! – Беляна попятилась от ведуна, а потом, быстро отвернувшись, побежала в мою сторону. Таиться было бесполезно, и я выскочил ей навстречу. Отшатнувшись, словно от блазня, Беляна охнула, и я успел заметить на ее щеках мокрые дорожки.

– Он там, – даже не спрашивая, кого я ищу, бросила она и, смирив шаг, прошла мимо. Я сделал вид, будто направился к ведуну, однако, подождав, пока голова девушки скроется в землянке, присел на прежнее место.

Не по себе мне было. После всего услышанного, Чужак не стал ближе или понятнее, наоборот, отдалился невыразимо. Теперь я и впрямь начал сомневаться, что его отец был человеком. Почему-то стало страшно сидеть в ночной темноте, глядя на его неподвижный силуэт, и размышлять над недоступными пониманию словами. Захотелось в тепло, к друзьям, где разговоры проще, смех веселее, а люди не только действуют, но и думают по-людски. Осторожно, боясь обратить на себя внимание ведуна, я пополз к жилищу. Едва приблизился к пахнущей дымом дыре, как из влазни высунулась хитрая физиономия Лиса, и, точно мать, зовущая домой заигравшегося с приятелями сына, широко открывая рот, он завопил:

– Бегу-у-ун! Чужа-а-ак!

– Здесь я. Не ори! – отозвался я, но, ничуть не понизив голоса, он продолжил:

– Славен зовет!

Чужак лениво поднялся, плавно, будто не касаясь земли, заскользил на его зов. Я поспешно вполз в теплое жилище. Спустя пару мгновений появился и ведун.

Для человека, совсем недавно чуть не умершего, он двигался слишком быстро.

«Хватит! – оборвал я сам себя. – А то такого надумаю, что и дышать боязно станет».

Славен дождался, пока Чужак сядет, и, пристально вглядываясь в его лицо, спросил:

– Послушай, ведун, – впервые он осмелился признать в Чужаке вещий дар, – хватит уж таиться от нас! Коли грозит тебе что-то – скажи…

У меня в ожидании ответа сердце замерло и дыхание приостановилось, но Чужак молчал. Просто смотрел на Славена спокойными, ничего не выражающими глазами и молчал. Напряженная тишина нависла над головами, грозя лопнуть, как чрезмерно переполненный вином бычий пузырь. Славен, растерявшись, уже менее уверенно повторил:

– Ты должен рассказать нам, если тебе что-либо грозит.

– Ты что – не слышишь?! – резко спросила Беляка. Воистину униженная женщина способна на дерзкие поступки!

– Слышу. – Чужак изволил открыть рот. – Мне нечего вам сказать.

– Как нечего? Кто затащил тебя сюда? Почему?

– Послушай ты, Славен, – Чужак откинул со лба белую прядь. Радужные ободки вокруг его зрачков стали совсем незаметными, и глаза казались обыкновенными, лишь немного скошенными к вискам. – Иногда чем меньше знаешь, тем спокойнее. Особенно, если это знание ничего не меняет. Мне нечего рассказывать о себе, но есть, что рассказать о всех вас.

Я ощутил внутри съежившийся комок любопытства и страха. Кто знает, не собирается ли Чужак вытащить из моей души на всеобщий суд нечто сокровенное, то, о чем и самому себе признаться боязно, не говоря уж о других. Лис настороженно вытянул шею, а Славен скосил глаза на Беляну, словно желая ощутить ее поддержку.

– Сновидица солгала, избирая вас. Никакой Княжьей воли не было. Меслав даже не знает о вашем существовании.

Сначала я не понял. А когда пришло осознание сказанного, пришло и объяснение – ведун бредил! Подобная нелепица может зародиться только в горячечном бреду!

Однако на лице Чужака сохранялось прежнее невозмутимое выражение, и руки не тряслись, как у больного, да и речь была плавной, спокойной, точно он прежде, чем сказать, взвешивал каждое слово на невидимых весах и, лишь убедившись в его достоверности, выпускал на волю.

– Что ты несешь?! Ты лжешь! – Славен вскочил и, стукнувшись головой о земляную крышу, рухнул обратно.

– Не суетись. – Чужак улыбнулся. – Я говорю правду. Я всегда говорю правду. Солгала Сновидица. Князь желал видеть меня, и только. Она боялась за меня и оказалась права. Не Князь, а она избрала вас.

Это не могло быть правдой! Солгавшая Сновидица каралась богами. Великий Прове владел ее устами, и осмелившуюся нарушить их чистоту ждали страшные муки рядом со злодеями и убийцами в пылающих владениях неумолимого бога Кровника.

– Выходит, ты использовал нас? – Лис не сделал ни одного движения, но вложил в слова столько презрения, что мне показалось, будто он ударил Чужака. – Молчал, позволяя нам мечтать о Княжьей дружине? Спасал, надеясь заполучить друзей? А что стало бы с нами в Ладоге – на это тебе, конечно, наплевать… Ведун ты или не ведун, но дела твои похуже собачьего дерьма воняют.

– Почему? – Брови Чужака приподнялись. – Вы все мечтали служить в Княжьей дружине. Я знаю – вы будете в ней.

– Когда ты станешь Князем, не так ли? У тебя ведь большие планы! А что ждет старика Меслава? – Лис, разволновавшись, похрустывал суставами, ломая пальцы. – Убьешь? Заворожишь?

– Погоди, – Славен оборвал горячую речь Лиса. И обратился к ведуну: – Зачем ты понадобился Князю? Это его люди затащили тебя сюда?

Отсыревшее полено зашипело, охваченное пламенем. Чужак посохом выгреб его из теплины, ответил:

– Да, это были близкие к Меславу люди – Ладожские Старейшины. Но вряд ли Князь догадывается об их делах. Я нужен ему живым, а они собирались убить меня. Возможно, они уже поведали Меславу, что в заброшенном печище меня разорвала манья.

– Князю нужна твоя сила?

– Нужна, и сейчас больше, чем когда-либо.

– Да при чем тут Князь! – Ярость Лиса, подогреваемая мыслью об обмане, заставившем его покинуть родное печище, возрастала, и он уже кричал, перебивая Славена: – Ты нас оскорбил! Нас, не Князя! Меслав хотел тебя видеть, так на здоровье! Иди куда хочешь, но без нас!

– А куда же пойдешь ты, братец? – Медведь впервые принял участие в споре, и, глянув на его мрачное лицо и налитые печалью глаза, я почувствовал холод. Медведь знал нечто гораздо более жуткое, чем откровения Чужака.

Лис, не поворачиваясь к нему, резко ответил:

– Обратно! Домой!

– Нашего дома уже нет. – Медведь тяжело вздохнул и замолчал.

– Да. – Чужак сцепил руки на коленях. – Через пять дней после нашего ухода топляки разрушили деревню, а Болотная Старуха покрыла ее водой и тиной.

Этого я уже не смог вынести.

– Врешь! Врешь! Врешь! – завопил отчаянно, сердцем ведая, что все услышанное – правда.

– Он не врет. Он никогда не врет… – словно вынося приговор, сказал Медведь. – Я узнал об этом еще в Захонье, от старухи тамошней… Только вам говорить не хотел. И без того бед хватало.

Гибель родного села заставила забыть о распрях, и севшим голосом Славен спросил:

– А люди? Спаслись?

– Не все. Отец твой жив, и Росянка, и еще многие. Сновидица ворожбой сдерживала топляков, пока люди уходили. Всех ждала, поэтому сама не успела. – Медведь бросил осторожный взгляд на Чужака и чуть тише добавил: – Ее топляки страшно рвали, злобу за успевших уйти людей вымещали. Кровь по всему печищу была…

Я тоже покосился на Чужака. Ни тени горя не отразилось на его худом лице. Словно не о матери его говорили, а о совершенно незнакомой женщине. Зато моя душа, объятая болью, рвалась надвое. Обманула нас Сновидица – это верно, но она же спасла наш род да и нас самих от верной смерти. Помогал нам Чужак ради своей корысти, но ведь помогал же… Сдерживая мучительный стон, я уставился на Славена. Он сначала сидел молча, сжав бледные губы, а потом медленно опустился перед Чужаком на колени:

– Твоя мать отдала жизнь за мой род. Я отдам свою жизнь ее сыну потому, что ничем другим я не могу ее отблагодарить. Я пойду с тобой, как она того хотела.

– И я. – Боль смыла с Лиса злость, и голос у него стал торжественным, точно перед богами клялся.

Беляна, нащупав в полутьме мою руку, сдавила ее тонкими крепкими пальцами. Ее шепот ожег ухо:

– А ты? Что скажешь ты?

Глупая девка! Что я мог сказать, если ни в душе ни в голове не было согласия? Если больше не существовало места, являвшегося во снах и согревающего сердце теплом в самые худшие мгновения? Если беда была необъятной, а вера – сокрушенной? И понимая, что ответа не будет, она ласково прижала мою руку к теплой и влажной щеке…

 

СЛАВЕН

Кажется, вся земля наша – болота да приболотья. Сколько не иди, а малые горочки то и дело сменяются затянутыми ряской ложбинами да трясинами, поросшими мягким душистым мхом. Обходить их – вовек до Ладоги не доберешься, вот и приходилось ползти, проверяя топь палками и полагаясь на сноровку Бегуна. Ему и не по таким топям ходить доводилось…

Словно отзываясь на мои мысли, Бегун негромко так, чтоб слышал только я, сказал:

– Ведуна нельзя в Ладогу вести. Дурное он замышляет.

Я и сам знал – негоже Чужаку с Князем встречаться. Князь его на службу взять хочет, но видел я в Чужаковых глазах страшную силу. Меславу с ней не совладать. Ведуны разные бывают. Есть такие, что заговорами да травами болезни гонят, есть, которые будущее зрят, есть, что зверьми и птицами повелевают.

А давно когда-то жили и такие, которым все подвластно было. Волхами звались. Кому в это верить нравилось, те болтали, будто ходят еще по земле потомки тех вещих и тоже великую силу имеют. Не такую, как у предков, а все же большую, чем у иных ведунов. Они тоже по старой памяти волхвами зовутся. Может, и в Чужака при рождении такая душа перешла? Тогда его к Меславу вести – все равно что самому на Князя руку поднять. А выбора нет. Обманешь его – не простит, а того хуже, один пойдет беды творить. Может, поговорить с ним?

Я обернулся. Ведун осторожно, сберегая силы, нащупывал дорогу посохом. Из рваного плаща сотворил себе что-то вроде шапки с навесным концом и конец этот на лицо спустил. Не хуже, чем капюшон, под которым раньше прятался. Теперь желание Чужака прикрыть лицо не вызывало во мне неприязни или подозрений. Владей я такой силой, тоже постарался бы глаза скрыть, чтоб ненароком или по горячности бед не натворить. Я взглянул чуть в сторону от ведуна и увидел Беляну. Была она возле Чужака, точно голубка возле коршуна. Моя бы воля, пригрел бы ее на груди, поцелуями смыл с милого лица заботы да горестные воспоминания, привел в дом женой – жить в радости и довольстве. А то, что роду она не нашего – древлянского, так до того кому есть дело? Подумать, так и у меня теперь дома своего нет.

Стоило мне вспомнить о родном печище, как заныло в груди и к глазам подкатила недостойная влага.

– Славен, слышь, придумать что-то надо. Угробит ведун Меслава. Я уж не знаю как, колдовством ли, силой ли, а только точно угробит, – разволновался Бегун.

– Не забывай, Меслав тоже дар имеет.

– Имеет, – печально вздохнул он. – Да только стар он и слаб, а Чужак к Ладоге оклемается. Он и сейчас уже, будто и не битый вовсе.

Бегун верно подметил. Ведун действительно казался слишком свежим, а я ведь видел его изорванную в клочья грудь. Может, раны были и не слишком глубоки, но другого на день к ложу приковали бы, а Чужак за пару часов оправился. Без трав, без снадобий. Все-таки могуч ведун, зря я в его силу не верил. Идет к Ладоге вместе с ним Княжья погибель, дорогу посохом проверяет.

– Я, Бегун, так думаю – до Ладоги дойдем, а там поговорю с ним. Не дурак же он, поймет, что смерть Меслава кровью многих отплачется. Я подметил – он убивать не любит. Оборотня пожалел и варяга в живых оставил. Если объяснить ему, что многих убийство готовит, а не только Князя, может, откажется от задуманного.

– А если нет?

– Тогда костьми ляжем, а на Княжий двор его не пустим.

Удовлетворенный ответом Бегун отошел в сторону, а его место тут же заняла Беляна.

– Что ведун ищет? – спросила она, заглядывая мне в глаза.

Ищет? Что-то я не заметил… Я вновь оглянулся. И верно, ведун не топи промерял посохом, а вглядывался в водяные лужицы, оставшиеся после дождя. В них кишмя кишела разная мелкая живность – опасные, несмотря на свою призрачность, черви-волосатики, толстозадые жуки-плавунцы, безобидные, хоть и жуткие с виду, водяные скорпионы. От малейшего колебания воды они прятались в глинистый ил, поднимая со дна своего маленького владения размытые дымки грязи.

Что хотел отыскать Чужак, заглядывая в зеркальные озерца? Может, себе лекарство? У ведунов на лечение все сгодится – и змея дохлая, и трава, и ягода, и вода луговая.

Бегун тоже заметил странное пристрастие Чужака к лужам, спросил:

– Что ищешь?

– Не ищу. – Чужак вскинул голову и чуть не оступился на топком месте. Медведь вовремя подхватил его под локоть, помог выправиться. – Следует нам встречи остерегаться – да не простой. Бежала этим путем Росомаха. Не одна, с краденным ребенком.

О Росомахах все знали. В нашем печище они не водились – мы промышляли больше охотой, чем пахотой. Зато в Порубке, что стояло в дне пути от нас, было много ржаных полей. Туда Росомаха частенько наведывалась. Вставала посреди ржи, распущенные волосья струились по спине, отливали золотом на солнце, слепя неразумных детей. Матери в поле работали, а без материнского пригляду детишки, точно воробушки малые. Чирик да чирик, и поскачут в рожь, смотреть, что там сияет. Тут-то Росомаха и становится зверем. Прыгает к ним, точно огромная желтая кошка, да так быстро, что и глазом не уследить, хвать одного иль двух ребятишек и – в лес. Куда она похищенных детей несла, никто так и не узнал. И словить ее не удавалось – хитра была и проворна. Со Стрибожьими внуками в беге могла поспорить. Я сам ее однажды видел, когда с отцом в Порубок приходил невесту приглядывать. Было это в травень, на комарницу, рожь еще только робко потянула к солнышку веселую зелень ростков. Росомаха шла по полю, словно приглядывая, хороши ли посевы. Она мягко переступала босыми ногами, не приминая зелени, а волосы летели за ней черным покрывалом. Это мне уже после объяснили, что волос у нее вместе с рожью поспевает. Как начинает рожь колоситься, так и у нее золотой волос проявляется. А тогда я не знал ничего и, помню, смеясь, крикнул отцу:

– Глянь, девка бесстыжая иль полоумная по лядине ходит!

Росомаха услышала, всполошилась и огромной черной кошкой метнулась в лес. Помню, я напугался тогда, точно малый глуздырь, а ведь уже женихаться собирался. Лицо у меня побелело, сдавил отцовскую руку так, что он посмотрел на меня и сказал:

– Мал ты еще смелым быть, знать, мал и жену в дом вводить.

И повернул обратно, забыв про смотрины. А мне жену хотелось. Не потому, что тело жаждало, а обидно было, что малым обозвали. Только сейчас понимаю – и впрямь мал был…

– Лис, – обратился ведун к насторожившемуся охотнику. – По запаху сможешь узнать, где она прячется? Я чую недалеко, точно не скажу, нюх не тот.

Лис старательно засопел носом, а потом указал рукой на высокую ель-отшельницу, выросшую пышной и зеленой, словно назло своим тощим соседкам. Чужак кивнул и зашептал Лису:

– Стой здесь, а если Росомаха на тебя побежит, говори: «Красна девица по полю бежит, чужих детушек к себе ворожит, в дом не заходит, косы не заплетает, меня, паренька, не замечает. Я колдунье-ворожее не люб, а полюбит – на третий день стану к камню, сердце ретивое вырежу да ей отдам» – и станет она опять девушкой.

– Да ты что?! – хором возмутились братья. – Такое пообещать!

– Дело ваше, не хотите – не надо, а добра от встречи с Росомахой ждать не приходится. Лучше самим ее выманить, чем она на нас нежданно-негаданно кинется.

Братья упорно отказывались, качая головами, да и мне затея Чужака не нравилась. Беляна, раздумывая, закусила губу. Бегун недоверчиво косился на ведуна, но все же любопытство взяло верх, и он заявил:

– Я скажу, что надо. Гони Росомаху.

Чужак подкрался к ели, зашевелил губами, прося у дерева прощения, что осмелился его потревожить, и приподнял могучие нижние ветви. Оттуда словно огневая молния метнулась. Бегун не оплошал, заорал во все горло, что ведун велел. Уже скрывшаяся было из виду Росомаха далеко у деревьев остановилась, а потом, неведомо каким образом, словно мгновенно переметнувшись через топь, возникла возле Бегуна. Только не кошкой уже, а обнаженной девицей с маленькими звериными глазками и сплюснутым, точно вдавленным внутрь лица, носом. Зато волосы у нее были роскошными. Золотая полноводная река стекала по белым плечам до самой земли и рассыпалась на зеленом мху огневыми разводами. Девица едва доставала Бегуну до плеча. Приподнявшись на носки, она заглянула ему в глаза и спросила низким рычащим голосом:

– Правду ли сказал?

Бедняга Бегун забегал глазами, точно уличенный воришка, отыскивая Чужака, но того и след простыл.

Мне тоже стало не по себе. Вообще-то Росомаха лишь детям да бабам беззащитным опасна, а для прочих – создание безвредное, но кто знает, какова она будет в ярости?

Росомаха молчала, ожидая ответа, и, заалев, Бегун попробовал вывернуться:

– А ты как думаешь?

Девица зашипела, словно рассерженная кошка, губы ее приподнялись, по-звериному обнажая длинные острые клыки:

– Обманул!!!

И никто не успел схватиться за оружие, как на месте, где только что была девушка, взметнулся огненный вихрь. Скрутившись воронкой, он, подвывая, двинулся на Бегуна. Тот попятился и, споткнувшись, еле удержался на ногах. Над моей головой что-то тонко свистнуло, и, обернувшись, я увидел Чужака, прятавшегося под прикрытием елей. В вихрящемся огне нечто, совсем по-человечьи, застонало, ахнуло, и он безжизненно опал на землю. В ползущем по земле тумане лежала Росомаха. Золотые волосы ее разметались вокруг, открывая взгляду слабое девчоночье тело. Грудей у нее вовсе не было, а тощие ребра, казалось, светились сквозь белую кожу. Она была жива и часто дышала, но почему-то не пыталась подняться. Мне даже стало жаль ее, когда увидел нож ведуна, пригвоздивший к земле ее длинные волосы.

– Пусти, – попросила она тонким голосом, безошибочно угадав в Чужаке своего обидчика.

– Ребенка куда дела? – не обращая внимания на ее просьбу, спросил Чужак.

– Съела… – честно призналась Росомаха, и жалость моя пропала. Не верилось, что лежащая на земле хрупкая женщина могла съесть ребенка, словно дикий зверь, а если бы поверилось – убил бы ее без промедления.

Однако Чужак верил ее словам, но тем не менее не спешил казнить. Немного помолчав, он опять спросил:

– Если освобожу, через топь до Ладоги проведешь?

– Не до самой Ладоги, до берега Мутной, откуда Ладогу видать, – быстро ответила Росомаха, почуяв надежду на спасение.

– И то ладно. – Чужак потянулся было вытаскивать из ее волос ножик, как Бегун перехватил его руку. Побледнев, зашептал:

– Не верь! Не верь! Лжет перевертыш!

– Глупости! – Чужак стряхнул с руки его пальцы, словно назойливую букаху. – Мне лучше знать, кому верить.

Пока они говорили, Росомаха, по-прежнему лежа на спине, затравленно переводила глаза с одного на другого и, наконец, поняв, что Чужак настоит на своем, заулыбалась, показывая белые клыки.

– Не лыбься, тварь, – резко наподдал ей по ребрам Лис. – Кабы не ведун…

– Кабы не ведун, ты бы уже жжеными костьми на болоте лежал, – оскалилась уже освобожденная Росомаха, поднимаясь с земли. В ее роскошных волосах запуталась трава и мелкие веточки. Повернувшись к Чужаку, она сказала: – Пошли, что ли?

Ведун кивнул.

Пошли – это мягко сказано. Нет, не шли мы, а бежали, словно от погони, спотыкаясь о преграды, хлюпая по жидкой грязи и раздирая лицо и одежду о ветви встречных деревьев. Мы бежали изо всех сил, а все же Росомахе удавалось всегда опережать нас и, исчезнув далеко в болоте, вновь возникать где-то рядом, каждый раз пугая своим внезапным появлением. Радуясь нашему испугу, она заливисто хохотала и вновь неслась вперед. Не трогала она только Чужака, видно, поняла – не по зубам ей ведун. Пот застилал мне глаза, в груди горело, и лишь мысль о том, что рядом, не сдаваясь, задыхается Беляна, заставляла меня бежать дальше. Постепенно боль становилась все сильнее, ноги подламывались, и я, ощущая во рту вкус крови, начал проваливаться в полубредовое состояние, когда все вокруг обретает очертания увиденных когда-либо предметов, а в памяти всплывают случайные люди, которых при встрече и не вспомнишь. Вставало перед глазами родное печище, и отец, улыбаясь так, как улыбался, лишь когда была жива мама, протягивал ко мне руки, и я бежал со всех сил к нему, но все пропадало, и вновь проскакивал передо мной огненный силуэт Росомахи, и разносился по лесу ее клохчущий смех. А затем и она исчезала в темноте, и вместо нее вставал из влажного мха Хитрец, покачивая головой, и пытался мне сказать что-то, но губы его шевелились, а слов не было, и, огорченно разводя руки, он рассыпался дождевыми брызгами. Капли влаги летели над болотом, словно птицы к острову Буяну по осени, и оседали на затянутом холстиной окне. А там, за окном горбилась старуха из Захонья и, разминая ссохшуюся руку, крутила в мотки пряжу.

Не знаю, тащил меня кто или сам я добежал до высокого берега Мутной и там рухнул без сил и сознания, а только, когда очнулся, несла подо мной воды могучая река и солнце, войдя в полную силу, улыбалось с неба. На другой стороне Мутной виднелись поля с золотыми снопами, и, словно маленькие мураши, копошились возле них люди. Блестели потными обнаженными спинами мужики, мелькали бабьи белые платы, и доносились звонкие выкрики ребятни. Та чадь, что жила пахотой, в эту пору с полей не уходила – созревали озимые и яровые уже были наготове, а меж тем, и сенокос не кончался. Может, потому и были названы предпоследние дни червеня – бессонниками, что не до сна было земельным людям.

Сама Ладога раскинулась по берегу, словно ленивая баба, прилегшая отдохнуть и полюбоваться слаженной работой жнецов. Посередке высилась забранная тыном торговая да мастеровая Ладога, а вокруг нее низко сидели бедняцкие домишки. По ним сразу было и не понять – дома то или землянки. Жили там все вместе, и люди, и скотина.

– Ну вот, а Бегун говорил – обманет, – донесся до меня голос Чужака. Помогая посохом занемевшему от долгого бега телу, он приковылял ко мне и опустился рядом на траву. Глаза его вперлись в тягучие ленивые воды Мутной.

– Остальные где? – спросил я его.

Ведун улыбнулся, видно доволен был, что добрался наконец до Ладоги.

– Кто где свалился… Да не дергайся, – заметив мой нервный жест, успокоил он. – Все неподалеку. Очухаются – сами придут.

Он говорил так уверенно, что я позволил усталым мышцам расслабиться и повалился в траву. Облака плыли надо мной, причудливо изменяясь, иногда устрашая своим обликом, иногда чаруя и даря добрые предзнаменования. По облакам можно было лишь погоду правильно угадать, а во всем остальном не всякий ведун мог разобраться.

– Чужак, – спросил я ведуна. – А Росомаха где?

– Ушла в лес. Не любит она на люди показываться.

– Как ты?

– С чего так решил? – вопросом на вопрос ответил ведун.

Я почуял в его голосе настороженность и сел:

– Да лицо все прикрываешь, людям не показываешься. Я понимаю, с твоей силой сладить нелегко…

Меня прервал смех Чужака. Так он еще никогда не смеялся. Казалось, будто взошло над Мутной еще одно солнышко, так тепло стало на душе, и птицы затренькали звонко, словно весну встречали. Я удивился, что жнецы на том берегу не заметили, не обернулись в нашу сторону, а продолжали неутомимо трудиться, монотонно вытягивая какой-то невеселый мотив. Они пели эту нескончаемую песнь с того момента, как, выйдя на поле, отбили поклоны на три стороны, упустив лишь злую северную, и взялись за серпы, а закончат только после жатвы, убрав поле и оставив лишь малую долю несрезанного урожая Велесу.

Я посмотрел на смеющегося ведуна. В его глазах веселыми огнями плясали колдовские искры. Опять ворожит? Зачем?!

– Не пугайся, – заметил мое недоумение Чужак. – Не ворожу. Так ты решил, будто я ненароком повредить боюсь, потому и глаза скрываю?

Вопрос в сочетании со смехом был обидным, но почему-то у меня не возникало желания обижаться, и я просто ответил:

– Думал…

Чужак смеяться перестал, но улыбка не сошла с его лица:

– Я с силой родился. Она мне, что тебе – руки. Не прячешь же ты их из боязни ударить. И мне своей силы бояться нечего. А об истинной причине скажу, когда верить буду больше.

Не хочет, и не надо. Его дело – ему и решать, а меня иное тревожило. Ладога. Там, в городище, Меслав, а здесь, на другом берегу, – его погибель. И не упредишь никак, а упредишь – Чужака предашь, с которым крепче побратимов дорогой повязаны…

С треском круша невысокий кустарник, к нам подошел Медведь и, пыхтя, признался:

– Ух, еле отыскал. Кабы не следы… Он повернулся назад и закричал:

– Эй, Лис! Тут они!

Издалека отозвались знакомые голоса, зааукали, каждый на свой манер. Бегун протяжно, плавно, словно песню петь собирался. Лис отрывисто и громко, точно пес, заслышавший дорогого человека, а от последнего голоса у меня подневольной птицей забилось в груди сердце, рванулось навстречу кричащей.

Эх, Беляна… Не на беду ли тебя встретил? Другой тебя присушил, и неведомо – сумеешь ли забыть его, посмотришь ли когда на меня так, как на него любуешься…

 

БЕГУН

Альдейнгьюборг – так называли Ладогу варяги. Было их здесь великое множество, и почти треть исконно живущих в Ладоге давно состояла с ними в родстве. Именно поэтому не посадил Рюрик на городище никого из своих, а позволил по-прежнему княжить старику Меславу. То ли в знак благодарности, то ли пораскинув умом и сообразив, что пришлый варяг силен, а его дружина воюет куда лучше гончаров и пахарей, Меслав отказал в помощи Вадиму-Новоградцу, когда тот решил воспротивиться власти Рюрика. С тех пор старый Князь умудрялся жить с урманами полюбовно, а порою и с выгодой для городища. Поговаривали, что, когда Вадим осмелился просить у Меслава помощи, тот ответил: «Сам варяга звал, сам его и гони». Людям ответ Меслава понравился, тем более что воинственная дружина варяжского сокола немногого требовала за охрану мирного города от других, более злых и нахрапистых северных пришельцев. И хотя Рюрик с дружиной сидел в Новом Граде, в Ладоге была своя дружина, смешавшая всех – и своих, и пришлых. У нас в печище о Княжьей дружине говорили многое. Будто живут дружинники в Княжьем доме, и есть средь них нарочитые, с которыми сам Меслав совет держит, а есть и уные – младшие, которые словно слуги по хозяйству хлопочут и от Князя за службу получают еду, одежду и кров. А еще были в дружине вой, те самые, о храбрости которых складывали песни те, что пришли к воинскому делу из леса, от косы да топора, и нерушимой силой встали за родную землю. Средь воев тоже встречались разные – и именитые, и отроки, но в народе шептались, что случись чего – лучше воев никто не обережет.

За три дня, проведенных в городище, мы успели на них насмотреться. Я был разочарован. Большего ожидал от воев. Думал, будто не люди это – богатыри, под стать самому Волоту, а они оказались всего лишь статными мужиками, увешанными красивым оружием. Довелось бы им один на один с Медведем силой померяться, многие бы извалявшись в грязи ушли. Вот коли скопом, тогда дело другое…

Видел я, в основном, людей из младшей дружины – нарочитые уехали вместе с Меславом к Рюрику, оговаривать дань. Об их отъезде поведал приютивший нас бондарь. Звали его, словно певчую птицу, – Изок. Он и был под стать своему имени – болтал постоянно, а молчал разве только когда ел да когда спал.

Чужак ничуть не огорчился отсутствию Меслава. Узнав новость, спокойно пожал плечами:

– Подождем. Когда-нибудь да вернется.

Изок был холост и уже седел, но жену в дом приводить не собирался. На расспросы отшучивался, но в глубине глаз загоралась старая горестная тоска. О ком вспоминал, по кому тосковал бондарь, спрашивать было неловко да и бессмысленно. Зато в родне у Изока ходило чуть ли не пол-Ладоги. Два кузнеца – серповик и оружейник, приходились ему родными братьями. Старший, узнав о том, что мы прибыли в Княжью дружину, притащил в горницу несколько мечей и легкие звенящие кольчуги, запросив за все смехотворно низкую цену. К товару он приложил как подарок длинные ножи и настоящий боевой топор для Медведя. Меня удивило столь неслыханное радушие, но все объяснилось, когда Изок серьезно заметил:

– Берите. Брат знает, с кого какую цену просить. Видать, ему все это сторицей окупится.

Кузнец стоял возле него, в серых жестких глазах мелькали отблески огня, полыхало пламя, взметывались и тяжело падали кузнечные молоты. Все знают – кузнецу ведомо куда больше, чем простым людям, и я потянулся к оружию. Славен поблагодарил сдержанно и тоже принял подарок. Оружейник, одобряя, кивнул светловолосой головой и вышел. Показалось, будто ушло вместе с ним из избы нечто могучее, словно сам Святовит незримо присматривал за ним, оберегая своего человека.

К нам приходил не только кузнец – многие желали взглянуть на людей Приболотья. Ладожане, видевшие множество гостей из дальних стран, дивились на нас, словно малые дети. Почему-то Приболотье казалось им невообразимо далеким, затерянным в трясинах печищем, а многие о таком и не слышали вовсе. Неудивительно, если сам Меслав забыл наш род. Убедившись, что мы мало чем отличаемся от них самих и говорим на том же языке, гости уходили, оставляя на столе и лавках разнообразные подарки. Однажды, преисполнившись благодарности и напившись липовой медовухи, Лис вздумал рассказывать подзадержавшимся гостям о нашем путешествии. Половину событий он упустил, а другую половину переврал, но слушатели были поражены. Русалка и оборотни еще ничего, но, услышав о Змее и бегающей на другом берегу Мутной Росомахе, они стали похожи на ребятишек, напуганных Бакой. Нет, они, конечно, знали о подобных дивах, но вовсе не предполагали, что с ними можно увидеться и даже разговаривать. Рассказ Лиса, изрядно приукрашенный, передавался из уст в уста, и на другой вечер гостей привалило уже вдвое больше. Изок смеялся, радуясь, а перетрусивший и уже забывший, что врал, Лис наотрез отказался повторить свой рассказ. Люди ждали, и, чтобы не бесчестить хозяина, я взялся рассказывать вместо Лиса. Сам не знаю, как вышло, только петь мне было привычнее, чем говорить, и я запел. Закончил же далеко за полночь.

Довольные гости, гомоня, побрели по домам, и Изок гордо сказал:

– Вы – лучшая мне награда на старости лет.

– Почему? – зевая, удивился Славен, а Изок, недоуменно уставившись на него, пояснил:

– А как же? Гость – в дом, и бог – в дом. Сколько у нас гостей-то было сегодня! А завтра того больше будет!

После его заявления я долго не мог заснуть. Насчет гостей и богов он верно подметил, а все-таки снова петь про то же не хотелось. Как бы ни была песня хороша, а от повторов надоест, потеряет свое очарование.

Но самое досадное случилось на другой день. Нас стали узнавать все. Стоило выйти за порог, как, перешептываясь, люди показывали на нас пальцами, ребятня, не смущаясь, норовила потрогать хоть краешек одежды, а девки, опуская глаза вниз, стыдливо краснели.

Вот тогда-то и стали заметны средь остального люда дружинники. Они единственные проходили мимо нас, словно мимо пустого места. Многие из них повидали куда больше нашего, и болтовня малых людишек с болот казалась им пустым бахвальством. Да еще не обращал на нас внимания один жалкий старик в истрепанных лохмотьях. Откуда он взялся – никто не знал, но я часто видел его сидящим на одном и том же месте, возле пристани, и обреченно смотрящим на Мутную. Мне чудилась в нем какая-то сокрытая тайна, настолько печальная, что стоит о ней молвить – и полетят слова белыми плачущими лебедушками за сине море в чужедальние страны, о коих тоскует старикова душа. Почему так думалось – не ведаю, и, надеясь хоть что-то узнать о старце, я указал на него Чужаку. Ведун подошел к страннику, склонился и зашептал ему что-то. Тот слушал недолго, а потом встал и послушно поковылял прочь, держась берега. У меня слезы выступили при виде его тощей ободранной фигурки, одиноко плетущейся из городища.

– Зачем прогнал? – спросил я Чужака.

Он задумчиво посмотрел вслед старцу и ответил:

– Я ему не указ. Сам он ушел…

– Да что ты сказал-то ему?

– А ему говорить много не надо. Не по нраву я ему, вот он и ушел.

Я рассердился и на себя, и на ведуна. Не мог он слов добрых для старика подобрать, да и я хорош – нашел, кому указать на беднягу! Будто не знал – для Чужака все люди, что собаки, нужны лишь, когда лают и недругов отгоняют, а до остальных ему и дела нет. Словно на крыльях я помчался к дому, благо недалеко, схватил пару кокурок и, догнав старика, сунул ему в руку:

– Возьми, дед.

Странник остановился, вскинул на меня голубые выцветшие глаза и неожиданно сильным голосом произнес:

– Я тебя хорошо знаю, лучше остальных твоих вервников. Если и ждал от кого подарка, то уж никак не от тебя. Но коли ты ко мне с добром, то и я тебе подарок сделаю.

В полной уверенности, что дед спятил, я начал было отказываться, но он засмеялся и продолжил:

– Мой дар руками не потрогаешь – его душой чуют. Когда понадобишься ты моей хозяйке, ни я, ни братья мои не войдут в твою душу. Запомни! – закончил он торжественно и, отвернувшись, поплелся дальше. Не пройдя и двух шагов, он отбросил в сторону мои кокурки и пропал.

Я протер глаза – старика не было. На плечо легла чья-то рука. Резко развернувшись, я увидел Чужака.

– Я слышал. – Он склонил голову, всматриваясь в мое лицо. – Воистину дорогой подарок сделал тебе Дрожник.

– Кто?! – переспросил я.

– Дрожник, – невозмутимо повторил ведун.

Неужели тот самый Дрожник?! Верный прихвостень злобной Морены, поджидающий слабости человеческой и вползающий ему в душу, заставляя кожу покрываться мурашками, а сердце трепетать при любой опасности. Нет! Старик вовсе не походил на страшилище, каким должен быть Дрожник. Я не верил…

– А ты поверь, – жестко произнес Чужак и пошел прочь, оставив меня наедине со своими сомнениями. Поверить я все-таки не смог и поэтому, решив ничего не рассказывать остальным, поспешил за ведуном. Засмеют еще, как с Лешачихой из Волхского Леса…

Подходя к избе Изока, мы услышали громкие крики. Гудящая толпа толкалась перед входом. Сердце у меня заныло. Всяко уж не ради веселья собрались здесь люди. Продравшись сквозь плотно сомкнутые спины, я выскочил в середину людского круга. Потасовка была в разгаре. Вооруженный невесть где добытой оглоблей Медведь, яростно рыча, расшвыривал кружащих возле него дружинников. Те, ученые не палками, а вражьими мечами, ловко уворачивались, но подступиться к Медведю не могли. Славен, Беляна и Лис, стоя чуть в стороне со скрученными за спиной руками, хором уговаривали его прекратить драку. Но, обычно спокойный, Медведь, разозлившись, не слышал никого, кроме своей ярости. Я рванулся к спутанным вервникам, но Чужак цепко прихватил мое плечо. Я дернулся. Ведун мне не указ, когда наших бьют! Тут не глазеть – помогать надо! Я столкнулся глазами со Славеном. Он корчил непонятные рожи, словно хотел сказать мне что-то, и косил глазами в сторону Мутной.

– Беги, – шепнул мне в ухо Чужак. – Он велит тебе уходить.

– Куда? – обреченно спросил я.

– А этого уж я не знаю, – заявил Чужак и неожиданно шагнул в круг, словно ненароком очутившись между разъяренным Медведем и рослыми воями. Остановить на лету оглоблю не удалось бы никому, поэтому ведун просто присел, пропуская ее над своей головой, и, выпрямившись, громко изрек:

– Я с ним.

Конец его самодельной шапки нависал над глазами, пряча их в тень, а сам он странным образом согнулся, преобразившись в худого долговязого мужика болезненного вида. Точь-в-точь, как выглядел в Приболотье. В толпе раздался смех.

Опешивший Медведь опустил дубину, и на него немедленно налетели сразу трое. Чужака тоже схватили за руки, при этом он потешно извивался и громко орал. Не понимая, что происходит, я тупо переминался среди зевак. Вокруг хохотали, вспоминая мои песни и байки Лиса:

– Колдун… Ох…

– Во горазды врать-то… Ха-ха-ха! А я чуть не поверил!

– Оборотней… Победитель… У-у-х… Хе-хе-хе… Охочие до забав люди на разные голоса дразнили Лиса, но больше всего доставалось Чужаку, понуро повесившему голову ниже плеч. Медведя не задевали. Его сила вызвала симпатию даже у любителей позубоскалить.

– Эй! А вот и баенник ихний! – воскликнул чей-то задорный молодой голос, и вокруг меня мгновенно образовалась пустота. Дородный дружинник с соколом на щите двинулся ко мне. Сразу стало ясно, кто старший. Сокол, знак Рюрика, был лишь у него.

– Добром пойдешь или силой? – неторопливо спросил он. Толпа стихла под напором его отрывистого, словно лающего, голоса.

– Не троньте баенника, – раздвинув могучими плечами примолкнувших людей, ко мне вышел оружейник. – Он вреда вам не причинял.

– Не лезь, Стрый! – Дружинник недобро покосился на кузнеца. – Где один, там и все.

Стрый упорно отодвигал меня в сторону, нажимая плечом:

– Я за него поручусь. До Княжьего прихода в моем доме будет жить.

– Нет. С нами пойдет, а Меслав вернется – рассудит.

Дружинник сделал едва заметный жест ожидающим в стороне младшим, и они, отстранив Стрыя, плотно ухватили мои локти, скручивая руки за спиной.

– Вязать-то зачем? – уже поникшим голосом спросил кузнец. – Гости они все же.

– Гости на хозяев руки не поднимают, – отрезал старший, подталкивая меня в спину.

Безоружные и осмеянные, мы потащились к Княжьим хоромам, чванливо взирающим на нас высокими оконцами. Те, кто недавно нами восхищался, теперь или поддевали непристойными шуточками, или молча отворачивались, и даже Изок, попавшийся навстречу, лишь проводил нас изумленным взглядом. Сочувствие горожан вызывала только Беляна, наотрез отказавшаяся уйти подобру-поздорову. В ее ясных глазах горел неумолимый огонь, и, когда вконец измученные вопросами встречных дружинники попробовали отогнать ее копьями, она, резко сдернув с головы платок, показала собравшимся куцые волосы и крикнула:

– Где жена должна быть, как не подле мужа? Вот муж мой! – И с этими словами повисла на шее Славена. Тот залился краской, но промолчал. Он бы не прочь от нее такие слова наедине услышать да в родном доме. Однако Беляна своего добилась. Ее больше не трогали, позволяя идти рядом со Славеном. Почему она бросилась на шею именно ему, не знал никто из наших. Может, наконец, почуяло женское сердце того, кто готов за нее и жизнь и душу положить…

Люд в Ладоге на расправу был скор, поэтому острога здесь не ставили, а тех, кто смел против Княжьей воли или божьих законов идти, судили сразу, недолго думая, или позволяли богам решать – виновен ли пойманный, испытывая его огнем да водой. По зиме чаще водой. За неимением острога нас заперли в бывшую медушу. В пустой и холодной клети до сих пор стоял терпкий запах вина и прелой репы. Высокий рябой парень из меньших дружинников хотел было захлопнуть дверь, оставив нас в темноте и сырости, когда старший одернул его:

– Не злобствуй по мелочи, Микола. Люди они, так и ждать должны по-людски.

С этими словами он ловко, одним движением меча, перерубил веревки на руках Славена и протянул ему тлеющий светец:

– На. Да вот еще… – На глинобитный пол, влажно чмокнув, шлепнулись лепешки, те, которые я давал старику. Видно, привыкнув беречь еду, я поднял их тогда, у Мутной, и, сам того не замечая, принес к месту драки. Там же, верно, и выронил…

Захлопнувшаяся дверь отрезала от нас все, чему радуется человечья душа – и ясное солнышко, и голубое небо, и колосящиеся рожью поля. Так ли мечталось прийти к Князю? А коли подумать, разве случается все, как желалось? Скорее наоборот. У богов свои задумки, они и решают, где кому быть…

– Чего с дружинниками не поделили? – спросил я притихших родичей.

– А того, – зло откликнулся Славен, – что у Медведя руки чесались от долгого безделья.

– Неправда, – пробурчал охотник, высвобождая из пут затекшие запястья. – Я его за дело бил.

– Объясни нам, дуракам, какие у тебя дела с Княжьими воями? – сердито буркнул Лис.

– А чего объяснять-то? – Медведь закряхтел, усаживаясь на пол. – Помните старуху из Захонья?

Все дружно кивнули.

– Так дружинник тот рябой – ее сын. – Медведь огляделся и, заметив недоумение на лицах, устало принялся втолковывать: – Мать с голоду пухнет, а он вовсе забыл о ней да еще лжет, не краснеет. Я ей, говорит, каждую весну по пять кун посылаю, и украшения, и одежду. Не мог я на рожу его нахальную смотреть, вот и стукнул пару раз. Он – меня… Так и завязалось.

– Эх, Медведь, – вздохнул из темноты Чужак, – тебе бы ума столько, сколько силы…

– Как это? – не понял тот.

– Да просто. – Ведун, постукивая посохом, который у него не удосужились отобрать, вышел на свет. В мерцающем огне светца по его лицу бегали темные тени, оседали на глазах печальными серыми птицами. – Староста в Захонье на руку не чист, а все через него проходит. Посылал Микола матери, что говорил, да только добро это теперь в Старостиных сундуках лежит.

Оглушенный подобным откровением, Медведь поник головой и осел вялой грудой:

– Как же так? Выходит, зазря я его?

– Хуже не то, что ты его, а то, что нас из-за тебя. – Славен говорил с Медведем, а смотрел на Беляну – одобрит ли. Она не сводила глаз с Чужака, и Славен тоже покосился на него: – А тебя какого ляда заступаться понесло да еще так неумно? Или здесь сидеть нравится, а не в теплой избе?

В неярком свете блеснули белые зубы ведуна:

– А для меня нет верней способа от недругов скрыться и с Князем встретиться.

Меня словно ушатом ледяной воды окатило. А я-то не мог понять, чего Чужак удумал. Ох, хитер! Его здесь и впрямь ни один враг не достанет. Недаром у дверей позванивает оружием Княжий дружинник. Да и Меслав мимо не пройдет… Что же делать-то?! Что делать?

Славен тоже помрачнел, смолк, обдумывая слова ведуна, и тут неожиданно взорвалась Беляна:

– Не хочу я тут сидеть! Я мышей боюсь!

– А тебя и не звал никто. – Продолжая усмехаться, Чужак повернулся к ней. – Сама шла.

Славен и подняться не успел, как она дикой кошкой метнулась к ведуну, замахнулась, целясь в лицо.

Даже в темноте было видно, каким жгучим румянцем залились ее щеки. Чужак ловко поймал на лету ее ладонь и, быстро вывернув за спину, отбросил девку прочь. Страх заполз в мою душу, по-змеиному извиваясь. Ох, рассердился ведун! Откинет сейчас со лба ткань и испепелит девку глазами, превратит в мышь иль какую гадину ползучую!

– Не тронь! – Я вскочил, загораживая собой потирающую локоть Беляну. Внутри все трепетало в предчувствии чего-то страшного, но ничего не случилось, лишь Чужак удивленно спросил:

– Ты что, белены объелся?

У меня еще тряслись ноги и сухость драла горло, когда осознал, что никто не собирался наказывать Беляну, а к выходке ее ведун отнесся, как к шалости неразумного ребенка. Чего, мол, сдуру не сделаешь…

Зато сама она обиделась не на шутку. Славен подсел к ней, утешая положил руку на остриженные волосы, зашептал что-то ласковое. Лис, глядя на них, криво усмехнулся, но язык придержал, понял – не до смеха обоим. Беляна сначала Славена не замечала, продолжая молча утирать слезы, а потом, словно прорвало затон на реке, закатилась рыданиями, уже не пряча боли и обиды. Если бы в ту минуту угораздило Чужака Славену в глаза глянуть, увидел бы он там такую злость, что всем его чарам не превозмочь.

Сверху заскрежетала, приоткрываясь, дверь, и в нее заглянуло круглое безусое лицо.

– Микола! – радостно воскликнул Медведь и, собираясь повиниться, двинулся на свет. Микола опасливо отшатнулся. – Ты прости, друг. – Медведь потянулся к дружиннику огромными ручищами. – Обмишурился я. Зазря тебя колотил.

Его ладони пошли навстречу друг другу, пытаясь ухватить ускользающее за дверь лицо Миколы. Дружинник, струхнув и еще не понимая, о чем толкует Медведь, захлопнул дверь перед самым его носом. Охотник растерянно посмотрел на закрывшийся лаз, а потом повернулся к нам, с недоумением в глазах:

– Чего это он?

Мне стало смешно, да и не только мне. Славен смеялся, и Беляна, утирая слезы, кривила губы в улыбке, а Лис, сохраняя серьезное выражение лица, подошел к брату и, приобняв его за плечи, назидательно вымолвил:

– Стесняется…

Медведь удовлетворенно кивнул. Поверил!!!

Кабы знал я, что не доведется больше так посмеяться, не сдерживался бы…

 

СЛАВЕН

Кто знает, когда наступит такой миг, что захочешь остановить неумолимое время и беззвучно, одним лишь сердцем, закричишь, умоляя богов повернуть солнце вспять? Я не знал, пока не загремели снаружи тяжелым оружием дружинники и звучный незнакомый голос не произнес:

– Кто здесь ведун? Князь вернулся. Зовет. Захотелось схватить Чужака за руки, прижать к холодному полу и встать вместо него, отводя неминуемую беду не то от Князя, не то от ведуна. Но не решился, да и не успел бы. Чужак темной птицей взлетел к зовущим:

– Я ведун.

Поднялся натянутой тетивой Бегун, выплеснул в спину ведуну замерший в голубых глазах страх:

– Побойся гнева Перунова, Чужак. Не твори зла Меславу.

Ведун остановился, будто выросла у него на пути неодолимая преграда, окинул Бегуна презрительным взглядом:

– Может, ты знаешь, чего мне неведомо? Почему просишь Князя не обижать? Или в силе его сомневаешься?

– Не в его, – певун потупился и тихо прошептал: – В твоей…

Я знал – он лжет, пытаясь остановить ведуна, да только кривда получалась у него нескладной, неумелой, и краска заливала щеки, словно у девицы, завидевшей суженого. Чужак усмехнулся:

– Значит, обо мне печешься – не о Меславе? Бегун смутился еще больше, часто заморгал глазами, и тогда ведун жестко спросил:

– Хочешь меня Князем видеть?

Бегун отшатнулся к стене, а я вспомнил обещание, данное ему в дороге, и, зажав робость так, чтобы и шевельнуться не посмела, шагнул вперед:

– Нет, Чужак! Не быть тебе Князем.

Помутилось вдруг в голове, словно перепил вишневой медовухи, почудилось, будто смотрит ведун не в глаза, а прямо в душу. Прикрывая ее, руки сами поползли к горлу.

– Почему так дорог вам старый Князь? – Ведун спрашивал, словно силился что-то понять и не мог, – Что видели от него хорошего? Или о благе родной земли печетесь? Тогда не лучше ли в Ладоге молодому да сильному княжить вместо больного старика? А может, считаете, недостоин я?

– Ты-то достоин. – Бегун вновь обрел голос. – Да только есть у нас Князь. Больной, старый, но за чадь свою радеющий. У честного человека и язык не повернется погибель ему кликать.

Чужак озадаченно смотрел на него:

– По-вашему, лучше мне сгинуть, чем Меславу?

Об этом я никогда не задумывался. Не мог себе представить, чтобы ведун отказался от намеченного. Ни разу он себе не изменял, а изменит – не будет более Чужака, лишь тень его останется. Значит, или ему погибнуть, или Меславу. Не отвечая, я отвернулся. Не хотел видеть уходящего ведуна, чувствовать бессильную ноющую боль.

Дверь за ним захлопнулась, и тотчас Бегун закричал в голос, колотясь о земляную стену:

– Не-е-ет!!!

Так кричал, будто с жизнью прощался. Беляна бросилась к нему, прижала к груди растрепанную голову певуна. Он притих, только скулил тихонько, словно голодный щенок. Женская ласка для раненой души – лучшее лекарство.

– Погоди выть-то. – Медведь встал на ноги, разминая их, посгибал колени. – Чужак умен. Глядишь, и не станет с Меславом ссориться.

– И то верно! – Лис за беззаботностью запрятал тревогу и неуверенность. У него от беды свой щит. – Явится к Меславу с чистыми помыслами, на службу к нему поступит, нас отсюда вызволит. Вы припомните – бывало ли, чтобы Чужак о нас не позаботился? И нынче не случится такого. Выберемся отсюда, домой пойдем, а то и по дороге где осядем, хозяйство заведем. Бездомников наших к себе позовем из болот. Не век же им по чужим избам мыкаться…

Ах, как хотелось верить Лису. Как хотелось! Виделся мне, словно наяву, большой дом, не меньше Княжьего, со светлой горницей и высоким крылечком. Внутри – пестро от ярких ковров и полавочников. И уютно от запаха горячего хлеба. А княгиней в тех хоромах – Беляна, да не в простой сермяге, а в поволоке и зуфи. И вместо платка на белом лбу кика жемчужная…

Я и не заметил, как забылся. Вспыхнули светом призрачные хоромы, и заплясали по стенам страшные видения, от которых шевелились волосы на голове, а рука сжала пустоту, нащупывая оружие. Пылала Ладога… Пожар бесновался над ней, огненными щупальцами тянулся через реку к притихшему в страхе лесу. Тяжелый дым плыл полем, застилая солнце. Сквозь проломленный тын бежали ратники, скатывались с земляного вала, но дым скрывал лица, и только неведомое чутье подсказывало – не пришлые они, не морские разбойники, а наши, словене. Я замахивался на врагов сверкающей сталью, но все плыло в дыму и тумане, а перед глазами вставало милое лицо Беляны. Улыбалось, стирая с сердца страх и ненависть. Карие глаза в самое нутро заглядывали и, видя невидимое, упрекали: «Все воюешь… Успокойся… Давно это было… Прошло…» Но потом пропадали любимые черты, и вновь касался слуха звон оружия, а златобородый Перун смеялся, любуясь идущими на бой воями…

– Славен! Очнись, Славен!

Я дернулся, вырываясь из цепких объятий сна, но лязг оружия все еще звучал в ушах.

– Что это? – прошептал я и вдруг понял, что не слышится мне звон, а на самом деле гремят возле нашей двери мечи и разносятся глухие неразборчивые голоса. Сознание вернулось сразу, будто не спал вовсе, а грезил наяву, только в голове еще плавали обрывки видения и взметались к небу языки пламени, пожирая деревянные абламы и каты, так и не рухнувшие на врагов.

– Славен! – Лис тряс меня за плечо. – Что с тобой?

Я стряхнул остатки сна:

– Долго будили?

– Полдня почти, а ты, словно умер, даже не шевелился…

– О Чужаке нет вестей?

Лис потупился, затем метнул опасливый взгляд на дверь:

– Боюсь, вот они – вести…

Если это были вести, то недобрые. Пригнувшись, в медушу ввалились трое дружинников. Да каких! Переливались серебром тонкие кружева кольчуг, сползали с высоких шапок куньи хвосты, длинные мечи чиркали ножнами по земле, и короткие, алые, словно заря, корзни струились по могучим плечам. Сразу видно, эти – не молодшие. Двигались пришедшие плавно, словно не шли, а скользили по земле, успевая замечать творящееся вокруг. Руки привычно грели рукояти мечей. Дружинники походили на диких заматеревших волчар – таких не приручишь, не приманишь, лишь, сидя за кустами, позавидуешь гордой свободной силе, гуляющей в крепких поджарых телах… Не знающие жалости глаза вошедших светились в полутьме влажным блеском. Нет, не с доброй вестью они явились… Встал все же Чужак против Меслава! Не послушался разума… И, похоже, не так уж слаб и беззащитен оказался старый Князь…

Где-то сейчас ведун? Лежит бездыханный у Меславовых ног или, скрученный, ждет прилюдного суда? Что же, он осмелился Князю перечить, а я Княжьих холопов испугаюсь?!

– Где ведун?!

Вошедшие замерли. Громыхнул незнакомый суровый голос, загулял вдоль стен плачущими откликами:

– Суда ждет.

Ох, Чужак! Почему не остановился, не одумался? Неужто так ослепила власть да богатство?

Мимо, не успели дружинники и мечи вытащить, метнулась огромная тень, угодила говорящему в живот. Тот согнулся пополам, харкнул кровью. Медведь, так же стремительно, как напал, взметнул кулак над его шеей. Оба сотоварища упавшего выдернули из ножен оружие почти одновременно, но один оказался ловчее, и не миновало бы Медведя острое железо, да брат выручил. Клубком подкатился под колени воя, подшиб их. Едва не зацепив Медвежью грудь, меч лязгнул о камень в стене. Дружинник, шатаясь, попробовал развернуться на пятках и лицом встретить наглеца, посмевшего бить со спины, но сбоку подскочила Беляна. Взметнув длинной поневой, она подняла колено, и вой, со всего маху, налетел на него причинным местом. Всхлипнув от боли, он недоуменно воззрился на девку, забыв от неожиданности старое правило, известное с мальчишеской поры: «В драке зевать – битым быть». Медвежий кулак, круша кости, шарахнул его по лбу. Медведь быков-двугодков кулаком заваливал, хоть и не с первого удара. Дружинник оказался хлипче, рухнул сразу. Третий вой рванул к двери – то ли струсил, то ли за подмогой. Меня точно молнией пронзило – нельзя его упускать! Уйдет и унесет с собой нашу жизнь, наше вольное счастье! Я прыгнул на воя. Он вовремя заметил, нацелился на меня острием меча. Я видел неумолимо надвигающееся лезвие, однако не мог по-птичьи увернуться в полете. Странно, но такая смерть не пугала. Все лучше, чем под клыками оборотней или в пасти Змея. Наперерез мне ринулся Бегун. Мелькнуло его искаженное страхом и решимостью лицо. Дружинник отскочил, меч описал дугу над полом, ища новую жертву, и тут подоспел Медведь. Он полезное перенимал быстро, и сила была – с девичьей не сравнить. Вой выпучил глаза, выронил меч и, прихватив ладонями пах, сполз спиной по стене.

Меня на едином вдохе вынесло к светлому проему дверей. Только слышал, как топает за мной Медведь и бранится, придерживаясь за ушибленный бок, Бегун. От свежего воздуха и яркого света бесшабашно повеселела душа, а тело наполнилось силой и вольностью. Пропахшая гнилью медуша осталась где-то в другой жизни, а эта бушевала иными запахами и красками. Я глянул через плечо. Темница, не желая нас отпускать, распахнула черный влаз, и, разозлившись, я навалился плечом на дверь, словно запирал в медуше старые страхи и еще что-то, давившее красивые вольные мечты. Крякнув, Медведь сунул под дверь жердину-подпорку и обстоятельно постучал по ней ногой:

– Крепкая, не сломят!

Только тогда до меня дошло, на что мы решились. А заодно и удосужился оглядеться. Чего я ждал? Что никто не заметит, как мы утекли с Княжьего двора? Или что закроет нас невидимой тканой пеленой Мокоша? Однако нас заметили, и с удивленными лицами, выдирая на ходу мечи, через широкий двор бежали двое молодших дружинников, а с высокого крыльца целился стрелой еще один. Я ринулся к пристани и, лишь сделав пару шагов, увидел еще не осознавших произошедшего торговых и мастеровых людей, принесших на Княжий суд свои маленькие жалобы. Метнулся назад… Стрела тонко пропела у самого уха. Мое счастье. Коли не повернул бы…

– Сюда!

Я обернулся, отыскивая позвавшего. Послышалось… Кто осмелится помогать ослушникам?

– Сюда!

Стрый! Кузнец высился над толпой горожан, сверкая боевым вооружением. В могучей руке покачивался меч. Внушительный. И держал его кузнец умело, видать, не только кузнечному делу был учен. Возле его плеча притулился Изок с луком. А я-то удивлялся – почему никто не стреляет? У Изока привычно лежала на тетиве каленая стрелка. Смотрела узким граненым лезвием на Княжий двор. Никому не хотелось на своем сердце почуять ее смертельный укус.

Народ перед нами почтительно расступался. Теперь не насмешничали, как раньше. Стрый пятился к кузне, будто ее крепкие стены могли уберечь от Княжьего гнева и от держащихся на расстоянии дружинников. Они были опытны, знали – далеко нам не уйти, в кузне пару дней отсидим и сами наружу попросимся. А коли не попросимся, то и подпалить кузню недолго. Только прежде через вороного коня божьего дозволения спросить…

Тяжелые кованые засовы заскрипели, замыкая за нами крепкие двери кузни. Из одной темницы, да в другую. Не велика разница, а все-таки светло билось сердце и почему-то не страшил Меславов гнев. Изок заглянул мне в лицо и, заметив блуждающую на губах улыбку, сказал:

– Это тело твое пока взаперти, а душа из неволи уже вышла. Нет теперь над тобой никакого суда, кроме своего да божьего.

– А Князь? – спросил я робко, боясь поверить в страшную и упоительную правду.

Изок засмеялся, шепнул:

– Нет и Князя.

Стрый заложил последний засов и огляделся. Все, словно проснувшись, тоже заозирались.

Мне и раньше доводилось в кузне бывать, но подобной не видел. Узкие и длинные, словно щели, окна перегораживали толстые железные прутья. Посередке кузни таращился, будто удивляясь нашему появлению, круглый зев волчьей ямы, где в старые времена выплавляли железо. В ней давно не было нужды, поскольку за горнами и лавками, приютившими хитрый кузнечный инструмент, я заметил сыродутную печь. В большом плетеном коробе лежало оружие. То, что подарил нам кузнец. Не забыл ведь забрать, принести туда, где оно понадобится…

Медведь лениво прошел вдоль лавок, пробуя на вес обжимки, зубила, клещи и молоты, и с наивностью ребенка заглянул в жерло печи. Словно не бежал он из Княжьего плена и не прятался, загнанный, в кузне, а зашел меж делом к Стрыю в гости поглазеть на кузнечное ремесло. Бегун, наоборот, поняв, что натворили, речи лишился, лишь открывал и закрывал рот, не издавая ни звука, словно пойманная рыба, беззвучно молящая рыбака о воде. Беляна к переменам привыкла и теперь с интересом наблюдала за действиями Медведя, а Лис, отдышавшись, спросил:

– Не боишься, Стрый? Спалят теперь твою кузню. Да и нас всех заодно.

Изок, мягко ступая, подошел к брату, улыбнулся:

– Сказать?

– Погоди, пускай они от первого исполоха очухаются, а там и расскажешь. – Стрый полез на лавку, пошарил под балкой и вытянул длинный железный прут. Затем, ловко орудуя ножом, вспорол утоптанный земляной пол и добыл оттуда горшок. Словно чародей, он вытянул из горшка сырые тонкие ломти мяса, надел их на прут и, запалив печь, повесил жариться над огнем. Мне казалось нелепым, что можно вот так, спокойно, сидеть и вдыхать сочный мясной аромат, когда из-за узких окон раздаются злобные выкрики и взметнется вскоре багровое пламя, пожирая копленное годами имущество. Стрый напомнил мне Чужака. Так же равнодушно-спокойно смотрел он на суету вокруг, так же хладнокровно принимал решения…

– Стрый, а почему ты нам помогать решил?

Лис, мучимый любопытством, все же не утерпел. Я бы тоже хотел узнать, но молчал. За помощь благодарить надо, а не докапываться – почему да зачем? Захочет кузнец, так сам скажет. Стрый покосился на Лиса глубокими озерными глазами:

– Не я помогать решил, а Изок. Я за меньшого брата в ответе, вот и не пустил его одного…

Изок расцвел радостной улыбкой. Вот бы не подумал, что весельчак и болтун Изок станет нас выручать! Теперь и у меня засвербило внутри любопытство. Благо, бондаря просить не пришлось, сам заговорил:

– Гости вы, а гостей обижать негоже. Потому и надумал помочь…

Лгал Изок. Не было в его взгляде той беспечной простоты, которую выказывал словами. Билась в нем радость да не светлая, а злая, будто свершилось нечто, давно задуманное, темными одинокими ночами прошенное у богов. Я отвернулся. Не мог смотреть на лживые улыбающиеся губы. Перевел взгляд на кузнеца, и померещилась в его устремленном на брата взоре жалость. Так благополучные смотрят на убогого калеку.

На улице зашумели громче. Что-то там творилось, и, пожалуй, нам это несло мало хорошего. Лис приник к оконцу. Бегун потянулся через его голову.

– Никак, сам Князь, – удивленно прошептал он. – А это кто, возле?

– Где? – Толкаясь, Лис неуклюже подтянулся, и оба чуть не свалились на пол.

– Уходим. Не след нам с Меславом встречаться. – Стрый, напрягшись так, что, казалось, кровь брызнет через побагровевшую кожу, сдвинул наковальню и прикрикнул на Лиса с Бегуном:

– Нечего глазеть! Оружие берите, мясо, порты запасные да все прочее для долгого пути.

Те не поняли, как можно уйти из запертой кузни, но подчинились. Я прикинул в руке меч и удивился его приятной тяжести. Не всегда я с рогатиной ходил, учил меня отец и ратному делу, но мечи, которые доводилось держать в руках, в сравнение не шли с этим, дареным. Были они ненадежны, грубы да коротки, словно ножи. А этот поблескивал граненым боком и в руке лежал, словно под мою ладонь деланный.

– Пособи-ка. – Стрый подозвал Медведя и, разгребя руками землю под наковальней, обнажил большое медное кольцо, вросшее в пол. – Дернем!

Плечом к плечу, они казались монолитной скалой. Одновременно рванули кольцо вверх, ухнули дружно – и поднялась Мать-сыра земля! Я шарахнулся. Изо всех богов лишь Волот грозился землю поднять и то – грозился, не пробовал, а кузнец с охотником подняли! Кабы не восхищение, затмившее глаза, увидел бы я под слоем глины и песка круглый кованый щит, а под ним черную дыру лаза. Но не рассмотрев, глазел остолбенело, пока Изок не нырнул под вывороченный щит. Лис замер, не решаясь последовать его примеру.

– Не стой пнем! – прикрикнул на него Стрый. – Ход тут еще с незапамятных времен. Недолго проползешь, а там и Мутная будет.

– Что, прямо в реку? – ужаснулся Бегун.

– Нет. – Кузнец крякнул, досадуя на нашу непонятливость. – Берег. Левее вала.

До Лиса дошло, и, перестав пререкаться, он исчез следом за Изоком. Мне не хотелось спускаться под землю, и уж никогда бы не поверил, что, словно земляной червь, буду извиваться всем телом, пытаясь продвинуться хоть на вершок в темноте длинной норы.

Лаз был так узок, что приходилось двигаться, толкаясь лишь пальцами ног и подтягивая кажущееся нелепо громадным тело судорожными рывками. Но хуже всего был страх. Вечный страх человека перед мрачными подземными супругами – Оземом и Сумерлой, скопившими в глубинных своих хоромах сказочные богатства. Не любят подземники людей, раздражают их хитники, алчущие сокровищ. Лишь мертвые угодны этим богам – холодные да покорные. Но приходит зима, и под белым покрывалом, обнявшись, засыпают боги. Потому что и их жестокие сердца знают любовь, и зимний сон сливает их вечные души воедино, даруя блаженное отдохновение от труда скопидомного да караульного. Но сейчас гулял по полям червень, золотились спелые колосья и бушевала злоба потревоженных нами богов. Сжимался узкий лаз, не желая выпускать людей из своих холодных объятий.

– Мать-земля, – взмолился я беззвучно, – пожалей Даждьбожьих внуков, дай хоть раз еще взглянуть на светлое солнышко.

Материнское сердце мягко, зла не помнит, и расступилась земля, раскрылась синим небом, закатным солнцем и речной прохладой.

Я вывалился из лаза прямо в руки Лиса и, оглянувшись, с ужасом подумал о Медведе и Стрые. Они оба уж чересчур велики, вдруг не пролезли? А Беляна?!

Она, словно откликаясь, вытянула из дыры ладони, прося помощи. Увидь ее сейчас какой прохожий, помянул бы богов да побежал в городище, упреждать, что на берегу Мутной упырь из могилы выбирается. А на другой день пошли бы мужики на это место – копать да неумершего осиновыми кольями к земляному ложу приколачивать. В Ладоге люд разный жил и хоронили по-разному, а у нас по старинке к небесам в чистом огне возносили, а прах собирали в урны и погребали с торжеством и тризною. Пепел из земли не восстанет – не придется в тело родича осиновый кол вбивать…

Я ухватил Беляну за запястья, выдернул из лаза и вздохнул облегченно – жмурясь и отряхиваясь, показалась из дыры сердитая рожа Медведя, а сзади, громко проклиная его неуклюжесть, раздавался голос Стрыя.

 

БЕГУН

Мутная бережно, не разбрызгивая, несла свои темные воды к морю Нево, а мы бежали от него.

Земляной лаз не напугал меня, как Славена, – я-то видел его расширенные в страхе глаза. Мне даже интересно было почувствовать объятия той, что всех кормит, поит и никого не обижает. Думалось, тепло будет, точно на материнской груди, а оказалось холодно и жутко.

Стрый шел широким размашистым шагом, мы покорно бежали следом, и никому не пришло в голову спросить – куда он ведет. Даже Изок вел себя на редкость тихо и молчаливо. Чем дальше мы уходили от Ладоги, тем больше он мрачнел и все чаще встряхивал седой шевелюрой, словно отгонял недобрые мысли. Однако двигался он ходко, и я еле поспевал за ним, вспоминая случившееся и удивляясь собственной смелости. Раньше я подобного и представить не мог, а произойди такое на самом деле, не бежал бы я из Ладоги, а ползал в ногах у светлого Князя, моля о прощении. Хотя, коли помыслить, так ничем мы перед Меславом не виноваты, разве тем лишь, что вместе с Чужаком пришли. Жаль только, никто разбираться не станет… Небось вся Ладога сейчас болтает о наглых пришельцах из далекого Приболотья, о котором и знать не знали, а кто знал, те забыли давно. Гадают, как решились на этакое, не ведают, что сами удивляемся – неужто это мы с Княжьими воями подрались да из темницы удрали, не дожидаясь справедливого Княжьего суда? Объяснить бы все не спеша, за медовой братиной, только кто слушать станет?

«Сбежали, значит, признали себя виноватыми, иначе нечего было бы бояться» – вот как люди думают, и слова тут не помогут. Нет, нам в Ладогу возвращаться нельзя.

Верно говорят – стоит о беде подумать, и она сама явится. Резко остановившись, Медведь схватился за голову:

– Не могу я больше бежать! Чужак там!

– Да ты что, брат?! Ведун получил, чего добивался! Ты за него не в ответе. – Лис дернул брата за рукав. – Идем.

Медведь, угрюмо набычившись, мотнул головой:

– Нет. Я ему обещал верностью за добро отплатить, а пришли напасти, так я его брошу? Нет. Возвращаюсь я.

Лис чуть не заплакал, поняв, что брата не переспоришь. Сел рядом с ним, уткнув лицо в колени, и жалобно попросил:

– Пожалей хоть меня, брат. Как я тебя одного пущу?

Медведь словно заледенел, зажал в себе боль, чтобы ни капли не выронить, не растечься жалостливо, промолчал, так ничего и не ответил Лису.

Заметив неладное, вернулись уже ушедшие далеко вперед Славен с Беляной. У девки, как услышала о Чужаке, глаза разгорелись, а до того шла, будто не из темницы бежала, а в нее возвращалась. Тут к пророчице ходить не надо, ясно – она с Медведем пойдет. И чем ее ведун приворожил? А может, и впрямь пустил в ход чары, вот и недужится без него девке?

– Медведь дело говорит. Негоже друга в беде бросать, вот только глупой силой ему не поможешь, тут с умом надо.

И Славен туда же! Помешались они совсем на бессмысленной верности. Живы сами, и за то пресветлых богов благодарить надобно, а что до ведуна, так тут Лис прав – его вина, ему и отвечать.

Ко мне легко прикоснулась чья-то рука, огладила плечо:

– Скажи, Чужак ваш и впрямь так силен, как рассказывали? Меславу ровня?

Изок, ожидая ответа, уставился на меня хитрыми маленькими глазками. Почему я раньше не замечал в них этого торжествующе коварного блеска?

– А ты откуда про Меслава знаешь?

– Тише. – Изок испуганно прижал руки к груди. – Тише, не то брат услышит. Он за Князя горой.

– Ничего себе «горой», из темницы пленников увел. – Я чуть не засмеялся, но наткнулся на взгляд бондаря, и смех застрял в горле. Казалось, промчался неподалеку злой северный ветер и осел в его глазах ледяными искрящимися осколками.

Изок расхохотался, а потом заговорщицки зашептал мне на ухо:

– Да каких пленников! Посмевших своего собственного Князя в Ладогу привесть… Взамен прежнего…

У меня слова замерли на языке – не решился ему ответить.

Вот что о нас люди думают! Будто привел нас Чужак в Ладогу, словно верную дружину, мечтая старого Князя убить и своей волею править. Глупцы! Неужто не видно, сколько нас и сколько Меславовых воев в Ладоге! Да мы против них, что стебелек против урагана, – сомнут и не заметят!

Изок меж тем с упоением рассуждал:

– Время вы подходящее подгадали. Меслав слаб, а Старейшины Ладожские сами о власти мечтают, тайком в Новый Город ходят да поддержкой Рюрика заручаются. Только у него свои планы. Ярл его, Эрик, давно о Ладоге помышляет, и Гуннар-колдун тоже. А вам Рюрик что сказывал?

Хотелось крикнуть: «Боги мне свидетели, не замышляли мы дурного Князю и к Рюрику не ходили!» – но слова Изока жгли каленым железом и оправдания беззвучно сгорали на языке. Все, что я смог, это только головой помотать.

– Вот и с остальными он таков, – неверно истолковал мой жест Изок. – Принимает всех с почестями, а толком ничего не обещает. Одного не пойму – коли Рюрик добро не дал, как же вы осмелились? Без его позволения в Ладоге и ворона не каркнет.

Изок ожидал ответа, но на мое счастье подошел Стрый, и бондарь быстро заговорил о Медведе, показывая на рослого охотника рукой:

– Вернуться хочет, не желает дальше идти. Стрый внимательно выслушал брата и навернулся к Славену:

– Дело ваше, хотите выручать своего ведуна – выручайте, только я вам – не подмога. Я убийц не люблю, а колдунов тем более.

– Послушай, – удивился Славен, – что ты о Чужаке знаешь?

– Да то же, что и остальные. – Стрый почесал крепкой пятерней затылок, взъерошив русые волосы. – Люди говорят, будто какой-то колдун Меслава убить собирался, да не удалось ему.

– А как дело было, не сказывали? Стрый озадаченно развел руки в стороны:

– Что сказывать – кроме вашего ведуна, никто такое замыслить не мог. В Ладоге колдунов нет, лишь лекари да вещуны. Чужак ваш мне сразу не понравился – зверь в нем сидит, изнутри выгрызает. Не угомонился бы он, даже свершив задуманное. Нет ему покоя на этом свете.

– Откуда ты-то знаешь? Ты с ним и не говорил ни разу.

– Потому и не говорил, что мне он не по нраву. А откуда знаю, так то разве поймешь? Бывает так – посмотришь на человека, и сердце запоет в груди, точно птаха певчая, а бывает, глянешь, и застонет, словно под пыткой. От ведуна вашего сердце не стонало – вмиг на части рвалось…

Славен отвернулся от кузнеца, будто и говорить больше не о чем, но не удержался, спросил:

– Стрый, что у вас с такими, как он, делают?

– Кто знает… Что Меслав решит, то и будет. Может, сожгут, а может, живьем в землю закопают – не знаю… Ночь, а то и день еще обождут – вызнавать будут, не замешан ли кто покрупнее вашего ведуна.

Беляна, услышав слова кузнеца, дрогнула, закусила губу. Изок незаметно прокрался к ней, шепнул что-то на ухо. Она вновь повеселела, взбодрилась. А я понять не мог, что чувствую. Жаль было Чужака, но из-за него нас очернили, да и отговаривали мы его, как умели, а что не послушался, так то его беда. Однако где-то внутри свербили упреки, шептали на ухо: «Своя шкура дорога? Подло мыслишь, гаденько оправдываешься».

– Слышал, Медведь? – Славен потряс гиганта за плечи. – Прикинем, что к чему, обмозгуем, а там и выручать отправимся. Время есть. Сейчас идти надо.

– Куда? – вяло поинтересовался Медведь.

– К сестре моей, Василисе. – Изок, улыбаясь, вынырнул перед ним. – Она недалеко здесь. За немилого замуж не пошла, в лес к знахарке лесной убежала, Неулыбе. Там и живет…

Все быстро двинулись дальше, а я поотстал. Не нравился мне Изок. Да и девка, в лесу прижившаяся, нагоняла сомнения. Я уже одну Лешачиху видел, а с другой знакомиться не желал.

– Что грустишь, парень? – присоединился ко мне Стрый. – Или ведуна жалеешь?

Я не ответил. Не знал, что ответить. Как ни скажи, а все неправда выйдет. Стрый мне нравился, лгать ему не хотелось. Даже не верилось, что они с Изоком братья. От кузнеца веяло теплой живой силой, словно от дуба-стогодка, под которым и в грозу не страшно, и в ливень – не замочит, и от жары прикроет. Чтобы он не принял мое молчание за неприязнь, я сказал:

– Странное у тебя имя – Стрый…

– То не имя – прозвище. – Стрый скупо улыбнулся, вспомнив старое. – Отца мы мало знали, нас дядька вырастил. Он с варягами в богатые страны ходил, свои поделки сам продавал. Такого кузнеца на всем белом свете не сыскать. Я мал был, так ко всем ладьям бежал и кричал: «Стрый! Стрый!» Все ладьи мне на одно лицо казались, вот и путал их. Так и прозвали Стрыем.

Мне представился босой белобрысый мальчишка в длинной рубахе, бегущий к пристани и на ходу выкликивающий самого близкого для него человека. Не верилось, что громадный кузнец мог когда-то путать иноземные ладьи и удирать из дома, надеясь первым встретить дядьку. Невольно я тоже улыбнулся:

– А Изок с тобой не бегал?

– Да нет, – помрачнел Стрый. – С малолетства он странный. Раньше плакал много, а как умерла Ладовита, так смеяться стал, и до того нехорошо, что порой кажется – подменили брата.

Впервые я услышал о девушке, к которой Изок был неравнодушен. Я уже и рот открыл попросить кузнеца рассказать о ней, но вовремя одумался. Не стоит бередить старые раны. Спросили бы меня о родном печище – немногое бы я рассказал, зато грудь потом всю ночь болела бы, тоска уснуть не позволила.

Постепенно крутые берега Мутной, смиряя гордыню, спускались к воде, а колосящиеся золотом поля уступали место непролазным ольховым зарослям. Под ногами зачавкала влага. Шедший впереди Медведь грузно проваливался, оставляя после себя продолговатые, заполненные водой, лужицы. Мы не спешили, поэтому могли выбирать просветы в молодом ольховнике и проскальзывать в них, не оставляя на ветвях клочки одежды и не царапая лица. Но меня заросли пугали. То ли солнца в них было мало, то ли комаров много, не знаю, но густой колючий ельник со знакомым мягким запахом прелой хвои был милее, чем похожие на вершу, сплетенные меж собой гибкие стебли. В ольховнике я чувствовал себя глупой рыбиной, попавшейся в ловушку. Стрый свернул от реки влево, прошлепал по мелкому ручью сквозь заросли и, выйдя на небольшую поляну, указал на низкий домик с земляной крышей, будто карабкающийся по пологому склону холма:

– Пришли…

Словно заслышав его голос, двери распахнулись, и оттуда вышла девушка. Да такая, что Славен, очарованный, застыл где стоял, а мне померещилось, будто сама Леля встречает на пороге незваных гостей. Лис остолбенело воззрился на нее, и лишь Медведь, поглощенный думами, продолжал идти, уставившись в землю. Даже когда, узнав братьев, девушка сорвалась с места и, широко раскинув руки, словно белая лебедушка крылья, кинулась мимо него, Медведь не обратил на нее внимания. Зато я не мог отвести глаз. Она была маленькая, хрупкая, словно цветок, а по спине, вырвавшись из тесного берестяного кокошника, толстой змеей сползала золотая коса, переплетенная алой лентой. Как удерживала такую тяжесть тонкая девичья шея?

– Вот, Васса, встречай гостей. – Стрый осторожно отстранил сестру, и она с готовностью повернулась к нам.

– Леля! – шепнул Лис.

Она засмеялась, и я сам чуть не рухнул на колени. Не могло быть у простой женщины таких ярких васильковых глаз, такой лучезарной улыбки, такой белоснежной, окрашенной легким румянцем кожи! Славен опомнился первым:

– Мира тебе, хозяюшка. Пусть хранят тебя и дом твой многомудрые боги.

– И тебе того же, гость дорогой! – Ах, какой бархатный был у нее голос! Без меда пьянил, чаровал ласковой музыкой.

– Кто там, Василиса? – Волшебство словно рукой сняло. Изок говорил про бабку-знахарку, про мужчин не упоминал, а между тем из дома доносился недовольный мужской рык.

– Гости к нам, баба Лыба, – Василиса, приглашая, пошла-поплыла к дому, – и братья мои.

Голос внутри то ли закаркал, то ли закашлялся:

– Кхе-кхе-кхе… Братья? Давненько их не было. Знать, недоброе стряслось, коли они припожаловали…

– Зачем ты так, Неулыба? – Стрый ввалился в дом первым, мы за ним. Я увидел обладательницу мужского голоса и шарахнулся обратно. Из темноты жилища умными и грустными глазами на меня глядела короткомордая черная корова! Изок, расхохотавшись, поймал меня за руку:

– Не она это, не она!

До меня дошло – знахарка дальше, в следующей клети. Вначале я там никого не заметил и только потом, приглядевшись, увидел на полоке седую горбунью. Наверное, старуха была не меньше Изока ростом, но согнувшая ее сила делала знахарку маленькой и неуклюжей. Зато глаза Неулыбы светились молодо.

– Гости? – Она соскочила с полока и, смешно кособочась, чтобы видеть лица, подошла к нам: – Хороши гости! Что же ко мне? Али места в Ладоге не хватило?

– Да. – Стрый по-хозяйски орудовал у печи. Было видно – в этом доме он частый гость. – Беда у них. С Меславом Ладогу не поделили.

– Как говоришь? – Старуха чуть ли не на цыпочки встала, силясь разглядеть незнакомцев. – Ладогу не поделили? Да неужто есть еще средь словен смелые, которые Рюрикова гнева не побоялись да против его прихлебателя пошли?

Замечательно! Теперь мы явно там, где нам самое место – в стане Меславовых недоброжелателей! А чего я ждал, сбежав из Княжьей темницы? Что меня поведут прятаться в дом к какому-нибудь Ладожскому Старейшине? Верно говорят – взялся за гуж, не говори, что не дюж. Сумел на Князя лаять, сумей и последствия терпеть без обид и жалоб.

Старуха, переживая, ковыляла по маленькой клети, сжимала в кулачок узловатые пальцы:

– Я когда Вадима хоронила, думала последнего словена Матери-Земле отдаю. Даже хоробры его на службу к иным Князьям подались, забыли о мести и обидах, учиненных проклятым конунгом! Простили ему смерть и Гостомысла, и Вадима, и кровь многих словен. Храбр был Вадим, а Рюрика звал, как пса цепного, чтобы добро словенское стерег, на иных находников лаял, а вон как обернулось. Пес цепной нынче светлым Князем зовется, а Князья Родовые ему с сапог пыль заморскую слизывают.

Продолжая что-то бормотать, бабка накрыла на стол и только тогда заметила Беляну:

– А ты, девка, не наших кровей, – быстро определила она. – Древлянка?

Беляна, густо зардевшись, кивнула. Я заметил, что после появления Вассы она совсем притихла и старалась держаться в тени. Оно и понятно, Беляна неглупа, понимает, что рядом с этакой красавицей она что столб простой рядом с резною богиней, вот и смущается. Может, глядя на Вассу, и Славен оттает, отмерзнет сердцем от древлянки. Она тоже это поняла и стала на Славена поглядывать чаще, словно проверяя, смотрит ли еще. Вот бабья натура – пока любил, не мил был, а как на другую засмотрелся – задавила жаба-зависть – мое, не отдам! Непостоянно женское сердце, нельзя ему верить, а порой так хочется…

Васса сидела на полоке, переводила глаза с одного на другого. Улыбка ее потухла, но прелесть не пропала. Как солнышко. Когда ярко светит – всех греет, зайдет за тучку и бликами лишь малую часть охватывает, а вовсе скроется – и ждешь не дождешься, когда снова выглянет, обласкает ясными очами.

Пока я засматривался на Вассу, Стрый коротко, но доходчиво поведал о наших злоключениях. По его словам выходило, что мы сдуру помогли ведуну к Князю попасть. Я даже удивился – видать, не обделен вещим даром кузнец, коли во всей неразберихе сумел правду углядеть. Закончил он просто:

– Собираются они колдуна своего выручать. Тебе ли, Неулыба, не знать, каково с Князем ссориться. Отговори их. Чай, заслужил ведун смерти, не стоит ради него молодые жизни губить.

Старуха, размышляя, уперлась подбородком в ладони и стала похожа на раздувшийся гриб. Только вместо шляпки над нею возвышался немыслимо большой горб. Наконец, она подняла голову:

– Выручать друга иль нет – их дело. Им же и свою участь решать, но если ведун так силен, как они сказывали, то, похоже, не простой он человек. Есть в нем волхская кровь.

Меня аж на полоке подбросило. Конечно, как я раньше не догадался! Непохож на нас Чужак потому, что гуляет в нем маленькая капелька Велесовой крови. Оттого и оборотни его понимали, и Змей равным признал.

– Но коли он волхской крови, то Меслав против него – лягуха против змеи, не одолеет. Однако одолел. Да и волхи к власти равнодушны, а смерть за великое зло почитают. Не станет волх из-за власти ни человека, ни зверя губить.

Значит, Чужак снова становится неизвестно кем? А мне так хотелось верить, что довелось увидеть потомка волхов! Да что увидеть, в друзьях с ним ходить! А старуха все рассуждала, словно уже не с нами говорила, а сама с собою:

– Не ладится что-то в вашем рассказе. Надо бы прежде, чем дело решать, узнать хорошенько, что да как.

Она обвела нас сияющим взглядом синих глаз:

– Вам в Ладоге показываться не след. Меня тоже там не с почетом встретят – заплутала моя Доля на калиновом мосту…

– Я схожу! – Василиса легким ветерком перенеслась через клеть, встала перед старухой:

– Давно я в Ладоге не была. Погляжу, как там сейчас.

– Нет! – Стрый загородил ей выход. – А если узнают?

– Кто узнает-то? – Василиса улыбнулась, и запрыгали по избе солнечные зайчики. – Я и раньше затворницей жила, а теперь, уж почитай, пять лет, как домой не ворочалась. Все уж давно забыли меня.

Стрый мрачно изрек:

– Горыня не забыл.

Василиса потупилась, а потом, лихо вскинув голову, заявила:

– Доведется встретить, так и потолкую с ним, чем так мать напугал, что любимую дочь за него, подлого, сосватала?

Мелькнула маленькая ручка, отстраняя могучую фигуру, и Васса, словно птаха из клети, выпорхнула наружу. Не знаю, как вышло, только ноги сами понесли меня следом, и остановился, одумавшись, лишь у самого ольховника. Проклиная себя за глупость, оглянулся в поисках избы и увидел совем рядом, за спиной, Стрыя. Кузнец печально смотрел на заросли, куда скрылась сестра:

– Всегда она так. Решит – не переубедишь, да и сил у меня не хватает с ней спорить. Боюсь я за нее. Мать перед смертью сосватала ее за одного усмаря Ладожского – Горыню. Горыня двором богат, а сердце у него так мало, что туда не то что жена, мать не вмещается. Никого кроме себя не любит. Вассу взять хотел, точно вещь красивую, всем на зависть. Ушла Васса из Ладоги, так он долго ее искал, грозился при всем народе за косу оттаскать, а потом и срезать.

Мне вдруг стало страшно. Не мог я себе представить Вассу униженной и избитой, на площади, полной смеющихся людей. Я коснуться бы не решился ее белой, чистой, точно первый снег, кожи. А уж за косу оттаскать, словно рабыню, вовсе немыслимо! Кто спасет, убережет, если наткнется она случайно на этого Горыню?

– Не надо было ее отпускать, – сказал я. Стрый усмехнулся:

– Не бойся. Она с виду тростинка, а тронешь, терновым кустом обернется. Так кольнет, что не захочешь, а отпустишь…

Я вспомнил гордую лебединую шею. Верно. Такую удержать не всякий сможет. Стрый заметил, что я сбавил шаг, и, неверно поняв, принялся убеждать:

– Придет она. Иначе Неулыба ее не пустила бы. Она Вассу как дочь родную бережет.

Я немного успокоился, спросил:

– А Неулыба откуда взялась? Кто такая?

– Кто сейчас знает… Она многое рассказывала. Говорит, будто помнит времена, когда варяжьи ладьи Мутную не бороздили и словене жили мирно, как одна деревня. Друг к другу в гости ходили. А из богов, пуще других, Роду кланялись. Да, может, путает на старости лет…

Стрый замолчал. Под ноги мягко стелилась зеленая высокая трава, и хотелось снять обувь, пройти по ней босиком, как в детстве, и ощутить ее нежную прохладную силу.

– Первые варяги были приветливы, да и словене их приняли, словно братьев. Помогали проходить пороги, чинить ладьи, лечить раны, полученные в походах. Людям, никогда не уходившим с обжитых мест, нравились хмурые северные воины, повидавшие многие земли. Шло время, и пришлых становилось все больше, но и их привечали со всем гостеприимством. До тех пор, пока они не стали грабить и увозить наших людей в рабство. Неулыба говорит, что именно тогда познали словене ненависть. Она тоже была рабой, хотя в то время ей еще не исполнилось и десяти лет. Сказывает, будто там ее и покинуло счастье, а на спине начал нарастать этот страшный горб.

Я вспомнил старухины слова о Доле, оставшейся на калиновом мосту. Видать, и впрямь в молодых годах заплутало ее счастье…

– Сколько же ей лет? – вырвалось у меня.

– Не знаю. Она рассказывает многое из таких давних времен, что и самые старые не помнят. Может, правда нашла она траву, запаха которой страшится сама Морена. Не знаю…

Стрый распахнул дверь. Черная корова высунула морду и, поняв, что пришла не хозяйка, обиженно замычала.

– Погоди, Стрый, – остановил я кузнеца. – Ответь, коли сможешь. Как ты в дружбе с такими людьми живешь? Изок сказал, ты за Князя горой. Он тебе брат, а Меслава не любит, да и старуха тоже.

Кузнец посмотрел на меня, уголки губ скривились в болезненной гримасе:

– Я, к примеру, кашу не люблю, а все же ем. Увидел непонимание в моих глазах и добавил:

– Разве так важно, кого кто любит? Или все споры кровью решать? Так ведь убить всего легче. Только немногое этим изменишь. Каждому свой мир дан, своя голова, так почему же считать себя лучшим?

Я озадаченно уставился на него. Вроде ничего нового кузнец не сказал, а ведь мне такое объяснение и в голову не приходило. Он провел ладонью по доброй коровьей морде, снисходительно улыбнулся мне:

– Ничего, парень, не грусти. Со временем сам поймешь, где твоя правда.

Пойму ли? А пойму – будет ли моя правда так справедлива и добра, как его?

 

СЛАВЕН

Душно было в клети, и время тянулось, словно самому Хорсу хотелось дождаться Василисы, проводить ее обратно из Ладоги да посмотреть, чем дело кончится. От духоты мутилось в голове, хотелось на волю, и не просто на волю, а в родное село, где каждый куст – дружок, каждая рытвина – подружка. Там не страшен гнев грозного Князя, и спустя время забудется шумная Ладога да бесследно исчезнувший в Княжеских хоромах ведун. Там меня ждет отец и родичи, оставшиеся без крова. И весьма кстати придется к зиме пара сильных рук – строить крепкие добротные дома, взамен тех, старых, утопленных Болотной Старухой…

Замечтался, и вдруг резануло по сердцу: «Чужак!» – будто огненная стрела Перуна наказала за слабоволие. Вспомнилось умное тонкое лицо, бездонные, в радужных обводах глаза, снисходительная улыбка ведуна, и надавило-налегло на грудь собственное бессилие. Так уж вышло, что стал ведун частью моей судьбы. Видать, напутала что-то в своей пряже Мокоша и сплела нас намертво так, что теперь и концов не найдешь. Да нужно ли их искать? Вон, Медведь сидит, уткнувшись носом в колени, подпирает могучим плечом неотлучного брата – спроси его – за кого жизнь отдавать собрался? Ответит – за того, кто брата спас… А против кого идти собираешься? Ведь не задумается даже перед ответом – против Меслава… Словно не он, всего семнадцать ночей назад, стоя у костра, ради Князя от любимой девушки отказывался. И Бегун боится Княжьего гнева, а не отступится от ведуна. Я его знаю – он по любой мелочи трястись будет, а в главном не бросит, не предаст. Хороших защитников отобрала сыну Сновидица, жаль, не знала, против кого восстать придется, какие невидимые преграды крушить. Для меня Меслав с детства был как солнце светлое – чист, могуч, велик, а то, что не видел его ни разу, только веры прибавляло. Каким только я его не представлял! То старцем седобородым в белой, словно снег, рубахе с проблескивающим сквозь седую гриву золотом наушного кольца, то крепким, почти молодым воем, на вороном, под стать Перуновому, жеребце, и тогда лица не видел, а лишь притороченный у пояса длинный меч да красные сафьяновые ноговицы. Но каким бы ни воображал я Князя, всегда был он справедлив – с врагами грозен, с друзьями милостлив. А теперь стерся образ, потускнел, и, как ни силился я возродить хоть толику прежнего преклонения, вставало перед глазами знакомое лицо ведуна, заслоняло собой Княжий лик. Не было больше надо мной Князя, были лишь те, кто много дней и ночей делили со мной одну пищу, спали вокруг одного костра, в битве плечом согревали да спиной заслоняли. Мир изменился. Стало вдруг все ясно, будто на берестах Хитреца – здесь враги, здесь друзья, а здесь остальные, кому до тебя дела нет и кому ты ничего не должен. Одно жаль, друзей было мало – в одну клеть умещались, а врагов – вся Княжья дружина с самим Меславом во главе. Эх, Чужак, знал бы, что натворил своим самолюбием да спешкой! Пытался Князя убить, а убил тех, что с тобой вместе шагали. Нет больше славных охотников Медведя да Лиса, и весельчака Бегуна тоже нет, и сын Старейшины остался лежать в Княжьей медуше, распластавшись на каменном полу. Знал ли ты, что так обернется? Думаю, нет. Ты того не желал, да и никто не желал. Ни мы, ни Меслав… Боги распорядились…

– Деточка! – Горбунья вскинулась навстречу входящей Вассе. Та раскраснелась, видно, быстро бежала, торопилась. Может, спешила утешительные вести принести? Но углядел я потухшие виноватые глаза на прекрасном лице и понял – ничем не порадует вестница.

Словно упреждая вопросы и боясь услышать тот, который страшнее остальных, она быстро заговорила, обращаясь к Неулыбе:

– Ой, баба Лыба, я и не замечала раньше, как хороша наша Ладога! Шумная, веселая, будто праздник. А теперь еще краше станет. Рюрик из Новограда рабов прислал, вместо деревянного тына каменный ставят! И мастерские все те же… Даже встретилось несколько старинных знакомцев, да не узнали. Спешат, как обычно, суетятся.

Продолжая болтать без умолку, она прошла внутрь, черпнула небольшим корцем воды, припала к нему губами и пила так долго, что за это время могло пять человек напиться. Как не поперхнулась только под пристальными, прожигающими насквозь взглядами?

– Говори, деточка. – Старуха бережно отняла у нее пустой корец. – Не бойся. Что бы ни было, а неизвестность худшая мука.

Васса повернулась к Стрыю и печально сказала:

– Твою кузню не спалили, брат. Князь не позволил.

Стрый улыбнулся. Все-таки радовала новость, что не слизал огненный язык дедово да отцово наследство. Васса повернулась к нам. Посмотрела пустыми глазами куда-то поверх голов:

– Колдуна Меслав судил. Прилюдно. Лицо ему тряпками замотали, говорят, злой глаз у него. Завтра в Новый Город повезут, к Рюрику.

– Зачем? – не выдержал я.

– Варяг он. Сам признался, перед всем народом. Глупости! Ничего не было в Чужаке варяжского.

Наш он! С малолетства в Приболотье… Разве только… Нет, не из тех наша Сновидица, кто находнику честь свою девичью отдаст. Не может Чужак быть сыном варяга. А вдруг полюбила? Да и голод не тетка… А он знатен, богат, вот и отказался от ребенка, а заодно и от той, которой уже натешился…

Чужаковы глаза странные, и нрав необъяснимый, и искусство воинское – может, все это отцовский заморский дар?

А Василиса все говорила:

– Он признал, что хотел Князя убить. Сам просил смерти, говорил: чем опозоренным жить, лучше в земле лежать. А Меслав осерчал. Сказал: «Сперва ты перед всем Новым Городом покаешься да родичу своему Рюрику в глаза глянешь, а потом он сам тебя убьет иль продаст рабом в далекий Миклагард. А там долго жить не дадут, особенно коли ты варяжской крови».

Рюрик – родич Чужака?! А может, вовсе отец? Тогда все на свои места становится: и спесь ведуна, и его желание княжить, и то, что все его отца знают. Да кому ж в словенских землях неведом варяжский Сокол! Значит, варяг, уже раз от него отрекшийся, теперь его позорить и судить будет? Еще ничего, коли убьет, а если и впрямь надумает в рабы? Все я мог представить, но Чужака рабом – не мог! Это, как вольной птице, журавушке, крылья обрезать. Нет! Не быть Чужаку рабом, не ходить в железе, не кланяться в ноги отцу отринувшему, не терпеть от него позора, не стоять пред ним с покаянием!

Я думал, получится гневно, с горькой силой, а вышло жалобно:

– Спасать Чужака надо…

– Надо, – отозвался Лис, – это всем ясно, да вот как?

– Я помогу.

Васса! Чем же она помочь может? Этакий цветок хрупкий. Ей бы самой кто помог сберечься, не позволил постылому иль норовистому смять до времени.

– Сестра! Не твоя забота ихний колдун! – Стрый соскочил с полока, опустился возле Василисы на пол, поднял на нее собачьи преданные глаза. – Одумайся, сестрица!

Белкой метнулся к ним Изок. Я думал, тоже сестру умолять, чтоб одумалась, но он неожиданно грубо отпихнул Стрыя, схватил ее за руки. Глаза лихорадочно забегали по девичьему лицу:

– Правда, поможешь?

– Одурел ты от своей ненависти! – Стрый разозлился так, что у меня мурашки побежали по коже, но Изок, видать, действительно спятил. Даже не обернулся на крик брата. А из того гнев ломился, словно тесто из квашни: – Зачем тебе колдун? Думаешь, он вновь на Меслава поднимется, поможет тебе за Ладовиту поквитаться? Не будет этого!

– Молчи! – Бондарь развернулся к брату. Вместо глаз – две змеи ядовитые, а голос тихий, но такой, что захочешь, да не поспоришь. – Сколько лет ты Меславовым дружинникам мечи куешь? Долго… Так долго, что забыл уж улыбку Ладовиты, ее глаза ясные. Забыл, как плакала она, когда за Меслава отдавали… Забыл, как через год хоронили ее? Как уверяли, будто от новой, вызревшей в ней жизни умерла она, а ребеночка так никто и не увидел? Забыл… А я помню! И каждую ночь ее глаза плачущие вижу! И видеть буду, доколе Князь-убийца не прольет кровавых слез! Знаешь, о чем я думаю, брат? Не о сестре нашей, Василисе, и не о тебе, а о том, как услышит в последнюю минуту Меслав мой голос и будет тот голос ему о зачахшей в его хоромах Ладовите кричать! Так кричать, что душа застрянет меж сомкнутых Княжьих зубов и не вылетит, навсегда останется в мертвом теле! Сгниет с ним вместе!

Две женщины закричали почти одновременно. Одна охнула, испуганно прижимая ко рту тонкие ладони:

– Брат!

А другая зашлась неистовым кашлем, затрясла горбом:

– Все не простишь Князю невесту? Кхе-кхе-кхе, не смиришься, что по доброй воле она от тебя ушла?

– Молчи-и-и!

Изок вздернулся, так взвыл, что стены содрогнулись, и вдруг смолк, оседая. Старуха подковыляла к неподвижному телу, закряхтела, нагибаясь. Корявые черные пальцы нащупали жилу на шее.

– Не любит он правды. Слаб для нее. И уже Вассе:

– Подай две свечи. Да зажечь не забудь.

Василиса поспешно сунула ей в руки горящие свечки. Недолго думая, старуха задула одну и сунула чадящий огарок под нос Изоку. Едва дым от первой перестал забиваться ему в ноздри, она заменила ее другой. Изок дернулся, смешно зашевелил губами и сел. Глаза у него были бессмысленные, вряд ли он вообще помнил, о чем речь шла. Стрый поднял брата, усадил на полок, привалив спиной к стене. После шумной ссоры стало непривычно тихо. Только кряхтение Неулыбы нарушало тишину. Она же первая и заговорила:

– Странный у вас дружок. Не слыхала я раньше, чтобы Сновидицы себе в пару чужих выбирали. А я ведь во многих землях была… Изок, конечно, дурак – худое добром не обернется. И месть вовсе не так сладка, как кажется. И ты, Василиса, тоже дуреха, чем помогать собралась? Думаешь, нянька-речка тебя послушает, вынесет ладью на мель? Так супротив нее кормчие найдутся. Да те, кому сам Поренута брат. Не выйдет у тебя ничего. А я бы хотела на Рюрикова выродка взглянуть… Особливо после ваших баек…

Старуха опустила голову на грудь, как заснула. Горб замер над нею, будто желал придавить старую к земле, чтобы и шевельнуться не могла. Никого ее молчание не обмануло. Все поняли – есть у нее что-то на уме, и, притихнув, ждали, когда сама скажет. Наконец горбунья заговорила:

– Я помогу вам. Подскажу место, где станет Княжья ладья. Выползет на мель, тогда вам и время приспеет. Сумеете ведуна вызволить – обо мне не забудьте, вспомните, что хотела на него взглянуть. А нет – так бегите со всех ног, да не в Приболотье ваше, а куда подале и не высовывайтесь больше. Не простит Меслав еще одной обиды.

Изок, еще не оправившись, еле поднял руки, хотел обнять старуху, но она, отстранившись, резко заявила:

– А ты о глупой мести забудь! Он засмеялся недобро:

– Ты-то о своей не забыла… Холишь ее не меньше меня, иначе с чего бы помогать взялась. Рюрику с Меславом насолить хочешь. Болотные гости, может, и поверят тебе, но только не я.

Старуха от его слов еще больше согнулась. Верно говорят – правда глаза колет.

– Брат! – Василиса окликнула, будто ударила, и тут же смягчилась: – Не смей, брат.

Изок и сам понял, что зарвался, замолчал покаянно.

И как в таком щуплом теле такая ненависть обитает? Видать, потому и смотрит на него кузнец, словно на больного. Да иначе его и не назовешь.

Во мне ненависти не было, даже злости на Князя не держал. Не обидел он меня ничем, просто вышло так, что придется мне на его ладью напасть. Боги все видят, знают – не смог я иначе, простят…

– Я все-таки помогу вам, – настойчиво повторила Васса.

Что неймется девке? Ей бы холить свою редкостную красоту и суженого ждать, а она заладила, словно кукушка, – «помогу да помогу».

– Не нужна нам твоя помощь! – Неужели Беляна? Хрипло и зло закричала, словно ворона закаркала. Лицо налилось багрянцем, глаза злые, а в глубине – страх. Чаще всего люди со страху кричат, только чего ей-то бояться? И тут смекнул. Красоты Василисиной страшилась Беляна! Опасалась, что не устоит перед прелестницей Чужак. Вот уж впрямь – все у девки любовь на уме. На смерть идет, а о сопернице думает. Хотя…

– А ты, Беляна, никак с нами собираешься? – Хотелось бы мне успокоить ее, уговорить ласково, так ведь не послушает, ради ведуна, не меня, – гору свернет с пути. – Драться не умеешь – того гляди, своего вместо чужого прибьешь. Нет, ты нам не помощница, лишь помеха.

Запылали карие глаза, зыркнули на меня не добрее, чем на Вассу:

– С собой не возьмешь, одна пойду! Ты мне не указ! Сам волю дал.

– Тогда и ты мне не указ что делать, что не делать, – встряла Васса. – Я с рождения свободная была, ни под кем не ходила.

Вот тебе и птичка-невеличка, а клюет не хуже ястреба. Беляна даже растерялась, смолчала. Зато у Лиса голос прорезался:

– Две девки, старуха да припадочный – хорошо войско!

– А меня не считаешь? – приободренный возможностью вызволить Чужака, спросил Медведь.

– И меня.

Стрыя я и впрямь не считал, уж больно лихо он противился всем нашим планам. Я удивленно вскинул голову.

– А что, – огрызнулся он, заметив мое недоумение, – прикажешь брата с сестрой на такое дело одних отпускать?

– Да нет, – мне не хотелось ссориться. – Пара лишних рук нам не помешает.

– И на том спасибо, – кузнец повернулся к горбунье, – говори Неулыба место.

– Не спеши, – она встала, принялась вытаскивать из-под полока плотно увязанные тряпицами горшочки. – Дам я вам снадобья, от которого сил прибавится да сон вещий придет. Во сне каждый себя увидит и место, где ладья Княжья остановится. А покуда не мешали бы вы мне…

Беляна смекнула, молча вышла. За ней потянулись и остальные.

Богам наша затея не нравилась. Хмурилось небо, ни одна звезда не смотрела с высот. А может, наоборот, скрылись, чтобы не выдать нас Меславову вещему оку случайным всполохом?

– Спел бы, Бегун?

– Нет.

Впервые на моей памяти отказался Бегун петь. Плохо дело, когда даже такому, как он, песня на уста нейдет.

Плескалась за ольховником Мутная, и померещился мне за черными руками кустов гладкий бок Меславовой ладьи. Страх пробрался в душу. Я настоящую ладью лишь издали видел, а уж как лезть на нее да еще при этом драться и вовсе не знал. Показалось затеянное нелепым, невозможным. Так и подмывало подняться, стряхнуть наваждение и очнуться от морока, невесть кем насланного.

– Никак заснули? – раздался грубый голос знахарки.

Вот и ушла ладья, даже всплеска на воде не оставила, а вместо нее – полянка, орешник да сгорбленные под гневным небом жалкие фигурки – все наше войско.

В избе пахло чем-то сладко-приторным. Булькало на приземистом столе зеленоватое варево. Нависала над ним неуклюжая горбатая тень старухи. Словно в детских песнях о колдунье-ворожее, Весну пытавшейся сгубить.

– Пейте.

Запах от корца шел невыносимый, но еще невыносимее была мысль, что не сдюжим, бросим начатое на полпути.

Я зажмурился и выпил. Потек по горлу жидкий огонь, опалил душу. Веки пудовыми гирями потянуло вниз. Ноги предали, опустили на полок. Каким-то неведомым чутьем угадал в осевшем рядом теле Беляну. Потянулся к ней с одной мыслью – уберечь, оборонить, и тут всплыла вторая, страшная: «А вдруг обманула знахарка, опоила сонным зельем, чтоб не втянули в дурное дело ее Василису?» А потом все пропало, и очутился я на высоком берегу. Солнце веселило реку, танцевало на волнах яркими бликами, а из-за поворота, против течения, шла нарядная ладья… Та самая… Княжья.

 

БЕГУН

Я не хотел пить Неулыбино зелье. И Чужака выручать не хотел. Хватит нам от него неприятностей! Во всем ведун сам виноват был. Может, Миклагардские рудники с него спесь собьют, научат уму-разуму… Но тошно становилось от мысли, что уйдут с солнышком мои родичи и останусь я один-одинешенек на белом свете…

– А ты что же? – Неулыба протягивала мне доверху наполненный корец. Мутная жижа плескалась, испуская ядовито-сладкий пар.

– Нет. – Я отодвинул ее руку. Хватит под чужую дудку плясать да за спины друзей прятаться. У каждого свой путь. Нет им жизни без ведуна, так пускай выручают. А у меня своя дорога. Как кузнец сказал – «своя правда». И никто меня за такое решение не осудит.

Я забился в теплые шкуры, но сон не шел. Старуха, кряхтя, копошилась у печи, бренчала какими-то горшками, шептала невнятно. Медведь сопел во сне, а Беляна, вжавшись под бок Славену, казалось даже не дышала. Стрый раскинулся прямо на полу посреди клети, заботливо обнимая обеими руками родных, словно и во сне старался защитить, закрыть от неведомой опасности. Я смотрел на них всех, и не верилось, что больше, может, и не увижу никогда.

Неулыба увязала махонький узелок и вышла, шаркая ногами. «Куда она в ночь-то? – подумалось лениво, а потом словно озарило: – Опоила и в Ладогу за Меславовыми дружинниками пошла!»

Я стрелой вылетел следом. Горбунья как испарилась. Небо разъяснело, и явственно было видно маленькую небесную собачку Чернобога, грызущую удила звездного Перунова коня. Сколько столетий пыталась она свершить свое темное дело, прячась в ночи, но каждое утро уставала и бежала к Студенцу напиться, а удила к тому времени вновь срастались. Мне некогда было упреждать Желтобородого, к тому же он, чай, сам уже обо всем знал и позволял Чернобогу тешить свою ненависть, чтоб не так на людях буйствовал. Я, крадучись, побежал к реке, проскользнул сквозь переплетение ветвей и замер. От стыда кровь прихлынула к щекам, показалось, они заполыхали в темноте алым пламенем. Никого не предавала Неулыба. Стояла она по пояс в воде, протягивала к небу тощие старушечьи руки, и бежали по ее дрожащим щекам серебристые дорожки слез. А еще она пела. Так пела, что мое сердце перестало стучать, сжалось в груди от печальной стонущей песни. Просила Неулыба Реку-Матушку о помощи и рассказывала ей о добрых, смелых людях, которые спали крепким сном в ее доме.

«Собрались они на благое, – пела Неулыба. – Пособи им, Матушка-Речка. А коли тебе мои кокурки не по нраву пришлись, то возьми меня, старую, а больше мне и дать-то нечего».

Внимая, я даже забыл о том, что, словно тать, прячусь в кустах и слушаю не для моих ушей предназначенные слова. Песня меня заворожила. Река равнодушно проносилась мимо горбуньи, не прислушиваясь к ее пению, и вдруг показалось мне, будто всего на миг остановились воды и обняли старуху. Легли ей на плечи прозрачные ладони, всплеснув, поднялось водяное, отражающее звезды лицо и коснулось легким поцелуем сморщенного старухиного лба. Я помотал головой, отгоняя наваждение, и когда вновь увидел бабку, она уже ковыляла к берегу, а холодная и молчаливая Мутная, как прежде, бежала мимо ее маленьких просьб.

– Не прячься, болотник. – Неулыба даже не повернула в мою сторону головы, а все-таки заметила. – Наказала тебя жизнь за доверчивость, вот ты теперь и боишься людям верить.

Я отмахнулся. Не мог же впрямь признаться, что посчитал ее способной на самое злое дело!

– Да не маши ты. – Неулыба безошибочно шла ко мне, словно кошка видя в темноте. – У тебя на лице все написано, посмотришь – и сразу ясно станет.

– А как ты меня заметила? – спросил я, ускользая от неприятного разговора.

– Я не сама заметила, мне Матушка-Речка нашептала, – гордо ответила Неулыба.

Что ж, нашептала так нашептала, не мне допытываться у старухи правды.

– Не веришь? – Неулыба косо глянула мне в лицо. – Вот и от друзей отказываешься потому, что не веришь в их затею. А напрасно. Они с чистыми душами за того, кого любят, идут. От таких удача не отворачивается. А коли отвернется, покинут их тела бездыханные птицы белые да чистые, а не черные сажные вороны. Да что тебе говорить! Сам все знаешь. Потому и петь не можешь, что из белого серым стал. А там и до черного недалеко…

Она неуклюже поковыляла мимо, оставив меня наедине со своими думами. Ах, как не хотелось признавать ее правоту, как приятно было по-прежнему убеждать себя, что порывы сердца – нелепы, а обреченные на поражение битвы – бессмысленны и жить надо по уму, не по сердцу. Жаль, после ее слов это стало невозможным. Я чувствовал, что творил то, в чем недавно хотел обвинить Неулыбу. Мерзкое ощущение, от которого необходимо было немедленно избавиться. Лишь бы успеть… Не опоздать… Я побежал.

В доме все было по-прежнему. Стояла на пороге старуха, держала в руках корец с зельем, собираясь выплеснуть его содержимое. Не задумываясь я вырвал у нее варево и одним махом опрокинул его внутрь. Последнее, что помню – ее улыбка. Улыбка той, у кого давно смех от кашля не отличался…

Утром, когда проснулся, никого уже не было. Сначала я испугался, а потом, вспомнив свой сон, понял, что так и должно быть. Все тело наполняла необыкновенная легкость и сила. А может, сила была от уверенности, что теперь я знаю, как поступать и на сей раз не ошибаюсь.

Солнце подмигнуло мне из-за леса. Когда все кончится, оно уже опустит свое разгоряченное тело в реку, омоется перед тем, как уйти на покой. Это я тоже знал. Не знал одного – чем все кончится.

Горбунья сидела на большом полене, щурилась на реку. Прощаться не хотелось. Выручим Чужака и, как обещано, вернемся к ней. Я кивнул ей, проходя мимо. Она промолчала, даже не повернулась, как тогда, ночью.

Искать следы ушедших раньше друзей не приходилось. Шел по другим подсказкам, виденным во сне. Их было много. На всем пути встречались приметно изогнутые деревья, легко узнаваемые разливы, знакомо проныривающие под корягами ручейки. И крутой откос я узнал сразу, и дерево на нем, глядящее самовлюбленно не как все – на солнце, а на собственное отражение в быстрой воде. Для этого ему пришлось выгнуться, вытянуться стволом почти вровень обрыву и зависнуть над рекой, полоща в воде длинные нижние ветви. Рядом было еще одно такое же. Там вовсю работал топором Медведь, срубая торчащие вверх цепкие зеленые лапы. Срубал аккуратно, так, чтобы со стороны ничего нельзя было заподозрить. И прощения у дерева не просил. Уж слишком оно само себя любило, в чужой любви не нуждалось.

На берегу терпеливо дожидались остальные. Мужики оттаскивали срубленные ветви подальше, а девушки сидели поодаль друг от друга. Обе в мужской одежде. Раньше я посчитал бы это срамом, а теперь понимал – так удобнее, и почему-то веками признаваемая истина казалась смешной и нелепой. У Беляны глаза полыхали надеждой. Она казалась едва ли не такой же прекрасной, как хрупкая Васса. Их я тоже видел во сне. Даже знал, что произойдет дальше. Сейчас полезу на дерево, по-разбойничьи зажав в зубах нож;, распластаюсь над бурлящей рекой и увижу, как, смешно перебирая руками и опасливо косясь вниз, на соседнее обустроенное дерево змеей заползет Славен. Заползет на самый конец, на почти свисающую в воду толстую ветвь, и замрет там, слившись с корой и лишь подмигнув мне напоследок. А возле меня надсадно запыхтит Изок…

Медведь и Стрый слишком тяжелы. Обвязавшись веревками и изготовив топоры, они затаятся в уютных травяных ложбинах. А затем появится ладья, с бегающими по деревянному настилу людьми, сверху кажущимися маленькими и бессильными.

И она появилась. Такая же, как во сне. Красивая, большая, под стать реке, с узким носом и широкой палубой. Я отчетливо видел спины гребцов и слышал их дружное уханье. Им приходилось идти против течения на веслах. Я знал – чаще против течения ладью тащили волоком, но здесь не позволял высокий берег, и гребцы трудились изо всех сил, превозмогая упорство реки. Под солнцем блестело оружие, слепило глаза, и среди этого сияния не сразу удалось заметить скорченную фигуру у борта.

Возле пленника сидели два дружинника с длинными мечами, с луками за спиной, но без щитов. Светлые волосы трепыхались по ветру, на обветренных усатых лицах плавали улыбки. Радовало воев раннее солнышко, свежая, словно обновленная поутру река, да и пленник уже перестал раздражать. Уже не хотелось сорвать с его головы намотанные тряпки и плюнуть в наглые глаза, посмевшие вредить Князю.

Я пожалел, что нет в руках лука. Стрелять умел любой из болотников. Пусть не так, как Княжьи дружинники, но этих двоих я успел бы уложить до того, как пройдут под деревом размеренно качающиеся спины гребцов. Оставались еще четверо. Однако они были достаточно далеко. Пока добегут, Медведь разрубит оковы, а то и просто разорвет…

Славен предостерегающе поднял ладонь. Я и сам знал – скоро.

– У-у-х! У-у-ух! – выдыхали уже подо мной гребцы. Вот палубная надстройка, вот еще немного… Пора!

Я сорвался с дерева, намереваясь приземлиться поближе к Чужаку, но в это мгновение что-то звучно затрещало, ладья накренилась, гребцы и дружинники посыпались друг на друга. Река выполнила просьбу горбуньи! Испытанный кормчий и опытные гребцы не совладали с Великой Матерью-Рекой!

Нельзя было упускать момент! Дружинники, ошеломленные неожиданной выходкой давно изученной реки, даже не заметили нас с Изоком и Славеном. Я рванулся к Чужаку. Он оставался на том же месте, только растерянно крутил головой, не понимая, что происходит. Одежда на нем была изорвана в клочья и пропиталась кровью. «Его били», – понял я. Стражники уже увидели на ладье чужих. Закричали разом. Забряцали оружием. Гребцы тоже очухались, начали подниматься. Славен развернулся им навстречу, широко расставив ноги и бесстрашно зажав в руке нож. Смех, да и только! Никогда не воевавший болотник с ножом против вооруженных испытанных воев. Дружинники, наверное, рассчитывали на легкую победу. Потому и откатились назад, когда сверху, точно гири на веревках, рухнули Медведь и Стрый. Оба успели вовремя перерубить крепкую пеньку и свалиться на палубу. Теперь дружинники засомневались. Некоторые стали задирать головы, разглядывая нависшие над ладьей ветви и опасаясь, что оттуда, словно тараканы из старого чугунка, посыплются вооруженные люди.

– Руки! – заорал я ведуну.

Пока полз до него по скривившейся набок палубе, едва нож не потерял.

Он с готовностью повернулся спиной, подставляя мне скрученные руки. Я ахнул. Такие кандалы даже Медведю не осилить, а уж мне со своим ножичком и подавно. Толстенные кольца матово блестели в солнечном свете. А за моей спиной уже дрались… Кузнец!

– Стрый! – Я вложил в крик всю мощь, не мог допустить, чтобы в пылу битвы кузнец не услышал мой зов. Он ловко ушел из-под удара одного из дружинников, прыгнул ко мне. По рассеченной щеке Стрыя текла кровь. Кандалы он увидел сразу. Застонал жалобно. А потом начал остервенело рубить их топором у самого запястья пленника, там, где гладкое железо переходило в цепь. Мне рявкнул:

– Спину обереги!

Я оберегал. Тем паче, что теснившие Славена и Медведя уже почти дошли до нас. Еще напор – и все кончится. Не одного повезут на суд в Новый Город. Всех, кто выживет. Только я не выживу. Сдохну на этой красивой ладье, а живым не дамся! Неожиданно что-то мелькнуло, и напирающий на Славена рослый вой отшатнулся назад. Другому повезло меньше. Схватившись за неестественно вывернутую шею, он упал. Лис! Лис, раскачиваясь на притороченной к дереву веревке, сшибал ногами уже было успокоившихся дружинников. Затем стали падать камни. Тяжелые… как только девушки сумели их поднять? Они бухались на дерево настила, выдалбливая углубления в мягкой древесине, и катились на вновь отступивших к бортам дружинников. Один, два, три… А потом спрыгнули и сами воительницы. Думаю, они напугали дружинников не меньше камней. Разгоряченные, прекрасные, ловкие, словно посланницы Магуры, – как тут не испугаться? Однако и этого исполоха хватило ненадолго.

Дружинники вновь пошли на нас. Теперь уже не как в первый раз, со снисходительной ухмылкой, а зло, сосредоточенно, словно на настоящих врагов. Вот и чудесно. Если не победить, то хоть напугать их смогли… Что-то свистнуло мимо уха. Стрела… Искать стрелявшего не было времени. Слава богам, не зацепило, и то ладно. Стрый все бухал позади. Не в меня целились, в него. Под ноги попался сбитый Лисом дружинник. Верно старухин отвар сработал – руки сами нащупали меч, вытянули из-под тела, сами легко взмахнули им, отражая удар. Мой соперник был совсем молодым. В другое время жалость затопила бы сердце, подумал бы о том, что ждет его где-то мать иль невеста, а сейчас, глядя на исковерканное ненавистью молодое лицо, я ничего не испытывал. Будто стоял передо мной не живой человек, а истукан деревянный, с каким в детстве все мальчишки хоть раз да сражались. Я рубил отчаянно, но что мое отчаяние против его умения? Воробей против коршуна… Постепенно нас теснили. Теперь мы плотным кольцом охватывали неутомимо долбящего оковы кузнеца, а кровь билась в голове в такт его ударам: «Бум-м-м. Бум-м-м. Бум-м-м».

Я не заметил другой стрелы. Изок заметил. Рванулся вперед, прикрыл меня грудью и охнул жалобно. Я подхватил обмякшее тело одной рукой. Из его груди торчало древко. Тонкое, длинное… Мне предназначенное… Затопила злоба, прибавила силы, завертелся меч в руке, словно сам ожил и запел смертоносную песню. Даже бывалый вой попятился, изумленно взирая на клинок. Белкой заверещала Василиса, выскочила передо мной, выметнула вперед кинжал. Он попал всего на вершок выше цели, воткнулся в плечо дружинника.

– Все!

Я сперва не понял, кто кричит. А потом дошло – ударов Стрыя больше не слышалось.

Удалось! Нам удалось! Права была горбунья – удача смелых да решительных любит. Я не мог удержаться, оглянулся. Сзади, рядом с кузнецом, стоял ведун, торопливо разматывал тряпку с лица.

Ну, держитесь, дружиннички! Сейчас за кровь Изока сполна заплатите!

Видно, не один я подумал об этом. Засвистела стрела. По свисту стало ясно: эта – убьет. Прыгнул, загораживая, да столкнулся со Славеном. Оба не успели. Впился, алкая крови, железный наконечник в ничем не прикрытую грудь ведуна, проторил путь к сердцу. Кажется, мы хором закричали. Я кинулся подхватить ведуна, а Славен, взвыв, вырвал у меня из рук меч, повернулся лицом к убийцам. Руки ведуна еще шарили по лицу. Негоже умирать в темноте, пусть хоть в последний раз полюбуется солнышком, подышит волей. Я рывком сдернул тряпку. Яростные черные глаза пронзили меня насквозь. Чужие незнакомые глаза! И губы, совсем не Чужаковы губы, зашептали:

– Кто… вы? Эрик… послал?

Я понимал не больше его. Но угольные глаза уже подернулись смертной дымкой, а я должен был узнать!

– Где Чужак?! – затряс умирающего. – Где он?

– Чу… жак?

Незнакомец не понимал. Жизнь оставляла его, потрескавшиеся губы шевелились:

– Не… меня?.. Все… равно… хорошо… Лучше… умереть, чем… перед братом…

– Где Чужак?! – я кричал, забыв про сражение за спиной, про умирающего Изока, про ошибку.

– г Возьми… – Незнакомец разжал кулак. На его ладони лежала большая монета. Сквозь отверстие в ней тянулась тонкая, удивительной выделки цепочка. Ничего не соображая, я схватил монету. Пальцы умирающего сомкнулись на моем запястье. В глазах появился интерес, а затем невероятная, обжигающая ненависть, словно он узнал нечто порочащее меня. У него уже шла горлом кровь, и, захлебываясь ею, харкая, он расхохотался:

– Умер… ваш… Чужак! Ошиблись! Век… ошибаться… Я вырвал руку. Ослабевшие пальцы незнакомца легко разомкнулись. Он едва выдохнул:

– Один… простит… примет…

И замер, остекленевшим взором пронзая небо.

Чужак умер! Вот, что он сказал. Перед смертью не врут даже самые закоренелые преступники. Значит, напрасно… Все напрасно…

– Прыгай! – вывел меня из оцепенения голос Стрыя. Одной рукой он придерживал поникшего брата, другой пихал меня к борту. Кровь, размазанная по лицу, делала его неузнаваемым.

– Он умер! – закричал я, злясь на весь этот безжалостный мир.

– Вижу! Прыгай! – Кузнец, по-прежнему прижимая брата, перевалился за борт. Мелькнули босые ноги, всплеснула внизу вода, и он пропал. Я увидел, как переметнулись следом охотники, как за руку перекинул Беляну Славен, как Василиса легкой птицей взлетела на тонкий борт, ожгла последний раз васильковым пламенем:

– Прыгай!!!

Чьи-то руки вцепились в мою рубаху. Я рванулся. Выскользнул. Снова ухватили… А река уже была совсем рядом. Плавать я не умел. Значит, рванусь, прыгну, и все… Конец… не будет печали, боли, ошибок, стоящих кому-то жизни, только покой… Я дернулся так, что материя затрещала, поползла, оставаясь в руках у преследователей. Взметнулся над водами, а потом ударился о холодное тело Матери-Реки. Течение подхватило, крепким объятием потянуло быстро-быстро в глубокую темь.