Семейная тайна

Гримбер Филипп

Часть первая

 

 

1

Будучи единственным ребенком, я долгое время рос вместе с братом. Я рассказывал о нем всем подряд — случайным собеседникам, приятелям на отдыхе, и им приходилось верить мне на слово. У меня был брат, превосходящий меня и в силе, и в красоте. Старший брат, замечательный и… невидимый.

В гостях у друзей я глядел на их братьев, примечал даже отдаленное внешнее сходство и мучился страшной завистью. Одинаково растрепанные волосы, та же манера улыбаться, два коротких слова: «Мой брат»… Загадка, некое существо, с которым ты обязан делиться всем, включая любовь родителей. Настоящий, живой брат. Тот же непокорный вихор на макушке, так же криво растущий зуб. Постоянный компаньон, извечный сосед по спальне, о котором, и сам того не желая, знаешь все самое потаенное — настроения, вкусы, слабости, запахи.

Для меня, одиноко царящего в четырех комнатах фамильного гнезда, это было непостижимо.

Единственный объект родительской любви, окруженный нежностью и заботой, я спал плохо, меня терзали кошмары. Едва гас свет — и я давился слезами, подушка промокала насквозь, а я не ведал их причины. Я стыдился, сам не зная чего, чувствовал вину, не понимая за что. Всеми силами я оттягивал момент засыпания. Детская моя жизнь каждый день поставляла новые огорчения и страхи, с которыми я боролся в одиночку. Я нуждался в ком-то, с кем можно было бы их разделить.

 

2

И вот однажды я перестал быть один. Упросив мать взять меня с собой, я поднялся с ней на чердак, где она решила навести порядок. С интересом открывал я это незнакомое помещение под самой крышей, его затхлый запах, баррикады из старой мебели, горы потертых чемоданов с ржавыми замками. Мать подняла крышку большого сундука, надеясь найти там старые журналы мод, где когда-то печатались ее рисунки. Вздрогнув от неожиданности, она обнаружила маленькую собачку с бакелитовыми глазками, мирно спавшую на груде старых одеял.

Потрепанная пыльная игрушка в связанном кем-то пальтишке. Я тут же схватил ее и крепко прижал к груди. Но взять собачку с собой вниз мне не удалось — мать, испытывая очевидное замешательство, настойчиво просила оставить игрушку в сундуке.

Той же ночью я впервые прижимался мокрой от слез щекой к груди брата, который только что вошел в мою жизнь. И я больше не собирался с ним расставаться.

С этого дня я жил в его тени, растворялся в его образе, как в широком, не по размеру, костюме. Он сопровождал меня повсюду: в школе, во дворе; я рассказывал о нем всем, кого встречал. Я даже придумал игру для домашних не садиться без него за стол, всегда класть еду сначала ему, а перед отъездом на каникулы в первую очередь собирать его вещи, и теперь мой выдуманный брат разделил наши будни.

Я создал себе брата, который вскоре начнет подавлять меня всей тяжестью своего выдуманного существования, брата, за широкой спиной которого я постепенно исчезну.

 

3

Я очень страдал из-за своей худобы и болезненной бледности, мне так хотелось, чтобы отец гордился мною. Обожаемый матерью, я в одиночестве зрел в лоне ее мускулистого натренированного живота, в одиночестве пробирался на свет меж ее спортивных ног. Я был первым и… единственным. До меня — никого.

Одна-единственная брачная ночь да несколько черно-белых свадебных фотографий, запечатлевших судьбоносную встречу двух прекрасных тел, подчиненных суровой спортивной дисциплине, — мужчины и женщины, слившихся воедино, чтобы дать мне жизнь, любить меня и лгать мне.

Слушая родителей, можно было подумать, что я всегда носил истинно французскую фамилию. Она защищала от неминуемой смерти, с ней я больше не был отростком проклятого генеалогического древа, подлежащего обязательному уничтожению.

И в то же время крестили меня почему-то так поздно, что я сохранил об этом событии самые отчетливые воспоминания: жест священника, прикосновение влажного креста к моему лбу, вот мы выходим из церкви, он крепко держит меня за плечи, я — под вышитым крылом его сутаны, под надежной защитой от гнева небес. Если бы вдруг, к несчастью, снова грянул гром, запись в приходской книге уберегла бы меня. Но в ту пору я, не размышляя, играл по правилам, был молчалив и послушен и, наблюдая за размахом празднества, старался поверить, что опоздание с крещением вызвано простой оплошностью.

Очевидное же хирургическое вмешательство — след от скальпеля на моем пенисе — объяснялось медицинской целесообразностью процедуры: ничего общего с какими бы то ни было национальными традициями, обычная забота о гигиене.

Наша фамилия тоже была отмечена шрамами: по официальному ходатайству отца в ней изменили две буквы. Новая орфография позволяла пустить глубокие корни во французскую почву.

Таким образом, разрушительная кампания, предпринятая палачами за несколько лет до моего рождения, получила свое тайное продолжение, обнажая безобразные тайны, недомолвки, культивируя чувство стыда, преобразуя фамилии и отчества, приумножая ложь. Даже низвергнутые, мучители продолжали мрачно торжествовать.

Несмотря на крайнюю осторожность, истина вдруг приоткрывалась в незначительных мелочах: кусочек мацы, поджаренный на яйце, самовар в стиле «модерн» на каминной полке, подсвечник, застенчиво хранимый в нижнем отделении серванта, под полками с посудой. И эти постоянные вопросы: меня часто спрашивали о происхождении фамилии Гримберт и правильном ее написании, смутно догадываясь как о существовании «н» на месте нынешнего «м», так и о замене «г» на «т». Я пересказывал эти предположения дома, отец отвергал их решительным жестом.

— Мы всегда носили эту фамилию, — чеканил он, — это очевидная данность, в ней нет противоречий. Корни нашего рода уходят в Средние века, разве не был один из Гримбертов героем Романа о Лисе?

Всего лишь несколько букв: «м» заменяет «н», «г» превращается в «т». Два незначительных исправления — и вот страстное «ненавижу!» становится приказом «молчи!», а фамильная Гордость обращается в покорное Терпение.

Снова и снова упирался я в глухую стену, которой окружили себя родители, не решаясь разрушить ее и разбередить старую рану, поскольку слишком любил их.

Я предпочел оставаться в неведении.

 

4

Долгое время брат помогал мне бороться со страхом. Он сжимал мою руку, шутливо ерошил волосы, и я чувствовал, что могу вынести все что угодно. Сидя за школьной партой, я ощущал тепло его плеча, а отвечая у доски, слышал, как он шепотом подсказывает мне правильный ответ.

Он олицетворял для меня непокорную дерзость, он был одним из тех, кого наказывают за слишком смелый бросок мяча или штурм чугунной ограды. Я восхищался этими героями, но сам подпирал спиной стену, неспособный на подобные подвиги, и с нетерпением ждал спасительного звонка, чтобы вернуться к безопасным тетрадкам. Я сотворил себе брата-победителя. Непревзойденный, он лидировал всегда и всюду, в то время как я выставлял на суд отца свою тщедушную слабость, притворяясь, будто не замечаю в его взгляде тени разочарования.

 

5

Родители, любимые мои родители… Их литые мускулы, совершенные тела, похожие на статуи, которые я с трепетом разглядывал в Лувре. Мать — прыжки с вышки и спортивная гимнастика. Отец — греко-римская борьба и тренажеры. И общее — теннис и волейбол. Две особи одного вида, созданные для того, чтобы встретиться, соединиться и обзавестись себе подобным потомством.

Их потомством стал я, и с извращенным удовольствием изучал я в зеркале свое хилое, тщедушное отражение: угловатые колени, выпирающие сквозь кожу кости таза, тонкие, как паучьи лапки, руки. Меня пугала впадина солнечного сплетения, похожая на след от удара кулаком, навсегда впечатанный в мое тело.

Кабинеты врачей, диспансеры, больницы. Запах хлорки, с трудом перебивающий кисловатый дух тревоги. Тлетворная атмосфера, в которую я вносил свою лепту, покорно кашляя под стетоскопом, подставляя руку под иглу капельниц. Каждую неделю мать сопровождала меня в одно из таких заведений, быстро ставших привычными, помогала раздеться, рассказывала о симптомах врачу, с которым позже уединялась для приватной беседы. Я же безропотно сутулился на смотровом столе в ожидании приговора — операция, госпитализация или, на худой конец, курс витаминных инъекций и ингаляций. Годы были потрачены на то, чтобы подправить мою рахитичную анатомию. Все это время мой брат выставлял напоказ свои богатырские плечи и безупречную гладкую кожу, покрытую светлым пушком.

Перекладина, тренажеры, шведская стенка — отец тренировался каждый день в дальней комнате нашей квартиры, превращенной в спортивный зал. Мать, хоть и проводила там меньше времени, разминалась с тем же упорством, из страха перед малейшей дряблостью мышц.

Родители владели большим магазином, расположенным на улице Бург-л'Аббе, в одном из старейших кварталов Парижа, который славился своими трикотажными мастерскими. Большинство мелких торговцев спортивными товарами заказывали у родителей купальники, трико, белье и прочую амуницию. Обычно я устраивался за кассой, рядом с матерью, и вместе с ней принимал клиентов. Иногда я помогал отцу, брел вслед за ним в тот или иной угол склада и наблюдал, как он без малейших усилий поднимает пирамиды картонных коробок, оклеенных фотографиями спортсменов: гимнасты на кольцах, пловцы, метатели дисков. Мужчины с коротко стриженными, слегка вьющимися волосами напоминали отца, у женщин была прическа матери — пышная шевелюра, перехваченная лентой.

 

6

Спустя какое-то время после открытия, сделанного на чердаке, я настоял на том, чтобы опять подняться туда. На этот раз мать не смогла уговорить меня оставить собачку в сундуке. Тем же вечером я взял ее с собой в постель.

Отныне, самозабвенно ссорясь с братом, я искал утешения у моего нового друга, Сима. Где я выискал эту кличку? Может, в запахе пыли, которым пропиталась зверушка? В бесконечном молчании матери, в тайной печали отца? Сим, Сим! Я выгуливал его в квартире, не желая знать, почему эта кличка вызывает у моих родителей нервную дрожь.

Чем старше я становился, тем более натянутыми делались отношения с братом. Я провоцировал ссоры, бунтовал, вынуждал его отступать, но редко выходил победителем в наших размолвках.

С годами брат сильно изменился, из защитника превратился в тирана, насмешника. Но, засыпая под ритм его дыхания, я все равно продолжал доверять ему свои страхи и тайные мысли. Он молча слушал, окидывая меня презрительным взглядом, будто составлял подробный перечень моих недостатков, а иногда приподнимал мое одеяло и еле сдерживал смешок, созерцая мою физическую ничтожность. В такие минуты на меня накатывала безудержная ярость, я кидался на обидчика и изо всех сил стискивал его горло. Брат-враг, ложный брат, бесполая тень, убирайся в небытие! В темноте я нащупывал его глаза, давил со всей силы, стараясь втоптать его в зыбучие пески подушки.

В ответ он смеялся, и, сплетясь в тугой клубок, мы катались под одеялом — этакие цирковые акробаты в темноте спальни. Взволнованный его прикосновением, я легко представлял себе нежность его кожи.

 

7

По мере того как я рос, моя худоба усугублялась. Школьный врач, встревоженный моим видом, решил вызвать родителей, дабы убедиться, что я не голодаю и ем вдоволь. Эта встреча нанесла им глубокую рану. Я злился на себя из-за того, что заставил их пережить этот стыд, но в моих глазах их авторитет только укрепился: я ненавидел свое тело так же сильно, как восхищался телами родителей.

Роль поверженного стала для меня источником извращенной радости. Бессонные ночи накладывали на мое тело все более явственный отпечаток, и цветущее здоровье родителей на моем фоне выглядело почти неприличным.

Лицо мое поражало мертвенной бледностью, под глазами залегли глубокие тени, характерные для ребенка, предающегося тайным порочным усладам. Каждый раз, запираясь в своей спальне, я оставался наедине с чужим телом, с теплой плотью. В те минуты, когда я был свободен от тесных братских объятий, я смаковал сладостные откровения школьных перемен, во время которых я находил убежище на половине двора, отведенной для девочек. Они играли в классики или прыгали через веревочку, далекие от громких криков и гулких ударов мяча, доносившихся с половины мальчишек. Сидя в уголке, я наслаждался звонкими голосами, смехом, считалочками и с замиранием сердца ловил момент, когда в прыжке на мгновение из-под юбки выглядывала полоска белых трусиков.

Человеческие тела вызывали во мне безграничное любопытство. Очень скоро одежда перестала быть преградой, мои глаза стали подобны тем волшебным очкам, реклама которых нахваливала их рентгеновские свойства. Я мысленно раздевал прохожих, обнажая их красоту или уродство. Достаточно было первого, даже мимолетного взгляда, чтобы я мог распознать кривые ноги, высокую грудь, выступающий живот. Целыми днями я бережно собирал урожай всевозможных картинок человеческой анатомии, а по ночам жадно разглядывал их.

На улице Бург-л'Аббе в дни распродаж и большого наплыва покупателей я отправлялся исследовать склады. Магазин располагался на первом этаже старого дома, откуда можно было подняться в сумрачные комнаты бывшей квартиры, уставленные стеллажами и пропитанные запахом картона и краски. Я пробегал глазами полки, забитые коробками со спортивной одеждой, как если бы это были стеллажи библиотеки. Купальники, шорты, трико. Мальчик, юноша, мужчина, девочка, женщина. Я сравнивал размеры, интересовался объемом груди, за каждой цифрой скрывался новый силуэт, на который я тут же примерял все эти наряды. Если я был уверен, что никто мне не помешает, я с громко бьющимся сердцем приоткрывал коробки и погружал руки в их содержимое. Я раскладывал на прилавке спортивные костюмы и прижимался к ним всем телом, воображая в своих объятиях гимнастку, баскетболистку или стройного бегуна.

 

8

В том же доме, по соседству с магазином, находился медицинский кабинет, принадлежащий мадемуазель Луизе. Он занимал две комнатки, выкрашенные белой краской, приемную и смотровую, с покрытым линолеумом полом. Несколько чахлых растений оформляли скромную витрину, где глянцевыми буквами были перечислены предоставляемые услуги: визиты на дом, уколы, массаж. Луиза была частью нашей семьи, так мне всегда казалось. В свои свободные дни она заходила в магазин, чтобы поболтать о том о сем. На покрытом белоснежной простыней массажном столе Луиза регулярно пользовала моих родителей и один раз в неделю делала мне инъекции витаминов или усаживала меня лицом к себе, чтобы сделать ингаляцию. Я стоически переносил впрыскивания в нос, погруженный в свои мысли, оглушенный урчанием ингалятора.

Луиза разменяла седьмой десяток; любовь к табаку и спиртному оставила на ее лице заметные следы: тяжелые мешки под глазами, посеревшая кожа, оплывшие черты. Казалось, только ее энергичные руки, обрамленные белоснежными рукавами халата, оставались энергичными и твердыми, — две властные руки с коротко остриженными ногтями и длинными пальцами, находящиеся в постоянном движении, когда Луиза говорила. Я все время искал ее общества и при первой же удобной возможности пересекал узкий коридор, заставленный картонными коробками, чтобы зайти к ней. Только с Луизой я мог говорить без утайки. Конечно, она казалась мне такой близкой, скорее всего, из-за своего внешнего несовершенства: Луиза носила ортопедический ботинок, сильно хромала и приволакивала ногу. Ее оплывшая фигура была подобна лицу — мешок кожи, лишенный, казалось, всякого костяка. Страдающая временами от острых ревматических болей, она отмахивалась от них резким движением руки. Я понимал природу ее жеста: так же, как и я, она ненавидела свою внешность.

Я был поражен ее бескостным телом, которое находилось почти в интимной близости с нашими — телами моих родителей, которые выкладывали на массажный стол свою усталость, и моим, когда я подставлял ягодицы под очередную порцию витаминов.

 

9

По словам Луизы, она познакомилась с моими родителями, когда те обосновались на улице Бург-л'Аббе. Она нахваливала красоту моей матери, элегантность отца, но я замечал, что она всякий раз слегка запиналась, произнося их имена.

У нас установились свои обычаи. В каждый из моих визитов Луиза готовила мне чашку горячего шоколада — на крошечной плитке, на которой она обычно кипятила шприцы. Я пил маленькими глотками, Луиза присоединялась ко мне с рюмкой ликера, что хранился в аптечном шкафу. Я интересовался ее жизнью, спрашивал о том, о чем не решался говорить с родителями. Получалось, что жизнь Луизы, лишенная каких бы то ни было тайн, была у всех на виду, в этом маленьком кабинете, где она принимала пациентов, выслушивала день за днем их жалобы. Все остальное было столь же заурядным: она по-прежнему жила в доме своего детства, где родилась и выросла. Все свое время она делила между работой и домом, маленьким деревенским строением, окруженным небольшим садиком, в ближнем пригороде Парижа. После смерти отца Луиза опекала мать-инвалида, повторяя вечерами все те же процедуры и манипуляции, которые заполняли ее дневные часы.

Иногда, в минуты откровений, Луиза рассказывала мне о своем хромоногом детстве, о пережитых насмешках, об одиночестве в тени более ладных и ловких сверстников. В ее рассказах я узнавал себя. Мне хотелось, чтобы она не прерывала повествование, но очень скоро, как и каждый раз, когда она затрагивала неприятный для нее сюжет, Луиза привычно взмахивала рукой, прогоняя потаенную боль, и смотрела на меня с немым вопросом, ожидая ответных признаний. Тогда и я в свою очередь пускался в пространные рассказы о своих ночных бдениях. Луиза слушала молча, только ее вздохи сопровождали мою исповедь да сигаретный дым.

В течение долгих лет она точно так же выслушивала моих родителей, ловко орудуя при этом своими неутомимыми руками, и вместе с усталостью на массажном столе оставались их тайны и тревоги.