Наконец-то отпали все причины, заставлявшие меня продвигаться все дальше в глубину их беспредельной России. Теперь начиналось мое обратное движение, и уже никаких препятствий этому больше не предвиделось. Все опять шло гладко в моей жизни, чего там! Русские люди накормили меня обедом, и я снова был полон бодрости. Погода стояла хорошая. Голубое небо так сверкало, что больно было на него смотреть. И только редкие белые облака давали глазу отдых. Но я смотрел не столько в небо, сколько на обступившие меня со всех сторон огромные русские холмы, на которых колыхались под легким ветром зелено-желтые хлеба. Я покидал эти холмы. Не удалось им забрать меня в плен, как они ни старались. И теперь я с победным видом озирал их в последний раз.

Выйдя из хлебов к самой широкой и глубокой лощине, я не сразу в нее спустился. Куда мне было торопиться? Теплоход отходил от пристани лишь в десять вечера. Я мог себе позволить и отдохнуть немного после сытного русского обеда. В этом русская земля мне тоже до сих пор не отказывала. Ржаное поле, подступая вплотную к лощине, заняло верхнюю пологую часть ее склона и заканчивалось там, откуда склон уходил вниз более круто. На этой грани, не тронутой скотом, трава росла густо и высоко, пестря цветами. Я свернул с дороги влево и прошел метров двадцать по этой полосе нетронутой травы вдоль кромки ржаного посева. С высоты склона я видел то место, где лощина выходила к приречной низине, прорезав себе широкий проход сквозь толщу прибрежного обрыва, видел кусок низины с голубой полоской реки Оки, а за ней плотную зелень леса, уходившую на север, где ее окутывал синий цвет.

Из-за огромности лощины пятнистые коровы на ее противоположном склоне казались мелкими — не крупнее овец. Мне предстояло туда пройти. Там начинался новый холм и тянулись новые хлебные поля. Но я не торопился туда идти. Раздвинув осторожно ромашки и колокольчики, я сел в траву, вытянув ноги вниз по склону. Место для отдыха оказалось как нельзя уютнее. Позади меня стеной высилась рожь, а впереди открывался залитый солнцем зеленый простор. Воздух был пропитан запахами цветов и спелой земляники. Это были такие знакомые запахи! Это были финские запахи. И объявись тут невзначай Арви Сайтури, он определил бы это с предельной достоверностью. И заодно он бы еще раз убедительно доказал, что русская земля — это не русская земля. Только по ошибке истории ее назвали русской. Это была финская земля, и финский жил на ней народ, по странному недоразумению говоривший на другом языке. А ведь он так мечтал, наверно, заговорить скорее по-фински, этот народ. Но пока что ему приходилось, к великому его прискорбию, кое-как обходиться нескладным русским языком. А что такое русский язык? Ништо!

Даже здешние, нараспев произносимые речи — что они по сравнению с короткими, отрывистыми возгласами, которые выбрасывал из своего сухого рта Арви Сайтури! Его язык — это язык хозяина, привыкшего прибирать к своим рукам других людей, хотя владел он всего сорока тремя гектарами. А здесь даже владельцы двух с половиной тысяч гектаров не могли избавиться от задушевности и мягкости в своих речах. Взять хотя бы этого парторга, который тоже как-никак чем-то тут владел. Даже в его словах сквозила скорее песня, нежели говор. Как он там выразился? «У вас и не такое понастроено в вашем-те обширном именьице». Это он к чему так сказал? Ведь сказано это было мне, а не кому-то другому. Мне — Акселю Турханену, никогда не владевшему ничем иным, кроме пары крепких рук и ног, не считая умной головы. Мне было сказано: «Вам это не в удивленье. Вы и не таким владели». Не таилась ли тут насмешка в мой адрес, в этих словах? Похоже было на то. Что он там еще добавил? «Не всякому дан такой редкий талант». Да, вот как обстояли дела. Без тайной насмешки подобные слова, конечно, не произносятся. Что ж, может быть, я и поторопился немного распрощаться с ним. Но как иначе мог бы я ускорить встречу с моей женщиной, тоскующей по мне в своем вдовьем одиночестве? Меня уверяли, что она тут, во всем этом. Где во всем этом? Не видел я ее во всем этом.

На всякий случай я повнимательнее всмотрелся во все это, и вот на какой-то миг мне показалось, что она действительно тут присутствует. На какой-то миг перед моими глазами вдруг обозначилось ее лицо. Оно надвинулось на меня совсем близко, заняв собой добрую половину неба и почти весь видимый мне кусок земли. Не знаю, какие предметы дали ему очертание. Рожь на отдаленном холме колыхалась и лилась волнами наподобие волос. Развалины церкви, выступая над рожью сбоку, может быть, представили собой ее ухо. Идущие далее в ряд крыши крайних домов деревни Корнево как бы дали начало верхней линии ее головы, которую продолжили пушистые облака. Ребро ближнего обрыва, смыкаясь под некоторым уклоном с темно-синей полосой отдаленного леса, может быть, определило место ее густых бровей. А блеск реки за травянистой низиной не пришелся ли как раз на месте ее глаз?

На один только миг родилось перед моими глазами ее строгое, красивое лицо и тут же растаяло. Едва наметясь, оно не заслонило собой ни земли, ни неба, но я успел уловить в нем ту же непримиримую суровость. Все так же гневно глянули на меня ее глаза, над которыми густые брови сходились плотно, как бы сливаясь в одну огромную бровь. Этот ее суровый взгляд словно предостерегал меня от чего-то. Но от каких напастей он меня предостерегал? Что он хотел выразить? Надо ли было принимать его как упрек за мою долгую разлуку с ней или как неодобрение тому, что я поторопился уйти из этого колхоза? Я, конечно, был готов принять скорее первое предположение. Но и второе меня донимало.

Так или иначе, но отдыха у меня не получилось, несмотря на столь удачно выбранное, уютное место. Раздумывая по поводу того, как вернее поступить, я встал и двинулся дальше через лощину, мимо коровьего стада. Пройдя затем очередные хлеба, я свернул к развалинам церкви, чтобы оттуда спуститься на дорогу, ведущую к пристани. Никаких других планов я себе пока не наметил.

Оба старых человека все еще трудились возле развалин, сбивая с кирпичей известку и укладывая их в аккуратные кучи. Я подошел к ним поближе и постоял немного, глядя на их работу. Один из них, сухой, подвижной, с бритой головой, почерневшей от солнца, был еще крепкий с виду. Другой — грузный, лысый, с короткой белой бородой — казался очень уж старым. Оба были одеты в темные рубахи неопределенного цвета и в черные запыленные штаны, заправленные в сапоги. Работали они сидя, изредка вставая, чтобы подвинуть к себе поближе комок слипшихся кирпичей. Я сказал человеку с белой бородой:

— Нелегкая работа.

То есть я не то хотел сказать. Я хотел задать вопрос. Но вопрос был не совсем удобный, и потому я начал издалека. Он пожал в ответ плечами и проворчал:

— Для кого как.

Я спросил:

— Что еще будете строить из этих святых кирпичей, силосные башни или свинарники?

Он сощурил на меня глаза из-под седых бровей, словно пытаясь определить, насколько серьезны мои слова касательно святых кирпичей. Потом ответил тем же ворчливым голосом:

— Силосные башни мы из бетона отливаем.

Сказав это, он положил очищенный кирпич на место по одну сторону от себя и взял бесформенный комок с другой стороны. Я подождал немного. Ответ был не совсем полный. Другой старик, наверно, понял это и пояснил подробнее, выговаривая слова быстро и не совсем для меня понятно:

— Строить-то что будем? А ничего не будем. Из этого кирпича много ли настроишь? Только разохотишься — ан ему и конец. Мы его лучше в производители пустим. Пущай новый кирпичок нам плодит. Печь из него будем ладить — вот что! Для обжига кирпича печь. Короче говоря, свой кирпичный завод затеваем. Во как! Глины у нас вдоволь. Мастера имеются. И будем выпускать кирпича сколько душа запросит, по потребности. А уж из него понастроим! Такого понастроим, что только держись! Здесь, эвотка, дом культуры поставим.

— Где здесь?

— А вот на этом самом месте, где церковушка наша маячила. Место самое что ни на есть выигрышное. Как вознесем домину этажа в три-четыре, так его с любой точки колхозной территории будет видно. А из него и подавно все наши колхозные владения глазом охватишь. Да что там наши владения! Весь мир из этого дома будем наблюдать!

— А что будет в этом доме?

— Как что будет! Все будет! Свой театр. Кино. Радиостудия. Телевизор. Зал для собраний. Библиотека. Читальня. Кружки заведем разные: шахматные, шашечные, музыкальные, рисовальные, спортивные. Артистов своих воспитаем.

Я покивал головой, чтобы не обидеть его своим недоверием. Не стоит мешать надеждам человека. Как обходиться человеку в жизни без надежды? Без нее кем был бы человек? Нет надежды — нет повода к тому, чтобы двигаться, рваться вперед, высматривать помехи, опрокидывать их и снова двигаться и двигаться. У меня тоже была Надежда, которую звали дополнительно Петровна. В моих скитаниях была повинна она. К ней стремилось мое сердце, не позволяя нигде останавливаться. Но все же я постоял еще немного на месте, чтобы сообразить, что сказать старику с белой бородой.

— Дом культуры — это где-то очень далеко. Это у вас при коммунизме будет. А пока вам все-таки работать приходится, чтобы прокормиться, хотя ваш возраст уже такой, когда пора бы…

Тут он прервал меня сердито, не переставая стучать молотком:

— Возраст наш никого не касается. А работать нам не обязательно. Хотим — работаем, хотим — нет.

— Не обязательно? Как не обязательно?

— Да так. Не обязательно — и все.

— А-а, понимаю. В семье сыновья работают, внуки.

На это бородатый старик промолчал, угрюмо обстукивая кирпич. За него ответил бритый старик, пояснив мне своей обычной скороговоркой:

— Ни сыновья, ни внуки. Бобыли мы с ним. Я всю жизнь бобылем промаялся, а он с войны им остался. Сына там единственного потерял. А работать нам не обязательно потому, что годы наши вышли. За шестьдесят нам давно перевалило. И кормиться нам положено из фонда.

— Из фонда?

— Да. Резерв есть такой продовольственный у нас в колхозе для инвалидов и престарелых. После укрупнения образовали. Не ахти сколько из него можно выделить, но одинокому человеку, да еще в дополнение к своему огороду, хватит вполне.

— Так зачем же вам тогда работать?

— Как зачем! Да разве усидишь на печи, когда жизнь эвона как с места тронулась! Обидно от нее в стороне оказаться. Вот и работаем в меру сил.

Так обстояло у них дело, у этих стариков, которым, кажется, не грозила отправка в городской дом для престарелых или передача на полное призрение в частные жадные руки через аукцион. Они могли оставаться жить в своих собственных домах, в своей деревне, не беспокоясь о пище. Заботу о них брал на себя колхоз. Я спросил:

— А как у вас другие старые люди?

Бритый ответил:

— Как мы, так и другие. Двое в садовом деле опыт свой передают. Один по конской сбруе специалист. А есть любители телеги мастерить, санки, бочки, кадушки. Каждому желательно к чему-то руки приложить, потому как результат виден. Доход колхозный давно за миллион перевалил. К двум подбирается. А чей это доход? Наш. Каждому из нас он принадлежит в равной мере, потому что создавали-то его мы. Неудивительно, что руки у всех к делу тянутся. Кому не лестно чувствовать себя создателем всех этих успехов?

Я спросил:

— А как те живут, которые уже совсем ничего не могут?

Бородатый ответил:

— А так и живут. Ничего не могут — ничего с них и не спросится. Колхоз им питание заслуженное отпускает и всякую другую помощь, а кто-нибудь из женщин присматривать берется. Сейчас у нас только один такой в колхозе да две старушки. Но те в семьях, где трудоспособные имеются. Тоже, значит, обходятся. А для нас, для одиноких, весь колхоз — семья. Тут все тебе свои, все родные. Без внимания не оставят.

Я постоял возле них еще немного. И мне припомнился в это время одинокий, старый Ахти Ванхатакки с его убогой хижиной, подбитой сбоку куском старой драночной крыши для защиты от злого северного ветра. Как встретит он свои закатные годы? Кто будет ему опорой в его последние дряхлые дни? Не найдя на свои мысли ответа, я кивнул этим двум, не знающим такой заботы, и, перешагнув остатки церковной каменной ограды, спустился по травянистому скату обрыва к нижней дороге.

По ней я двинулся на, восток, имея в виду пристань. А что мне еще оставалось делать? Об этом колхозе я теперь знал все, что только человек может знать о колхозе. И самое главное мне рассказал бритый старик. Узнавать о русской деревне мне уже больше было нечего, и теперь я мог спокойно уехать отсюда к своей женщине, которая ждала меня с нетерпением где-то там далеко, под Ленинградом.