Так ловко оставил я с носом насмешников, полагавших, что мне в этот день не выбраться из их села. Напрасно они так полагали и напрасно смеялись. Рановато они вздумали надо мной смеяться. Над собой они смеялись, как сказал их великий русский писатель Гоголь. Пришла теперь моя очередь смеяться над ними. И, лежа на спине в густоте пахучей пшеницы, я попробовал посмеяться немного, нарушив на минуту сиплыми звуками своей глотки окружавшую меня тишину.

Мой запавший живот заходил ходуном от смеха, готовый прилипнуть всеми своими внутренностями к позвонкам. Да, я сумел, конечно, выбраться из этого села, которое растянулось у них, наверно, километров на двадцать пять. Но вот зачем я из него выбрался — это был уже другой вопрос…

Я открыл глаза. Два ястреба парили высоко в небе. Их широко распростертые черные крылья не двигались, но тем не менее легко и быстро несли их в любом направлении по их желанию. Они не торопились улетать прочь, описывая надо мной круги.

Может быть, и не я привлек их внимание, но кто их знает! Опираясь руками о землю, я сел. Колючий колос пшеницы коснулся моего лица. Я сорвал его, растер в ладонях, сдул мякину и бросил зерна в рот. Зерна захрустели на зубах. Пшеница была готова к жатве. Я сорвал второй, третий, пятый и десятый колос. Не все они оказались одинаково спелыми. В некоторых зерна были еще мягкие и зеленые, но в еду годились. И с этого момента мои ладони и челюсти трудились, не переставая.

Какая-то машина заурчала на дороге. Я прижался к земле, пропустив ее мимо, а потом опять сел, обрывая вокруг себя колосья. Набив ими боковые карманы пиджака, я встал с кряхтением и стоном на ноги и вышел на дорогу.

Солнце уже нависло совсем низко над горизонтом, но еще не начало краснеть. При его боковом свете отчетливо выделялись вдали крайние домики села, из которого я вышел два часа назад. Их было много, этих белых домиков, далеко растянувшихся вправо и влево по горизонту вперемежку с густой зеленью садов и огородов. И бог его знает, с какой стороны я видел опять это удивительное селение — сбоку или с конца. Оно никак не хотело выпускать меня из своих бесконечных улиц, но вот я все же оставил его далеко позади, уходя от него теперь на северо-запад к своему неизбежному концу.

На моей новой дороге стояла тишина. Только один мотоцикл нарушил ее своим треском, обогнав меня. Думая, что это посланная за мной погоня, я приготовился было шагнуть в хлеб, но не успел. Мотоцикл промчался мимо. Его вел молодой парень в белой расстегнутой безрукавке, которая пузырилась у него на спине. Сбоку в прицепной коляске сидела молодая женщина с мальчуганом на руках. Ребенок жадно таращил сквозь ветровое стекло глазенки на все, что проносилось мимо. Побывал и я, наверное, в его глазенках, но не остался в них, конечно. Не унес он меня в них куда-то туда, в свое безбрежное будущее.

И еще случилась у меня встреча до того, как солнце начало краснеть. Две девушки на велосипедах показались вдали над колосьями хлебов, быстро катясь мне навстречу. Они о чем-то переговаривались громко и обе смеялись. Та, что была немного впереди, светловолосая, в тесных серых штанах и голубой майке, подъезжая ко мне, так зашлась в смехе, что под ней даже велосипед вильнул, заставив ее усиленнее заработать педалями.

Смеясь, она скользнула взглядом по мне, потом обернулась к чуть отстающей подруге и опять сказала ей что-то, вызвавшее у них обеих новый звонкий раскат смеха. Вторая девушка, черноволосая и черноглазая, одетая только в трусы и бюстгальтер, тоже окинула меня взглядом, не переставая смеяться. Ее загорелое тело и лицо лоснились от пота, а влажные зубы, тронутые на миг солнцем, вспыхнули вдруг на ее темном лице таким блеском, словно к их белизне добавили алмазы.

Так они пронеслись мимо меня, унося далее по дороге свой звонкий смех. Оглядываясь назад, я долго видел издали их велосипеды с притороченными узелками, их склоненные над рулями девичьи спины и освещенные боковыми лучами солнца светлые и темные пряди встрепанных волос. У меня тоже, конечно, могли быть такие же смешливые, загорелые и потные дочери, если бы не случилось в моей жизни то, что случилось, и если бы не родился я Акселем Напрасным.

И опять стало тихо вокруг меня. И оттого, что вокруг стало тихо, смех девушек долгое время звенел у меня в ушах и виделись перед глазами их веселые, красивые лица. То одно, то другое лицо возникало передо мной, устремляя на меня смеющиеся глаза, и разные по цвету волосы развевались над ними: мелькнут светло-русые встрепанные пряди и тут же уступят место черным, еще более встрепанным. И прямо ко мне обратится раскрытый в смехе красивый рот, полный белых девичьих зубов, среди которых вспыхивают вдруг огнем вкрапленные туда алмазы.

Чему она смеялась, работая с такой скоростью своими упругими, загорелыми ногами? И чему смеялась та, в туго обтягивающих ее ноги серых штанах? На меня они обе смотрели смеясь. И не надо мной ли они смеялись? Они увидели человека, идущего пешком там, где бесполезно идти пешком, где из-за огромности расстояний никогда ни к чему пешком не придешь и никогда ни от чего не уйдешь. Увидели и рассмеялись. А может быть, их рассмешил вид человека, растирающего на ходу в ладонях колосья и жующего зерна? Могло быть и так. Вряд ли им приходилось до того видеть в этих краях человека, пробующего насытиться сырыми зернами из колосьев, подобно Христу с его апостолами. Зерна пшеницы, конечно, душисты и приятны на вкус, но наполнить ими едва ли не по зернышку опустевший за день живот — дело нелегкое. И понятно, что такая попытка ничего, кроме смеха, вызвать не могла.

Они смеялись бы еще заливистее, если бы узнали, что кидал я эти сухие зерна в иссохший от жажды рот. Узнав об этом, они просто попадали бы от смеха с велосипедов на землю. Пить я хотел еще до выхода из села, но так и не заприметил там на своем пути третьей колонки с водой, а колодцы видел только внутри дворов. За пределами села мне опять-таки нигде не попалась вода, хотя пот с меня все время лил в три ручья. А теперь он с меня уже не лил. Ему неоткуда было взяться. Он иссяк в моем теле. И сухие зерна высушили во мне остатки влаги.

Солнце слева от меня приблизилось наконец к земле, попутно краснея и раздуваясь, как оно проделывало это и в моей далекой Суоми, в моей прекрасной, родной, милой Суоми, полной свежести и воды, но потерянной для меня теперь навсегда. Оно приблизилось к земле и, не замедляя своего движения, стало уходить за горизонт. И, думая о том, что вижу его, быть может, в последний раз, я следил за ним краем глаза, пока оно не скрылось, окрасив кусок неба над собой в розовый цвет.

После этого очень быстро, как всегда в этих краях, наступили сумерки. Но я продолжал идти с той же предельной скоростью, какую позволяли мне мои разбитые ноги. Для меня сумерки ничего не значили. И даже в полной темноте я мог шагать не останавливаясь — была бы лишь под ногами дорога, ведущая к северу. Но ради воды я бы остановился. Ради воды я готов был свернуть с дороги далеко в сторону и задержаться возле нее и час и два. Зато потом это позволило бы мне пройти много лишних километров.

Однако воды не было. Село позади меня постепенно утонуло в сумерках, и ничего нового взамен этого села нигде на горизонте не появилось. Все выровнялось вокруг, окунаясь в густеющий сумрак. Ну и пусть выровнялось, бог с ним. Вода мне была нужна, вода!

Что-то темное обозначилось впереди, быстро приближаясь ко мне сквозь сумрак. И опять это оказался велосипедист — на этот раз молодой парень. Когда он проезжал мимо, я крикнул ему осипшим голосом:

— Где тут вода есть?

Он крикнул в ответ:

— На хуторе!

— А где хутор?

Но он уже проехал мимо и только махнул рукой назад, в том направлении, куда я шел. Мне ничего не оставалось, как продолжать свой путь. И еще с полчаса брел я по этой дороге, наклонясь вперед для устойчивости, как вдруг увидел впереди огонек. Он светился в чьем-то окне. Это и был, наверно, тот самый хутор.

Странно, что он у них уцелел. По их понятиям, хуторов не должно быть. Хутор — это один дом, один хозяин и одно хозяйство, которым он распоряжается по своему усмотрению. А у них давно все хутора сведены в колхозы, которыми они распоряжаются сообща. Но вот один хутор остался, и я шел к нему, чтобы напиться там воды.

Подходя к хутору, я увидел еще несколько освещенных окон в разных местах. Похоже было, что этот хозяин освещал все свои строения. И еще показались огни далеко в стороне от первых, а потом еще и еще. Чем ближе я подходил к хутору, тем больше появлялось освещенных окон, и скоро я понял, что пришел в деревню.

Тот парень посмеялся надо мной, сказав, что на моем пути хутор. Всем им тут почему-то нравилось надо мной смеяться. На моем пути была деревня, состоявшая по меньшей мере из тридцати белых домиков, окруженных садами и разными другими постройками. Дорога, входя в деревню, пошла чуть под уклон, и я понял, почему не видел огней издали. Эта деревня тоже располагалась в небольшой вдавленности, как и тот бесконечный сад и те дома возле сада.

Где-то на краю деревни шумно работал двигатель. Это он, должно быть, посылал свет в дома. Где-то несколько голосов дружно пели песню. Она была протяжная, наподобие их степей, и женские голоса, взмывая в этой песне вверх, подолгу витали там над низкими мужскими голосами, словно не желая к ним спускаться, и едва спустившись и даже вплетясь в них на короткое время, снова взлетали вверх, будто вытолкнутые упругими мужскими голосами, и опять парили где-то там, в поднебесье, над своими невероятными просторами.

Судя по огням, деревня протянулась не столько вдоль дороги, сколько в обе стороны от нее. Едва спустившись в деревню, я уже видел из нее выход в темную степь. Но я не торопился выходить в темную степь. Я думал о воде. Она была где-то здесь, рядом, справа и слева от меня. Она не могла не быть здесь, где жили люди. И если она была на хуторе, как сказал тот парень, то сколько же ее было здесь, в большой деревне!

Я смотрел вправо и влево через плетеные заборы, пытаясь разглядеть в темноте колодцы. Вода — это общее достояние людей, и неужели я не имел права зайти на чей-то двор и напиться? Высматривая подходящий двор, я прислушивался к людскому говору справа и слева, готовый даже попросить воды.

Две женщины переговаривались где-то впереди особенно громкими голосами. Одна из них вышла из калитки на улицу с какой-то ношей в руке, но обернулась к той, другой, продолжая разговор. А та осталась у открытой калитки, тоже продолжая разговор, который стал еще громче, разносясь на всю деревню. Говорили они, насколько я понял, о каком-то длинном Андрейке, который женился на Тоньке, а семечки лузгал с Олькой. Потом он еще с Ганкой хотел полузгать, да семечек в кармане не оказалось. И теперь Ганка всегда носит в сумочке для него семечки, а он уже с Надькой лузгать присаживается. А тут еще Данило Доброхват из кузни, который на ремонте комбайнов премию отхватил. Попробуй потягайся с ним!

Говоря эго, они смеялись так громко, что покрыли на время своими голосами и пение тех нескольких голосов, и грохотание двигателя. Когда я приблизился к ним, они кончили свой громогласный разговор, и та, что была на улице, пошла вдоль нее в трех шагах впереди меня. Я видел перед собой ее полные голые икры, короткое светлое платье и толстые черные косы, уложенные вокруг головы. К одному своему боку она прижимала большое цинковое корыто, но, как видно, совсем не чувствовала его тяжести. Она шла не торопясь. А я шел торопясь. Но, боже мой, какого труда стоило мне преодолеть разделяющие нас три шага! И, подойдя к ней с той стороны, где не было корыта, я спросил ее:

— Скажите, где здесь хутор?

Я мог бы сразу спросить ее о воде, но почему-то не туда повернулся мой язык. Он вообще у меня еле повернулся. И голос мой был надтреснутый и слабый. Однако она услыхала мой вопрос и обернулась ко мне. Я увидел близко перед собой такое лицо, такие глаза и такие брови, за которые у парней принято драться насмерть. И долго дробят они друг другу ребра, нагромождая вокруг нее груды лома из бывших молодцов, пока один из них не становится наконец ее обладателем.

Она была выше меня ростом, дородная и сильная — удивительное порождение этой сказочной черноземной земли. Только моя женщина могла бы сравниться с ней лицом и статью, моя бывшая женщина, променявшая меня на майора… Обернувшись ко мне, она сказала тем же звонким и громким — на всю деревню — голосом примерно такое:

— Хиба ж вы не бачите?.. Це ж хутор… Чи вы нездешний? — И тут же, вглядевшись в меня своими огромными темными глазами, над которыми густились размашистые черные брови, добавила уже совсем по-русски: — Это и есть хутор.

Я спросил:

— Как? Эта большая деревня?

Она ответила:

— Да. Хутор Алексеевка. МТС колхоза «Объединенный труд».

Опять надо мной смеялись, конечно. В этих краях, как видно, любили посмеяться. Но такой женщине можно было простить ее шутку. Бог с ней. Я приготовился наконец осведомиться насчет воды, но в это время женщина спросила:

— А вам кого надо на хуторе? Если парторга, то к нам.

Сказав это, она свернула к последнему домику справа. И, видя, что я остановился в нерешительности, крикнула мне:

— Вот сюда, пожалуйста!

Я свернул вслед за ней. Мог ли я ослушаться, если голос ее разносился на всю деревню? Она провела меня через двор к домику и, оставив корыто в прихожей, впустила меня в освещенную комнату. Ноги мои скрипели и стонали в суставах, преодолевая два высоких порога. В комнате она сказала:

— Иванко! Ты здесь? Гостя тоби привела. Пришел на хутор и шукае хутор.

Из второй комнаты вышло что-то огромное и нависло надо мной. Это был, конечно, тот самый, кто превратил всех других посягателей на эту женщину в груду лома из костей и мяса. Может быть, и мне грозила та же участь, а может быть, еще более страшная, ибо звали его Иваном и свою Россию он оборонял не только здесь, но и в Карелии, где в спину ему летел нож Арви Сайтури.

Но я даже не поднял на него глаза, хотя он уже, конечно, узнал меня и, наверно, занес надо мной свой страшный кулак. В другое место был устремлен мой взгляд. И, протянув обе руки к этому другому месту, я спросил сиплым голосом:

— Это вода?

И два голоса ответили мне с оттенком удивления:

— Да.

И вот я уже был у воды, и в моих руках был ковш, и он уже погрузился в кадку, полную воды, и я уже пил и пил, обливая себе галстук, рубашку и костюм.

А когда я отвалился от воды, мне уже было все равно, что там со мной произойдет. Но страшный кулак Ивана почему-то не опустился на мою голову, и до наступления ночи я еще не раз прикладывался к этой воде. И сам Иван, огромный и грузный, с его гладко зачесанными назад русыми волосами, поседевшими у висков, и с вечным пером в нагрудном кармане пиджака, вел себя со мной далеко не так, как надлежало вести Ивану, в чью спину когда-то летел финский нож. Его басистый голос рокотал ничуть не свирепо, когда он перебирал мои документы, и вопросы его ко мне складывались в такую форму, будто он сам же и отвечал мне на них, деликатно избавляя меня от этого труда:

— Значит, ходите, смотрите, изучаете? Это хорошо. Давно пора. С этого бы нам и начинать, а не с драки!

Я больше кивал, чем говорил. О чем стал бы я говорить? О чем говорить, если голос мой застрял у меня в глотке? Да, я ходил и смотрел. Мог ли я не смотреть? Если бы я не смотрел, то вместо севера потащился бы куда-нибудь на юг, в Сахару, или сбился бы с их дороги, у которой нет канав, и ушел бы по их пшенице напрямик к Австралии, или уперся бы лбом в стену их домика и топтался бы на месте. Нет, я смотрел, конечно, и даже очень старательно, иначе не увидел бы воду у них в углу возле печки, не увидел бы эту женщину, из которой так неудержимо рвались наружу ее яркость и пышность, не увидел бы, как она внесла в дом два чугуна с чем-то вкусным и горячим, сваренным где-то там, на летней плите, не увидел бы места за столом, куда меня пригласили сесть. И уж наверно рука моя потянулась бы мимо хлеба, а ложка ткнулась бы мимо тарелки, если бы я не смотрел. Но у меня она не ткнулась мимо тарелки, перекачивая из нее в мой рот их ароматный, вкусный борщ, и когда тарелка опустела, я продолжал крепко держать ложку в руках, следя взглядом за черными косами хозяйки, ползающими туда и сюда по ее широкой гибкой спине, пока она возилась у своих чугунов. А когда она обернулась, одарив меня вниманием своих крупных темно-карих глаз, неведомо от какой богини переданных ей в наследство, я опять-таки смотрел на нее не отрываясь, и, будь у меня хвост, он бы непременно вильнул вправо и влево для пущей выразительности. Но она и без того догадалась взять от меня тарелку, спросив лишь для вида:

— Еще?

И я кивнул, не говоря ни слова. Какие тут могли быть слова! А вслед за второй тарелкой борща я съел тарелку каши, составленной из растертой тыквы, пшена, молока и сахара. Это была особенная каша, таявшая во рту, как мед, а принесенный из ледника соленый прошлогодний арбуз оказался самым подходящим к ней дополнением.

Кто-то еще сидел за столом, кроме нависающего надо мной хозяина, кто-то вывел меня из дома и показал мне постель в какой-то другой постройке. Я свалился на эту постель, с трудом стянув с себя костюм и туфли. И все закружилось и поплыло перед моими глазами. Мелькнул на мгновение Иван Петрович, строго поднявший указательный палец, как бы в попытке напомнить мне что-то. Мелькнули голубые глаза молодого Петра, и в его улыбке тоже было напоминание. Но тут же все заслонил своей угрюмостью огромный Юсси Мурто. Не до смеха ему было, погруженному в глубокое раздумье. И, рассматривая с новым вниманием нависающего надо мной Ивана, он как будто готовился что-то сказать ему. Но что мог он ему сказать? Нечего было ему говорить. И он молчал, окидывая взглядом все то обширное, к чему успели за эти немногие годы приложиться руки Ивана, молчал и думал, думал… Э, бог с ним! Сон окутал меня своим сладким туманом и потянул в бездонную глубину. Но, погружаясь туда, я все же вспомнил еще раз, что обставил-таки тех насмешников из их коварного, бесконечного села, одурачил их, переплюнул, перехитрил…