Около часа провел я среди облаков, а потом опустился на землю в ленинградском аэропорту. Оттуда легковая машина доставила меня за двадцать рублей в Ленинград. Эти двадцать рублей и сверх того еще семнадцать я нашел в боковом кармане пиджака. Я знал, кто их туда положил, но не знал имени этого человека.

Дверь в квартире на улице Халтурина мне открыла Мария Егоровна. При виде меня она сказала обрадованно:

— Ну, слава богу! Наконец-то вы явились. А мы уж тут беспокоиться начали. Нет и нет человека, и вестей от него нет уже две недели. Хотели уж в розыск объявить. Там денежное извещение вам пришло, и записку Надя оставила.

— Кто?

— Надя. Только что была здесь — ягоды завезла. И сразу уехала.

— Куда уехала?

— На вокзал — к поезду торопилась.

— Надежда Петровна?

— Она.

Я кинулся в свою комнату. Да, на столе рядом с раскрытой книгой Гоголя лежало извещение, в котором мне предлагалось явиться на почту и получить шестьсот рублей. И я сразу вспомнил веселого южного Ивана. Это были те самые деньги, которых мне недоставало, чтобы приехать из Крыма в Ленинград. Я сам оставил их на столе там, на Кавказе, по примеру других участников пирушки, и никто не обязан был мне их возвращать. Но он сделал это без обиды для меня, не прибавив к моим деньгам то, что от них отделил хозяин чайной в уплату за угощение.

Рядом с извещением лежала записка, написанная ее рукой: «Уважаемый Алексей Матвеевич! Слыхала о Вашем недавнем посещении нашего колхоза. К сожалению, была в разъездах. О Вашей поездке по стране тоже извещена. Надеюсь, что она Вам на пользу. Поздравление Ваше получила, но не поняла, к чему оно относится. Я тоже на днях уезжаю в южный санаторий. С приветом, Н. Емельянова».

Я метнулся по комнате туда-сюда. Емельянова! А я — то считал ее Ивановой. И письма посылал Ивановой. И она получала их, не поправляя меня. Откуда мне было догадаться, что она носит фамилию покойного мужа? И в санаторий она еще не ездила. Значит, ничего не изменилось в ее судьбе? Значит, за майора вышла совсем другая Надежда Петровна?

Я сбросил парусиновые туфли и надел другие, на каучуковой подошве. Выходя из квартиры, я сказал Марии Егоровне, что скоро приду. Она понимающе кивнула, думая, должно быть, что я пошел за деньгами. Но я не пошел за деньгами. Я пошел прямым путем к Невскому проспекту, чтобы там сесть на троллейбус, идущий в направлении вокзала.

Она пишет мне: «Уважаемый». Значит, она все-таки уважает меня? Такая женщина не станет употреблять это слово зря, кривя душой. Она пишет: «К сожалению». Значит, она сожалела, что я не застал ее дома. Она пишет: «Надеюсь, это Вам на пользу». Она надеялась. Она не просто подумала, что вот, мол, это ему, может быть, пойдет на пользу. Нет, она надеялась. Она с надеждой думала: «Дай бог, чтобы это ему пошло на пользу». Вот как она обо мне думала, пока я колесил по России. Оставалось только доказать ей, что она не напрасно так думала.

Невский проспект был залит солнцем. По обе его стороны текли два многоцветных потока. И в этих потоках все трепыхалось и колыхалось, меняясь местами. Свежий ветер относил в сторону подолы разноцветных платьев девушек и женщин, обнажая их икры и вырисовывая тела. Волосы их под напором ветра тоже смещались в сторону. И даже у юношей они взъерошивались, заставляя их чаще встряхивать головой.

Темная туча, занявшая небосклон со стороны моря, была причиной этого ветра. От нее даже доносилось отдаленное громыхание. Но она еще могла пройти стороной. А пока что солнце пользовалось ясной частью неба, изливая свое сверкание на оба людских потока, где ему было полное раздолье для игры среди этих разных по цвету и яркости легких летних платьев и по-разному загорелых лиц, рук и ног. Усиливая яркость людских нарядов, оно, кроме того, и бликами своими одаривало все, что могло: гладкие бока и створки сумок, пряжки поясов, брошки, ожерелья, глубину глаз, влажную поверхность губ и открытых в улыбке зубов.

Между этими двумя людскими потоками текли в обе стороны более быстрые потоки, состоявшие из автобусов, троллейбусов и легковых машин разного рода. Время от времени эти потоки замирали, пересекаемые многоцветными людскими потоками, а затем по зеленому знаку светофора снова приходили в движение.

Я включился в один из этих быстрых потоков у двойного ряда старых лип вдоль Гостиного Двора. Мой троллейбус пересек Садовую улицу, перевалил мост, на углах которого четыре голых парня из темной бронзы одолевали четырех упрямых коней, остановился на минутку за Литейным проспектом, а оттуда уже без остановки довез меня до Московского вокзала. Внутрь вокзала я вбежал единым духом и первым долгом вышел к той платформе, от которой поезда обыкновенно уходили на Балабино и дальше. Но там не было поезда. Он уже ушел. А может быть, его еще не подавали сюда?

Я мог бы узнать об этом, прочтя расписание в зале ожидания. Но я прошел на всякий случай к другим платформам. Поезд на Балабино могли подать к любой из них. Однако остальные платформы пустовали. Только на одной из них людей скопилось немного больше, чем на других. И при них не было ни чемоданов, ни узлов. Только несколько букетов цветов увидел я в руках женщин. Из этого следовало, что здесь готовились встретить прибывающий поезд, а не уезжать.

Но я прошел на всякий случай вдоль платформы, всматриваясь в женские лица. Могла и она невзначай оказаться здесь. Тем временем темная туча, идущая от моря, наползла на предвечернее солнце и громыхнула громом совсем уже неподалеку. Ветер прогнал вдоль рельс в круговом вихре мелкий мусор и песок. А вслед за вихрем по этим же рельсам к этой же платформе тихо придвинулся поезд. Я не успел дойти до середины платформы, как он остановился и из его вагонов стали выходить люди.

Кинув последний взгляд вдоль платформы дальше, я увидел среди встречающих очень рослого парня и узнал в нем Никанора, одетого в новый серо-голубой костюм. Я попытался пройти к нему, но встречный поток сошедших с поезда людей оттеснил меня на край платформы. Продвигаясь дальше, я раскрыл рот, чтобы окликнуть его, но в это время на моем пути из вагона вывалилась целая гроздь звонкоголосых девушек в штанах и футболках с рюкзаками и чемоданчиками в руках.

Я узнал этих девушек. Они встретились мне в Нижнем Новгороде, который теперь у них называется Горьким городом, и потом плыли со мной вниз по Волге до Сталинграда. И трое парней были с ними. Я отодвинулся, уступая им дорогу, и в это время услыхал молодой басок Никанора. Он произнес негромко только одно слово:

— Варюша!

И я увидел, как она вывалилась из общей грозди девушек и кинулась к нему, держа в одной руке чемоданчик, а другой придерживая у плеча лямки рюкзака, видел, как взметнулась ей навстречу его огромная рука, описывая в воздухе дугу, и как сплющились друг о друга их носы и щеки. Ее ноги в стоптанных босоножках проволочились немного по асфальту платформы, а потом и вовсе оторвались от него, повиснув в воздухе. И, вися в воздухе со всей своей кладью, огромная и тяжелая, она тоже произнесла одно только слово:

— Никанорушка!

И это слово прозвучало как стон, в котором соединились воедино и боль, и жалоба, и рыдание, и счастливый смех, исторгнутые из самых сокровенных глубин ее груди. Ее подруги и три парня обернулись на этот стон и, переглянувшись между собой, заулыбались понимающе, оставляя их позади себя. Никанор поставил ее на ноги, сгреб в одну руку ее рюкзак и чемодан и пробасил негромко над ее ухом:

— Сдал на третий курс.

Она не поняла:

— Какой третий курс?

— Строительного института.

Она все еще не понимала, вопросительно заглядывая ему снизу в глаза, и ее густые черные волосы были похожи на вздыбленные в круговороте ночной бури темные морские волны. А он, обратив к ней с высоты своего роста крупное мальчишеское лицо, сказал вместо пояснения, видимо, заранее приготовленные слова:

— Не будешь теперь меня стесняться.

Она еще секунды две-три смотрела на него с удивлением, потом воскликнула протяжно:

— Дурно-ой! Вот дурной-то!

И опять в этом возгласе было что-то от первоначального стона, только преобладали в нем теперь, пожалуй, звуки радости. И в самом центре этих звуков, пронизывая их и вырываясь наружу, звенела победная нотка женского счастья. И пока они шли за моей спиной к выходу из вокзала, эта нотка звенела и звенела в ее голосе, о чем бы она ни говорила:

— О, глупый! Что он вбил себе в голову! О, дурной! Ради этого пожертвовать такой изумительной поездкой! О, боже мой, до чего же он глупый, мой Никано-орушка!

Я плохо слышал ее. Другие люди, идущие сзади, заслонили меня от них. Да мне и незачем было ее слушать. Что она там говорила? Говорила она примерно то же самое, что все говорят в таких случаях:

— А оттуда мы поехали… А потом мы пошли… И там была такая расчудесная погода… И какие люди! Мы встречались… Обменивались мнениями… Понимаешь? А потом мы поехали… А потом мы пошли… Ах, это было так чудесно, если бы ты знал… Никано-о-орушка!

Не в словах было дело, а в той главной нотке, которая в них билась и трепетала и особенно полно укладывалась в его имя. А имя у него было длинное, и сам он был огромный. И девушка у него была крупная. А в такой крупной девушке и любовь, наверно, была крупная, ибо ей было где разместиться.

Да, Ермил Антропов ошибался, пожалуй, говоря о двухметровых. Не к завоеванию Суоми они здесь у них готовятся. Не до того им! Совсем иными завоеваниями они заняты. И дай им бог в этом успеха!

Уйдя с платформы, я свернул влево, пропуская их к выходу. Еще раз, уже довольно близко, прокатился раскат грома. Туча все основательнее захватывала небо, нависая над вокзалом. Опять она что-то мне готовила неожиданное. Но задумываться об этом уже не приходилось. Полубегом добрался я до знакомой мне платформы и там увидел поезд. В него уже садились, и возле вагонов кое-где стояли провожающие.

Я прошел вдоль поезда, заглядывая сквозь открытые окна внутрь вагонов и всматриваясь в лица людей, стоявших на платформе. Более половины вагонов я так проверил, уже не надеясь ее увидеть, и вдруг увидел…

Да, это была она, моя женщина! Боже мой! Опять я видел эти знакомые темно-карие глаза и темные брови над ними, которые очень близко сходились над ее переносьем своими внутренними широкими концами. Все так же туго были собраны на затылке ее черные волосы, все так же стройны были ее сильные ноги, открытые снизу чуть выше икр. Только одета она была на этот раз в темно-зеленый костюм, приглушенный серым цветом.

Она еще не успела войти в вагон и стояла на платформе у входа. Рядом с ней стояла черноволосая, черноглазая девочка в коротком светлом платьице. И эту девочку я тоже знал. Но кто там еще стоял в сером костюме с легким фиолетовым налетом? Это стоял Иван Егоров. Я узнал его не только по цвету костюма, но и по форме спины, очень широкой вверху и узкой внизу, и по гладко выбритой сильной шее, пока еще не тронутой складками.

Он стоял к ним лицом, заслоняя их от меня. Зачем он там стоял? Или он тоже собирался ехать куда-то? Так почему не входил в свой вагон? Или он пришел сюда провожать кого-то? Так пускай бы шел и провожал и не мешал мне подойти к моей женщине. Кого он там высматривал, стоя перед ней? Или никого не высматривал? Но перед ней почему он оказался?..

Я остановился, не дойдя до своей женщины почти на длину вагона. Люди подталкивали меня справа и слева, но я остановился. Мне нечего было делать возле моей женщины. Другой провожатый занял возле нее мое место. Вот он присел перед девочкой, чтобы оказаться равным с ней по росту, и взял обе ее ладошки в одну свою. Другой рукой он провел по ее волосам, заплетенным в две косички, и поцеловал ее в лоб. Девочка что-то сказала ему и, взглянув на мать, полезла по ступенькам в вагон.

А он протянул руку ее матери, и та протянула руку ему, глядя очень серьезно в его лицо. Не знаю, как оно выглядело, его лицо, но в ее глазах, наверно, отражалось что-то от его выражения. Держа в своей ладони ее ладонь, он осторожно накрыл ее другой своей, ладонью, и опять ее глаза ответили на что-то, исходившее в этот момент от его лица. Потом он осторожно потянул ее к себе, и это вызвало подобие сопротивления с ее стороны. Голова ее чуть отклонилась, назад и сделала отрицательное движение. Но его лицо продолжало что-то такое ей говорить, чему она уже не стала противиться. И он притягивал ее к себе за руку все ближе и ближе…

Я направился скорей к выходу, оставляя позади себя перроны вокзала. Не нужен мне был вокзал. Не для того я целый месяц рвался в Ленинград, чтобы проводить время на его вокзалах. Что хорошего дает человеку пребывание на вокзале? Ничего, кроме повода для тоски и грусти.

Раскаты грома опять прошлись над городом, и отголоски этих раскатов, проникнув под стеклянный свод вокзала, произвели глухой рокот в разных его углах. Та часть неба, которую позволял видеть высокий свод вокзала, перестала быть небом. Его заменило что-то черное и плотное. Оно клубилось и двигалось, грозя привалиться к земле и неся ей прохладу и сумерки. И уже было видно, как на фоне этой черноты сверкнули длинными светлыми нитями пролетавшие сверху наискосок первые крупные капли. Но я направился прямо к выходу через внутреннее помещение вокзала, не думая об этих каплях.

О глазах я думал в это время. О красивых глазах зрелой женщины, которые умеют в какую-то минуту жизни так много в себя вместить. Трудно определить, что содержат в такую минуту ее глаза, но то, чем они наполнены, исторгнуто из самых тайных недр ее женской души. В них и слабость ее, и строгость, и мольба, и угроза, и готовность вырезать свое сердце из груди, если понадобится. В них весь ее богатый, непонятный мир, выступающий изнутри наружу на эту короткую минуту, когда лицо ее впервые приближается к лицу человека, которого она полюбила, и губы ее идут навстречу его губам. Самые драгоценные сокровища женского сердца переселяются на эту минуту в ее глаза, переливаясь в них всеми своими таинственными гранями. И если женщина сохранила внутри себя для мужчины свой богатый женский дар в тридцать восемь лет, когда каждая отдельная доля его пронизана и подкреплена зрелым разумом, то нет на свете любви полнее и крепче.

Но разве не наградила и меня когда-то таким же взглядом ни с кем на свете не сравнимая молодая финская женщина Майя Линтунен? И разве не то же самое наполняло и ее просторные голубые глаза, когда она сказала мне: «Ты опять пришел к нам, Аксель? Не забываешь самых верных твоих друзей?». Бедная моя, неутомимая моя, милая и неизменная моя Майя Линтунен! Как мог я тебя забыть хотя бы на минуту? Простишь ли ты меня за это? Слишком далеко от тебя забросила меня судьба, и потому волшебные чары твои перестали на время действовать. Но теперь они снова меня достали. Не сердись на меня, моя славная белокурая Майя!

Я все еще далеко от тебя, но теперь ты опять навсегда в моих мыслях. Из далекого, чужого города с новой силой потянулось к тебе мое сердце. Не такой уж это плохой город, надо тебе сказать. Это русский знаменитый город. Здесь три раза бывал мой отец Матти Турханен, и три года жил в рабочем районе мой второй отец, мудрый и могучий Илмари Мурто. Они знали цену этому городу, откуда вплотную к финну подступало богатое тепло русской души. Будешь знать его и ты. Об этом постараюсь я, Аксель Турханен, которому он тоже дал приют почти на целый год. Так мне повезло в жизни. Здесь, в этом городе, родилось у русских то, что потом раскатилось волной по всей их земле, обмывая наново людские души и затопляя мусорную накипь старых времен. И не мне ли, Акселю Турханену, дано было пройти по всему этому, обмытому и обновленному, чтобы увидеть своими глазами, чем оно проросло?

Тяжелая черная туча, заполнившая собой просторы неба, уже принялась выполнять свое дело, когда я вышел из вокзала на площадь. Она покрыла собой весь город из конца в конец и теперь поливала его первыми пробными волнами дождя. Временами она как бы раскалывалась от молний то в одном направлении, то в другом, и каждый раз после этого пугала город грохотом грома. Звук был такой, будто где-то там, наверху, рушились горы и потом катились вниз очень большими глыбами, продолжая разламываться и крошиться на своем пути к домам и улицам города, который они грозили раздавить. А после каждого такого грома дождь проходил по городу новой, еще более сильной волной.

Но я уже знал, какое коварство таилось в русских дождях, и не собирался искать укрытия. Перейдя привокзальную площадь, по которой в разные стороны разбегались люди, легко и многоцветно одетые, я вышел на Невский проспект. Отсюда он открывался глазу до самого конца, упираясь в зелень далекого сада, позади которого высилась желтая башня их главного морского здания с длинным золотым шпилем, устремленным в небо. Яркость красок людских летних одежд уже потускнела на его далеко вытянутом прямолинейном пространстве, замененная серой пеленой дождя. Только отдельные цветные пятна — остатки растаявшего людского потока — еще метались кое-где вдоль панелей. Но и они недолго оставались на виду, скрываясь в дверях магазинов и в подворотнях.

А я не торопился в укрытие. До того ли мне было, несущему в своем сердце вновь обретенную Майю Линтунен! И не только ее! Целая семья была у меня, с девочками и мальчиком. Как мог я это забыть! И только от меня зависело, чтобы все они получили отца. А им ли этого не хотелось! Как радовалась ее старшенькая, когда я оказывал ей внимание! Как-то летом, когда она была совсем еще малышка, мы с ней бросились наперегонки к Длинному камню, возле которого поспела земляника. Я догнал ее и схватил в охапку. И хотя это означало ее поражение, но как ей понравилось быть у меня на руках! Она прильнула к моей груди, обвив ручонками мою шею. А в то суровое утро, когда она уже была старше, какими глазами она на меня смотрела, пока я колол за нее дрова! Чего еще надо было мне? О, старый бездомный глупец!

Волна дождя обдала меня с головы до ног, но я не пытался от нее укрыться. Не было для меня ни дождя, ни укрытий, ни даже автобусов и троллейбусов, приветливо открывших передо мной свои двери на первой же остановке. Мимо них шел я по Невскому проспекту, не думая о дожде. О нем ли мне было еще думать в эти минуты? Когда с человеком столько случается в один только день, то совсем другими мыслями наполняется его голова, если она вообще способна наполниться ими, а не привыкла обходиться без их обременительного присутствия. Но какой толк в этих мыслях, если они пришли в голову так поздно?

Тем временем наверху, в небесах, снова раскололись горы и покатили свои обломки куда-то на окраину Пиетари. А из той трещины, которая образовалась при их отколе, хлынули на Невский проспект новые косые потоки воды. И в этих потоках уже не было видно отдельных капель. Это просто выплеснулась вода из каких-то очень крупных изломов небесных гор и затопила собой асфальт Невского проспекта, начисто изгнав с него на время все живое и многоцветное.

Даже автобусы и троллейбусы сгрудились на своих остановках, ослепленные этими потоками, создавшими от соприкосновения с их крышами и стеклами целые облака из пены и брызг. Даже мелкие машины сбавили свою прыть перед таким обильным посланием неба. Лишь немногие из них дерзали пробиться сквозь это водное засилье, почти одинаково плотное и на земле, и в воздухе. Они шли, окутанные пенистой оболочкой, создаваемой отпрыгивающей от них водой, а их тяжелые, тугие колеса отваливали на обе стороны от себя целые водяные зеркала, которые выгибались полукругом и затем ложились пластом в глубокие потоки, залившие асфальт.

Широкие панели Невского проспекта стали совсем безлюдными, и только я шагал по одной из них, окуная ноги по щиколотку в теплую воду, вылетавшую из водосточных труб упругими, шумными струями. Я держался края панели, избегая подворотен и дверей, ведущих в магазины. Но когда небесные потоки основательно обмыли мне голову, что-то в ней опять ожило, похожее на мысли. И среди этих мыслей одна содержала в себе вопрос: не совершаю ли я опять ошибки, избегая тех мест, где скопились люди? Разве не понял я час назад, что к добру это не приводит? Но вот я опять иду один по пустынной улице, принявшей на время вид бурной реки с твердым дном из темного асфальта, а люди из укрытий смотрят на меня не то с недоумением, не то с укором.

Ну что из того, что русская женщина осталась русской женщиной? А разве могло быть иначе? Что я сделал такое, чтобы прилепить к себе ее сердце? Ничего не сделал. И если она сумела прожить на свете тридцать восемь лет, не нуждаясь во мне, то едва ли я мог понадобиться ей теперь, на ее тридцать девятом году. Свой мир был вокруг нее все эти годы, и по-своему сплетались в нем линии любви и дружбы. И кому, как не Ивану Егорову, было в конце концов завоевать ее сердце?

Пусть я не видел, как они встречались. Что из этого? Даже не встречаясь, они уже были близки между собой, потому что делали одно и то же родственное по духу дело. И стоило им хоть один раз в жизни оказаться лицом к лицу, чтобы сердца их сразу потянулись навстречу друг другу, а глаза окунулись в глаза. Не мне было впутываться в их дела. Особенно теперь, когда в мое сердце вернулась Майя Линтунен.

Я шел по краю широкой панели Невского проспекта, насквозь пропитанный водой, занявшей на время своими струями все пространство от неба до земли. Я был очень чисто промыт этими плотными струями, поливавшими меня и сверху и с боков. Они проникли мне внутрь, пройдясь по костям и печени, и начисто обмыли мне мозги.

Да, так оно и должно было совершиться. Что я им? Только в одном значении я был им нужен — в значении вестника дружбы между финном и русским. Но теперь все установилось на свое место. И оставалось только радоваться тому, что рядом с ней вместо меня оказался не кто-то другой, а знакомый мне Иван Егоров. Если взглянуть с нужной стороны, то он был, пожалуй, не так уж прост, этот незлобивый и тихий Иван Егоров, так верно разгадавший мою коварную сущность едва ли не с первой встречи. Недаром он упорно не желал подавать мне руки. И пусть бог пошлет ему счастье с женщиной, которая так и не стала моей, ибо со мной пребывала постоянно неотделимая от меня, лучшая из всех женщин в мире — моя голубоглазая полногрудая Майя Линтунен.

Еще одна молния прорезала своим извилистым сверканием черную тучу, пройдя над городом от вокзала до реки Невы, и это ее сверкание в то же мгновение отразилось в потоках и брызгах на улице. А потом опять заговорили небесные горы.

Недалеко от Литейного проспекта одна из легковых машин пронеслась было мимо меня, окутанная водяной одеждой, но вдруг остановилась возле самой панели, вытолкнув на нее большую волну с пенистым гребнем, едва не доставшим до моих колен. Задняя дверца у машины открылась, и голос Ивана Егорова крикнул мне изнутри:

— Входите! Быстро!

Такой это был день. Бывают, может быть, у некоторых людей дни, наполненные чем-нибудь еще более густо. Но с меня уже было, пожалуй, довольно. Поэтому я только остановился среди этой водяной карусели, не умея сделать ничего другого. А он в нетерпении похлопывал по сиденью, пытаясь разглядеть сквозь падающую между нами воду мое лицо. Конечно, он крикнул то, что следовало крикнуть в таком случае. Какие еще слова мог он крикнуть? Ведь он же не знал, кем была для меня женщина, которую он только что поцеловал на Московском вокзале.

Я втиснулся в машину и шлепнулся на край кожаного сиденья, а он захлопнул дверцу. Машина сделала поворот вправо и выкатилась на Литейный проспект. Егоров сказал:

— Жарь, Яша! Пользуйся моментом.

Водитель, пользуясь тем, что улица, взятая в плен водой, была свободна от людей, дал машине очень большую скорость. И, несмотря на это, Егоров с нетерпением поглядывал на свои часы. Переведя затем взгляд с часов на меня, он спросил:

— Что это вам вздумалось?

Мне нечего было ему ответить. А машина тем временем пронеслась в тучах брызг через весь Литейный проспект и скоро оказалась на мосту, по обе стороны которого река Нева, вся серая и ноздреватая, тоже вела с небом крупный разговор. За мостом водитель круто взял вправо и очень короткое время мчался по набережной с той же быстротой, а потом свернул к Финляндскому вокзалу. Егоров опять взглянул на часы и сказал:

— Молодец. Кажется, успели.

Пока машина огибала сквер, на котором стоял памятник Ленину, он спросил меня:

— Давно приехали?

Я ответил:

— Только что.

— Вы от вокзала шли?

— Да…

— Ездили изучать свою вторую родину?

Я не понял его, но старался придать своему лицу вполне умный вид. Но вдруг я понял его и сразу утратил умный вид. А он уже задал второй вопрос:

— Как же она вас принимала?

Это он сказал о моей второй родине, все еще полагая, что я собираюсь в ней остаться. Он спрашивал, как она меня принимала, не задаваясь вопросом, заслужил я это или нет. С этим он, как видно, уже мирился и теперь просто спрашивал, как она меня принимала, моя вторая родина. Значит, она могла мне быть родиной, эта их Россия, огибающая неведомо до каких пределов земной шар. Это он так сказал, Иван Егоров, русский человек из Ленинграда, не желавший подавать мне руки. И пока я собирал в своей голове слова для ответа, он спросил еще:

— А вы-то хоть остались ею довольны?

— О да, да!

— Рассказать не думаете о своей поездке? Для ваших это было бы особенно полезно.

Он не спрашивал, что я там видел, плохое или хорошее. Для него было важно одно: об этом нужно рассказать финнам. Он, должно быть, полагал, что и хорошее и плохое в моем рассказе для них будет одинаково полезно. Так он рассуждал, этот мой очень хороший знакомый Иван Егоров. Машина тем временем остановилась у самых ступенек вокзала, и он мне сказал:

— На ступеньках не задерживайтесь!

Я быстро, как мог, поднялся по ступенькам внутрь вокзала, подгоняемый дождем, и он вбежал за мной. Там он взглянул на вокзальные часы, сверил с ними свои и сказал:

— Мы встречаем финскую рабочую делегацию, приглашенную к нам в Карелию. Надеюсь, мой переводчик на месте, а то мне туго придется. Я бы взял вас для этой роли, но вы в таком виде… Что это вам вздумалось? Обрадовались, что вернулись в свой город? Ну, пока!

И тут я увидел перед собой его протянутую руку. Конечно, я сразу же схватил ее. А он пожал мою руку и, задержав ее немного в своей, сказал:

— Вы хорошо начали. Желаю вам и дальше так продолжать.

Он еще раз, уже немного крепче, встряхнул мою руку и заторопился к двери, ведущей на перрон.

Я сперва постоял на месте, накапливая у своих ног лужу на полу. Потом я стал оглядываться по сторонам. Вокруг меня был народ. Это был такой славный народ — все русские люди. И это были мои русские люди. Я их завоевал вместе с их Россией. Один из них толкнул меня нечаянно, и я сказал ему: «Простите». А он засмеялся, махнув рукой с виноватым видом, и так пояснил свою неловкость:

— Спешу на иностранных гостей взглянуть.

— Да?

Я посмотрел ему вслед. Он вышел туда же, куда вышел Иван Егоров. Тогда и я вышел туда же и оказался в толпе под крышей платформы. За пределами платформы все еще лил дождь, но уже не такой сильный. Подошел пассажирский поезд, весь обмытый этим дождем. Из поезда повалил народ, встречаемый теми, кто ждал на перроне. Только мне было некого встречать. Но я увидел спину того человека, который спешил взглянуть на иностранных гостей, и продвинулся вслед за ним.

И вот я увидел этих иностранных гостей. Но почему я вдруг сразу попятился назад, чтобы оказаться за спинами других? Потому что это были гости из моей финской страны, перед которыми я не хотел так жалко выглядеть. Кому приписал бы я причину этого? И вдобавок одного из гостей я очень хорошо знал. Это был Антеро Хонкалинна, смелый молодой коммунист, который едва не погиб однажды от мстительного Арви Сайтури. О чем стал бы я с ним тут говорить? Не здесь, а в Суоми собирался я вести с ним новый большой разговор.

Встречал финских гостей рослый огненно-рыжий парень в коричневом костюме, тот самый парень, что приезжал зимой в гости к Егорову. Волосы на его голове, как и тогда, не хотели лежать и торчали во все стороны, как языки пламени из жаркого костра. Он сказал по-фински: «Добро пожаловать». И начал пожимать всем приезжим руки. И, пожимая им руки, он одновременно кивал направо и налево, называя фамилии тех, кто пришел встречать гостей вместе с ним.

Но кто это еще вышел из вагона, превосходя остальных ростом и шириной плеч? Он вышел и сразу наткнулся на рыжего парня. И оба они остановились друг против друга с удивлением на лицах. Потом один из них воскликнул:

— Юсси!

А другой ответил с вопросом в голосе:

— Юхо Ахо?

И они постояли еще некоторое время неподвижно, меряя друг друга глазами. Но вот правые руки их шевельнулись. Они сперва очень медленно шевельнулись, отрываясь от бедер и начиная свое неуверенное движение вперед, в то время как их глаза смотрели только в глаза. Потом движение их рук ускорилось, и в самый последний момент они вошли ладонь в ладонь с такой стремительностью, словно наносили удар. И было слышно, как хрустнули суставы их пальцев — так плотно они соединились. Да, это было, должно быть, очень крепкое рукопожатие, и неудивительно, что остальные обернулись в их сторону с улыбками на лицах.

Потом рыжий парень представил финнам Ивана Егорова и добавил в пояснение:

— Его должен хорошо помнить некий Арви Сайтури из Кивилааксо.

Что он такое сказал, этот огненноволосый парень? Арви Сайтури? Но Арви Сайтури помнил только одного русского человека, которого уже не мог забыть, хотя бы и желал. Значит, вот он кто был, этот человек. Но не я ли сам определил это с первой же встречи? Я всегда все очень правильно определяю — такими проницательными устроил бог мои мозги. С первой же встречи я с непогрешимой достоверностью установил, что именно этот Иван встретил с такой суровостью на своей земле моего жадного хозяина. Теперь этот Иван стоял перед Юсси Мурто, который тоже не был ему другом. Тем не менее руки их встретились. И вот вплелись еще какие-то нити в тот общий жгут нитей, что способен только множиться и крепнуть, но не рваться.

И, вспоминая, должно быть, первый озорной переход Юсси через советскую границу, русский спросил его по-фински:

— Нашли к нам другой путь?

И финн ответил по-русски:

— Надо найти.

Вот как ответил финн. Отец оставил ему в наследство несколько русских слов, и он решил наконец найти им правильное применение, как нашел применение своей руке, пожав ею руку русского.

Русский сказал ему: «Милости просим». И сделал рукой такое широкое движение, словно распахивал перед ним все ворота России. И после этого все они двинулись вдоль перрона к выходу в город.

Я тоже двинулся вдоль платформы к выходу в город, чувствуя всем телом сырость своей одежды. Вода хлюпала в моих туфлях на каучуковой подошве. Носовой платок не осушил моего лица, ибо сам нуждался в сушке. От моих волос, тронутых расческой, за шиворот потекли новые струи воды. Мои дорожные вещи, забытые в карманах, утопали в сырости, и костюму, пожалуй, пришел конец. Но не беда! Я был в своем городе. Вот как у меня обстояло дело. Я был в своем городе.

Дождь еще некоторое время лил над моим городом, но уже редкий, постепенно замирающий, и вода торопливо убегала по асфальту в приготовленные для нее отверстия. Ее было так много, что она не успела уйти в подземные трубы за все то время, пока я брел по Литейному проспекту к Невскому. И даже на Невском еще стояли отдельные озера, над которыми торопливо трудились дворники.

Самая тяжелая часть грозовой тучи уже гремела в отдалении, разбрасывая там свои молнии и ливни, и за ней торопились ее серые лохматые остатки, освобождая небо для солнца, которое все еще стояло высоко, несмотря на близость вечера. И в новом ярком сиянии солнца мой город Ленинград, получивший от грозовой тучи на свои крыши, улицы и деревья такую обильную долю воды, выглядел как бы свежее и моложе. Он и со мной сделал то же самое, этот русский дождь, который никогда, конечно, не был мне врагом, как не были врагами русские поля, и степи, и сами их владельцы — русские люди.

Додумался до этого, должно быть, наконец и Юсси Мурто, сообразив, что нельзя миновать русский народ, желая в своей жизни мира. Попытаться обойтись без него можно, конечно, однако это будет не тот путь. И вот он понял это, снизойдя наконец с высоты своих раздумий до русского народа и милостиво признав за ним равное с другими право населять планету. И стоило ему ступить на эту землю, как сразу же потянулись через него в обе стороны новые неразрывные нити, соединяющие многие судьбы финнов и русских от отдаленных отцовских времен до времен сынов и внуков.

И только я опять, как и всюду, оказался в стороне, уйдя от них прочь. Ни на что иное я не годился, Аксель Вечно Уходящий. Конечно, я видел все то, что предстояло увидеть им, но как видел? Не туда я смотрел и не теми глазами, какими следовало. Но я готов повторить свой путь, глядя на все это с новым вниманием. Дабы полнее получился мой рассказ, который я увезу в Суоми.