Бронзовые ворота разошлись в стороны, и Крог ступил в круглый дворик, Крог был в «Кроге». Холодное и ясное послеобеденное небо накрывало коробку из стекла и стали. На глубину комнаты просматривались нижние этажи; вот работают бухгалтеры на первом этаже, от электрических каминов стекла отливают бледно-желтым цветом. Крог сразу увидел, что фонтан закончили; эта зеленая масса не давала ему покоя, обвиняла в трусости. Он уплатил дань моде, которой не понимал; гораздо охотнее он увенчал бы фонтан мраморной богиней, нагим младенцем, стыдливо прикрывающейся нимфой. Он задержался получше рассмотреть камень; ничто не могло подсказать ему, хорошее это искусство или никакое; он его просто не понимал. Ему стало тревожно, однако он ничем не выдал себя. Его вытянутое гладкое лицо было похоже на свернутую в трубку газету: в нескольких шагах еще можно разобрать громкие заголовки, но неразличимы печать помельче, маленькие уловки, смутные страхи.

За ним наблюдали, он это чувствовал; через стекло смотрел из-за своей машинки бухгалтер, с хромированного балкона глядел директор, официантка мешкала задернуть черные кожаные шторы в столовой для сотрудников. Над его головой быстро догорал день, и, пока он недоумевал перед зеленой статуей, закругленные стеклянные стены постепенно налились изнутри электрическим светом.

По стальным ступеням Крог поднялся к двойным дверям «Крога». Когда его нога коснулась верхней ступени, сработала пружина и двери распахнулись. Входя, он наклонил голову — многолетняя привычка: в нем было шесть футов два дюйма росту, он никогда не горбился, и пригибать голову в дверях его приучила жизнь в тесной однокомнатной квартирке, когда он только начинал. Ожидая лифта, он постарался выбросить из головы статую. Лифт был без лифтера — Крог любил остаться один. Сейчас он был за двойной скорлупой стекла, за стеклянной стеной лифта и стеклянной стеной здания; словно ненадежный сотрудник, правление изо всех сил старалось быть прозрачным. Тихо и бесшумно возносясь на верхний этаж, Крог еще видел фонтан; тот удалялся, уменьшался, распластывался; когда скрытые светильники залили дворик огнем, грубая масса отбросила на гладкий мощеный круг нежную, как рисунок на фарфоре, тень. Со смутным чувством сожаления он подумал: что-то я упускаю.

Он вошел в кабинет, плотно притворил дверь; на письменном столе, выгнутом по форме стеклянной стены, аккуратной стопкой лежали подготовленные бумаги. В окне отражалось пламя камина; сдвинулось и упало полено, по стеклу взметнулись тусклые стылые искры. Это была единственная комната, которая обогревалась не электричеством. В своем звуконепроницаемом кабинете, в этом арктическом одиночестве Крог нуждался в товарищеском участии живого огня. Во дворик, словно чернила в серую светящуюся жидкость, вливалась ночь. Неужели он дал маху с этим фонтаном?

Он прошел к столу и позвонил секретарше:

— Когда возвращается мисс Фаррант?

— Мы ждем ее сегодня, сэр, — ответил голос.

Он сел за стол и праздно раскрыл ладони; на левой — с чем родился человек на свет, на правой — как он устроил свою жизнь. Крог разбирался в этой сомнительной мудрости ровно настолько, чтобы найти линии успеха и долгой жизни.

Успех. Он ни минуты не сомневался в том, что заслужил его — эти пять этажей стекла и стали, фонтан, рассыпающий брызги в свете скрытых ламп, дивиденды, новые предприятия, списки, закрывающиеся после двенадцати часов; было приятно сознавать, что своим успехом он обязан самому себе. Умри он завтра — и компания прогорит. Запутанная сеть филиалов держалась исключительно силой его личного кредита. Он никогда особенно не задумывался над словом «честность»: человек честен, покуда хорош его кредит, а кредит Крога — и он втайне гордился этим — на единицу выше государственного кредита Франции. Уже много лет он брал деньги под четыре процента и ссуживал их французскому правительству под пять. Это и есть честность — когда все ясно, как дважды два. Правда, последние три месяца он чувствовал, что его кредит не то чтобы пошатнулся, но чуть сдал. Впрочем, ничего страшного. Через несколько недель американские фабрики исправят положение. Он не верил в Бога, но свято верил в линии на руке. Он видел, что жизнь его будет долгой, и не допускал мысли, что при нем компания разорится. А случись беда, он без колебаний покончит самоубийством. Человеку с его кредитом не место в тюрьме. Крейгер, застрелившийся в парижском отеле, послужит ему примером. С мужеством в последнюю минуту дело обстояло так же ясно, как с честностью. Опять его смутно встревожила мысль, что он что-то упустил. Опять забеспокоила статуя во дворе. На строительстве этого здания он занял людей, которых ему рекомендовали как лучших в Швеции архитекторов, скульпторов и декораторов. Он перевел взгляд с туевого стола на стеклянные стены, на часы без циферблата, на статуэтку беременной женщины между окон. Он ничего не понимал. Все эти вещи не доставляли ему удовольствия. Его вынудили принять их на веру. И в краткое время, пока часы били полчаса, его поразила мысль, что, в сущности, его никогда не учили получать от чего бы то ни было удовольствие.

Однако надо куда-то девать вечер, чтобы притомиться и заснуть. Он открыл ящик стола и вынул конверт. Содержимое ему известно — билеты в оперу на сегодняшний вечер, на завтрашний, на всю неделю. Он — Крог, Стокгольм должен видеть его любовь к музыке. В театре он окружал себя маленькой пустыней, сидел с пустыми креслами слева и справа. Сразу видно, что он присутствует, и не приходится краснеть за свое невежество — докучливый сосед не спросит его мнение о музыке, а если он и вздремнет немного — этого тоже никто не заметит.

Он позвонил секретарше.

— Если я понадоблюсь, — сказал он, — я в английской миссии. Междугородные разговоры направляйте туда.

— А цены на Уолл-стрит?

— К этому времени я вернусь.

— Только что звонил ваш шофер, герр Крог. Сломалась машина.

— Ничего. Не важно. Я пройдусь.

Он встал и полой пальто смахнул на пол пепельницу. На ней стояли его инициалы: «ЭК». Монограмму исполнил лучший художник. «ЭК» — бесконечно повторяясь, инициалы составляли орнамент на пушистом ковре, по которому он шел к двери. «ЭК» в приемных, «ЭК» в канцелярии, «ЭК» в столовых. Здание было напичкано его инициалами. «ЭК» в электрической иллюминации над подъездом, над фонтаном и снаружи над воротами. Словно огни телеграфа с далекого расстояния, отделявшего Крога от прочих смертных, светящиеся буквы передавали новость. Сообщалось, что им восхищаются; любуясь иллюминацией, он совсем забыл, что ее устроили, по его же распоряжению. На холодной арматуре «ЭК» пылали горячей признательностью пайщиков, и это была единственно возможная для него форма взаимоотношений с людьми. — Вот и кончили, герр Крог.

Крог опустил глаза; в них погасли отраженные огоньки; отсутствующий взгляд уперся в вахтера, который с плохо разыгранным радушием сиял улыбкой и потирал руки.

— Я о статуе, герр Крог; ее закончили, сделали.

— И как вы ее находите?

— Какая-то она странная, герр Крог. Я ее не понимаю. Я слышал, герр Лаурин сказал…

Его покоробило: как может этот всем обязанный ему молодчик (кому еще пришло бы в голову сделать Лаурина, малокровного хлюпика Лаурина — директором? — а Крог не побоялся) — как смеет он досаждать ему своими сомнениями!

— Хорошенько запомните. — Коренастый весельчак поник. — Эту статую сделал самый выдающийся шведский скульптор. Понимать ее не входит в обязанности вахтера; его обязанность сообщать посетителям, что скульптура принадлежит резцу… этого… узнайте имя у моей секретарши… и я не хочу, чтобы вы внушали посетителям мысль, что эта группа трудна для понимания. Это произведение искусства. Запомните. Он пересек дворик, обернулся; сквозь струи воды мигала лампочками его монограмма.

— Произведение искусства. Иначе ему нечего делать в «Кроге».

По краю неба протянулись рассыпавшиеся по склону огни Юргордена: рестораны, высокая башня в Скансене, вышки и американские горы в Тиволи. С воды наползал дымчатый туман, накрывая моторные лодки, силясь дотянуться до ускользающих огней пароходов. Против «Гранд-Отеля» стоял на якоре английский лайнер, сверкая белизной в свете уличных фонарей, и сквозь его снасти Крог разглядел накрытые столики, официантов, разносивших цветы, вереницу такси на Северной набережной. На террасе королевского дворца расхаживал часовой, поблескивая штыком. По террасе к ногам часового подползал туман. В сыром воздухе застревали звуки и по косточкам разобранная музыка стыла над осенним увяданием. На Северном мосту Крог поднял воротник пальто. Туман обвил его кругом. Ресторан под мостом был закрыт, по стеклянному навесу струилась вода, пальмы в бочках простирали умирающие листья к окнам, в темноту, к приставшим пароходам. Осень была ранняя; нагие бедра статуи были словно подернуты паром. По календарю, однако, еще было лето (еще не закрыли Тиволи), несмотря на холод, ветер, слякоть и раздувшиеся вокруг каменного Густава зонты. Волоча за руку ребенка, мимо просеменила пожилая женщина, студентка в кепке увернулась от такси, подъехавшего близко к тротуару, из-под моста навстречу Крогу человек толкал тележку с жареными каштанами. Он видел огни в прямоугольнике домов с лоджиями на Северной набережной, где была его квартира. Широкая гладь озера Меларен отделяет ее от рабочих кварталов на противоположном берегу. Из окна гостиной видны пароходики с туристами из Гетеборга. На своем пути они минуют место, где он родился, и в сумерки тихо выплывают из сердца Швеции, оставив за собой серебряные березовые леса вдоль берегов озера Веттерн, ярко окрашенные деревянные домики, маленькие пристани, где цыплята ищут червяков в земле, тонким слоем припорошившей гранит. И наблюдая вечером, как пароходы бочком идут швартоваться напротив ратуши, Крог, интернационалист, работавший на заводах Америки и Франции, свободно, как на шведском, говоривший по-английски и по-немецки, дававший займы всем решительно европейским правительствам, — Крог чувствовал что-то утраченное, упущенное и упрямо живое.

Крог встал спиной к берегу. Магазины на Фредсгатан закрыли, народу на улице поубавилось. Для прогулки было холодно, и Крог поискал глазами такси. Он заметил машину в глубине узкой улочки справа и остановился на углу. Пронзительно взвизгнули трамваи на Тегельбаккен, ветер пронес над крышами свисток паровоза. Автомобиль, двигавшийся слишком быстро для такси, чуть не выскочил на тротуар, где стоял Крог, и вскоре пропал за трамваями, за линиями и фонарями Тегельбаккен, оставив после себя тревожный осадок, вонючий выхлоп. В переулке таксист завел машину и медленно тронулся в сторону Крога. Автомобильный хлопок привел на память озеро Веттерн и дикую утку, тяжело и шумно поднявшуюся из камышей. Он поднял весла и замер, пока отец стрелял; он был голоден, от выстрела зависел обед. Тяжелый едкий запах повис над лодкой, птица дернулась, словно ее подсекла огромная рука.

— Такси, герр Крог.

В Америке, подумал Крог, это был бы не выхлоп, а выстрел, и он резко наклонился к водителю:

— Откуда вы знаете мое имя?

На него глядело бесстрастное, обветренное лицо:

— Кто вас не узнает, герр Крог? Вы очень похожи на свои портреты.

Птица падала, хлопая крыльями, словно воздух разрядился и не держал ее. Упав, она вынырнула и замерла на воде. Когда они добрались до нее, она была мертвая, клюв ушел под воду, одно крыло затонуло, она напоминала разбившийся, брошенный всеми аэроплан.

— В английскую миссию, — сказал Крог.

Откинувшись на спинку, он смотрел, как на стекло из тумана наплывали лица и пропадали. Защищенные и счастливые своей безымянностью, люди держали путь к американским горам в Тиволи, к дешевым местам в кинотеатрах, к любви в укромных углах. Крог задернул шторы и в темной рокочущей коробке попытался думать о цифрах, отчетах, контрактах. Человеку моего положения нужна охрана, думал он, но если обратиться в полицию, то полиция не замедлит сунуть нос в его дела. Они узнают об американской монополии, когда даже директора убеждены, что дела еще только в стадии переговоров; они узнают очень много о самых разных вещах, а что сегодня знает полиция — завтра почти наверняка узнает пресса. Он понял, что не может позволить себе охраны. Расплачиваясь с шофером, он впервые осознал свое одиночество как слабость.

Он услышал крик парохода с озера, тяжелый стук двигателей. В тумане глухо звучали отсыревшие голоса — так глохнут моторы давшего течь, идущего ко дну корабля.

* * *

Крог не умел анализировать свои чувства, он только мог сказать себе:

«Тогда-то я был счастлив; сейчас мне плохо». Через стеклянную дверь он видел, как по мраморным ступеням степенно сходит лакей-англичанин. В том году, в Чикаго, он был счастлив.

— Посланник у себя?

— Разумеется, герр Крог.

За лакеем вверх по лестнице; и в Испании он был счастлив. В его воспоминаниях совершенно отсутствовали женщины. После мысли: «Я был счастлив в том году», — вспоминался маленький, не больше чемоданчика механизм, заработавший на столе в его квартирке, и как не отрывая глаз он смотрел на него весь вечер, ничего не ел и не пил, а потом целую ночь пролежал без сна, повторяя про себя:

— Я был прав. Серьезного трения нет. — Герр Эрик Крог.

Комната кишела женщинами, и ему были неприятны любопытство и тайная алчность (богатейший человек в Европе), с которыми они обратили к двери свои старые, гладкие, ярко раскрашенные лица, похожие на картинку в древнем молитвеннике, сберегаемые под стеклом и раскрытом всегда на одной и той же странице. Посланник пользовался успехом у пожилых дам. Сейчас он хлопотал у серебряной спиртовки (он всегда сам разливал чай) и в следующую минуту, кивнув Крогу, уже цеплял серебряными щипчиками ломтики лимона.

— Сегодня торжественный день, мистер Крог, — сказала женщина с ястребиным лицом. Он часто встречал ее в миссии, привык считать родственницей посланника, но никак не мог вспомнить ее имени.

— Торжественный день?

— Новая книга стихов.

— А-а, новая книга стихов. — Она взяла его под руку и увела к хрупкому столику — «чиппендейл»; в противоположном углу посланник разливал чай. «Чиппендейл» и серебро задавали тон в обстановке; нездешняя комната, но лояльная, как интеллигент-иностранец, что свободно объясняется на чужом языке и усвоил местные нравы и манеры; впрочем, не настолько, чтобы Крог чувствовал себя как дома.

— Я не понимаю поэзию, — неохотно проговорил он. Он не любил признаваться, что есть вещи, которые он не понимает; он предпочитал узнать мнение специалиста и высказать его как свое, но, окинув взглядом комнату, убедился, что помощи ждать неоткуда. Перезрелые дамы английской колонии щебетали вокруг чайного столика как скворцы.

— Посланник расстроится, если вы не взглянете.

Крог взглянул. Книгу открывала репродукция с портрета работы Де Ласло: прилизанная серебряная голова, довольно застенчивые любознательные глаза в сетке морщин, наливные щечки. «Виола и лоза». — Виола и лоза, — прочел Крог. — Что это значит? — То есть? — удивилась дама с ястребиным лицом. — Это виола да гамба и… вино.

— Английская поэзия, по-моему, очень трудна, — сказал Крог. — Но вы должны немного прочесть. — Она сунула ему книгу; из чувства уважения к иностранкам он повиновался, застыв с книгой в высоко поднятой руке: «Памяти Даусона», за его спиной позвякивал фарфор, звенел колокольчик хозяйского голоса.

Рассыпав роз невянущих букет И в кружке утопив хандру, Я вижу через память лет Лишь тени наших уличных подруг…

— Нет, — сказал Крог. — Нет. Непонятно. — Ему было не по себе. Точность — это качество он ценил превыше всего: точность машины, точность в отчете. Временами, рассуждал он, мужчине нужна женщина, как бывает необходимо иногда засекретить активы или скрыть реальную стоимость акций, но нельзя же объявлять об этом во всеуслышание, и он недоверчиво покосился на посланника, грызшего миндальное печенье. Его утомляли манеры, которые он не понимал, ничего не говорившие ему слова, и уже во второй раз за этот день он вспомнил свою однокомнатную квартирку в Барселоне и маленькую модель, принесшую ему богатство, огромное богатство, огромное влияние — и эту скуку и тревогу тоже. Сейчас он вышел на американский рынок, и надо равняться на Америку.

Он вспомнил Чикаго. Он был счастлив в Чикаго; в ту пору там не знали гангстерской войны. Это было давно, еще до Барселоны; но почему он там был счастлив — он не мог вспомнить. В памяти остались только скованное льдом озеро, комнатка с подвесной койкой, мост, где он работал, и как однажды ночью шел снег и он купил бутерброд с горячей сосиской и, укрывшись от ветра, ел его под аркой моста. Наверное, у него были приятели, но он никого не помнил, наверное, были девушки, но он не помнил ни одного лица. Он был тогда сам по себе.

А сейчас он себе не принадлежал, он ощущал бремя своего положения даже здесь, в этой светлой воздушной комнате с белыми стенами, под неотступным взглядом посланника поверх спиртового чайника. Он уже знал, что вскоре его ждет привычный допрос: каковы перспективы с каучуком? есть ли вероятность бума в отношении серебра? Кофе Сан-Пауло, мексиканские железные дороги, реформы в Рио, и в итоге благодарственная жертва, своего рода покровительство: я велел своему маклеру купить на двести фунтов акции вашего нового предприятия, словно Эрик Крог должен чувствовать бесконечную благодарность автору «Виолы и лозы» за доверенные взаймы двести фунтов. Голоса накатывали волнами, разбивались о фигуру посланника, выпрямившегося перед своим рокингемским фарфором, слабеющим журчаньем подбирались к Крогу, замирали в нескольких шагах, стремительно возвращались вспять, вздымались и рассыпались над чайным столиком. Его покинула даже дама с ястребиным лицом; она не лучше других могла поддержать финансовую тему; ни его терпеливое бодрствование в опере, ни степенные фокстроты с Кейт в избранном обществе, ни вечерние приемы в окружении шкафов с собраниями сочинений — ничто не могло убедить их в том, что у него такие же интересы, как у них. И что же, думал он, наугад раскрывая «Виолу и лозу», — они правы: я ничего не смыслю в этих вещах. Сюда бы Кейт.

Лакей отворил дверь и неслышно направился в его сторону. — Междугородный разговор с Амстердамом, сэр. — Эти слова зарядили его энергией, он снова почувствовал себя счастливым, выходя из гостиной и через радужную картинную галерею следуя за лакеем в кабинет посланника. Он выждал, когда человек уйдет, и взял трубку. — Хэлло, — сказал он по-английски. — Хэлло. Это Холл? — Ответил очень слабый, очень ясный голос, выскобленный, вычищенный и выглаженный расстоянием:

— Это я, мистер Крог.

— Я говорю из английской миссии. Прежде всего: что на бирже?

— Они до сих пор выбрасывают.

— Вы, конечно, покупали?

— Да, мистер Крог.

— Цену сохранили прежнюю?

— Да, но…

Да, но… — все тот же неуверенный голос с едва заметным акцентом кокни, он не переменился со времени их тесной квартирки в Барселоне. Говорю тебе, серьезного трения нет. Да, но… Он почувствовал раздражение против Холла; кроме преданности, других достоинств у него нет; странно, ведь в свое время они были близкими приятелями, называли друг друга Джим и Эрик (не как сейчас — Холл и мистер Крог), одалживали друг другу выходной костюм, пили вино в погребке возле арены для боя быков. — Продолжайте покупать. Не давайте цене спуститься ниже, чем на полпроцента.

— Да, мистер Крог, но…

Не полагайся Крог на него, как на самого себя, Холл, а не Лаурин был бы сейчас директором. Холл и Кейт. Кейт и Холл.

— Слушайте, — сказал Крог. — Сырье это почти никакой ценности не представляет. Будет только лучше, если мы его приберем к рукам. Надо избежать вопросов. — Холлу нужно все объяснять, как ребенку. — Если ИГС осилит…

— Безусловно, осилит. Сейчас у нас Румыния, через неделю-другую пойдет Америка.

— Деньги поджимают.

— Деньги я всегда достану.

— Три минуты, — объявила станция.

— Одну минуту, — заторопился Холл, — у меня еще.

— Что такое?

— Три минуты.

— Донген… — Голос Холла отхватили, словно кусок жести ножницами; телефон свистнул, застонал, донес умирающий голос: «Une femme insensible» — потом все затихло, и в дверь постучали. — Войдите, — сказал Крог.

— Дорогой мой, — посланник просунул в дверь голову и на цыпочках вошел в комнату, — я не хотел вас беспокоить, но пришлось сбежать от этих граций. Одна растяпа отбила край у чашки. Ах, я вижу, вы еще говорите. — Нет, — сказал Крог, — я кончил, — и положил трубку. — Мученик, — продолжал посланник, — все время на телефоне. Деньги, цифры, акции — с утра и до ночи. Вчера вы даже не выбрались в оперу — это правда?

— Да, — ответил Крог. — Собирался, но дела помешали. — На днях, — сказал посланник, — я приобрел акции вашего последнего выпуска.

— Очень вовремя, — сказал Крог.

— Я, разумеется, даже не рассчитывал успеть. В этих делах я не очень расторопен. Я поразился, мой дорогой, что списки еще были открыты. То есть — после двенадцати часов.

— Деньги поджимают.

— Я, разумеется, не спекулирую. Просто для меня акции Крога — это гарантия. — Серым встревоженным призраком он порхал от двери к окну, от окна к книжному шкафу. Что-то его беспокоило. — Невелика гарантия, сэр Рональд, — всего десять процентов. — Я понимаю, дорогой мой, понимаю, но на вас можно положиться. Если хотите знать, Крог, я — хотите виски? — сделал вещь, которую еще несколько лет назад счел бы опрометчивым поступком. В ваше последнее предприятие я вложил уйму денег, для меня чертовски много. Это надежное дело? — Такое же, как основная компания.

— Разумеется, разумеется. Вам покажется странным, что я задаю такие вопросы, но, право, я еще никогда не ставил так много на одну карту. Черт возьми, Крог, в моем возрасте уже можно бы не беспокоиться из-за денег. Мой отец не знал таких тревог. Он вполне обходился консолями. Но сегодня даже государственным бумагам нельзя доверять. Рабочие правительства, отсрочки по платежам — все так ненадежно. Знаете, Крог, за последний год разорилось двое моих приятелей. В полном смысле слова. Не то чтобы пришлось расстаться с автомобилем или гунтерами, а просто остались на мели с двадцатью фунтами на всю неделю. Тут не хочешь, а задумаешься, Крог. — У вас, кажется, есть акции металлургических предприятий? — Да, на две тысячи. С ними все прекрасно. Конечно, это не акции «Крога», мой дорогой, но — вполне, вполне.

— Если позволите дать совет, — сказал Крог, — утром я бы первым делом связался с маклером. Завтра, я полагаю, они поднимутся до ста двадцати пяти шиллингов, может, даже подскочат до ста тридцати, но велите маклеру продавать уже по сто двадцать пять. К концу недели они упадут до восьмидесяти шиллингов.

— Очень любезно с вашей стороны, весьма. Если ваш список еще не закрыт, я поставил бы еще немного на вашу карту…

— Позвоните утром моей секретарше, мисс Фаррант. Наверное, я смогу устроить вам тысячу или около того по номиналу. В знак дружеского расположения, — сказал он с принужденной сердечностью. Посланник беспокойно кружил по комнате, раскачивая на шнурке монокль, склоняя каучук и реформы в Рио, возвращаясь к металлургическим предприятиям; в его жадности было что-то детское и обезоруживающе наивное. С чувством легкого раздражения Крог рассматривал его, слушал, напряженно вытянувшись перед шкафом, в котором, среди прочих, хранились собственные сочинения сэра Рональда: «Рисунок серебряным карандашом», «Однажды в „Русалке“», «Пилигрим в Фессалии». В его напряженности смешались и гордость, и откровенная неприязнь к дилетанту в денежных делах, и стеснительная скованность простолюдина, не забывшего деревянной избы, ночей в озере, диких гусей, моста в Чикаго.

— Когда вы последний раз видели принца? — спросил сэр Рональд. — Принца, принца… — вспоминал Крог. — Кажется, на прошлой неделе. — Маленькие часы мелодично пробили время. — Мне пора, — сказал он. — Скоро передадут курсы Уолл-стрита. — Но и после двадцати лет процветания он не умел побороть свою скованность, боялся сделать промах, который выдаст его крестьянское происхождение. Он с жадным беспокойством следил за собеседником: раскланяться? пожать руку? или просто улыбнуться и кивнуть? — сейчас этот вопрос мучил его не меньше, чем финансовая проблема.

— Значит, если я позвоню… — начал посланник, крутя в пальцах монокль. Откуда-то из забытого прошлого вдруг выплыл непристойный анекдот; повеяло теплом возобновленной старой дружбы; губы сложились в непривычно мягкую улыбку.

— Что вас рассмешило, мой дорогой? — озадаченно спросил посланник. Но с анекдотом, как со старым приятелем, трудно в новой компании — он принадлежит другому времени, где все было грубее, беднее и где было больше дружбы. Сейчас он его стеснялся, он не мог познакомить с ним своих новых друзей — посланника, принца, даже Кейт; надо тайком накормить гостя, дать денег и выпроводить; этот хоть не вернется шантажировать; но осталось чувство одиночества, опустошенности, словно жизнь его не раздвинулась вширь, а наоборот — стала теснее. «И когда они добрались до публичного дома…»

— Так, вспомнилось. Мне пора.

Зазвонил телефон. Посланник снял трубку, потом передал ее Крогу. — Это вас, мой дорогой. Я исчезаю. Позвоните, когда кончите, и Кэллоуэй вас проводит. — Он с чувством пожал локоть Крога и на цыпочках пошел к двери. По пути обернулся:

— Я позвоню вам завтра в одиннадцать. — Это исключено, — говорил Крог. — У нас в каждом цеху осведомители. Куда они смотрели? — услышав голос посланника, он закончил:

— Я сию минуту возвращаюсь. Разыщите герра Лаурина, он умеет разговаривать с этими людьми. — Он заспешил, решив не ждать Кэллоуэя, но деликатное позвякивание чашек, доносившееся в галерею, и сановники в золоченых рамах заставили его взять себя в руки. Он подтянулся, возвратился в кабинет и позвонил. — Вечер не из приятных, сэр, — сообщил Кэллоуэй, помогая ему надеть пальто. — Скверный туман, хуже, чем вчера.

— Такси, пожалуйста.

Глядя на Кэллоуэя, застывшего посреди улицы с двумя поднятыми пальцами, он думал: ему хотелось поговорить со мной; наверное, даже Кэллоуэй покупает акции. А может, правда хотел обсудить погоду? Как вообще завязывается разговор? Ведь у людей разные интересы, совсем другие взгляды. Между ним и Кэллоуэем прошел кавалерийский отряд; на минуту живая стена кирас и плюмажей скрыла лысого человека в коротком черном камзоле. Офицер увидел на пороге миссии Крога и приветствовал его взмахом руки в белой перчатке; лошади вскидывали головы и легко ступали под фонарями, помахивая каштановыми хвостами.

Остановившись, прохожие улыбались всадникам, словно мимо проходила сама молодость, красота, воля. Один Кэллоуэй оставался равнодушным к зрелищу, высматривая такси.

Монограмма над воротами была погашена. Ожерелье из темных лампочек напоминало потускневшую стальную брошь.

— Почему не горят лампочки? — накинулся он на вахтера.

— Распоряжение герра Лаурина. Выключать свет после шести.

— Немедленно включите.

На столе лежал отпечатанный на машинке биржевой бюллетень Уолл-стрита; где-то за стеной стрекотала пишущая машинка.

— Мисс Фаррант вернулась?

— Еще нет, герр Крог. — У стола его ожидала секретарша, заменявшая Кейт, — худая, седая, с нервным тиком на глазу. — Когда стало известно о забастовке?

— Сразу после вашего ухода, герр Крог.

— Она начнется завтра?

— Завтра в полдень.

— Сколько фабрик?

— Три.

— Кто зачинщик?

— Осведомитель в Нючепинге называет Андерссона…

— Кого-нибудь уволили? — спрашивал Крог. — Или вопрос заработной платы? Надо сегодня же выяснить.

— В отчете из Нючепинга — вот он, герр Крог, около цветов, — предполагается американское влияние…

— Это ясно, — ответил Крог. — Но что послужило поводом? — Распространился слух, что в Америке вы предлагаете низкую заработную плату, что там вообще падают заработки, растет безработица. — С какой стати их волнует Америка?

— Этот Андерссон социалист…

— Разыщите герра Лаурина. Немедленно. Нельзя терять времени. Он знает подход к этим людям.

Только Лаурин и находил с ними общий язык; собственно, потому Крог и ввел его в правление: бывает, что не поможет самая светлая голова, зато выручит дружелюбие, умение договориться с людьми. — Я пыталась разыскать герра Лаурина. Его нет в городе.

— Надо его вызвать.

— Я звонила ему домой. Он болен. Может быть, позвонить герру Асплунду, герру Бергстену?

— Нет, — ответил Крог. — От них мало толку. Если бы здесь был Холл. — Может, послать машину за Андерссоном? Минут через десять он уже будет здесь.

— Ваши советы нелепы, — взорвался Крот. — Я должен сам поехать к нему. Через пять минут приготовьте машину.

Он взял биржевые курсы Уолл-стрита и попытался сосредоточиться. Он совершенно не представлял, что сказать Андерссону. «ЭК» на пепельнице, «ЭК» на ковре, «ЭК», венчающие фонтан за окном, — он был окружен самим собой. Не верилось, что когда-то было иначе. Что сказать Андерссону? Можно предложить денег. А вдруг не возьмет?… Надо в дружеском тоне переубедить его, повести мужской разговор. Ужасно несправедливо, что Лаурин, о котором он вчера даже не вспомнил, которого он, в сущности, презирал, — что Лаурин ничуть не затрудняется разговаривать с этими людьми. С чего начинает Лаурин? Крог часто наблюдал его в подобной ситуации. Лаурин отпускал шутку — и сразу воцарялась непринужденная обстановка. Я тоже, подумал Крог, должен отпустить шутку. Он вырвал листок из настольного блокнота, написал и подчеркнул: «Шутка». Только какая? «И когда они добрались до публичного дома…» При посланнике воспоминание вызвало улыбку, анекдот выплыл из укромного прошлого и принес с собой печаль и красоту, привязанные к чему-то в трудной юности, — к такому, что никогда не забывается до конца. Сейчас улыбка не выходила. Крог почувствовал стыд и огорчение, что для дела приходится жертвовать даже этим рассказом; а других он вспомнить не мог. Ну, а потом, забеспокоился он, что потом? Что еще скажет Лаурин? Наверное, поинтересуется семьей. Он позвонил секретарше и вскоре записал под словом шутка: «Жена, двое сыновей, один работает на фабрике, дочери десять лет». Он тщательно выписал каждое слово и каждое подчеркнул; потом порвал бумажку и бросил клочки на пол. Как можно планировать человеческие отношения? — это не производственный график. Он постарался ободрить себя: это мне полезно, я чересчур завяз в делах, надо встряхнуться, сойтись с людьми. Он размышлял: ведь было время, когда я чувствовал себя с другими легко, — и пытался вспомнить, но в памяти были только капли воды, падавшие с весел, молчаливо застывший отец, ранний рассвет, усталое возвращение. Он вспомнил: клепальщики на мосту, мы были друзьями. Но бутерброд с горячей сосиской, укрывшись от ветра, он ел в одиночестве, один спал в подвесной койке (он не мог припомнить ни одного девичьего лица); и от всей дружбы только и остался неприличный анекдот.

Правда, потом был Холл; мы любили пить дешевое красное вино возле арены для боя быков, разговаривали; мы подолгу говорили — до ночи, всю ночь напролет. О чем? О машине, о трении, о расширении металлов. Больше он ничего не мог припомнить.

— Ваша машина, герр, Крог.

Он взял со стола биржевой листок и сделал вид, что погружен в чтение. Зачем я еду?

Аляскинские Жюно… 20 1/4… 20 1/2

Американская шерсть… 13 1/2… 14

Вифлеемская сталь… 40 1/8… 41 3/4

Колгейт-Памолив-Пит… 15 1/2… 16 1/8

Компания Вулворта… 49 3/4… 50 3/8

Он плохо вникал в то, что пробегал глазами.

— Ваша машина, герр Крог.

— Я слышу. Сейчас.

Континентальная жесть… 76… 77

Насосы Уортингтона… 24 1/2… 25 1/2

Объединенные химические… 148… 148

Пневматические машины… 94 1/2… 94 3/4

Он заглянул в конец списка.

США: промышленный спирт, США: кожа, США: резина, США: сталь.

Сумрачно, без тени улыбки Крог подумал: «Какой я застенчивый».

Чилийская медь 14… 14

Янгтаунский прокат и трубы… 26 1/2… 27 1/2

Не радовала даже мысль, что скоро в этот список войдет его собственная компания, в дополнение к бюллетеням Стокгольма, Лондона, Амстердама, Берлина, Парижа, Варшавы и Брюсселя.

Шутка, думал он, потом вопрос о семье; что предложить — сигару или сигарету?

— Вообще-то тут должны ходить катера, — сказал Энтони. — Ты уверена, что их нет?

— Помолчи, — насторожилась Кейт, — это не лифт? — Ей не удавалось скрыть тревогу; она все очень хорошо рассчитала, но по ее голосу он понял, что в Кроге даже она не может быть уверена наперед. — Что ты будешь делать, если он меня не возьмет? — спросил Энтони.

— Что ты будешь делать?

— А-а, — отмахнулся Энтони, — куда-нибудь приткнусь. Велика беда! — Ни дать ни взять бывалый вояка, привычный к длинным переходам со скудным пайком, — такого измором не возьмешь; он вел войну, в которой просто выжить было самой крупной победой.

Бледная, с напряженно застывшим лицом, Кейт притулилась в простенке между книжным шкафом Крога и дверью в его комнату, и он знал, что ей страшно за него. Он хотел растолковать ей, что она напрасно боится, но не знал, как это сказать. «Мне не впервой перебиваться», — нет, не то. Ведь что главное: любой ценой выжить; выпадет маленькая радость — это, считай, уже счастье: неожиданная выпивка, неожиданная девушка. Вот, пожалуй, единственный урок, который он хорошо усвоил в школе. Все плохое рано или поздно кончалось; бывали передышки, выпадали минуты счастья — болезнь, чай в комнате экономки, наказание, после которого ты герой дня. Так на многие годы прививается умение мириться с обстоятельствами, ладить с людьми, довольствоваться походным пайком.

Но Кейт, он понимал, — Кейт иной породы: она всегда к чему-то стремилась, и даже не это (потому что он тоже к чему-то стремился: взять хотя бы его патентованную рукогрейку — он стремился разбогатеть) — нет, главное — Кейт никогда не теряла надежды. А его теплый располагающий взгляд, крепкое рукопожатие и легкая шутка прикрывали разуверившуюся во всем пустоту.

Когда он снова заговорил, в его голосе появились покровительственные нотки, точно перед ним был ребенок, впечатлительный ребенок, фантазерка. — Не трепи себе нервы, Кейт: что скажет, то и будет. Право, не стоит.

Давай отвлечемся. Ознакомь меня с обстановкой. Это его книги?

— Да.

— Он их читает?

— Вряд ли.

— А там что?

— Его спальня.

Не получалось у нее расслабиться; теперь уже он чувствовал себя старше, сильнее, опытнее. Он был в своей стихии, ему не привыкать скрашивать ожидание, с завидной легкостью прогоняя мрачные мысли. В школьной спальне и на подвесной койке он, бывало, обмирал от страха, что кто-нибудь сдернет простыню или в белом полотняном костюме на пароход поднимется таможенник. Но годы научили его быть благодарным за передышку и ничего вперед не загадывать. Сейчас я один в спальне, сейчас мне хорошо на моей койке, сейчас я еще некоторое время с Кейт, с другом. Он толкнул в сторону дверь огромного раздвижного шкафа и обнаружил густую чащу костюмов. — Похоже на лавку старьевщика, — сказал он. — Он что, закупает их оптом? — Он начал считать и на двадцатом бросил. — Материал ничего, но покрой… Этот красный в полоску ярковат, тебе не кажется? Галстуки. Богато, но расцветка… — Галстуки висели пестрой связкой мертвых тропических рыб. — Меня силой не заставишь носить такие, — сказал Энтони. — Беда с иностранцами — не умеют одеваться. Разве ты не помогаешь ему выбирать?

— Нет, у него есть специальный человек.

— Работа как раз для меня, — сказал Энтони. — На одних комиссионных можно разбогатеть. Погоди, он хоть видит материал до покупки? — Он шьет без примерки, — объяснила Кейт. — С него уже два года не снимали мерку. Костюмы присылают партиями, вроде этой. Раз в полгода. — Какой в этом смысл?

— Он покупал только готовые костюмы, когда еще не был богат. По-моему, он ни разу не был у портного. Наверное, он их боится. — Она замялась. — Он застенчивый человек. Его на все не хватает.

— Забавно будет прибрать его к рукам, — сказал Энтони. — Первым делом мы ликвидируем эти галстуки.

— Нет, — оборвала, его Кейт, — нет. — Она стояла у двери в смежную комнату, устранившись от участия в этом непринужденном и дотошном обыске. Он обратил внимание, что на губах у нее нет помады; очень бледные губы, это не шло к ее платью. Может, Крог по старинке не одобряет помаду и пудру? А какое у него право навязывать ей свои вкусы? — и, давая волю ревности, он повторил:

— Мы выбросим этот хлам.

— Оставь его в покое.

Он быстро остыл и слушал голос, защищавший Крога, с грустным чувством, словно его не признал на улице старинный знакомый, прошел мимо, занятый мыслями, в которых не осталось места общим воспоминаниям. Вот Кейт стоит у его постели, треснувший колокольчик звонит к чаю, или в переполненной прихожей говорит ему:

— Ты опоздаешь на поезд. Тебе пора, — или занимает для него деньги, строит планы, решает за него. Интересно, в какую даль отпихнул эти воспоминания Крог? Он обвел взглядом костюмы, галстуки, сталь и стекло его спальни, впервые отметил ее платиновые часы, дорогие серьги. — Верно, — сказал он, — справится без меня. Придется, видно, просить денег на обратный билет.

— Он должен взять тебя, — сказала Кейт.

— Потому что ты его любишь?

— Нет, потому что я тебя люблю.

— Дружок, я этого не стою, — сказал Энтони. — Правду говорят, что кровь не вода. Не будь я твоим братом, ты бы меня просто презирала. — Чушь, — возразила Кейт.

— Как я живу — ты вдумайся: дешевые каморки; ломбарды, вечно без работы, собутыльники заполночь. Тебе повезло, ты от всего этого далека. Ты не отдаешь себе отчета, когда говоришь, что любишь меня. — Серьезность, с которой она слушала, рассмешила его. — Это просто родственные чувства, дорогая моя Кейт.

— Нет, — сказала она, — я тебя люблю. Если он не даст тебе работу, я завтра же вернусь с тобой в Лондон.

— А я тебя не возьму, — ответил он. — Ты будешь скандалить с хозяйками. Что за этой дверью? Его кабинет?

— Нет, — сказала Кейт, — моя спальня.

Энтони вытянул руку и раскачал костюмы:

— Боже, — взорвался он, — этот красный в полоску! Глазам больно. А галстуки! Как можно носить такие вещи? Я бы не доверил такому человеку свои акции.

— А Эрик? — спросила она и, как спичка, вспыхнул, опалив кончики пальцев, и погас гнев. — Почему Эрик должен доверять человеку в чужом галстуке, которого отовсюду увольняли?

— Стоп, — сказал Энтони, — стоп. — Он подошел ближе. — Если бы я захотел жить по-твоему, я бы давно был богатым человеком. Она размахнулась, но с рассчитанной быстротой он перехватил ее руку, страдая и не в силах вспомнить, когда и с кем, черт возьми, он развил в себе эту сноровку.

— Так мне и надо, — мягко сказал он, отпуская ее руку, — я забыл о Мод. — Было наготове и безотказное оправдание. — Я приревновал тебя к этому субъекту. Я тебя очень люблю, Кейт, и поэтому так получается. — Родственные чувства, — грустно поправила она. Он счел за лучшее не спорить. Жизнь коротка — когда тут ссориться? Он мобилизовал весь арсенал умиротворяющих средств. Он забыл Крога, забыл даже Кейт, ее образ растворился, слился с другими, принял черты Мод, Аннет, буфетчицы из «Короны и Якоря», американочки из «Города Натура», хозяйской дочки с Эджвер-роуд.

— Дружок, — сказал он, — мне нравится твоя помада. Это новый цвет, да? — и тут же хватился, что никакой помады нет, что хвалить надо было платье или духи.

Но Кейт ответила:

— Да, новый. Приятно, что тебе нравится, — и, порывшись в памяти, он благополучно кончил:

— Кейт, ты девочка первый сорт.

И сразу растерял всю свою уверенность, когда из холла донесся звук поворачиваемого ключа. Да, приходилось расплачиваться за бурлящую энергией мальчишескую самонадеянность; он жил минутой и никогда не был готов к неожиданному переходу — к незнакомому лицу, к новой работе. Выходя за Кейт в гостиную, он затравленно огляделся кругом, прикидывая прячущие возможности постели, шкафа, другой двери.

Но уже первый взгляд на Эрика совершенно его успокоил, даже ревность почти ушла. Ничего особенного, обычный иностранец. На Эрике мешком висел розовато-лиловый костюм в полоску, под ним неприятно яркая клетчатая рубашка и нелепый галстук. Внешне он вообще проигрывал рядом с Энтони: он был высок, когда-то, наверное, хорошего сложения, но сейчас сильно располнел; он выглядел на свой возраст, никак не моложе. Такие лучше смотрятся на публике, чем в домашней обстановке. Выглядывая из-за Кейт, Энтони приходил в благодушное настроение. Подвернулся человек с деньгами, и человек, как видно, бесхитростный. Удивительно, просто не верится, что это и есть Эрик Крог, и в очередной раз разделываясь с неприятностями и обольщаясь на будущее, Энтони привычно заключил: все, черт возьми, к лучшему. Даже смешно. Теперь главное — не оплошать. — Хорошо, что ты вернулась, Кейт, — сказал Крог. Он ушел в холл как был в шляпе, окинув Энтони оценивающим взглядом; ему было не до вежливости — так он устал. В густом полумраке холла усталость клубилась на нем, как эктоплазма. Через неплотно прикрытую дверь доносились слабые звуки из коридора; удаляющиеся шаги, визг закрываемого лифта, где-то кашлянули; за окном вскрикнула птица; усталость выходила из него, как в спиритическом сеансе под тревожный аккомпанемент бубна и скрипучего стола. — Где ты был, Эрик? — Он осторожно прикрыл дверь, сплющив полоску яркого света из коридора.

— Меня подкарауливает репортер.

— Чего он хочет?

На миг усталости как не бывало, он бодро объявил:

— Галерея великих шведов. — И сразу обмякнув, искал, куда положить шляпу. — Кто-то натравил их на меня. Не знаю зачем. — Это мой брат. Ты помнишь, я телеграфировала… Он снова вышел на свет, и Энтони разглядел, что на висках он лыс, отчего лоб казался огромным.

— Рад познакомиться, мистер Фаррант, мы завтра побеседуем. Сегодня вы должны меня простить. У меня был трудный день. — Напряженно застыв, он выпроваживал его, и даже не очень бесцеремонно — скорее, он чувствовал себя неловко.

— Да, буду двигаться в отель, — сказал Энтони.

— Надеюсь, вы совершили хорошее путешествие.

— Спасибо, не запылились.

— Пылесосы, — начал Крог и осекся. — Простите. Не запылились. Совсем забыл это выражение.

— Что ж, до свидания, — сказал Энтони.

— До свидания.

— Тони, ты не будешь скучать один? — спросила Кейт. — Схожу в кино, — ответил Энтони, — а может, разыщу Дэвиджей. — Он вышел и медленно прикрыл за собой дверь; интересно, как они поздороваются наедине. Но Крог сказал только:

— Не запылились. Совершенно забыл, — и после паузы:

— Лаурин заболел. Через стекло шахты лифта Энтони видел далеко внизу ярко освещенный холл; к нему медленно поднималась лысина швейцара, склонившегося над книгой посетителей, и, словно часовые пружины, навстречу ему разматывались фигуры сидевших друг против друга мужчин: сначала он разглядел их жилеты, потом увидел ноги, ботинки и наконец устремленные в его сторону взгляды. Он вышел и захлопнул дверь. Когда он обернулся, те двое уже были на ногах.

Один, помоложе, подошел и сказал что-то по-шведски.

— Я англичанин, — сказал Энтони, — ничего не понимаю. Лицо второго осветила улыбка. С протянутой рукой к Энтони спешил маленький человек с морщинистым пыльным лицом, с окурком сигареты, прилипшим к нижней губе.

— Значит, англичанин? — сказал он. — Какая удача. Я тоже. — В его свободных и одновременно заискивающих манерах проглянуло что-то очень знакомое. Некий полустершийся профессиональный признак, обязательный, как видавший виды кожаный чемоданчик или сумка для гольфа, в которой лежит разобранный пылесос.

— Я ничего не собираюсь покупать, — предупредил Энтони. Слегка наклонив голову, швед внимательно прислушивался, стараясь понять их разговор. — Что вы, что вы, — успокоил англичанин. — Моя фамилия Минти. Давайте выпьем по чашечке кофе. Швейцар приготовит. Меня здесь знают. Спросите мисс Фаррант.

— Мисс Фаррант моя сестра.

— Догадываюсь. Вы на нее похожи.

— Я не хочу кофе. Кто вы такие, между прочим. Собеседник отодрал с губы окурок; тот присох, словно липкий пластырь, и оставил на губе желтые следы бумаги. Окурок Минти пяткой растер на черном стеклянном полу.

— Ясно, — сказал он, — вы сомневаетесь. Не верите, что Минти обойдется с вами по-честному. Но в Стокгольме я один хорошо плачу за новость. — Понял, — сказал Энтони, — вы журналисты, да? Вы так и ходите за ним все время? Хотите курить?

— Он живая хроника, — ответил пыльный человечек и потянул из пачки две сигареты. — Если бы вы знали, как мало здесь происходит, то поняли бы, что мне нельзя отставать от него ни на шаг. Мне платят с материала. Нильсу хорошо, он в штате, а меня ноги кормят. — Он зашелся сухим кашлем, распространяя запах табака. — Я обязан Крогу крышей над головой и куском хлеба, — продолжал он, — сигаретами и кофе. Я одного боюсь: что он умрет первым. Два трогательных столбца о похоронах, венках и прочей дребедени, потом ежедневные полстолбца соболезнований в течение недели, густым потоком, и все, крышка, до свидания, Минти.

— Прошу прощения, — сказал Энтони, — мне надо идти. Не составите компанию?

— Нельзя, — сказал Минти. — Он еще может выйти. Сегодня вечером он был в английской миссии и ушел оттуда рано, очень рано, я его прозевал. Бегал на тот берег перекусить и постоять в церкви. Упустить его еще раз я не могу.

— Он уже не выйдет сегодня, — сказал Энтони, — он чертовски устал.

— Чертовски устал? С чего бы?

— Вероятно, — наугад сказал Энтони, — в связи с болезнью Лаурина.

— Ну, это нет, — ответил Минти, — не от этого. Лаурин — это пустяки.

Кого он волнует? А насчет забастовки он ничего не говорил? Прошел слух… — Он слишком устал, — ответил Энтони, и сегодня ничего не мог обсуждать со мной. Мы увидимся завтра.

— Мы могли бы, — сказал Минти, — у вас есть спички? Благодарю. Могли бы работать вместе. Некоторые частные подробности мне тоже могут пригодиться. Вы, собственно говоря, чем будете заниматься? Вы ведь здесь новичок? — разговаривая, он не выпускал изо рта сигарету; при затяжках лицо застилала серая пелена, иногда табак вспыхивал и струйка дыма брызгала ему прямо в глаза.

— Да, новичок, — ответил Энтони. — Я буквально только что определился в фирму. Я буду исполнять особые поручения.

— Отлично, — сказал Минти. — Будем работать вместе. Угостите Нильса сигаретой. Он хороший. — Он порылся в карманах старенького пиджака. — Как на грех оставил визитную карточку, но ничего, запишу адрес здесь, на конверте. — Он помусолил огрызок карандаша, мазнул взглядом по галстуку Энтони и выпустил на свою пыльную физиономию искру живого интереса. — Так вы из наших! — воскликнул он. — Вот было времечко, а? Вы, конечно, уже не застали Хенрикса и Петтерсона. А старину Тестера случайно не помните (шесть месяцев за непристойное поведение)? Я стараюсь держать с ними связь. Вы в чьем пансионе жили?

— Он, скорее всего, появился уже после вас, — сказал Энтони. — Мы его звали «Обжора». Но не всю же ночь вы собираетесь здесь ждать, мистер Минти?

— Я снимусь в полночь, — ответил Минти. — Домой и с грелкой в постель. Вы там давно не были, мистер Фаррант?

— Где — там? Ах — в Харроу? Порядочно. А вы? — Вечность. — Дым застлал ему глаза, и в следующее мгновение они налились кровью и слезами. — Но я не отрываюсь. Время от времени организую здесь маленький обед. Посланник тоже из Харроу. Он пишет стихи. — Вы встречаетесь?

— Он старается не узнавать Минти. — В его надломленном голосе Энтони послышался треснутый колокольчик, который пронесли по спальням, потом зажали свободной рукой и, громыхая ботинками на каменных ступенях унесли под лестницу, в шкаф. Не попадая в нужную интонацию, Минти резанул слух жаргоном гимнастических залов и раздевалок:

— Вонючий эстет. — Я устал, — сказал Энтони, — пойду. Мы еще увидимся. — Он протянул руку, показав Минти протершуюся манжету.

— За хорошие сведения, — сказал Минти, — я плачу авансом. Если что-нибудь исключительное. Раз вы будете в «Кроге», за вами будут ходить табуном. Не связывайтесь ни с кем. Иностранцы — что они могут? Я здесь уже двадцать лет, я все знаю. Во всяком случае, питомцы Харроу должны держаться вместе. Без этого нельзя. — Сверху звонком вызвали лифт, и Минти стремительно отвернулся, с усталой лихорадочностью следя за ползущим вверх сверкающим стеклом. Рядом в точности повторял его движения молодой фатоватый швед, преданный, словно паж в елизаветинской драме, разделивший с государем нищету и изгнание. На этом Энтони их покинул. Через раздвижные ворота он вышел на набережную Висбю. Озеро Меларен лизало нижние ступеньки лестницы; чуть выше мостовой приходились поручни маленького пароходика. В свете фонаря было хорошо видно, как, отступив, вода окатывала с разбегу каменные ступени; в кают-компании двое матросов играли в карты. Задержавшись, Энтони смотрел через стеклянное окошко, и взгляд его, минуя обитый бархатом диванчик, тянулся к длинному полированному столу.

Карты, подумал Энтони, я бы не прочь сыграть сейчас в карты. Он позвенел в кармане мелочью, попытался разобрать, во что играют. Пароходик мягко терся о пристань, по палубе бродила кошка, запуская когти между досками. Со стороны ратуши донесся звонок трамвая. Энтони еще смотрел на игравших, когда подошедший трамвай засверкал на воде, словно низкое закатное солнце. Один из игроков взглянул на Энтони и улыбнулся. Энтони поднял воротник пальто и направился в гостиницу. Город как город, думал он; лучше Шанхая; можно сработаться с Минти, как-нибудь продержусь. Побуду недельку, даже если Крог не возьмет, и, распахнув окно, он глубоко окунулся в прохладную вечернюю сырость, увидел чайку, на широких крыльях скользившую вдоль задней улочки, вспомнил: вторник, надо раздобыть денег у Минти или Кейт, а может, у Крога. Как у нас с ней получится? Подарю тигра, она славная. Поверила всему, что я рассказал о Гетеборге. Потом найдем какой-нибудь парк, просто и хорошо. Ее фамилия Дэвидж, живет в Ковентри. Чайка сложила крылья и спустилась на мусорный ящик. Кейт все равно не нужен тигр, а вазу мы разбили. Кейт с Крогом, подумал он, я с Мод. Как от пронзительной боли он зажмурил глаза, а когда снова открыл их — чайка уже улетела. Мы сидели в сарае, и она сказала: «Возвращайся», — и, конечно, была права: пусть не сразу, но через пару лет я тоже попал в герои. Она сидела у моей постели, и я был счастлив; было очень больно, я мог потерять глаз. В передней я уже мало что понимал, даже не почувствовал, как напоролся рукой на гвоздь, нагнувшись за чемоданами; на пароходе отравился и болел шесть дней; из Адена бросил открытку. С тех пор живем врозь; ей передавалось, когда мне было плохо, а я чувствовал ее неприятности. Говорят, это дано близнецам в наказание, а я считаю, что, наоборот, это счастье — знать, о чем думает другой, переживать его чувства. Когда такое кончается — вот это наказание. Сейчас с ней Крог.

Он начал быстро распаковываться. Содержимое чемодана, купленного Кейт в Гетеборге, каждой извлекаемой вещью укрепляло его в мысли, что с чем-то надо мириться, что-то принадлежит прошлому и надо принимать жизнь такой, какая она есть, — с удачами и глупостями, с неудачами и чужим человеком в постели; он достал надорванную фотографию Аннет, которую неаккуратно выдрал из рамки, а в чемодане, не доглядев, еще придавил полоскательницей; вынул галстуки, впопыхах рассованные по карманам, новые кальсоны, новые жилеты и носки, извлек «Четверых справедливых» в издании Таухница, темно-голубую пижаму, случайный номер «Улыбок экрана». Потом опорожнил карманы: карандаш, автоматическая ручка ценой в полкроны, пустой футляр для визитных карточек, пачка сигарет «Де Рески». Он вообще старался не перегружать карманы: костюм хороший, нужно поберечь. В Гетеборге он купил зажим для галстуков и сейчас аккуратно заправил в него галстук Харроу; остальным такая честь не к спеху. Повесил пиджак на спинку стула и уложил под матрац брюки. Потом прилег в кальсонах и рубашке на кровать; он устал, натерпелся страху перед новыми людьми, теперь пришло время подумать, как извлечь выгоду из нового положения. Бессчетное число раз лежал он вот так же в незнакомых постелях, не уставая строить планы и мириться с их крушением.

Пока я не устроюсь как следует, надо договориться с Минти о равной доле.

Он закрыл глаза и сразу же, без всякого понуждения и так же ясно, как прежде, услышал в голове мысли Кейт. Словно через истерзанную землю, разделявшую их, по мостам, начиненным динамитом, через враждебно притихшие деревни, минуя брошенные заграждения, ползком пробрался лазутчик и на самой линии фронта, ухватив оба конца, соединил порванный провод, и она смогла передать ему, что все будет хорошо, все уже устроено, она сама проследит, а самое главное — что она его любит. Любовь, думал он, но ведь это то, что у меня с Мод, а у тебя с Крогом. «Там моя спальня», — сказала она, когда он спросил про дверь, а немного позже чуть не влепила ему пощечину.

Энтони поднялся с постели и стал раздеваться ко сну. Какая все-таки холодная комната (он закрыл окно), и совсем пустая. Он оторвал яркую обложку «Улыбок экрана» и куском мыла приклеил ее к стене: расставив колени, на качелях сидела крутобедрая девица в зеленом купальном костюме. Потом вырвал фотографию Клодетт Колбер в римской бане и примостил ее на чемодане. Тем же мылом прикрепил в головах постели двух нагих красоток, играющих в покер.

Ну вот, подумал он, так уютнее, и, стоя посреди комнаты, прикидывал, как еще обжить ее, и слушал жалобы водопроводных труб за стеной.

* * *

Я проснулась. Эрик спит, на моем боку его холодная рука. Все устроилось. Он сказал:

— Лаурин заболел, — но я чувствовала, что не в этом дело. Уж очень он устал. Никогда не видела его таким усталым, спит, какая рука холодная. Энтони спит, под глазом шрам, нож пропорол кроличью шкурку и сорвался, он закричал, кричал не переставая, экономка жаловалась: не может взять себя в руки. Я проснулась среди ночи, услышав его за пятьдесят миль. Поняла, что ему больно. Отец тоже болел. Да меня бы и не отпустили. Весь день экзамен по-французскому, не правильные глаголы, два раза инспекторша водила меня в уборную. Я с ней заговорила, она оборвала:

— Нельзя разговаривать, вы еще не сдали работу. Как старая супружеская пара — тридцать лет вместе. Серебряный медяк, или, по-вашему, золотая свадьба.

Эрик сказал:

— Забастовки не будет. Я справился не хуже Лаурина. — Он сказал:

— Я отпустил шутку, спросил о семье, угостил сигарой. — Я спросила:

— И только? — Он ответил:

— Я гарантировал, что заработная плата в Америке будет снижена. — Я спросила:

— Ты дал ему расписку? — Нет, — сказал он, — просто честное слово. — Как он устал. Не спится, спит, рука холодная, все утряслось. Он спросил:

— Что умеет делать твой брат? — Открытки из Адена, пылесос, прислушивающиеся официантки, «вы сводите меня с ума», моя первая в жизни рюмка в мюзик-холле, отец спросил:

— Где вы болтались весь день? — А он ответил:

— Гуляли в парке. — Как ответить? Я сказала:

— У него всегда было хорошо с арифметикой. — Эрик сказал:

— У меня для него ничего нет. Подскажи сама. Что у него хорошо получается? — Я сказала; — Ничего, кроме призовых тигров. — Он подумал, что я спятила, переспросил:

— Призовых тигров? — Я объяснила:

— Прошлой ночью он опустошал тиры в Гетеборге, я еле увела его от них. — Совсем не думала, что это понравится Эрику, это не в его духе; шутка, вопросы, сигара, холодная рука у меня на боку. А он ответил:

— Я дам ему работу.

Мне он тоже сказал:

— Я дам вам работу. — Тесная пыльная контора в Кожевенном ряду. Он не сгибая спины, не сняв перчаток уселся на единственный стул для посетителей, и Хэммонд шаркающей походкой подошел к нему. Спадающее с острого носа пенсне, неуверенный голос, крысиная мордочка. Он, сказал:

— К ней никогда не было претензий, — и, прощаясь, ринулся открывать дверь, пролил на стол чернила. Друг отца. Он чувствовал за меня ответственность. Предприятие продали, контора шла на слом, отец умирал.

Когда я уезжала из Англии, отец сказал:

— Хорошо бы с тобой был Энтони. — Велел быть осторожной, беречься соблазнов. Сам он никогда не ведал искушений, даже не знал толком, что это значит, и так в неведении медленно умирал в постели. Запах лекарств, сиделка у двери, витражи в прихожей, в шкафу красного дерева комплект «Панча» в голубых матерчатых переплетах; его дядюшка знал Дюморье, он сам помнил возмущение публики, когда вышла «Трильби». Мне он как-то сказал:

— Не нравится мне мисс Моллисон. Девушке не следует показываться в театре со своим хозяином. — Вечная ему память, он был верен своим принципам, маленький осколок Англии. Энтони писал, что нужно поставить камень, я ответила: «от верных детей» — это очень ответственно, а Энтони настоял, что «верные» — короче и дешевле, во всяком случае вполне прилично. А чему — «верные»? Не выдавай своих чувств. Не теряй голову в любви. Будь целомудрен, благоразумен, возвращай долги. Ничего не покупай в кредит. «Верные» ко многому обязывает. Сам он не пожалел лишних букв, стараясь быть точным, и на могиле матери написал — «от безутешного супруга».

Он читал Шекспира, Скотта, Диккенса, сочинял акростихи. Маленький осколок Англии. Слуги его недолюбливали. Кристальной честности человек. У него были теплые руки, как у меня. Может быть, он по-своему любил Энтони. Почему же я его не любила?

Было за что. Надо все честно вспомнить. Это в его духе, он не обидится. Сейчас глухая ночь, когда могилы отдают своих мертвых. Ему не нравилась «Ламмермурская невеста». Говорил, что там все преувеличено, что книгу написал больной человек. Был убежден, что «Троил и Крессида» не принадлежат Шекспиру, Потому что Шекспир не был циником. Питал глубокое доверие к человеческой природе. Главное — быть целомудренным, благоразумным, возвращать долги, быть сдержанным в любви. Было за что не любить. Порка в детской, слезы перед отправкой в интернат — Энтони учится выдержке. Порка в кабинете, когда он притащил домой неприличную книжку с красивыми картинками, — Энтони учится уважать чужих сестер. Энтони учится сдержанности в любви. Энтони в Адене, в Шанхае, наконец совсем отдалившийся от меня, словно в отместку; да, он любил Энтони и погубил его, и Энтони мучил его до самой смерти. Телеграммы, телефонные звонки, улыбающееся лицо над спинкой кровати:

— Я уволился.

Ночью нельзя кривить душой. Эрик спит, холодная рука у меня на боку; все улажено, между нами только набережная, полоска воды и улица, и ночь темнее той темноты, в которую хватило сил не заглянуть. Он повторил за мной:

— Призовые тигры, — и сказал:

— Я дам ему работу. — Непонятно. Надо бы разбудить и спросить, но он очень устал, подумает, что я хочу его. А я только однажды его хотела, когда пригласили на обед какого-то посла, и я выпила, они вышли в соседнюю комнату переговорить о делах, и первый секретарь немного распустил руки. Я остановила:

— Не надо, ничего не выйдет. Они в любую минуту могут войти. Хотите еще коньяку? — Он был одного роста с Энтони и Эриком, под правым глазом у него был дуэльный шрам (в зеркале над камином получалось, что под левым), он учил меня ругательствам на своем языке, мы смеялись; я очень хотела уступить ему, но они говорили о делах в соседней комнате; я спросила:

— Вы тоже свежуете кроликов? — и он решил, что я заговариваюсь. В ту ночь я хотела Эрика, хотела кого угодно, хотя бы того мужчину на темной пристани, которого, раздеваясь, видела из окна. Эрик твердил:

— Они сделают заем, сделают, — и не мог заснуть, и мне не спалось, и потом мы были счастливы, по милости чужого шрама и какого-то займа. И той темноты. Энтони где-то под Марселем, отец при смерти, до семи утра горит лампа под глухим абажуром, сиделка читает книгу, кипит чайник, в тазу под марлей стерилизованные тампоны. Год работы в больнице. Смазала йодом вместо вазелина.

Голубая ваза разбилась, но Энтони утешил:

— У нас еще есть тигр. — А сошло бы все так же хорошо, если бы я сказала Эрику:

— Призовые синие вазы, портсигары с инициалом «Э»? — Решил бы он тогда:

— Я дам ему работу? — Тигр, светло горящий в Тиволи, бессмертный расчет, рука на бедре, ноги; даже там на него засматривались женщины, что за мастер, полный сил, когда он с улыбкой оборачивался на ракеты, ронявшие огненные брызги. Или та девушка в Гетеборге, нелепо размалеванная, какая доверчивость, сколько наивности, какая хитрая игра в поддавки. Любимых забудут, обманутых вспомнят. Еще, наверное, улыбнулась делу рук своих. Он сказал:

— Я отдам ей тигра. — Сердца первый тяжкий стук — боже, как я его любила тогда в «Бедфорд-палас» («Мы гуляли в парке», — сказал он отцу). Апельсины кончились, он купил мне арахис.

Сжавшись, я следила за акробаткой, стремительно падавшей на сцену, ревниво завидуя этой белокурой пергидролевой королеве, ее трико и белозубой улыбке. В тот день мне исполнялось шестнадцать лет; я взглянула на часы; когда стрелки показали 6:43, я сказала:

— Я уже родилась, — а когда стрелки остановились на 6:49:

— С днем рождения, Тони. — На сцену вышел клоун в клетчатых штанах, волоча за собой игрушечного барашка. Словно старая супружеская пара, перебираешь воспоминания за тридцать лет вместе: первая любовь и первая ненависть, первая выпивка и первое предательство, когда я сказала:

— Ты опоздаешь на поезд. — Глоток горечи. Не пошло у него пиво, он поперхнулся и тут кстати поднялся занавес, а я научилась задерживать дыхание и благополучно справилась с хересом. Потом ели яблоки в Морнингтон-Креснт, чтобы отбить запах. В который раз обманули отца. Безутешные дети. Но как приятно было обманывать вдвоем.

Когда я практиковалась в больнице, он пришел меня проведать, интересовался, не купит ли сестра-хозяйка пылесос. Палата, столы, протертые эфиром, пересчитанные тампоны в тазу с правой стороны, марля, лампы под абажурами, лестница вниз — там Энтони, гаснущее солнце на мостовой, он насвистывает модную песенку. У меня было пятнадцать шиллингов, у него пять. Кино, клуб на Джерард-стрит, последняя рюмка — больше ни-ни! — приличные девушки не пьют. Дурачок. Сестра-хозяйка меня забраковала, и, когда он уехал за границу, я ушла в Кожевенный ряд. Бухгалтерия, стенография, премия за скорость, хозяин лично поощрил, Хэммонд с крысиной мордочкой. Довожу до сведения моих биографов, что с этого времени я смотрела только вперед. Изворачивалась, комбинировала, экономила — только чтобы опять быть вместе.

Не спится, рука холодная, все уладилось; теперь можно спать.

Новых эмиссий не будет, на рынке стабильное положение. Можно спать.

Исходное равновесие поддерживается, средние поднимаются, проценты выше, курс растет, в ответ на спрос, растет, наша взяла, курс растет, противодействия нет, курс растет, Энтони наше долговое обязательство, наше обязательство, Энтони, какую извлечь выгоду, наше долговое обязательство, наше будущее стабильно, новые выплаты, курс растет. Ничего не бояться. Прочь сомнения. Нет причин для страха. На этой бирже не играют на повышение. Тигр горящий. Полночная чаща. Спать. Наше долговое обязательство. Новая выплата. Наш курс растет. Господь, который ягненка сотворил, Уитикера сотворил, Ловенстайна. — Вы счастливица, — сказал тогда Хэммонд. — «Крог» — это надежно. Что бы ни случилось, люди всегда будут его покупать. — На рынке стабильное положение. Набережная, между нами вода и улица. Спать. Новая выплата. На этой бирже нет спекулянтов. Тигр и ягненок. Медведи. Полночная чаща. Спать. Фонды обеспечены. Последний курс.