Распутник

Грин Грэм

IV

Время сплина

 

 

1

Том Киллигрю, драматург и придворный шут [32]

На день женитьбы Рочестеру было без малого двадцать лет; жить ему оставалось еще тринадцать — и расписать это время по годам представляется крайне трудной для биографа задачей. Оно полно фантастическими историями и населено столь же невообразимыми персонажами; некоторые из них — вроде лекаря-шарлатана Александра Бендо — подтверждены источниками, тогда как другие — взять хоть лжелудильщика из Барфорда — наверняка являются мифическими. На это время приходятся романы Рочестера с актрисой Элизабет Барри, с мисс Бугель и с королевской фавориткой мисс Робертс; литературные знакомства, дружбы и ссоры (наивысшей точкой последних стало нападение наемных убийц на Драйдена в Аллее Роз); состоявшиеся и чуть было не состоявшиеся дуэли; пререкания с королем. Эти годы нет смысла отслеживать хронологически: сами по себе даты во многих случаях достаточно спорны; может показаться и так, что время прошло исключительно в пьяном угаре.

Война на море, принесшая Рочестеру славу, а стране — позор, осталась позади; приключения не всегда удачливого соискателя богатой невесты — тоже; а процесс зачатия детей свелся к дискретным вылазкам в сельскую местность — в собственный дом в Эддербери или в сомерсетское поместье жены Инмор, — в два единственных места на земле, где Элизабет вознамерилась провести и в конце концов провела (изредка досадуя на это) бóльшую часть жизни. В туманном океане хронологической неуверенности одинокими островками высятся даты крещения его детей. 30 августа 1669 крестили дочь Анну; 2 января 1671 — его единственного сына Чарлза; 13 июля 1674 — Элизабет; 6 января 1675 — его последнюю дочь Малле, — или, точнее, его последнюю законную дочь, потому что еще одну родила Рочестеру в 1677 году мисс Барри.

Пьяный угар наступил не сразу. От имени «Сент-Эвремона» сказано: «Из путешествий он вынес вкус к воздержанности, что в возрасте, тяготеющем к необузданности, было само по себе исключительно; однако достаточно быстро, пусть и постепенно, от былой умеренности не осталось и следа». К несчастью, Рочестер унаследовал от отца одно из самых пагубных личных свойств: его ум и остроумие ярче всего расцветали в пьяном виде. «Природная живость его воображения, — написал Бернет, — будучи подстегнута алкоголем, превращала его в настолько прелестного человека, что многие, желая насладиться игрой его ума, сознательно спаивали его и в конце концов споили настолько, что… на протяжении пяти лет подряд он был беспробудно пьян: не то чтобы не держался на ногах или лишался дара осмысленной речи, но просто… был недостаточно хладнокровен, чтобы стать хозяином самому себе и своей судьбе».

У его пьянства была еще одна сторона, отмеченная «Сент-Эвремоном» как не слишком привлекательная для собутыльников Рочестера: «Ради красивого жеста или острого словца он был готов рискнуть жизнью, а такая цена за удовольствие от его речей казалась многим слишком высокой». Однако в дошедших до нас историях рисковать жизнью доводилось не Рочестеру, а скорее его собутыльникам. В драке в Эпсоме погиб не Рочестер, а его друг Даунс. Еще одна показательная история разыгралась в одном из кабаков на берегу Темзы:

Покойный лорд Рочестер в дружеской компании пировал в «Медведе» под мостом, приведя с собой нескольких музыкантов, в том числе горбатого скрипача, к которому они издевательски обращались «Ваша честь». Для пущей забавы решено было всем прыгнуть с балкона в реку, причем очередь Рочестера оказалась последней. Дождавшись момента, когда все уже прыгнули в воду, лорд Рочестер, который и в мыслях не держал делать этого самому, схватил горбатого скрипача и сбросил с балкона. Друзьям же он крикнул: «Вот, получайте к себе вашу честь!»

О красноречии Рочестера в состоянии глубокого опьянения свидетельствует, в частности, письмо Генри Сэвилу — его многотерпеливому и едва ли не повсеместно презираемому другу-толстяку.

Мистер Сэвил!
Рочестер.

Преврати милосердие в краеугольный камень собственного благочестия, избавив твоего преданного слугу Рочестера от подкрадывающейся, как смертельный хищник, трезвости; чему я, уж поверь, не замедлю воздать должное, поелику остро, нуждаюсь не столько в хорошей компании, сколько в добром вине (ибо, подобно отшельнику, способен предаваться возлияниям и наедине с собою, а вернее — всего втроем: с Господом Богом и собственной совестью). Припомни, от каких мук я избавил тебя совсем недавно, отговорив от пагубного намерения предаться мудрости, замешенной на круглосуточном воздержании! И, если ты человек по природе своей благодарный (что означало бы, что ты среди своих соплеменников исключение, если не просто уникум), докажи это, подсказав предъявителю данного послания кратчайший путь к лучшим винам во всем Лондоне. И, прошу тебя, не вздумай предъявить высшее доказательство священной дружбы в усеченном, равно как и в сокращенном виде; изволь подойти к решению бегло обозначенной в сих строках задачи с благоговением, достойным жреца, приносящего щедрую жертву, или ночного татя, осторожно крадущегося в чужой дом. Предоставь твоему благонамеренному рабу (являющемуся вместе с тем и твоим строжайшим судиею) проворной мышкой проскользнуть из погреба в погреб, а в каждом из погребов — от бутыли к бутыли, пока не отыщется вино, достойное августейшего одобрения моего благородного вкуса. Дабы дополнительно увлечь тебя задуманным предприятием, присовокуплю, что имею твердое намерение привлечь и тебя самого к процессу распития. Лорд *** уточнит детали нашего заговора.

Дорогой Сэвил! Если ты и впрямь надеешься когда-нибудь превзойти самого Макьявелли или, пуще того, сравняться со мною, пришли доброго вина! И да успокоится на том твоя душа, вотще мятущаяся перед неравным выбором между политиками и девками! Нижайший поклон тебе, домоседу и скопидому, прославившемуся на весь Лондон недюжинным умом и фундаментальным, как ты сам, кругозором.

Пьянство, которое поначалу приносило Рочестеру восторги вдохновения и феерические фейерверки фантазии, уже в скором времени, объединив усилия с подцепленной хворью, обрушилось на его здоровье, связало язык, разбередило совесть и привнесло в стихи вкус неизбывной горечи. Этот контраст можно отследить на примере двух стихотворений. Первое из них — знаменитые стансы «Осушая чашу» — начинается так:

Отлей мне чашу, бог Гефест, В такую глубину, Чтоб пить, пока не надоест, Как пили в старину; И чтобы гладь могла приять, Как море, корабли, Пока сам хмель не сел на мель За мили от земли!

А второе, горькое и несчастное «Послание к даме», представляет собой иронический парафраз одноименного стихотворения Ричарда Лавлейса:

Люблю твою корму и киль, А ты — мой любишь прыщ; Твоя соперница — бутыль, А мой соперник — хлыщ… На твой безумный взгляд хорош И непробудный мрак: Ты беспрепятственно найдешь Тропу в любой кабак… Ты исповедуешься мне Без страха и стыда: И я в говне, и ты в говне — Мы пара хоть куда.

Грустно размышлять о том, почему героический участник проигранных сражений при Бергене и в Даунсе, человек, сумевший не поддаться чарам, расточаемым обворожительным монархом, человек, познавший подлинную любовь (с ее уникальным сплавом поэзии, воображения, остроумия и тайного трепета) столь глубоко, что ему удался изумительный анализ этого чувства в стихотворении, открывающемся строками:

Мелькнет в ее объятьях век Быстрей, чем зимний день, —

почему, одним словом, изо всей придворной толпы за «предводителем бессмысленных полчищ» Бекингемом с такой готовностью устремился один Рочестер?

В качестве ответа на этот вопрос может быть предложено многое: голос отцовской крови, мода эпохи, личный пример друзей; не исключено и то, что в бездну отчаяния вверг Рочестера его собственный острый взгляд знатока человеческих душ (а значит, и знатока своей) — тот самый взгляд, которому он обязан репутацией непревзойденного сатирика. Бакхерст был праздным гулякой, в прелестных стихах которого редко ночевала серьезность; Сэвил — если отвлечься от его политической деятельности — играл роль развеселого Фальстафа; Рочестер же, единственный в неразлучной троице, пусть и не придерживаясь правил морали, хотя бы осознавал их существование. Он признался однажды Бернету в том, что всю жизнь «втайне ценил и почитал порядочность и благородство». Защищая право своих сатир на существование словами «есть люди, не воспитуемые и не наказуемые ничем, кроме презрительного смеха», он не лицемерил, хотя на смену оскорбленному в своих лучших чувствах пуританину, который только и мог быть автором такого высказывания, мгновенно приходил поэт и остроумец, внушающий все тому же Бернету, что «мелкая ложь в нападках — это завитушки орнамента, в отсутствие которых была бы погублена красота всего стихотворения».

Пьянство и разврат являлись ему не в очаровательно-неверном обличье мадам Рампан и прочих разбитных красоток из пьесы его друга Этериджа «Палец ей в рот не клади». Если вкус к беспутной жизни перешел к Рочестеру от отца, то и от суровой матери досталось вполне достаточно, чтобы со всей остротой осознавать, чтó за безобразие и чтó за уродство он предпочел «любви, миру и верности», неизменно поджидающим его в Эддербери. И сама эта прямодушная и вместе с тем полная предрассудков женщина, старая леди Рочестер, не смогла бы заклеймить условную «Коринну» яростней, чем ее распущенный донельзя сын, пусть и мелькают в приводимых далее строках нотки сочувствия жертве собственных страстей от ее горемычного собрата по несчастью:

Летели окрыленные часы Ее впервые явленной красы; С дарами в дверь стучали все подряд В блаженном предвкушении услад; Пока не повелел коварный рок, Чтобы мудрец на ложе с ней возлег — И, рассмеявшись, тут же вышел прочь: «Не ступа ты, чтобы в тебе толочь!» Ее, прознав про скорый этот суд, Теперь Memento Mori все зовут; Ославлена, больна, посрамлена, Старье свое в заклад сдает она; Полгода кое-как играет роль — И засыпает на зиму, как моль, Чтобы весной — на месяц, на денек — Кого-нибудь прельстил ее манок.

«Зима», одна из четырех аллегорий времен года [33]

Не щадил Рочестер и самого себя, судя по автопортрету, набросанному в стихотворении «Распутство» (если это, конечно, автопортрет):

Встаю в двенадцать, завтракаю в два, К семи, напившись допьяна сперва, Лакея шлю, чтобы привел мне блядь, А приведет — попробуй совладать: Цена чрезмерна и сама страшна; Усну — стащив кошель, уйдет она; Во сне придут богатство и стояк, А наяву — ни пенни и никак. И если вдруг проснусь, и зол, и пьян, — Где взять, на что купить бальзам для ран? Проштрафившийся разве что лакей За все заплатит задницей своей? Терзаю всех, пока не выйдет хмель, — И снова до двенадцати в постель.

Таким образом, идет нешуточная война между обладающей особым даром «терзать всех» пуританкой-матерью и вечно окутанным винными парами отцом. Вслед за «парнем из Шропшира» Рочестер вполне мог бы воскликнуть:

Восток, увы, сидит во мне И Запад — в вечной с ним войне!

В конце концов тело не выдержало двойной нагрузки, война завершилась полным истощением обоих противников, но материнская сторона все же взяла верх.

Состояние беспросветного отчаяния, в котором, похоже, только и сочинял стихи Рочестер, в существенной мере совпадало с общими настроениями эпохи. Какие надежды возлагали лучшие умы на Реставрацию — и каким горьким разочарованием ознаменовался ее приход; как твердо рассчитывали на победу над Голландией — а война обернулась сплошным позором. Обманутые ожидания, как правило, не исчезают бесследно, а превращаются в неизбывную горечь; война, закончившаяся поражением, приносит мир, но никак не чувство умиротворения. Нам не хватает испытанных на войне волнений, мы уже подсели на них, как на наркотик. В годы после замирения с Голландией английскую литературу поразила болезнь, имя которой сплин, — и британским писателям моего поколения (прозванного потерянным) это весьма знакомо. В письме Сэвилу Рочестер выразился так: «Мир с тех пор, как я могу его вспомнить, непоправимо одинаков, и тщетно было бы надеяться изменить его». Разочарование, монотонность, скука — вот что точило самые тонкие умы. Лишь менее чувствительным людям удавалось найти утешение в мелких скандалах, пришедших на смену приключениям и высоким надеждам.

Одним из таких людей был Генри Сэвил — придворный «толстяк». Любая добыча была ему хороша, а изобильные телеса давали друзьям, да и ему самому повод для вечного веселья. В сентябре 1671 года в письме болеющему у себя в деревне Рочестеру Джон Маддимен яркими красками расписал историю посягательства толстяка на честь леди Нортумберленд:

Миледи гостила у лорда Сандерленда, а кавалера разместили в примыкающих покоях, откуда он глубокой ночью, ведомый злым гением собственной похоти, и проник в ее спальню, что не составило труда, так как болт из замка он ухитрился вытащить еще накануне, а задвижка была только с его стороны. Но то ли он приступил к делу чересчур рьяно, то ли, напротив, ограничился угрожающе недвусмысленной демонстрацией собственных достоинств, — в любом случае безупречно добродетельная дама, переполошившись, принялась дергать за сонетку (к несчастью, висящую прямо у нее над головой) с такой силой, словно не только сердце несчастного сладострастника, но и весь дом оказался объят пламенем. В спальню прибежала служанка, а наш герой ретировался в безутешном отчаянии. Семья Нортумберлендов в ярости, речь идет исключительно об убийстве, так что мы, увы, скорее всего, лишимся одного из бесценных друзей; да послужит все это письмо доказательством того тезиса, что каждый должен придерживаться собственной стези и ни в коем случае не ступать на чужую.

Надо было как-то жить дальше — и Рочестер пил, чтобы сделать жизнь выносимой; он писал стихи, чтобы пройти сквозь чистилище собственного несчастья; он пытался возобновить приключения, закончившиеся вместе с войной, вживаясь в роль то кабатчика, то астролога. Чтобы забыть и избыть бренный мир, он предавался двум крайностям — любви и ненависти. Сэр Кар Скроуп («полуглазый рыцарь»), граф Малгрейв, да и сам король служили ему орудиями бегства от действительности — точь-в-точь как мисс Барри, мисс Робертс, мисс Как-бишь-там и бесчисленные девки из Вудстока.

 

2

Науку ненависти он освоил рано. Науку ненависти, помноженной на неблагодарность, что наводит на мысль о том, что пьянство уже порядочно подпортило ему характер к концу 1667 года, то есть всего через десять месяцев после женитьбы. 5 октября Рочестера пригласили в Палату лордов, вместе с его будущим смертельным врагом графом Малгрейвом. Это было знаком особой королевской милости, так как обоим молодым людям не исполнился еще двадцать один год и их включение в палату вызвало определенные нарекания. 8 ноября

в Палате лордов разгорелся спор и было проведено разбирательство на тот предмет, имеют ли право заседать в Палате лорды, еще не достигшие совершеннолетия, даже если таково письменное предписание короля. Дело затрагивает лорда Малгрейва и лорда Рочестера, последний из которых уже прибыл в Палату, вручив королевское предписание; здесь, однако же, сомневаются в том, что несовершеннолетний может быть членом Верховного суда, и поэтому обоим скорее всего укажут на дверь.

Но королевская воля перевесила — и, вдобавок к двум нашим героям, в 1670 году в Палату был принят несовершеннолетний герцог Монмут, правда, без права выступать в прениях. Обретенный Рочестером статус члена Палаты лордов позволил ему 20 ноября поставить свою подпись под групповым протестом против лорда Кларендона и в пользу проведенного Палатой общин отрешения его от должности лорда-канцлера. Эта некрасивая история является первым свидетельством отхода Рочестера от высоких гражданских норм, которых он придерживался на протяжении всей войны с Голландией.

Старый канцлер сумел по-настоящему преуспеть лишь в одном отношении: он ухитрился восстановить против себя всю страну. Кроме клерикалов, которым он позволил отомстить «еретикам» с восточной жестокостью, оплакивать его падение или возвышать голос в его защиту было просто некому. В Палате общин его ненавидели за то, что он ревностно отстаивал королевские прерогативы; «кавалеры» не могли простить ему Акта о добровольном и общем прощении, освобождении и забвении, который они называли Актом забвения друзей короля и Актом прощения врагов; для пуритан и католиков он был человеком, который спустил на них англиканских собак.

У короля имелись куда более интимные причины ненавидеть министра, который, как никто другой, помог ему взойти на английский трон. И дело заключалось не только во властно-проповеднической манере Кларендона себя держать, открыто попрекая самого сюзерена тем, что тот ведет беспутную жизнь и совершенно не занимается государственными делами; куда сильнее огорчило Карла известие о том, что Кларендон убедил мисс Стюарт — фрейлину и предполагаемую фаворитку короля — втайне выйти замуж за герцога Ричмонда. В «развеселой шайке-лейке» его, разумеется, тоже терпеть не могли. Бекингем в присутствии короля передразнивал жесты и походку канцлера, используя вместо Кларендоновой трости кочергу. Канцлер же не скрывал презрения к собственным гонителям — и ограничивался лишь этим. Меж тем ему начали предъявлять изрядное количество обвинений: он-де специально женил короля на бесплодной женщине, чтобы его собственная дочь, герцогиня Йоркская, смогла когда-нибудь стать королевой; он сдал Дюнкерк французам исключительно ради личного обогащения; он не постеснялся при возведении собственного дома воспользоваться камнями частично разобранного собора Святого Павла.

Пока герцог Йорк болел оспой, Палата общин отрешила канцлера от должности по обвинению в государственной измене и передала этот вердикт на утверждение в Палату лордов. Аристократы, тоже ненавидя Кларендона, еще сильнее, однако же, не доверяли третьему сословию, поэтому отрешение через Палату лордов не прошло. Однако сильное меньшинство, возглавленное Бекингемом и Бристолем и включающее в себя Рочестера, выступило с протестом на вето, наложенное палатой. Меж тем Кларендон поддался на уговоры короля покинуть пределы страны для того, чтобы устранить опасный антагонизм между двумя палатами парламента. И это — последнее — доказательство его верности королю было воспринято как безмолвное признание собственной вины — и вдогонку добровольному изгнаннику полетел указ, навсегда лишающий его права пребывать на территориях, находящихся под властью английской короны.

Его падение вызвало бурю ликования у тех, кого Ивлин назвал «людьми и ледьми любви», тогда как Пепис обозначил их куда конкретнее: «Бэб Мэй, леди Каслмейн и вся эта развратная свора». Изгнание Кларендона вдохновило Рочестера на написание самой неудачной из его сатир:

Гордыня, похоть, спесь — каков старик? — Торговец троном, власти гробовщик, Отдав Дюнкерк и обескровив флот, Пустив аристократию в расход И выдав дочь за брата короля, Он наконец-то рухнул… О-ля-ля!.. Гонитель «кавалеров» стал гоним, Стал презираем — да и черт бы с ним!

За короткое время, прошедшее с тех пор, как старый канцлер отечески поцеловал Рочестера в стенах Оксфорда, молодой человек прошел долгий путь.

Но злейшим — и вместе с тем самым «любимым» — врагом Рочестера стал граф Малгрейв, Джон Шеффилд, позднее герцог Бекингемшир (не путать с герцогом Бекингемом — постоянным собутыльником Рочестера). Эта вражда стала частью общей литературной политики той эпохи и в конце концов, по слухам, привела в 1678 году к нападению на Драйдена. Но между вероломной атакой на Кларендона и началом вражды с Малгрейвом Рочестер впал во внезапную ярость; подобные вспышки впоследствии случались все чаще и чаще по мере того, как приходило в упадок его здоровье. 17 февраля 1669 года Пепис написал:

Вчера король ужинал в голландском посольстве; после ужина выпили, и вся компания чрезвычайно развеселилась. Среди прочих там были весьма достойный человек лорд Рочестер и балагур Том Киллигрю, выходки и грубые шутки которого в конце концов настолько разозлили Рочестера, что он на глазах у короля ударил обидчика в ухо. Инцидент, конечно, стал величайшим оскорблением для собравшихся, потому что король не только видел это, но и стерпел; более того, уже простил Рочестеру безобразие, потому что сегодня утром вышел на прогулку в сопровождении нескольких господ, одним из которых был все тот же Рочестер; таким образом, сам король, водясь с этим грубияном, покрыл себя несмываемым позором; а как воспринял происшедшее Том Киллигрю, я не знаю.

О том, что Рочестер в ходе этого инцидента был пьян, нам известно из письма леди Сандерленд:

Драчливая выдалась неделя; дошло до того, что лорд Рочестер, забывшись, ударил Тома Киллигрю в присутствии короля. Конечно, он был в таком состоянии, что ничего не соображал, но появляться при дворе ему отныне запрещено.

Нападение на Киллигрю было неосторожно глупым, потому что тот, можно сказать, имел на свое шутовство августейшее благословение. Причем на шутовство не только на сцене, где его пьеса «Женитьба приходского священника» по праву слывет одной из самых смешных и вместе с тем одной из самых непристойных комедий эпохи Реставрации, но и при дворе. Здесь он порой впадал в нравоучительство — что при общении с любым другим королем могло бы обернуться для самого ментора серьезными неприятностями. Пинкетмен описывает, как «король Карл II, бражничая с лордом Рочестером и другими аристократами, провеселился уже большую часть вечера, когда, ближе к полуночи, появился Киллигрю. "Ну вот, — сказал король, — сейчас нам расскажут, какие мы пакостники". — "Отнюдь, — возразил Киллигрю. — К чему мне повторять то, о чем и так твердит весь Лондон?"»

Элементарная осторожность должна была бы подсказать Рочестеру отсидеться какое-то время в деревне, но осторожность ему претила — и вот, судя по письму, датированному 11 марта, он опять попал в переделку. Его друга Сэвила посадили в Тауэр за то, что тот вручил сэру Уильяму Ковентри вызов на дуэль от герцога Бекингема. «Во вторник вечером, — сказано в письме, — герцог Ричмонд и Джеймс Гамильтон поссорились после доброго ужина в Тауэре в обществе сэра Генри Сэвила. Они выбрали себе секундантов, но генерал, вызвав стражу, взял с них слово чести не проводить дуэль. Замешан оказался в эту историю и граф Рочестер, намеревающийся после недавнего позора при дворе уехать на какое-то время во Францию».

Рочестер и впрямь последовал чьему-то «трезвому совету» и уже в течение ближайших десяти дней убыл на континент, успев перед этим торжественно попросить прощения у Гарри Киллигрю за афронт, учиненный его отцу.

Принято считать, что Рочестер уехал во Францию, попав у короля в немилость, и сам Карл с удовольствием поддерживал всеобщее мнение, потому что проступок Рочестера, разумеется, нельзя было оставить безнаказанным; однако эта опала была мнимой. Ссора в Тауэре разразилась 9 марта, а тремя днями позже Карл написал из Ньюмаркета своей сестре герцогине Орлеанской:

Предъявитель сего письма, лорд Рочестер, вознамерившись совершить поездку в Париж, не осмелится подойти поцеловать тебе руку, не имея при себе письма от меня; отнесись к нему, пожалуйста, как к человеку, о котором я придерживаюсь самого высокого мнения; ты увидишь, что он остроумен и умеет себя вести, а также доказал свою храбрость в ходе войны с голландцами, на которую пошел добровольцем.

Прошло пять лет с тех пор, как Рочестер в последний раз «целовал руку» герцогине Орлеанской, «дражайшей сестре» Карла, которую английский король любил сильнее, чем всех своих фавориток вместе взятых. На следующее лето ей предстояло приехать в Англию на заключение англо-французского союза против Голландии, известного как «Traite de Madame». A еще тремя с небольшим неделями позже ее найдут мертвой и в этом убийстве заподозрят ее мужа, герцога Орлеанского. Ее личное посольство при дворе брата возглавляла Луиза де Керуаль, будущая герцогиня Портсмут, которой позднее удалось выжить саму леди Каслмейн. Бернет описывает сестру Карла как «женщину большого ума и чрезвычайной любезности, однако легко приходящую в ярость, едва ей покажется, будто ее обманывают». Рочестер, узнав о ее смерти, напишет жене прочувствованно, хотя и не без легкого сарказма: «Самая горькая утрата и для Франции, и для Англии с тех пор, как терять особ королевской крови вошло в моду».

Пребывание Рочестера во Франции не свелось к пустому времяпрепровождению, хотя, судя по отчетам английского посольства, он старался не привлекать к себе повышенного внимания.

1 мая Уильям Первич, британский агент в Париже, написал сэру Джозефу Уильямсону: «В понедельник французский двор отправился в Сен-Жермен, где король устроил общий смотр войску, включая полевую артиллерию; на обратном пути оттуда лорд Рочестер, будучи ограблен в карете, лишился суммы примерно в двадцать пистолей и парика».

Еще один инцидент в Париже демонстрирует нам личную храбрость Рочестера, позднее в том же году поставленную под сомнение насмешками лорда Малгрейва. Одновременно с Рочестером в Париже находился лорд Кавендиш, будущий герцог Девоншир. 21 августа 1669 года сэр Джон Клейтон написал сэру Роберту Пестону, что, «как сообщает лорд Кавендиш, он получил семь опасных для жизни ран в стычке, вспыхнувшей в театре на представлении "Скарамуша"; его единственным спутником был лорд Рочестер; как утверждается, сам Кавендиш убил двух французов. Эта история слишком длинна, чтобы пересказывать ее Вам во всех подробностях, и настолько противна, что Вы наверняка не слышали ничего подобного; однако англичане предстают в ней в весьма выигрышном свете. Король Франции настолько взбешен, что собирается вздернуть всех уцелевших участников этой стычки с французской стороны, общим числом в шесть или семь человек».

Лорд Кавендиш оправился от ран; да и «с французской стороны» потерь, как выяснилось позже, не было. Посол написал лорду Арлингтону:

Король бросил за решетку наглецов, напавших на лорда Кавендиша и лорда Рочестера; он гневается на них — и все они в лучшем для себя случае лишатся занимаемых должностей. Однако их друзья обратились ко мне с просьбой заступиться за зачинщиков и участников побоища, аналогичное пожелание высказал и лорд Кавендиш, поэтому я обратился к Его Христианнейшему Величеству с просьбой помиловать их, поскольку оба англичанина уже получили полную сатисфакцию. Король, в свою очередь, поведал мне о том, как он удручен самим фактом нападения офицеров собственной армии на иностранцев и, главное, англичан, не говоря уж о том, что англичане эти — люди столь высокого звания. Так или иначе, мне кажется, через несколько дней их помилуют.

В Англии Элизабет ждала первого ребенка. Из предполагаемой переписки с находящимся на континенте мужем до нас дошло его короткое и холодное парижское письмо, датированное 22 апреля 1669 года:

[Мадам], я был бы чрезвычайно рад получить хоть какие-то сведения о состоянии Вашего здоровья. Но поскольку и в этой малости мне до сих пор отказано, могу лишь заверить Вас в том, что от всей души желаю Вам всего доброго, и молюсь за Вас, и уповаю на то, что мои молитвы достигнут Небес — и Вам не будет отказано в том, чего я для Вас и прошу, — то есть в счастье.

По мере приближения срока родов Рочестер начал готовиться к возвращению на родину; он испросил у статс-секретаря Арлингтона разрешения на это, но не напрямую, а воспользовавшись посредничеством английского посла, написавшего 15 июля своему министру:

Причина приезда лорда Рочестера во Францию, как мне представляется, небезызвестна Вашей светлости; что же касается его предстоящего возвращения в Англию, то ничто иное не нужно ему так, как благословение и милость Вашей светлости; меж тем он продолжает жить здесь скромно, как и жил с самого приезда, однако успел проявить целый ряд достоинств, которые наверняка превратят его в желанного гостя повсюду, куда ему вздумается направиться.

Похвала чужой скромности в письме посла, уже вознамерившегося соблазнить леди Сассекс в ходе ее пребывания в Париже и вскоре успешно реализовавшего это намерение, «к вящему изумлению и негодованию французского двора» (как написал Сэвил Рочестеру), звучит, пожалуй, несколько двусмысленно.

30 августа крестили Анну, старшую дочь Рочестера, и есть все основания предполагать, что к этому времени он уже вернулся в Англию.

 

3

В конце ноября разыгралась странная история несостоявшейся дуэли с графом Малгрейвом, категорически подорвавшая репутацию Рочестера как отчаянного смельчака, хотя и трудно понять почему.

Малгрейв был столь же молод, как сам Рочестер, ему не исполнилось еще и двадцати трех лет, но его непомерная гордыня уже успела стать при дворе притчей во языцех. Рочестер впоследствии заклеймит его в образе некоего Монстра Спеси; характерны и насмешливые прозвища «Его Высокомерие» и «король Джон». В своих «Записках секретного агента» Джон Мэкки описывает Малгрейва, каким тот стал в расцвете лет:

Отменно образованный аристократ и с немалыми способностями от рождения, однако совершенно лишенный нравственных принципов. Истово ратуя за дело католицизма, сам он заглядывает в церковь только изредка. Чрезвычайно горд, деятелен и коварен; не брезгует никакими средствами. Не любит платить по счетам; не пользуется ни уважением, ни симпатией; вопреки его вечному стремлению стать важной персоной при дворе, слывет полным ничтожеством в обеих палатах парламента, да и во всей стране.

Внешность Малгрейва Рочестер описал так (а ведь следует учесть, что любая карикатура должна иметь сходство с оригиналом, иначе она просто-напросто бьет мимо цели):

Хром, пучеглаз, — и вечно красный нос На грубой роже скотника возрос; Дыханьем смрадным низенький пузан Равно разит — и трезв когда, и пьян.

«Монстр Спеси», Джон, граф Малгрейв [37]

Что же касается ненависти, испытываемой Малгрейвом к Рочестеру, то она пережила свой объект, и Малгрейв откликнулся на смерть соперника двойным оскорблением, заведя чуть ли не на поминках речь о «тошнотворных виршах покойного ренегата».

Вечером 22 ноября при дворе стало известно о «любезностях», которыми один граф обменялся с другим, и тут же были предприняты меры по предотвращению возможной и вроде бы неизбежной дуэли. Однако ни одного из предполагаемых дуэлянтов не удалось найти по месту жительства, да и вообще их обоих как будто след простыл. Малгрейв, как выяснилось, проводил время вместе со своим секундантом в таверне у Найтсбриджа, где они выдавали себя за приезжих, однако были опознаны трактирщиком. Малгрейв в мемуарах дает собственную версию событий следующего дня, а относительно причины ссоры пишет лишь, что ему передали, будто граф Рочестер «сказал обо мне в своей всегдашней манере нечто весьма неприятное».

Договорились о конном поединке, и Рочестер сказал секунданту Малгрейва полковнику Эстону («человеку весьма ретивому»), что его собственным секундантом будет некий Джеймс Портер. Но прибыл он к месту дуэли не с Портером, а с «каким-то странствующим кавалергардом, которого никто из нас до тех пор и в глаза не видывал. И тут мистер Эстон проявил не свойственное ему, как правило, благоразумие: увидев, как мощно вооружен и экипирован противник, тогда как у нас, кроме пары седел, ничего не было, он предложил биться в пешем строю — и это предложение было принято». Затем Рочестер отвел Малгрейва в сторонку и

…сказал мне, что он чувствует такую слабость, что вообще не может драться, не говоря уж о том, чтобы драться в пешем строю. Мой гнев на него к этому времени уже прошел, так как я успел убедиться в том, что он на самом деле не говорил облыжно приписанных ему неприятных слов, но все же я позволил себе обратить его внимание на то, какими насмешками будет встречена эта история, если мы просто разойдемся, так и не сразившись, и предложил ему поэтому — в интересах нас обоих, но прежде всего в его собственных — переменить уже принятое было решение, потому что в противоположном случае мне придется ради спасения собственной чести рассказать людям всю правду, в результате чего пострадает его честь. Он ответил, что его это не смущает.

Малгрейв — со злорадством, кое-как замаскированным под объективность, — добавляет, что эта история «полностью уничтожила его репутацию непревзойденного смельчака (чему я, к сожалению, был причиной), до той поры приравненную к его славе великого острослова; меж тем эта репутация служила ему прежде хорошую службу, выручая его во множестве случаев, подобных этому, когда обиженные им люди, знай они о тайной трусости своего обидчика, обязательно спросили бы с него со всей строгостью».

Каких-либо примеров, подтверждающих последнее из брошенных Малгрейвом вдогонку Рочестеру обвинений, до нас не дошло; напротив, известен как минимум один более поздний случай, когда уже назначенная дуэль не состоялась отнюдь не по вине Рочестера. Факты таковы: Малгрейв согласился на поединок в конном строю и прибыл на место дуэли плохо экипированным. Это позволяет заподозрить его в тайном умысле заставить Рочестера биться спешившись. Замысел Малгрейва принес ему успех, потому что драться пешим Рочестер действительно не мог, будучи на самом деле болен: туманным словом «слабость» здесь обозначен сифилис, который Рочестер при всей скромности своей тамошней жизни подцепил в Париже. Лишь за месяц до несостоявшегося поединка его лечили ртутью в «ваннах» мисс Фокар в Хаттон-Гардене.

Ссору в те дни было проще всего разрешить кровопролитием, и явно недостойное завершение событий 23 ноября оставило обе стороны конфликта без сатисфакции. Соответственно, и возненавидели они друг друга еще сильнее, что десятью годами позже прорвалось в «Эссе о сатире» Малгрейва; причем вовлечены оказались как приятельствовавший с Малгрейвом Драйден, так и друг Рочестера Сэвил, предпринявший в декабре 1674 года попытку взять поводья вражды в свои руки.

Вечером в воскресенье король ужинал у лорда-казначея, и Гарри Сэвил, будучи сильно пьян, обрушился на присутствовавшего там же лорда Малгрейва с такими нападками, что король приказал ему покинуть собрание. Тем не менее Малгрейв наутро прислал с лордом Миддлтоном вызов Сэвилу, секундантом которого стал Рочестер. Обошлось без кровопролития, однако Д. [Денби] заинтересовался происшедшим и посоветовал королю впредь не допускать Сэвила до себя.