Как-то ночью я понял, что девчонка — дикарка. Лет ей тогда было восемь-девять. Проснулся ночью и слышу, как она бродит по хижине. Подняла шкуру и выглянула в ночь — ясную такую ночь, небо в россыпях звезд. Отломила сосульку и запихнула себе в рот. Я поскорее глаза закрыл, понял — она готова проглотить весь мир.

А то было ей еще семь. В семь мы держали Безымянку в хижине. Это внучка моя — Безымянка. Такие страшные вещи с нею произошли, с нею, с ребенком — язык она себе откусила, и было ей всего четыре или пять годков. К девяти она уже выросла в красавицу. Кожа гладкая как гриб — без солнечного света-то — да нежная что мышиное брюшко. Личиком и на Кору похожа, и на моего сына: глаза Ункасовы, а статью в Кору пошла. И созрела рано, быстро вырастала из одежек, что шил я ей из звериных шкур. В двенадцать она уже была готова иметь мужа.

Соколиный Глаз все норовил убежать в леса на охоту — лихорадило его рядом с ней. Да разве ж мог он предложить ей сердце? Молода ведь еще очень была. Зато благодаря ему ели мы вволю. Спала она на шкурах.

Вечерами я пел ей старинные песни. Учил ее всякому ремеслу. Корзинки она плела из прутиков таких тонких, что дамы за ткань их принимали. Только, видать, тянуло ее к людям — целыми днями смотрела со склона вниз, на Темплтон, на озеро.

А я целыми днями продавал корзины, откладывал для нее денежку на ту пору, когда меня не станет. Старик я уже был древний, уж кости мои стали каменеть. Болели косточки мои, аж мочи не было терпеть. Все думал выпить травки да и отправиться поскорее в лучший мир. Да вот терпел, монетку к монетке складывал в мешочек. Для нее, для Безымянки.

Вот как-то вернулся я, а у нее волосы мокрые, сама запыхалась, и лицо сияет что твое солнышко. Оказывается, тайком купаться бегала в озере. Беда, да и только. В Темплтоне народ грубый живет, а индейская девчонка для них вообще не человек. Она для них добыча. Но поругать ее у меня духу не хватило. Надо было втолковать ей, остановить, а я этого не сделал — уж больно радовалась, вот и дал слабину.

Всю весну прибегала она домой с мокрыми волосами. А однажды что-то, видать, там приключилось. Еще пуще она радовалась, прямо дрожала вся от восторга на своих шкурах, и улыбалась сама с собой. Расспрашивал я ее и так и эдак, а она знай молчок, ни знаком, ни жестом ничегошеньки не объяснила. Только повернулась ко мне спиной да смеялась беззвучно, да как-то странно смеялась — ну точь-в-точь как Дэйви.

Стал я тогда поглядывать за ней и через десять дней увидел это в ее теле. Двенадцать лет девчонке, мужа нет, семь лет сидела безвылазно в хижине — и вот на тебе, носит в себе ребенка.

И кто же это был? Подозрения глодали меня, но я промолчал. Замуж ее надо было выдавать, и я выдал ее за Соколиного Глаза. В день их свадьбы сидел я потом всю ночь на скалистом берегу озера Оцего и все думал о своей бедной девочке. Все думал и смотрел на воду, пока не выплыл на ее поверхность старый белый зверь. Перевернулся, подставил брюхо ночному небу, а я все смотрел, пока он снова не ушел под воду.

Первый раз, когда Безымянка явилась в город, замужняя молодица с ребеночком в животе, там все остолбенели. Такая вот красавица была. Даже красивее Розамунды Финни. Ажно лошадки на улицах спотыкались на ходу. Мальчишки про мяч свой забыли. Вдова Кроган так и застыла с метлой в руке в облаке пыли. А какой-то бедный воробышек при виде моей красавицы внучки сложил крылышки на лету и рухнул с высоты наземь. А Безымянка ступала по городу и вся светилась нежной невинностью. Всяк, кто увидел ее, подумал тогда о чуде.

Тяжелела моя Безымянка, все раздавалась вширь. Уж лето пожелтело-позолотело, за ним осень пришла, и осыпалось золото. Студеным стал воздух, пошел снег. Тогда и настало время для Безымянки. Соколиный Глаз по-прежнему думал, что это его ребенок. Весело напевал он, проснувшись в тот день.

Но я не так думал, меня глодали подозрения. Страшные подозрения. Они больно грызли меня, когда я сидел у порога хижины, где хлопотала одуревшая от виски повитуха Бледсоу. Дэйви, пьяный в муку, носился взад-вперед по тропинке — боялся того, что, как он думал, натворил. Боялся он, что убил девчонку своим семенем. Из особняка пришла служанка, чисто прибралась в хижине. Такое, дескать, было распоряжение госпожи. Это они помогают бедным, благотворительностью называют.

Ни единого крика не вырвалось из этого безмолвного горла. Бедная моя Безымянка, бедная моя маленькая дикарка. Всякий раз, когда повитуха Бледсоу убирала с ее вспотевшего личика разметавшиеся волосы, я все хватался за свой томагавк. Ждал я, когда выйдет на свет ребенок, и, случись ему было оказаться таким, каким я ожидал, сдается мне, не удержалась бы моя рука, поднялась бы, чтобы размозжить головенку его о каменный очаг. Или понесся бы я, скрипя старыми костями, в Темплтон и нашел бы там этого ужасного человека, который сотворил с ней это. Убил бы его одним ударом, хотя сделать это нужно было еще тогда, когда он в первый раз появился на этом озере. Когда он, выйдя из лесу, стоял на обрыве. Когда, увидев озеро, опустился на колени и было ему видение. Вот тогда и надо было его убить, когда не успел он еще наложить на все это лапу, объявить все это своим. Слишком многое, даже больше, чем все, объявил он своим.