Я забылась сном, а когда очнулась, в палате было темно. Ви дремала рядом в кресле, склонив голову на грудь.

Я позвала ее, и она тут же вскочила.

Она помогла мне одеться и даже вышла вперед на разведку, потому что мне совсем не хотелось ни с кем встречаться на выходе из больницы. Меня вообще бросало то в жар, то в холод, и я радовалась, что на дворе почти ночь.

В нашей старенькой машине, разглядывая бледный профиль матери, я сказала:

— Ты не представляешь, Ви, как я от всего этого устала!

— От чего? От чего ты устала?

— От всей этой кутерьмы. Вся жизнь у меня почему-то кувырком, уже сыта по горло.

Мы свернули на дорожку к дому. Эверелл-Коттедж был освещен, в окне прихожей маячил пышный силуэт преподобного Молокана.

— Знаешь, Вилли, просто так ничего не бывает, — сказала мать. — Выходит, не хватало тебе терпения или чуточку смирения.

Возражать у меня не было сил. Я просто кивнула, вылезла из машины и пошла за матерью в дом. Обняв преподобного Молокана, она прильнула к его мясистой теплой груди. Я слышала, как он шепнул ей:

— Кларисса прилетит завтра днем.

Мать буркнула ему усталое «спасибо», и Молокан улыбнулся мне. В этой улыбке было столько жалости, что я от смущения опустила голову. Когда, обойдя их, я направилась к лестнице и увидела, как они обнимаются, эти два уже потерявших форму, стареющих тела, в душе моей зашевелилась черная зависть.

Когда я проснулась, за окном стоял серый дождливый день и запах отсыревшей августовской пыли, превращавшейся в грязь. Хоть обычно я и вставала с рассветом, но сегодня провалялась позже восьми — все слушала, как дождь стучит по крыше и стекает струйками вниз. Я знала, что, если не открою глаза, снова усну. Усну и забуду обо всем — и о вымышленном Комочке, обманувшем мой мозг и мое тело, и о Праймусе Дуайере, и о неустроенном, неприкаянном Иезекиле Фельчере, и о вечно ошивающемся поблизости преподобном Молокане, и о своем спермоносном папаше, и о путаной многовековой истории моей многовековой путаной семьи.

Всем этим я по уже сложившейся привычке собралась поделиться с Комочком, но потом вдруг вспомнила, что никакого Комочка не существует и никогда не существовало.

Тогда я решила погрузиться в пятидневную кому, забыться сном, чтобы стряхнуть с себя тяжесть накопившихся мерзостей. Но не успела я даже мало-мальски сосредоточиться, как мать постучалась и вошла в мою комнату. Она стояла над моей постелью и теребила перламутровые пуговки на своем дурацком обвислом оранжевом кардигане.

Наконец мне надоело притворяться спящей.

— Что это такое жуткое на тебе? — спросила я.

Она оглядела себя и отщипнула несколько свалявшихся катышков.

— Это? Это Джон мне связал на Рождество. Очень теплая штучка.

— Он вяжет? — удивилась я.

— Не знает, чем занять шаловливые ручки. А вот ты, я смотрю, наоборот, совсем завяла. Тебе четыре дня осталось до отъезда. Всего четыре дня, а твое расследование стоит!

— Какой отъезд, Ви? Я не поеду в Калифорнию. Я просто не могу!

Мать присела на постель, и та страдальчески заскрипела под ее весом.

— Вильгельмина Солнышко Аптон, ты должна поехать туда. Поехать и во что бы то ни стало закончить диссертацию. Я отправляла тебя учиться не для того, чтобы ты в последний момент все бросила.

— Ви, но там же Праймус!

— Ну и что тебе этот Праймус? Ты характером в десять раз сильнее его. Я вообще удивляюсь, как такое получается. Чтобы я уговаривала тебя уехать из Темплтона, когда всю жизнь боялась, что ты никогда сюда не вернешься? Нет, Вилли, тебе обязательно нужно вернуться в Стэнфорд. Ты потом сама пожалеешь. Знаешь, как неприятно будет чувствовать себя неудачницей?

— А как же Кларисса? Как же она приедет сюда, а меня здесь нет?

— Уж кто-кто, а ты ей здесь точно не нужна. Ей нужен покой и уход. Ухаживать за ней я буду хорошо, можешь не сомневаться.

С чувством огромного облегчения я посмотрела на Ви и вдруг заметила, что лицо ее больше не выглядит таким усталым, как месяц назад, когда я только приехала. Такое впечатление, что разгребание моих проблем подействовало на нее омолаживающе.

— Ты любишь, чтобы было с чем бороться. Правда?

— Да, мне приятно добиваться всего в борьбе. И ты, кстати, вся в меня.

— И тебе будет не трудно ухаживать за Клариссой?

— Я люблю Клариссу.

— A-а, понятно, — сказала я, садясь на постели. — То есть к тебе приехала непутевая дочка и ты нашла ей более подходящую замену?

Ви усмехнулась:

— До этого момента я ни о чем таком не думала, но после того как ты сейчас это сказала, думаю, так оно и есть. Да, я жду не дождусь, когда она приедет. Милая девочка. Уж от нее-то я получу все уважение, какого заслуживаю. Мечта моя наконец станет явью. — Она стянула с постели одеяло и подождала, когда я встану и начну одеваться.

С одеялом в руках она стояла и внимательно наблюдала за мной, тогда я, не выдержав, спросила:

— Чего?

— Ничего. Просто мне скоро на работу и я хотела убедиться, что у тебя все будет в порядке.

— У меня все будет в порядке, — ответила я.

— Точно? Помочь ничем не надо?

— Нет, Ви. Поможет мне только одно — если я снова засяду за работу. Сразу же отвлекусь от всяких мыслей.

— Это я как раз и хотела сказать. — Ви уже направилась к двери. — Вообще, я смотрю, ты стала умнеть на старости лет. Я, кстати, твои любимые сдобы испекла, с корицей. Они еще теплые.

— А ты, я смотрю, стала добреть на старости лет, — бросила я ей вдогонку, выбежала из комнаты и, когда она уже была внизу лестницы, крикнула: — Ви, прости, что не сказала этого раньше, но я очень счастлива, что ты счастлива. Что ты наконец позволила себе быть счастливой!

Мать склонила голову вбок, и ее толстенная коса свесилась на сторону.

— Спасибо, — сказала она, и лицо ее залучилось такой радостью, что мне в этот момент захотелось летать.

Рано утром в субботу я позвонила Хэйзел Помрой. Я представляла себе, как она в пижаме, шаркая тапочками, тащится к телефону и ворчит себе под нос. Вместо обычного «алло» она встретила меня дребезжащим старушечьим «слушаю!».

— Мисс Хэйзел Помрой, это Вилли Аптон. Извините, что беспокою, но мне нужно кое-что прочитать вам. Вы позволите?

— Подождите, я принесу свой чай. — Тяжкий вздох.

Она стукнула трубкой о стол и надолго удалилась. Ее не было целую вечность. Снова услышав на другом конце провода ее дыхание, я сказала:

— Хэйзел, я не знала, что вам придется кипятить воду, а то бы просто перезвонила.

— Да нет, я же старая женщина — просто забыла о вас, вот и все. Случайно увидела, что трубка лежит не на рычаге, и вспомнила. Ну а теперь давайте читайте, что вы там хотели.

Когда я прочла ей вслух ту историю, она проговорила:

— Это хорошо знакомая мне вещь — «Наброски и фрагменты». Так что вы хотели мне сказать по поводу этого?

— Ничего. Просто прочла. Вы же советовали мне читать между строк, а здесь, как мне показалось, между строк просматривается много чего любопытного. Вы, например, не считаете, что Ричард как раз и есть тот самый мужчина-медведь, о котором пишет Джейкоб Франклин Темпл? Как думаете, такое возможно?

Я ждала ответа, и сердце мое отчаянно колотилось — мне казалось, что я близка к разгадке.

Она вздохнула.

— Ох, Вилли, все это я могла вам уже давно сказать, просто я не считаю, что подобное могло иметь место. Я думаю, эта история целиком и полностью вымысел, целенаправленный, намеренный вымысел. Ведь дело в том, что всю свою жизнь Джейкоб был зол на брата. Злился на то, что тот родился первым, что был у отца любимчиком. И позже, когда Джейкоб промотал семейное состояние, Ричард вызвал Джейкоба домой из Европы и грозил ему, обращался с ним как с тем капризным маленьким мальчиком, каким тот был в детстве, и Джейкоб вынужден был это терпеть. Вот он, я думаю, и написал подобное из мести, но так и не закончил. Слишком уж смехотворно это выглядело. Вещь эта не вылилась в роман, а так и осталась в набросках.

— Хорошо, но история эта откуда-то взялась, правильно? Даже если подобное и литературный вымысел, это не означает, что у Ричарда не могло быть незаконнорожденного потомства. Пусть не это, а что-то подобное ведь могло же произойти, не так ли? А может быть, у него просто был роман с этой самой Адой Финни.

— Дело в том, что я слишком хорошо знаю эту семью и считаю, что такое просто невозможно, — принялась возражать мне Хэйзел. — Ричард, насколько мне известно, был, что называется, чистая душа. Мармадьюк всегда говорил, что у его старшего сына добрейшее сердце. О нем известно, что он был жутко целомудренным. До такой степени целомудренным, что боялся обратиться к любой женщине, кроме своей матери, и так, говорят, сторонился женщин, что его будущей жене Анне пришлось долгие месяцы ходить вокруг него кругами, прежде чем он открыто взглянул ей в лицо. Кроме того. Ада Финни, как выяснилось, бежала той же осенью в Онеонту. С каким-то молодым повесой по имени Гар Уилсон.

— Но возможно, хоть часть истории правда? — продолжала настаивать я, чувствуя в душе, что все мои тщательно продуманные версии начинают рассыпаться в прах. — Может, Ричард изменил своей натуре и спутался с какой-нибудь девицей? Может, он бежал с той самой Люсиль Смолли. Ведь она же не вернулась!

— Нет, — решительно заявила Хэйзел. — Это просто невозможно.

— Но почему?

— А потому, Вильгельмина Аптон, что к тому времени, когда произошла эта история с походом за ягодами, Ричарда уже не было в живых.

Хэйзел замолчала, и я долго слушала в трубке ее дыхание, потом, не выдержав, воскликнула:

— Но как же так?!

— Это жизнь, Вилли. И мне вообще странно, что вы звоните мне по поводу этой истории, потому что мне казалось, что вы находитесь на правильном пути.

— На правильном пути к чему? — проговорила я, немало удивившись.

— В поисках недостающего звена, ведущего к происхождению вашего отца, конечно, — сухо ответила она.

Уставившись в окно, я стояла, ослепленная солнечным светом, пока до меня не дошло, что Хэйзел только что проболталась.

— Вот старая дура! — усмехнулась она. — Опять язычок распустила.

— А кто вам сказал, что я ищу своего отца?

— Ваш приятель Питер Лейдер. Он знает, что я веду исследования истории вашей семьи, вот и проговорился как-то на днях.

— Чтоб ему перевернуться!

— Послушайте, детка, у меня всегда были подозрения, что ваша мать что-то скрывает; я только не знала, что и до какой степени. Так что можете не беспокоиться. А теперь сами решайте, хотите вы или не хотите послушать, что я думаю по поводу того, кто может быть вашим шальным предком.

— Конечно, хочу! — воскликнула я. — И кто же он? Губернат Эверелл?

— Может быть, — сказала она. — Не знаю только, как много вам удалось бы найти сведений про него. Насколько я поняла, он был неграмотным, так что мне всегда казалось, что искать надо у Мармадьюка.

Опешив, я спросила:

— Вы шутите? Что, правда Мармадьюк? — О Хетти и Губернате, у которого тоже, как и у Мармадьюка, были рыжие волосы, веснушки и свирепый пронзительный взгляд, я уже думала. Конечно, Хетти могла быть не единственной в жизни ошибкой Мармадьюка — мало ли кто еще мог согревать его постель холодными зимними ночами в отсутствие Элизабет. — Ho разве он не был квакером?

— Да, но только… — Хэйзел вдруг перешла на шепот, словно нас кто-то подслушивал. — Только есть еще одна вещь, о которой вам никто не скажет, кроме меня. Тайна одна. Дело в том, что Мармадьюк не умер от пневмонии, как пишется во всех книгах. Он был убит, Вилли.

Я онемела. Обретя наконец голос, я только и смогла вымолвить:

— Убит?..

— Знаете что, Вильгельмина… приходите-ка вы ко мне домой, как только сможете. Я вам кое-что покажу.

День за окном был серый, как крылья голубки, и только над дальними холмами мутный ватин облаков прошивали блестящие солнечные нити да зелень какой-то одинокой рощицы причудливо отдавала золотинкой. Я нарядилась в коротенький желтый сарафанчик, оставшийся еще со школьных времен, — мне казалось, что только его веселый озорной цвет мог рассеять мою грусть. Бредя в тумане, я думала о Мармадьюке Темпле. Как выяснилось, я даже на самую малость не продвинулась в своих поисках, но остановиться уже не могла — мои многочисленные предки с укоризной взирали на меня с портретов в холле Эверелл-Коттеджа, ожидая, когда я открою тайну бесчестья знаменитой семьи.

Жилищем Хэйзел оказался аккуратный, выкрашенный в зеленое с черным домик, приютившийся неподалеку от Помрой-Холла на восточном берегу озера. Бывший летний домик, на котором еще осталась старая вывеска — прибитые гвоздями дощатые буквы составляли дурацкую надпись: «Летний дом «Купил карову да прадал снова»».

Постучав, я бесконечно долго ждала, слушая, как Хэйзел, шаркая и ворча себе под нос, тащится к двери. Повозившись с замками — по звуку я насчитала их три, — она наконец распахнула дверь, представ передо мной в тонкой белой ночной сорочке, застегнутой до подбородка, и в шлепанцах в виде лягушек.

— У вас все в порядке? Что-то вы слишком бледная, — Она искоса глянула на меня.

— У меня все отлично, — ответила я. — Летний дом «Купил карову да прадал снова»?

— A-а, ерунда, — буркнула она, впуская меня.

В доме у нее пахло, как ни странно, весьма приятно — яблоками и сырой землей, и самую малость старушечьим духом.

— Семья, выстроившая в 1880 году этот дом, выручила деньги на него от продажи единственной семейной ценности — племенной телки. Отсюда и название. Глупость жуткая. Да вы присаживайтесь. Я испекла печенье.

Я села на неудобный старинный резной стул, обитый кожей, и она поставила передо мной блюдо. Лежащее на нем печенье было подозрительно идеальным на вид. Пахло от него химией.

— Нет, спасибо. Хотя это так мило с вашей стороны. Так что там насчет Мармадьюка, насчет того, что он был убит? И почему об этом никому не известно, кроме вас? Ведь убийство — это слишком громкое событие, его не замолчишь.

Хэйзел уселась на такой же, как у меня, кожаный стул, и лягушки у нее на ногах выкатили на меня свои выпученные глазищи.

А вы подумайте сами, Вильгельмина, — проговорила она с оттенком раздражения. — Свидетелей того убийства не было. Дело было ночью, да к тому же шел снег, который засыпал все следы. В те времена не было принято валять в грязи имя уважаемого старейшины города, а Мармадьюк, несомненно, являлся таковым. Любые подозрительные слухи передавались шепотом. И все же. — Она вынырнула из вороха бумаг на столе, размахивая увесистым крафтовым конвертом. — И все же кое-что просочилось в прессу. Вот, взгляните на это.

Хэйзел открыла конверт и извлекла из него пожелтевшие потертые листки — страницы из «Фриманз джорнал» тех времен.

— Хэйзел вы стащили это из библиотеки? — ужаснулась я.

— О, велика беда! — прошамкала она, жуя печенье. — У них теперь все в компьютерах. Вы лучше почитайте.

И я стала читать — не только из любопытства, но и чтобы не видеть этой противной каши у нее во рту.

ПЕРЕДОВАЯ СТАТЬЯ ИЗ ГАЗЕТЫ

«ФРИМАНЗ ДЖОРНАА» ЗА 6 ДЕКАБРЯ 1799 ГОДА

Внимание, темплтонцы!

Оглядитесь в ужасе вокруг себя, берегите свои избирательные голоса, оградите уши своих жен и детей от бессовестной трепотни, ибо среди нас затесался мошенник и плут! Человек, готовый предать сословие, в котором был рожден, готовый разрушить устои нашей новорожденной демократии. Человек, вышедший ниоткуда, сколотивший себе состояние на выгодном браке, умело приумножавший это состояние и ставший одним из богатейших людей в этой новой стране. И этот человек теперь выступает за партию, ратующую за формирование американской аристократии и за то, чтобы эта аристократия держала простых людей под своим каблуком. Этот человек, который должен быть благодарен простым фермерам за то, что с их помощью так приумножил свое богатство, заделался отъявленным федералистом!

«О ком это ты говоришь, Финни?» — наверное, спросит меня добропорядочный читатель этой газеты, с досады потрясая ее страницами. Конечно, нет нужды называть это имя, но на тот маловероятный случай, если кто-то не узнал в описанном выше портрете этого человека, этого прощелыгу и мужлана, я скажу, что это никто иной, как землевладелец Мармадьюк Темпл.

Имя это я произношу теперь с горечью, а ведь когда-то Темпл был мне почти братом. Когда в далеком 1786 году я прибыл в Темплтон и моя юная романтическая душа горела желанием перемен. Пять лет проработав газетчиком, я вознамерился посвятить себя земле. Вдохновленный философскими трудами великих умов, я искренне верил, что единственно настоящей жизнью может быть только жизнь трудяги фермера, человека, из-под чьих ногтей не выводится чернота матушки-земли. Сейчас, в возрасте зрелом, едва ли не почтенном, владея крупнейшим издательским домом в штате Нью-Йорк и этой газетой, я дивлюсь на самого себя, дивлюсь тому, как в те далекие дни мечтал возделывать землю и добывать свой кусок потом и кровью. Впрочем, безрассудство и смелые устремления — это удел молодых. Когда я явился в его контору, в эту убогую развалюшку, в которой он сидел, в те первые годы, он бросил на меня один только взгляд и громогласно расхохотался. Моя известная всем щуплость и маленький рост вызвали у него такое веселье.

«И ты думаешь заняться земледелием? — сказал он. — Собрался возделывать землю этими вот белыми ручками да с университетской мутью в голове?» Такая откровенная насмешка только подзадорила меня, и я, выпрямившись во весь рост, сказал решительное «да».

К его чести будет сказано, Темплу понравился мой настрой и решимость, и он продал мне участок земли у реки, который какой-то поселенец уже очистил под освоение и вернул Темплу по более высокой цене. «Если вздумаешь заняться чем другим, Финни, я буду рад помочь тебе. Нам в городе нужны образованные люди», — сказал он мне тогда.

Не могу похвастаться, что я протянул на этом своем участке год или хотя-бы даже шесть месяцев. Через два месяца, грязный и простуженный, притащился я обратное контору Темпла. Он отвел меня в трактир и долго отпаивал горячим флипом. Тогда-то я и поведал ему, что был газетчиком в Филадельфии, а на следующий день, когда я отлеживался в постели в гостиничном номере, он ворвался ко мне и объявил, что заказал мне печатный станок, а мой земельный участок на отшибе обменял на другой, в центре города. Он объявил, что я буду выпускать газету и что называться она будет «Темплтон таймс». Но я назвал ее «Фриманз джорнал».

В те времена я восхищался Мармадьюком. Он очень многое делал для простых людей, правда, как теперь выяснилось, делал это только для личной выгоды. Где многие до него, пытавшиеся освоить дикие земли, потерпели неудачу, он преуспел, ибо сам был из низов и знал, чем удержать людей на земле. Но постепенно Темплом завладела лихорадка алчности, и он вообразил себя истинным представителем знати. Он выстроил себе Темпл-Мэнор, огромный каменный особняк со сверкающей на солнце желтой крышей. «Зачем человеку столько пространства? — спорил с ним я. — Лучше потрать деньги на обустройство города». Но он только подмигивал мне. А позже до меня начали доходить слухи о его других, более темных делах. Мармадьюк Темпл начал обхаживать богатеев, втираться в их круг и, как следствие этого, принял их взгляды. Мрачным для меня стал тот день, когда я узнал, что он обсуждал с ними кандидатуру губернатора от федералистов. В тот день я понял, что он уже не откажется от своих нечестивых устремлений и что я больше не смогу быть на его стороне.

Темплтонцы, я не разговариваю с Мармадьюком Темплом уже целый год, и за этот год я понял одно — что он больше никогда уже не будет тем здравомыслящим добряком, каким был когда-то, и что ради продвижения своих кандидатов ок не постоит ни перед чем и с готовностью пойдет на ложь и обман. И очень жаль, что в его власти многое, поскольку он является окружным судьей. Мне очень неприятно настраивать общественность против избранного законом чиновника, но я твердо знаю, что Мармадьюк Темпл будет обманывать народ, я знаю, на какое коварство способен этот человек, забывший о понятиях чести и морали. Но в это предвыборное время пусть он знает, что огромное множество людей ненавидят Мармадьюка Темпла, ненавидят настолько, что готовы участвовать в уличных волнениях и что от проклятий, обращенных к нему, у него бы полопались уши. И если бы он захотел прислушаться, то я бы сказал ради старой своей дружбы с этим человеком: берегись, Мармадьюк Темпл! Берегись!

И в заключение, друзья мои, скажу: я буду наблюдать за этими выборами, как ястреб с высоты. А как же иначе? Ведь если газеты не будут настороже, не будут проявлять бдительность к таким вот коррупционерам, то мы можем похоронить свою демократию. Так давайте же будем надеяться, что ради мирного будущего нашего города справедливость все же восторжествует, и эти выборы, а также все последующие пройдут правильным, надлежащим образом.

Темплтонцы, вы смело можете быть уверены в одном: «Фриманз джорнал» всегда будет начеку.

Главный редактор и издатель Элиу Финни.

Я посмотрела на Хэйзел — глаза ее сияли, рот, набитый кондитерским крошевом, расплывался в улыбке.

— Чушь какая, — сказала я. — Вы что, думаете, Финни убил Мармадьюка?

— Почему бы и нет? Выборы могли быть только общим фоном для какой-то более личной обиды. Он же говорит, что этот человек забыл о понятиях чести и морали. Нет, здесь кроется что-то личное. Возможно, по этой как раз причине это убийство — а это было убийство, я в этом уверена — и предпочли замолчать.

То есть вы хотите сказать, что старина Мармадьюк водил шашни с женой Финни?

— Или с его дочерью. Розамунда Финни была известной красавицей и известной кокеткой. Ее легкомысленные похождения даже вызвали скандал, за коим последовал поспешный брак с каким-то дальним родственником. — Глазенки Хэйзел возбужденно горели. — Помните, я говорила вам, что вы находитесь на верном пути? Ну так вот, Розамунда Финни была матерью Ады Финни, той самой бедняжки, что пропала в лесу.

— А Ада, надо полагать, была матерью Саймона Финни, — проговорила я в задумчивости. — Так-так, Финни значит…

Я озадаченно моргала, подумав о единственном знакомом мне Финни, который теоретически мог оказаться моим отцом. Это был прапрапрапраправнук Элиу, невысокий, лысенький и ядовитый на словцо Фрэнк Финни, владелец местной газетенки «Фриманз джорнал». Ну надо же, Фрэнк Финни! Вот черт, дела-то какие, подумала я и улыбнулась. Я вспомнила, как таскала ему из кафе стаканчики с горячим кофе, когда во время учебы в колледже работала на практике у него в газете, и как однажды чуть не рухнула со стула, до слез хохоча над какой-то его дурацкой шуткой. Он вообще любил отпускать по каждому поводу шутки, и я была единственным человеком, кто искренне смеялся над ними, даже когда они оказывались неудачными. И тут же я с ужасом вспомнила: детишки! Я же приходила к нему посидеть с двумя его непоседами — Джошуа и Тилли, — когда он бывал в отъезде, и я, помнится, все гадала, что за скрытая причина не позволила мне укокошить их тогда.

— Господи! — Я встала, — Кажется, мне нужно идти и поскорее поговорить с Ви.

На радостях я чмокнула Хэйзел в сухонькую щечку и только сейчас, наклонившись, увидела в корзинке для бумажного мусора дешевенькую коробку из-под печенья, которым пыталась потчевать меня Хэйзел, выдавая покупку за вершину собственного кулинарного искусства.

По улице я неслась на всех парах. В голове от перевозбуждения образовалась легкая пустота, от выброса адреналина ноги будто летели. Да и как же иначе? Ведь я представляла себе, как брошусь в объятия Фрэнка Финни с душераздирающим криком: «Папочка!» Мне даже виделся маленький пикник на ухоженной лужайке перед зданием театра — там будут Ви, Фрэнк, шампанское с пирожными, и мы все будем весело смеяться в золотистых лучах предзакатного солнца. Невероятная тяжесть свалилась с моих плеч — мое бесконечное расследование закончено, и я теперь обрела отца. Я уже чувствовала, как обожаю Фрэнка Финни, он же один из моих любимых «побегов», а значит, из него получится превосходный папаша. И значит, я смогу вернуться к Клариссе, к своей нормальной жизни в Сан-Франциско.

Однако вскоре меня начали грызть сомнения, а у лестницы, ведущей вниз к озеру, к скале Старейшин, я и вовсе остановилась в нерешительности. Тогда я спустилась к воде и решила посидеть на берегу, подождать, когда уляжется в душе весь этот сумбур. Озеро тихонько плескалось о берег, и я, уставившись в его рябь, думала… Думала и начинала понимать, что ничегошеньки-то у меня не сходится.

Конечно, не сходится! Коротышка Фрэнк Финни с толстыми пальцами и оттопыренными ушами. Да разве я похожа на него? Если только подбородок, да и то чуточку. И даже будь он моим отцом, разве это правильно? Бросить в него эту динамитную шашку — бросить меня в его жизнь. Жена его Линда, и так-то сварливая, тогда и вовсе его запилит, и детям будет неуютно, и сам он, бедняга, будет все время жить с чувством вины, оно будет терзать его постоянно. Я только привнесу в его жизнь еще больше проблем. И дружбе нашей, такой теплой и душевной дружбе, тогда конец.

Еще несколько минут назад я дрожала в восторге от того, что теперь привело мою душу в состояние опустошения. Бежевый бумажный пакет сдуло ветром. Я бросила в воду палочку, и она подпрыгнула только один раз, прежде чем утонуть. На душе у меня было мутно и тягостно. Домой идти я просто не могла.

Так я просидела минут пять, когда вдруг увидела, как слева ко мне приближаются здоровенные коричневые ботинки. Только когда они подошли совсем уже близко, я узнала их. Их, и темные джинсы, и кожаный ремень, застегнутый на последнюю дырочку, и голубую рубашку. Потом я разглядела название книги, зажатой в крепкой мозолистой руке, — Спиноза. Полное собрание сочинений. Я тупо таращилась на эту книгу, затем медленно подняла голову и увидела знакомую шею, и подбородок, и лицо.

— Зики! Как я рада видеть тебя! — воскликнула я, поддавшись внезапному наплыву какого-то теплого чувства, на минуту прогнавшего мою грусть.

— Ну да, я. Эта-а… — Он как-то вдруг растерялся, покраснел, сунул книжку в рюкзак и сказал, присаживаясь рядом со мной: — Слушай, Вилли, мне так нравится это твое платьице. Желтенькое, такое милое. А у меня, представляешь, сегодня выходной. Я видел, как ты выходила из дому час назад, и ждал, когда ты пойдешь обратно.

— Да-а? А зачем?

— Хотел пригласить тебя пообедать. — Он покраснел еще больше и отвернулся.

Задумчиво хмыкнув, я решила подержать паузу. Сразу стало слышно, как вокруг полным ходом идет жизнь — чайки галдят над бакеном, сзади нас по улице грохочут машины, Саскуиханна полощет в своих волнах мшистые валуны. И вдруг день, казавшийся таким мрачным и безнадежным, обернулся, благодаря желтенькому платьицу и Зики, во что-то более приятное и легкое. Сзади на дороге резко просигналила машина, я от неожиданности вздрогнула и покраснела, а Зики улыбнулся и вокруг его рта опять появились милые ямочки. Я посмотрела на них и почему-то вдруг позвала:

— А ну пошли!

Позже я, конечно, понимала, что тогда делала, но в то время мне казалось, что я наблюдаю за всем со стороны. Я взяла Зики за руку, и все остальное в этом мире словно ушло в тень — я забыла обо всем и только чувствовала тепло его мозолистой ладони.

Вот так, взявшись за руки, мы с Иезекилем перешли через дорогу и через ворота больничной территории вышли к реке. Здесь вовсю цвели поздним цветом какие-то кусты; от их мускусного аромата у меня мурашки побежали по коже, чувства обострились, и я ощущала каждую волосинку на своем теле, каждый камушек под подошвой. Мы прошлись вдоль больничной ограды, завернули за угол и оказались перед старинным каменным мостом через Саскуиханну — викторианским сооружением с зубчатыми перилами и цепью на входе.

Я шагнула за цепь, Зики последовал за мной. Я слышала, как он дышит мне в затылок. По мосту мы перешли в дальний лес. С одной школьной попойки мне отчетливо врезалась в память крохотная полянка, поросшая папоротником, ее даже было видно с тропинки, по которой мы шли, только нужно было знать, куда смотреть. Туда-то я и привела Зики, и пока я любовалась папоротниками, колышущимися на ветерке, Зики осмелел — стоял теперь совсем рядом со мной, обнимал меня за талию, и руки его слегка подрагивали.

— Погоди. А надо ли? — спросила я.

— Может, и не надо… — Он растерянно ковырнул землю своим огромным коричневым ботинком.

— Эх! Надо, не надо… — Я потянулась к нему. От его теплых губ веяло мятным холодком.

Позже, слушая выровнявшееся дыхание Зики и наблюдая за парящим в небе дроздом, я почувствовала, как чернота снова начала сгущаться вокруг меня. На фоне всего, что произошло за последний месяц, этот коротенький момент с Зики стал чем-то приятным и гладким как шелк. Правда, получилось все черт знает как — неловкие движения, липучая сосновая смола, шепот Зики в одно ухо, назойливое жужжание мухи в другое… Сейчас мне меж лопаток больно врезалась сосновая шишка, и все же я чувствовала спиной жизнь земли, наполненную тысячами мельчайших шорохов и шевелений, растений, насекомых; я чувствовала, как земля распахивает передо мной объятия. Осторожно выскользнув из-под Зики, я оделась. Зики спал, открыв рот, как ребенок, доверчиво выставив в небо гладкую голую попу. Переходя обратно через мост, я представляла себе, как он проснется через час-другой среди колышущихся папоротников, оглянется вокруг, увидит, что один, и начнет гадать, не приснилось ли ему все. Он погрустнеет, встанет и оденется, а потом обнаружит пропажу Спинозы из рюкзака и тогда все поймет.

Дома я первым делом глянула на портрет дородного Мармадьюка и, укоризненно покачав головой, сказала:

— А ты, дружище, мошенник. Но мы-то теперь знаем про твои тайные делишки.

Уголок его рта чуть дернулся, а может, мне это лишь показалось. Но я вдруг почувствовала ужасную усталость, и сдоба эта с корицей все еще не улеглась у меня в животе, и только мысль о белой пухлой подушке казалась здравой. Но вздремнуть в тот день мне так и не удалось. Поднимаясь в свою комнату, где-то на середине лестницы я вдруг почувствовала, как в груди у меня что-то ужасно забилось и заклокотало и кожу словно обдало холодком. Лестница стала как будто растягиваться и искажаться, перед глазами у меня все поплыло, я полетела вниз и, очнувшись, обнаружила, что сижу на нижней ступеньке, держась за виски. В ушах как будто что-то хлюпало, перед глазами было темно. Когда я открыла их, то все вокруг было словно покрыто какой-то масляной пленкой.

Поднявшись на слабые дрожащие ноги, я почувствовала это в себе — какую-то тяжесть, что-то тяжелое, огромное и страшное, — и еще я уловила пульс. Но это не были удары моего сердца, и это находилось не у меня в животе, где еще совсем недавно якобы жил Комочек. Оно находилось выше, в мышце между плечом и горлом — как будто бы второе сердце. Я хотела потрогать это место руками, но у меня не получилось. Ноги одеревенели, я не могла шевельнуть головой. И не могла напрячь зрение и разглядеть, как внизу вокруг подола моего платьица колышется тончайшей паутинкой какое-то эфемерное облачко.

Мои одеревеневшие ноги пошли сами собой, я как бы со стороны наблюдала за тем, как они поднимаются по лестнице. Они ступали медленно, шаг за шагом, словно тот, кто теперь сидел внутри меня, разучился ходить. А со стен на меня пристально смотрели лица моих предков. Проходя мимо ванной, я краем глаза увидела в зеркале свое отражение — этот мрачный лик показался мне ужасным. И тут я поняла, что это. Это мое привидение, мой незримый доброжелатель-надзиратель, теперь кружился вокруг меня. Теперь я стала желтком в каком-то яйце, ходячим мозгом, а телом, в котором жил этот мозг, было мое привидение.

Вот так слепившись в одно целое, мы с ним пришли в мою спальню и взяли с постели какую-то книжку. Мои чужие непослушные руки, дрожа, как крылышки колибри, листали ее и наконец остановились на какой-то странице. Палец скользил по тексту, пока не наткнулся на слово. Потом палец отметил ногтем слово и дождался, когда я произнесу его вслух.

Лошадь, — услышала я собственный голос, только какой-то приглушенный, будто уши мои были заткнуты ватой.

Лошадь, — привидение стукало моим пальцем по слову.

Лошадь, — палец перестал постукивать.

Не понимаю, — сказала я.

Потом тот, кто сидел во мне, издал унылый вздох, но у меня уже захватило дыхание, и, выронив из рук книгу, я бросилась вон из комнаты. Я неслась вниз по лестнице, через холл, через большую гостиную в столовую. Не отдавая себе отчета, я подскочила к обеденному столу и схватила в руки лошадку на колесиках. Повертев ее в руках, я поставила ее на стол, встала над ней, подбоченившись, долго смотрела на нее, потом изрекла: «Ну да. Лошадь».

И тут, понукаемая привидением, я начала разбирать ее.

— Стоп! — сказала я, когда отстегнула застежку на маленьком седлышке и оно соскользнуло вниз.

Мои непослушные чужие пальцы вцепились в кожаную подкладку седла и оторвали ее. Под ней я нашла кусок хрустящего пожелтевшего пергамента. Когда я взяла его в руки, привидение с каким-то чпокающим звуком выскочило из меня, и я, согнувшись в три погибели, несколько мгновений задыхалась, чувствуя, как воздух обжигает легкие. Пергамент был очень хрупким, и я старалась держать его нежно, как лепесток. Привидение пурпурным облачком начало перемещаться к выходу.

Постепенно дыхание мое стало ровным, и я все стояла и смотрела на листок, колышущийся на моей ладони от невидимого сквозняка. Края его истерлись, и он, казалось, готов был вот-вот рассыпаться на части прямо у меня в руке.

Я собралась аккуратно развернуть его и прочесть, что там написано, но сначала глянула на привидение — дрожащим волнистым облаком оно продолжало удаляться.

— Кто же ты все-таки есть? — спросила я, но оно не ответило, а только еще больше потемнело из пурпурного в устрашающе баклажанный цвет. Перебрав в памяти присущие ему черты — положительность, суровую любовь к чистоте, — я, хоть и не произнесла этого вслух, поняла: это, наверное, Хетти. Снова посмотрев на бумагу, я развернула ее и увидела нацарапанные каким-то детским почерком слова «Губернат Эверелл». И стала читать.