Так получилось, что в день, когда Москва прощалась с Булатом Окуджавой, я был в Варшаве. С утра до вечера множество встреч, и ни одной, где бы не всплывало его имя, где бы не вспоминали, что сегодня его хоронят, где бы не появилась общая скорбь. Невольно подумалось: хорошо, что накануне, за пару часов до отъезда, я успел написать несколько прощальных слов в газету «Российские вести». И включил в них польский мотив, сославшись на журналистские свидетельства Анны Жебровской. Русистка-филолог, доктор наук, ныне корреспондент в России «Газеты выборчей». В тот день она защитила на факультете журналистики МГУ диссертацию об авторской песне, где отдельную главу посвятила Булату Окуджаве. Тогда же в Варшаве вышла ее книга бесед с мастерами русской культуры. Была в ней и беседа с Булатом Окуджавой. В ней он назвал Польшу своей первой любовью. Сказал так, не разъясняя, почему первая. Но я помнил, как он говорил и писал раньше: Польша – страна его первой поездки за границу. Первая зарубежная страна, где он вышел на эстраду. Первая страна, где выпустили долгоиграющую пластинку его песен. Все основания для первой любви!

Это неизменно теплое чувство к стране полнозвучно выражено в стихотворении «Шестидесятники Варшавы». Приведу его предпоследнее четверостишие – оно духовная мечта нашего общего «шестидесятничества».

Конечно, время всё итожит: и боль утрат, и жар забот, и стало въявь, что быть не может чудес – а только кровь и пот.

Стихотворение датировано 1987 годом, но впервые напечатано в 1995-м, в № 12 газеты Союза писателей Москвы «Литературные вести», где была дана подборка не публиковавшихся ранее стихов поэта. Булат сам составил ее и предложил мне. К слову: он был членом редколлегии нашей газеты с первого ее номера и до последнего при его жизни. Каждый читал внимательно и требовательно, оценивал по существу, давал советы, высказывал замечания, подчас критические. Не выносил длинных, на полосу, статей, ратовал за материалы малоформатные. Коротко говоря, живо, неформально интересовался, что и как печатается. И кого печатаем…

Впервые наши пути пересеклись еще в «Литературной газете», когда ее главным редактором был Сергей Сергеевич Смирнов. Он пригласил Булата заведовать отделом поэзии.

Воспоминание той давней поры.

Бригада «литгазетчиков» выехала в Харьков агитировать за подписку. Было это в год хрущевского повышения цен и залитой кровью демонстрации протеста в Новочеркасске. В Харькове тоже перебои с продуктами. Опекавшие нас идеологи из горкома партии советовали питаться не в гостиничном ресторане, где шаром покати, а в обкомовской столовой. И бдительно предупредили: возможны нежелательные, провокационные инциденты.

Выступаем на телевидении, в университете, в научно-исследовательском институте, а в обеденный перерыв – в цехе Харьковского тракторного. В нашей бригаде покойные Юлия Друнина, Виктор Гончаров, еще один поэт, которого не хочу называть. Прохладно встреченный, решил, наверное, взять реванш публицистикой. И обратился к рабочим с такой речью: в жизни случаются разные трудности, но их надо героически преодолевать, давайте вместе перенесем и эти временные нехватки продовольствия. Началось нечто невообразимое – ропот, гул, шум. Особенно наседала женщина, по виду разнорабочая. Преодолевать хочешь? Так иди и преодолевай в очереди в магазин, постой с наше. Ты масло в Москве ешь, а у нас в Харькове дети его не видят… Не знаю, чем бы кончился разгоравшийся скандал, но его унял Булат, которого спешно выпустили не последним, как обычно, а следующим. Гитара в его руках удивила, но успокоила не сразу: гвалт стихал понемногу. Он начал так, как любил тогда начинать: я не композитор, не певец, я поэт, но некоторые стихи у меня сами ложатся на мелодию и я их напеваю. Заинтересовал. В цехе стало еще тише. Спел, как мы теперь их называем, ранние – «Неистов и упрям», «До свидания, мальчики», «Король». «Ленька Королев» особенно лег на душу. Тишина полная. Когда кончил, та женщина, что выкрикивала громче всех, подошла к нам. Не взглянув на сконфуженного поэта, обратилась к Булату: «А ты молодец. О тех, кто погиб, надо петь. Их надо помнить».

Эпизод, деталь, но памятные. И поучительные. Не некие столичные снобы, как изощрялись погромщики, клеймя песни Булата, звучавшие всё шире и шире, а самый что ни на есть «простой народ», которому они якобы чужды изначально, понял и принял поэта сразу – с первой встречи, по первому впечатлению…

Частые и тесные контакты с Булатом были у меня в конце 60-х, когда, заведуя отделом прозы в журнале «Дружба народов», я был одним из первых читателей романа «Бедный Авросимов» еще в авторской рукописи. Любопытный штрих: после журнальной публикации романа в редакции по традиции собрали небольшое застолье. Окуджава произнес тост:

– Если случится вдруг так, что мы друг о друге услышим что-нибудь самое-самое плохое и даже прочитаем об этом, то постараемся хотя бы с третьего по крайней мере раза не поверить.

По самонадеянному неразумию и наивному максимализму я запротестовал:

– Почему с третьего, а не с первого? Разве по первому разу дозволяется дезинформировать?

– Нет, достаточно третьего…

Эпизод относится к тому времени, когда в парткомах-райкомах вовсю раскручивалось персональное дело Булата Окуджавы. Оно завершилось выговором, но поначалу шло к исключению из партии. Этим и был вызван тост с не разгаданным, не понятым мною подтекстом.

С той же «персоналкой» связана еще одна история, забавная, но примечательная. Булат в ней не участвовал, но был, так сказать, ее заглавным героем.

1972 год. Дни советской литературы в Тюменской области. Я полетел туда потому, что хотелось побывать на Крайнем Севере. Напросился в группу, которую снарядили за Полярный круг, в Салехард. После многочисленных, по нескольку раз в день литературных вечеров, встреч, выступлений – прощальный ужин в салехардском ресторане. Нас сопровождают две горкомовские дамы. Одна – секретарь по идеологии, вторая – зав. отделом пропаганды. Наша писательская компания достаточно разношерстна. Был в ней и поэт из Донбасса Виктор Викторович Соколов. Не знаю, жив ли он сейчас. Фамилии его я с тех пор нигде не встречал, книг не видел, да, признаться, и не искал их. Мне с лихвой достало первой строки стихотворения, которое он ритуально читал изо дня в день: «Надым, Надым, комариный дым». Так вот: идет пиршество. Обильное. Стол ломится от красной икры в глубоких тарелках с воткнутыми столовыми ложками и дорогой редкостной рыбы – сырой (строганина), вареной, жареной, копченой. Ешь – не хочу. На сцене оркестр – трое ребят. Объявляют: «Дорогие друзья! Исполняем для вас песню Булата Окуджавы „Вы слышите, грохочут сапоги“. В. В., до того молча налегавший на икру, испуганно встрепенулся и истошно завопил на весь зал:

– Нельзя Окуджаву! Отставить Окуджаву!! Провокация!!

Тут же к нему кидаются горкомовские дамы: дорогой Виктор Викторович, в чем дело? Он им шепчет что-то на ухо, догадываюсь, что именно. Дамы к оркестру: прекратить! Растерянные ребята умолкают. Далее действо раздваивается на сцены за столом и сцены в оркестре. Марк Соболь за столом, громко, с вызовом:

– Позвольте, а почему прекратили Окуджаву?

Дамы дуэтом:

– Марк Андреевич, не волнуйтесь! Окуджаву прекратили по вашей просьбе, по просьбе гостей.

– Но я этого не просил! Что же у вас получается? Сейчас вы Окуджаву прекратили, завтра меня прекратите… Возвращаюсь в Москву… немедленно… сейчас же… не могу оставаться… не хочу…

Сцена в оркестре: Илья Фоняков и покойный поэт Илья Мозолин поднимаются к ребятам, о чем-то шушукаются, и те объявляют:

– Дорогие друзья! Так как Окуджава оказался запрещенным поэтом, мы для вас исполним песни Владимира Высоцкого.

Марк Соболь не унимается:

– Я не просил Высоцкого, я требую Окуджаву…

Новое объявление оркестрантов:

– Дорогие гости! Тех, кто хочет хором спеть «Последний троллейбус», просим подойти к нам.

Поднялись почти все, включая Марка Соболя, но исключая В. В., а также ни слова не проронившего руководителя нашей группы и еще двух-трех человек. Пели с энтузиазмом, заглушая робкий – мы прилетели и улетим, а ребятам с дамами оставаться, – но внятный аккомпанемент оркестра. Даже я шевелил губами, хотя, обладая неплохой памятью на любые стихотворные и песенные тексты, напрочь лишен музыкального слуха.

Утром, перед отлетом как раз в Надым, где комариный дым, встречаемся за завтраком. К столику, где сидит В. В., не подошел никто. Бойкот стихийный (ей-богу, не сговаривались), но единодушный. Так он и доедал икру в одиночестве. Под конец завтрака глухо, глядя в потолок:

– Но я же имею право на свое мнение…

Марк Соболь, громко, но тоже в пространство:

– Мнение имей, но зачем горкому докладывать?

В Москве пересказал эту сцену Булату. Он весело смеялся, даже в лицах кого-то пытался представить. Получилось выразительно, почти как въяве…

Теперь о более серьезном. Как воспринимался Булат Окуджава не на примитивном горкомовском уровне, а, увы, и в нашей литературной, профессиональной среде.

Когда в «Дружбе народов» был напечатан «Бедный Авросимов», Владимир Бушин, тогдашний член редколлегии, обрушился на меня как на пособника идейной ошибки, допущенной журналом. Как я потом догадался, для него это была разведка боем.

– Почему же, – спрашиваю его, – я только сейчас, на летучке, впервые слышу о вашем особом мнении? Почему вы его не высказывали раньше, до публикации романа, при его обсуждении? Чего выжидали?

– Потому что вы меня к себе в отдел не пригласили, не предложили мне прочесть рукопись, лишили меня возможности ознакомиться с романом заранее. По существу утаили роман…

Отдаю должное Сергею Баруздину: главный редактор, он этот бушинский наскок, как и последующие попытки своего первого заместителя цековской выучки Л. Лавлинского отлучить Булата Окуджаву от журнала, выдержал достойно. Так же достойно отбил и воспоследовавший натиск «Литературной газеты», поместившей разносную статью В. Бушина о «Бедном Авросимове». По тем временам случай беспрецедентный, ни в какие ворота: с резкой критикой журнала выступает его сотрудник. И не пятая спица в колеснице, а член редколлегии, который печально наставляет недалекого главного редактора, учит его уму-разуму: подменил-де принципиальную литературную политику беспринципным приятельством, одобрил порочный роман, впал в идеологическую ересь. Демарш не удался: приняв вызов, С. Баруздин предложил В. Бушину оставить «Дружбу народов» подобру-поздорову. Тот, не найдя ни в редколлегии, ни в коллективе маломальской поддержки, на сей раз не стал склочничать и послушно подал заявление об уходе «по собственному желанию».

Но это лишь первый виток его оголтелой борьбы с Булатом Окуджавой. Следующий – пасквильная статья в журнале «Москва» о романе «Путешествие дилетантов». Возмутителен был ее основной мотив: ты, такой-сякой нацмен, берешься за русскую историю и клевещешь на нее. Что же до собственных исторических представлений, суждений и воззрений критика, то одно пещернее другого. Я не мог успокоиться, пока не написал полемический ответ «Памфлет или пасквиль?» Но куда бы ни предлагал его в Москве – нигде не брали. Ни в журналах, ни в газетах. Как правило, со мной соглашались, но печатать не решались даже при моей готовности сократить полукрамольный текст, дать его хотя бы в выдержках. На счастье, о статье узнали в журнале «Литературная Грузия», где главным редактором был благороднейший Гурам Асатиани. Он запросил у меня текст, прочел и сходу поставил в номер в полном объеме. Каким-то образом это дошло до Булата. Обычно он не проявлял особого интереса к тому, что о нем пишется. Но в этом случае вдруг позвонил и полюбопытствовал, верно ли, что у меня есть ответ Бушину, где и когда он будет опубликован. «Для меня это важно», – подчеркнул он.

Вскоре после выхода журнала со своей статьей получаю от Бушина письмо. Товарищ Оскоцкий, писал он, дошли до меня слухи, что вы ответили на мою знаменитую (так и было в тексте!) статью «Кушайте, мои друзья, всё ваше…» Но, насколько я понимаю, тираж «Литературной Грузии» невелик, для грузин московского разлива всего капелька. Так не могли бы вы быть столь любезны, чтоб прислать мне номер? А дабы не вводить вас в лишние расходы, вкладываю в письмо один рубль, которого, надеюсь, хватит и на приобретение журнала, и на его пересылку.

Хотелось ответить иронично, и ответилось примерно так:

«Владимир Сергеевич! В моих правилах выполнять просьбы, ко мне обращенные. Но вашу выполнить не могу. Как вы верно заметили, тираж „Литературной Грузии“ небольшой, и разошелся он быстрее, чем мы с вами предполагали. Рубль возвращаю».

Аналогичное по содержанию, наверняка тоже ерническое и, возможно, с тем же рублем письмо пошло от Бушина в редакцию «Литературной Грузии». Там поступили так блистательно, что все мои потуги на юмор померкли. Журнал послали без сопроводительного письма, но в конверт вложили 35 копеек сдачи…

Конец? Ничуть не бывало. Но о том, что и как было дальше, – коротко. Из-под бушинского пера вышло еще несколько статей о Булате Окуджаве, таких же грубых, развязных, разнузданных. В одной из них, кажется, в газете «Завтра», пасквилянт выдал сокровенную слабину тщеславца и завистника исповедальным сетованием: напечатал уже столько-то, вроде бы пяток, статей об Окуджаве, а ему хоть бы что – и пишет, и издается. С моего пересказа стон этот дошел до Булата. Отреагировал резко: а на что бы Бушин жил и чем бы кормился, если бы я не писал, а он не печатал своих гадостей обо мне? Но тут Булат явно недоучел пробивную энергию своего постоянного «оппонента». Окуджава – не единственный «герой» пасквильных сочинений Бушина. В «перестроечные» и «постперестроечные» годы он, не постыдившись поглумиться и над столетней Изабеллой Юрьевой, выдал один другого хлеще пасквили на Григория Бакланова и Льва Копелева, Александра Николаевича Яковлева и Дмитрия Сергеевича Лихачева. О последнем – под хулиганским заголовком «Лягушка в сахаре».

Всё! О Бушине хватит – много чести…

Поскольку одно из моих постоянных занятий – преподавание на факультете журналистики МГУ, я в разные годы провел там три встречи с Булатом – две без гитары и одну с гитарой. На тех, что без гитары («Окуджава без гитары» – заголовок репортажа в факультетской малотиражке), обсуждались по горячему следу публикации романа «Свидание с Бонапартом» и «Упраздненный театр». На той, что с гитарой, он не только пел и читал стихи, но и обстоятельно отвечал на вопросы, которые сыпались навалом. На большинство записок ответить не успел, но, бережно собрав их, унес домой – поразмышлять над тем, что волнует нынешнюю молодежь и в историческом прошлом, и в текущем настоящем. Надо ли говорить, что так называемая «ленинская» аудитория, где проводились встречи, была набита битком, студенты толпились в коридоре! Это неудивительно. Удивительно другое: как охотно Булат шел на журфак, с каким живым интересом вслушивался в выступления. Ему важно было узнать, как понимает его молодежь, что думает о его стихах и прозе, как воспринимает их. Отсюда и легкая досада на тех робких студентов, которых не удалось разговорить при обсуждении романов. Похоже, что эрудированные суждения преподавателей его занимали меньше.

Характерен эпизод в роковую ночь с 3 на 4 октября 1993 года. Я провел ее в Федеральном информационном центре, которым руководил Полторанин, а заместителем его был Сергей Юшенков. Из юшенковского кабинета я уезжал на Шаболовку выступать по телевидению, туда же вернулся после выступления. Где-то заполночь пришла идея коллективного письма писателей, которые выскажут свое отношение к попытке коммуно-фашистского, как было сказано в обращении Б. Н. Ельцина, переворота. Под утро проект был набросан, и я начал обзвон будущих «подписантов». Некоторые брали трубку мгновенно – значит, не спали, волновались, переживали, следили за ходом событий, ждали, чем и как всё кончится. Иногда женский голос отвечал: он спит и просил не беспокоить. Оставалось пожелать спокойной ночи. Булат – один из первых, кому я звонил. Отозвался незамедлительно – тоже не спал. По опыту прошлых его подписей под коллективными письмами, обращениями, заявлениями я знал, как ответственно он к ним относится: всегда просит прочесть текст, делает замечания, вносит поправки, чаще всего принимаемые. А тут единственный случай: «Не читай, суть перескажи». И минуту спустя: «Ставь подпись». Точь-в-точь так же поступил утром и Д. С. Лихачев, с трудом отысканный в Петербурге.

Здесь завязь нового сюжета. Наше письмо было опубликовано в тот же день в «Известиях». А через некоторое время не то в «Правде», не то в «Советской России» – не помню уже, где точно, – появляется статья Владимира Максимова, с которым Булат дружил. Статья о «расстреле» парламента президентом. Не навязывая своего взгляда, замечу походя: такого определения не принимаю категорически, отвергаю его решительно. В «расстрелянном» будто бы парламенте никто не получил даже царапины, а погибли люди, которых провокационно подставили. Защищая и оправдывая «народных избранников», Владимир Максимов сурово осуждал писательское письмо, амбициозно заявлял, что подписи под ним ставились произвольно и в большинстве своем фальсифицированы: «как выяснилось» (кем, когда, как – неизвестно), Белла Ахмадулина, Андрей Дементьев, еще кто-то и Булат Окуджава текста не одобряли. О том, что Булат удивлен и раздосадован такой спекуляцией на его имени, я знал от него самого. О том, что возмущен, – догадался не сразу: о своем намерении выступать в печати с опровержением он умолчал. Тем неожиданнее прозвучало в «Известиях» его короткое, деловое письмо в редакцию: прочтя статью В. Максимова, считаю необходимым сообщить, что коллективное заявление писателей подписывал «в здравом уме и трезвой памяти», повторись подобная ситуация еще раз – поступлю точно так же…

Что заставило Булата опровергать В. Максимова, несмотря на их дружеские отношения? Конечно, всегдашнее стремление быть предельно, безупречно, я бы добавил, щепетильно правдивым. Но не одно это. В не меньшей мере неослабное чувство собственного достоинства, всегда обостренное, а в данном случае оскорбленное. Такого он не прощал никогда и никому.

Вспоминается по аналогии, чего я сам не видел, но о чем наслышан по рассказам других. На поэтическом вечере в Париже Булат Окуджава был единственным из всей советской – тогда еще советской – делегации, кто выбежал со сцены в зал, едва заметил в рядах Виктора Некрасова. Выбежал и по-братски обнял опального писателя на виду изумленных соглядатаев в штатском. Очевидцы сочли это демонстрацией напоказ. Но если Булат, как я его вижу и понимаю, в самом деле что-то вдруг демонстрировал, то всего лишь внимание к другу-изгнаннику, радость встречи с ним и… свое природное, естественное самоуважение. Не поступи он так прилюдно, отложи дружеские объятия до встречи наедине, – перестал бы уважать себя.

Однажды я неуклюже попал впросак, не учтя ранимости Булата, его, как всегда, мгновенной и острой реакции на малейшие ущемления литературного и просто человеческого достоинства. По желанию Б. Н. Ельцина готовилась встреча с писателями, состоявшаяся в сентябре 1993 года. Кто-то из президентской администрации предложил: попросите Окуджаву приехать с гитарой. Я бездумно передал просьбу, правда, оговорился: если сочтешь возможным и нужным. Но оговорка не спасла: Булат помрачнел. И, как я потом догадался, именно в этот момент решил на встречу не ехать. Спустя пару дней в ответ на мои докучливые «почему» сказал не без раздражения: я им не развлекальщик.

На второй встрече с Б. Н. Ельциным, в конце 1994 года, он присутствовал, но на обед в Грановитой палате, кажется, не остался. Выступил коротко, энергично. Едко осудил предыдущего оратора за «ученое многословие». Резко говорил о фашизме, нашем доморощенном, нагло поднимавшем голову. Его выступление наверняка стало одним из тех, которые побудили Б. Н. Ельцина завершить встречу откровенным признанием:

– Вы, писатели, убедили меня: антифашистский указ президента нужен.

Как он готовился – другая тема, к Булату отношения не имеющая. Поэтому, опуская ее, отмечу лишь, что так называемый антифашистский указ под длинным названием «О мерах по обеспечению согласованных действий органов государственной власти в борьбе с проявлениями фашизма и иных форм политического экстремизма в Российской Федерации» оглашен в марте 1995 года. И – остался бездействующим, неработающим…

Еще одна «коллективка», подписанная Булатом, – исковое заявление в суд «О защите чести и достоинства» по поводу писанины доктора каких-то наук, не то философских, не то исторических, Олега Платонова. Этот главный в стране «масоновед» и по сей день выдает том за томом толстенные, роскошные, на манер «краснокожей паспортины» оформленные фолианты под общим названием «Терновый венец России». Как приложение к одному из них, издан также «Словарь российских масонов XVIII–XX веков». В поименных перечнях масонов XVIII–XIX веков – нелепость на нелепости. Применительно к веку двадцатому, особенно нашему времени, не словарь, а проскрипции. Кого там только нет от «а» (Белла Ахмадулина) до «я» (А. Н. Яковлев)! Большинство членов Союза писателей Москвы. Едва ли не весь Русский ПЕН-центр. И почти половина тогдашней Комиссии по вопросам помилования при Президенте РФ: Анатолий Приставкин, Лев Разгон, Булат Окуджава. Купив «Словарь…» не где-нибудь, а в Думе, принес его на заседание. Листаем, находим знакомых и друзей, похохатываем: и тот, и этот с нами… А член Комиссии Игорь Безруков, известный адвокат, в масонстве не уличенный, вдруг спрашивает недоуменно: а с чего это вы развеселились? Вдумайтесь в авторское предисловие, там черным по белому: масоны – тайная преступная организация заговорщиков, которые ставят целью достижение мирового господства. Вас оскорбили, обозвали заговорщиками, преступниками, а вам смешно. Дело-то подсудное! Если согласны – могу его вести.

Согласились в общем-то любопытства ради: как поведет себя ответчик, к какому крючкотворству прибегнет суд. Булат тоже подписал иск. И тут же выдал мне официальную доверенность представлять его на судебных заседаниях. Но их по существу не было. «Дело» растянулось года на полтора-два, заседания бесконечно откладывались, переносились то из-за неявки ответчика, то из-за проволочек его адвокатов. А кончилось всё тем, что и наш иск, и документы к нему попросту «потерялись». Озорничая, Лев Разгон[Лев Эммануилович Разгон (1908–1998) – писатель, старейший член Комиссии по помилованию (ред.).] подстрекал подать иск вторично, но пороху нам уже не хватило – жаль было тратить время на глупости…

О приставкинской Комиссии по помилованию, ныне упраздненной путинским указом. Булат, как и все, кроме председателя, 15 человек, работал в ней на началах сугубо и строго общественных. Сразу по создании вошел в первый ее состав. Еженедельные, по вторникам, заседания пропускал только тогда, когда болел (в последнее время всё чаще) или находился в отъезде. Все материалы, до двухсот и более страниц, читал вдумчиво, вникал в детали. Выступал сжато, не ораторствуя, а многословие других осаживал колкими репликами. Чем-чем, а временем дорожил.

До вступления России в Совет Европы Комиссия рассматривала дела приговоренных к смертной казни, обычно заменяя высшую меру пожизненным или 15-20-летним заключением. Со вступлением в Совет Европы был введен «ельцинский», по сию пору законодательно не закрепленный мораторий на вынесение и исполнение смертных приговоров, и рассмотрение таких дел в Комиссии прекратилось. Но остались дела заключенных, отбывших половину срока и имеющих право подавать на имя президента прошение о помиловании – освобождении, сокращении оставшегося срока, замене его условным и т. д. При обсуждении как смертных, так и этих дел мнения нередко расходились и решение принималось общим голосованием. В таких конфликтных ситуациях Булат вовсе не был бесхребетным всепрощенцем, каким его почему-то представляют. Помню, как раздосадовала его какая-то газетная статья, автор которой призывал сострадать тем, кто знает, что обречен на смерть решением суда.

– А кто станет сострадать тому, кого он убил да еще изнасиловал?

Или, мотивируя свое голосование, которым поддерживал более жесткие предложения:

– Нечего уподобляться тому интеллигенту в очках, у которого угоняют из-под окна машину, а он выходит на балкон и кричит вслед угонщикам: мне стыдно за вас…

Такой была его позиция, на ней он стоял твердо, мягкотелое отношение к преступникам не принимал и отвергал, хоть и смягчал резкость юмором.

Чувство юмора было у него безотказным. Но существовало запретное, в чем он, сам по натуре ироничный, тонко угадывающий комичность ситуации, шуток не понимал и не допускал. Довелось как-то при нем пересказать приключившийся со мной казус. По просьбе Анатолия Рыбакова я вел в ЦДЛ его юбилейный творческий вечер. Наутро юбиляр звонит мне, благодарит за председательствование и вступительное слово: вы хорошо обо мне сказали, и я надеюсь, что так же хорошо скажете на моих поминках.

То ли помехи в трубке, то ли я уже тогда начинал глохнуть, но последних слов не расслышал и бодро возвестил: ну о чем речь, конечно… Долгое молчание, и другим, ледяным тоном: «Вы слышали, что я сказал? Я же сказал: на поминках!». «Анатолий Наумович, – извернулся я. – Не я на ваших, а вы на моих поминках произнесете слово». Голос в трубке помягчел…

Булат слушал непроницаемо, без тени улыбки. И заключил мрачно:

– А он сам виноват. Нечего с этим кокетничать. Да и ты хорош – зачем-то подыгрывал…

Завершу тем, с чего начал, – Польшей. После кончины Булата в Польском культурном центре в Москве один за другим прошли два вечера его памяти. Один – как воспоминания о нем и об Агнешке Осецкой, много сделавшей для популяризации его творчества в Польше. На втором демонстрировался фильм, снятый на фестивале авторской песни во Вроцлаве. Сначала – песни Булата в исполнении польских певцов, профессионалов и любителей, потом – по записи – самого Булата. Свободных мест в зале не было задолго до начала. Стоя в дверях, я всматривался в лица, вслушивался в голоса. И в который раз убеждался: Булат Окуджава – явление не только нашей отечественной, но и мировой культуры. Тут же вспомнился самодеятельный концерт в парижском лицее, когда его песни исполняли дети, другие встречи с его самобытным искусством в разных градах и весях разных стран. Вот почему и нынешний памятник на Арбате – не просто наше российское достояние. Он знак почитания и признания в масштабе международном…