Максим Грек

Громов Михаил

Глава III. НРАВСТВЕННОЕ ПЕРЕЖИВАНИЕ БЫТИЯ

 

 

1. ЧТО

 ЕСТЬ ФИЛОСОФИЯ?

Средневековое представление о философии существенно отличается от современного. От древнего периода она сохраняет то главенствующее положение, которое позволяет ей объединять в не расчлененном еще синтезе все виды знания. Аристотель, представитель высокой классики и наиболее универсальный из греческих мыслителей (см. 1, 20, 19), создал ту классификацию наук, которая лежит в основе средневековой и вершину которой составляют «три умозрительных учения: математика, учение о природе, учение о божественном…» (Метаф., VI 1, 1026а 19 — 20). Следуя Аристотелю, Иоанн Дамаскин в фундаментальном трактате «Источник знания» дает ставшую наиболее распространенной в средние века систему наук. Философия разделяется им натеоретическую и практическую. «Теоретическая, в свою очередь, разделяется на богословие, физиологию и математику, а практическая — на этику, экономику и политику» (59, 53).

Богословие, представляющее лишь часть разветвленного древа знания (понятие о нем введено Аристотелем — см. 112, 24), в силу особых условий начинает доминировать над остальными науками

— 92

; философия превращается в «служанку теологии». Уверенные в своей правоте, средневековые идеологи не видят в этом ничего дурного, «ибо если истина уже дана и принята, то что же может быть достойнее мыслителя, чем ее подтверждение, обоснование и защита?» (41, 121). «Философские главы» трактата Дамаскина, часто называемые «Диалектикой», являются «философской пропедевтикой в изложение основных догматов христианства» (59, XV), сам же «Источник знания» выступает как «компендиум философских и богословских сведений, предвосхищающий «суммы» западных схоластов» (19, 302).

В 3–й и 58–й главах «Диалектики» содержатся 6 определений философии, которые на первый взгляд могут вызвать удивление, но если в них серьезно вдуматься, то нельзя не отметить их преемственности с античной традицией: «Философия есть познание сущего как такового… познание божественных и человеческих вещей… помышление о смерти произвольной и естественной… уподобление Богу в возможной для человека степени… искусство искусств и наука наук… Философия есть любовь к мудрости; а истинная премудрость есть Бог. Таким образом, любовь к Богу — вот истинная философия» (59,118 — 119). Выстроение подобной иерархии ценностей согласно средневековой аксиологии отражает главенствующую роль религии, обеспечивающей стабильность феодального общества, особенно в период его становления. «Религия в средние века была и системой права, и политической доктриной, и моральным учением, и философией. Она была синтезом всех надстроек над феодальным базисом, по крайней мере до тех пор, пока этот базис не стал расшатываться под действием факторов, ведших к капитализму» (76, 89).

— 93

Иоанн Дамаскин для православного мира столь же авторитетен, как Фома Аквинат для католического Запада, а Ибп–Сина для мусульманского Востока. Максим Грек называет его «Дамасково солнце», часто цитирует и ссылается на Иоанна. Читал он его, безусловно, на языке подлинника. Сочинения Дамаскина начали рано переводить на славянский язык. В Х в. Иоанн экзарх Болгарский переводит часть «Источника знания». Более полный перевод «Диалектики» появляется позднее. В этих переводах философия звучит как «любомудрие», искусство — «хытрость», наука — «художество», теоретическое знание — «зрителное», практическое — «деятелное», теология — «богословное учение» (155, 18 — 20). Максим сокрушается, что переводы Дамаскина на Руси неполны и «перепорчены есть от преписующих». Его ученик Курбский только в XVI в. переводит полностью «Богословие» (часть «Источника знания») и «Диалектику», но эти переводы также далеки от совершенства.

Высокий уровень мышления Дамаскина, воспитанного в лучших традициях эллинистической культуры, не многим оказывается доступен на Руси. Его мысли чаще распространяются в упрощенной интерпретации, без четких дефиниций, но зато с нравоучительными дополнениями, как это видно по тексту одного из азбуковников: «Философия есть любовь к Богу и к человеком, и безпристрастие к земным, и ко всем тленным и мимогрядущим века сего. И о Бозе упражнение и безмолвие. И молитва несмутна умом и мыслию… всех видимых вещей человеческих пренебрежение и ума и смысла очищение и напитоватися в меру» (67, 110). Имеются в древнерусской письменности и другие определения философии, приписываемые Кириллу Философу

— 94

, первоучителю славянскому, и иным авторитетам.

Максим высоко оценивает философскую мудрость: «Философская бо вещь священна велми есть и поистине божествена без малого чего» (см. приложение). Она «благоукрашение нрава законополагает и гражданство составляет нарочито», добро и благо устанавливает на свете (6, л. 182 — 182об.). И, как сказал один из древних, лучше жизнь философская, чем даже царская: «…болши ми благотворит житие сие философ муж, нежели царь благий». Изречение это заимствовано из «Суды» (29, 282).

В сочинениях отцов церкви возникает разделение философии на «нашу» (или «внутреннюю») и «внешнюю», светскую, чаще всего языческую мудрость (см. 42, 25). Святогорец следует этому разделению, подчеркивая, что «священная» философия «о Бозе бо и правде Его и во вся преходящем непостижимом Его промысле прилежнейше повествует». Светскую философию он относит к «окружному учению», «к внешним наукам», которые могут быть весьма полезны («окружная бо учения добра и нужна суща человеческому житию»), но могут приносить и вред, если они не одухотворены истинной мудростью. Говоря о квадривиуме («арифмитикии, мусикии, геометрии и астрономии»), афонец замечает: «Не сия убо правило чести возбраняет, но еже развратне сими действовати» (14,?, 362 — 363). Не науки плохи сами по себе, а дурное имипользование.

Многознание не научает добру, нужно стремиться к «горнейшей премудрости». То, что полезно знать для процветания земледелия и ремесел, для управления государством и ведения войн, вовсе не стоит постигать для мира души своей, внимание

— 95

которой не следует отвлекать на бесконечное разнообразие вещей и явлений, на мелочи быта, на утомляющую суету кипящей вокруг жизни. «Ибо что пользы человеку приобрести весь мир, а себя самого погубить, или повредить себе?» (Лук., 9, 25). Ни внешними науками, ни «акадимейским хитрословным высокоумием», ни даже богословием, но только жизнью в добре можно обрести подлинный смысл существования.

Максим вспоминает о деятелях Возрождения, «сообщительне когда быв им», и среди них о «Сесе философе неаполитском» (неаполитанском философе Агостино Нифо, аверроисте, едва не осужденном инквизицией) (см. 58, 112). Этот критически настроенный мыслитель называл церковное учение обманом, а идя в храм, говорил своим друзьям: «…да идем и мы ко общей прелести». «О! Коликих аз во Италии познах, нечестием языческим недугующих и в сущия у н–ас честнейщия тайны поругавшихся», — горестно замечает Максим, считающий, что без бегства оттуда и он стал бы таким: •«… и аз погибл бы с сущими тамо нечестия предстатели» (14, 1, 463). Но он вернулся на «стезю истинного благочестия». Знание полагает афонец неотделимым от религии, а разум, ссылаясь на пророка Исайю, считает порождением веры: «Отрод бо веры разум есть, яко же яве глаголет Исаино мудрое речение: аще не верите, не имате разумети» (14, 2, 55). На эту же мысль Исайи ссылается Николай Кузанский, считающий веру, в широком смысле слова, основой познания: «Где нет здоровой веры, там нет и настоящего разумения» (21, 2, 73).

Об отношении Грека к «внешней» мудрости свидетельствует его описание «училищ италийских» (см. приложение). Святогорец осуждает также

— 96 ^

одержимых «философским кычением» галлов и «латиномудреных гермаи». Он сравнивает их, по словам апостола Павла, с младенцами, которые могут питаться лишь молоком, не в силах вкусить твердую пищу. И так мыслили не только православные ортодоксы. Научные знания того времени так тесно переплетены с суевериями, как астрономия с астрологией, химия с алхимией, а утонувшие в словопрениях философы вызывают у Петрарки такие обличительные слова; «Сколько смешного пустословия у философствующих, сколько противоречивых утверждений, сколько упрямства и наглости… какая путаница в словах!» (16, 50).

Болтливому языку «внешних софистов» Максим противопоставляет «ум сокровен… яко же бисер в раковине», который, как драгоценный жемчуг, не следует, по евангельскому выражению, метать перед свиньями. Сравнение знания с многоценным жемчугом весьма популярно в средневековой литературе. Ищущий мудрости уподоблялся при этом ловцу скрытого под водой сокровища (подобно делосскому ныряльщику у древних ионийцев). Что касается критики «диалектических нуж и софисмов», то, по мнению И. Денисова, афонец выступает в данном случае с обличением вырождавшегося схоластического номинализма XV — XVI вв. (136, 254). Максим не отрицает рационализм как таковой. Он считает, что не правы те, кто отбрасывают логику только из?за того, что ею дурно пользуются: «Понеже ни учение словесное, логикия нарицаемое, все отметати подобает, понеже нецыи ложне и развратне им стязуются» (14, 2, 75). И «звездоучительное таинство» (астрономию) не следует отметать только за то, что оно связано с астрологией. Нужно пользоваться «внешними науками» умело, как мы говорим сейчас — диалектически

— 97

, не абсолютизируя их нередко метафизическую методологию.

В оценке сложного переплетения научных и псевдонаучных, объективных и субъективных элементов средневекового и возрожденческого знания, как и в оценке истинности или ложности идей, афонец пользуется критерием морально интерпретируемой практики: то полезно и истинно, что приносит людям благо, понимаемое им не в виде прагматической пользы, но в широком смысле и прежде всего как духовная ценность — «богатство душевное то едино богатство истинно» (там же, 10). В этом Максим близок той аксиологической концепции, которая внутреннее самопознание делает фундаментом всего знания и которую выражает Петрарка в философском диалоге «О истинной мудрости»: «Хотя бы ты и знал… все тайное: ширину земли… глубину моря, высоту неба, но если ты себя не знаешь, то ты будешь походить на человека, воздвигающего здание без фундамента: не постройку ты делаешь, а разрушение» (77, 2, 18)., В восточном христианстве кроме аналитического определения философии существует художественно–пластическое и образно–поэтическое представление об истинном знании. Оно выражается в образе Софии Премудрости божией,' навеянной образом Афины Паллады, родившейся из головы Зевса девственной воительницы и покровительницы знания, называемую Платоном в «Кратиле» «божьей мудростью» (см. 18, 30). К термину «мудрость» в средние века добавляют по ареопагитическому обоснованию префиксы «сверх», «пре», приличествующие всему божественному. Через Премудрость как бы раскрывается неизреченная тайна бытия и смысл мироздания, она «носит в своем сердце всю 7 м. н. Громов

— 98

природу и одновременно является вечной идеей самого человечества» (122, 546). Потому в ее честь воздвигнуты лучшие храмы Константинополя, Мистры, Софии, Киева, Новгорода, Полоцка, Вологды и других городов греко–славянского мира. В философско–публицистическом памятнике XI в. — «Слове о законе и благодати» Илариона — крещение Руси рассматривается как приход Софии, а построение Ярославом Мудрым главного храма Киевской державы — как воздвижение «дома Премудрости» (см. 103, 168).

На Руси складывается богатая иконография Софии, изображаемой на фресках, иконах, пеленах, миниатюрах и связываемой с известным выражением из ветхозаветной Книги Притчей Соломоновых, одной из наиболее философичных частей Библии: «Премудрость созда себе дом и утверди столпов седмь…» (см. 26). Особенно распространяется новгородский тип Софии, названный по иконе из Новгородского соборного храма. В XVI в., когда «богохранимая держава» Ивана Грозного уподобляется «царству Премудрости божией» (135, 404), в Московском Кремле во всех главных соборах появляются ее изображения. К этому же времени А. И. Иванов относит приписываемое Максиму Греку «Сказание об образе Софии» (см. 55, 185 — 186), содержащееся в рукописи XVII в. ГИМ (см. 119, л. 85 — 87 об). Другие исследователи, в частности В. Г. Брюсова, обстоятельно изучившая иконографию Софии и состав связанных с ней литературных памятников, считают эту атрибуцию спорной. Действительно, толкования на образ Премудрости известны задолго до Максима уже в гностической литературе, а в древнерусских памятниках — с «Изборника 1073 г.». Однако и современники Грека — Иосиф Волоцкий, Зиновий

— 99

Отенский, и жившие позднее Семен Шаховской, архимандрит Игнатий, братья Лихуды разрабатывали тему Софии. Вовсе не исключено, что афонец также уделил внимание столь серьезной и важной для понимания средневековой мудрости теме, тем более что известны его толкования некоторых иконографических символов, его же авторитет как интерпретатора и толкователя широко признан.

В указанной рукописи София истолковывается как огненноликая и огненнокрылая дева, восседающая на троне. На главе ее царский венец, в правой руке скипетр, в левой — свиток, на котором начертаны «неведомыя тайны сокровенныя». Софии предстоят слева и справа обращенные к ней Мария и Иоанн Предтеча, над ней помещается престол с книгой Завета (см. приложение). София порою отождествляется с Христом, понимаемым как Логос: «И Слово стало плотию и обитало с нами, полное благодати и истины» (Иоан., 1, 14). Иногда ее сближают с Богоматерью, вместившей неизреченное Слово и подарившей его людям. Но здесь можно усмотреть и символически выраженную философему, особый образ пластически воплощенной мудрости. Совпадение имени Софии с именем христианской мученицы Софьи, имевшей трех дочерей — Веру, Надежду, Любовь, открывало широкие возможности для поэтических ассоциаций и параллелей.

Этот возвышенный образ оказал большое воздействие на развитие всей духовной культуры Древней Руси. Он учил видеть сложность мира, вобравшего в себя непостижимое и постигаемое, духовное и телесное, горнее и дольнее, небесное и земное, мужское и женское — все многообразие и единство мироздания. Этот образ помогает по

— 100

нять и высокий уровень древнерусского искусства, в частности"живописи, имеющей столь притягательную силу не только благодаря прекрасному колориту и совершенной композиции, но и по причине глубокого и насыщенного внутреннего содержания этого «умозрения в красках» (Е. И. Трубецкой).

О том, что Максим оказывается причастным к древнерусской эстетике, свидетельствуют также его мысли о первообразах и иконах (см. 14, /, 485 — 494, 39, 244 — 253 и др.). Это лишний раз показывает энциклопедичность его познаний и–высокий авторитет как мудрого истолкователя сложной символики. Для современного исследователя эта сторона средневековой культуры указует на своеобразие развития философского знания в эпоху феодализма, далеко не сводимого к аналитическим и понятийно–логическим формам его существования.

У Максима нет привычного для нас систематизированного изложения определения философии, ее предмета и метода, но мысли об этом у него имеются, они рассеяны по многим его произведениям, что позволило О. В. Трахтенбергу сделать вывод: «У Максима Грека едва ли не впервые в русской литературе мы находим попытку выяснить место и значение философии» (118, 79). И хотя с этим трудно согласиться, поскольку о философии говорится в гораздо более ранних древнерусских памятниках, как переводных («Изборник 1073 г.»), так и оригинальных (у Климента Смолятича в XII в.), однако заслуги Грека и в этом отношении бесспорны.

— 101

 

2. КОРЕНЬ ЗЛА«СРЕБРОЛЮБИЕ»

Из всех назначений философии важнейшим в средние века считали наставление в добродетельной жизни. Как выразился старец Ферапонтова монастыря Паисий, «…нравяая философская учения творити» (10, л. 16об). И это не было чем?то новым. Еще Сократ «положил начало нравственной философии» (46, 108), перейдя от рассмотрения космоса к анализу души, знать которую, по его мнению, гораздо важнее, чем все мироздание. Добродетель же невозможна без различения добра и зла, без твердого соблюдения морали, без внимания голосу совести.

Отличительной особенностью средневекового сознания является распространение добра и зла на все мироздание, своеобразная «онтологизация морального' воззрения на мир» (О. Г. Дробницкий). В определенном смысле этот взгляд опирается на античную традицию, согласно которой мораль есть «космический миропорядок, проецирующийся на человека» (47, 25). Однако христианство вносит в нравственную связь микрокосма (человека) и макрокосма (мира) элемент непримиримой борьбы, вселенского противостояния добра, персонифицизируемого в образе бога, и зла, носителем которого является дьявол. От манихейской концепции христианское учение отличается тем, что зло не считается изначально существующим, что дьявол не равен богу по силе и влиянию.

Проблема существования зла в мире — одна из наиболее обсуждаемых в те времена. Перевод статьи о Платоне из «Суды», осуществленный Греком, начинается словами: «Платон философ глаголаше: благ убо въистину бог и всех благых виновен, а злых всех невиновен…» (5, л. 135). Эта

— 102

мысль, почерпнутая из Платоновой «Республики» (см. 139, 141), часто варьируется в сочинениях Максима. Зло понимается как пооча добра, отклонение от гармонии; оно не субстанционально, а порождается действием свободной воли, «самовластием». Оправдание бога как источника добра — теодицея —признается Греком: «Бог бо несть искуситель злым» (14, /, 389).

Что касается персонификации добра и зла, неукладывающейся в современном рассудочном мышлении, то она вызвана глубоко эмоциональным характером средневекового человека, со всей страстностью переживавшего свое бытие. Абстрактные категории нельзя любить или ненавидеть, а чувство требует направленности на определенный объект, независимо от того, реален он или создан воображением. Потому рисуется бог в самых возвышенных тонах, зато дьявол изображается в максимально отталкивающем обличье. Средневековое искусство успешно помогает представить эти полярные образы во всей их контрастности.

Дьявол творит зло руками людей, разжигая в них низменные инстинкты, подталкивая на дурные поступки. Его козни изображаются то сугубо натуралистически, как, например, в Киево–Печерском патерике (см. 79, 71), где бесы, слуги «князя тьмы», портят тесто, крадут вещи, принимают облик людей и животных; то предстают в весьма обобщенной и символической форме в виде непрестанной борьбы с «добром в самой душе человека, где, по словам Достоевского, «дьявол с богом борется, а поле битвы — сердца людей» (21, 4,440). Его отвратительные черты как бы проступают в лицах людей, искаженных злобой и пороками, а божественный облик словно просматривается в лицах добрых и справедливых людей — это пре

— 103

красно понимали художники прошлого, создавшие немало картин на данный сюжет.

Максим Грек не ведет мелочной борьбы с дьяволом, он не загоняет беса в рукомойник (как некоторые персонажи древнерусской литературы), не тычет пальцем в дурных людей, ибо нет человека, «иже без греха». Он, поднимаясь до высокого философского обобщения, выступает против зла как такового, он стремится пробудить души людей от нравственной спячки и научить их добру. Следуя своему духовному покровителю Максиму Исповед- • нику, он считает, что уклонение ко злу проистекает из?за пренебрежения нравственным самосовершенствованием («умнаго делания небрежением») и от искушения низменными чувствами («от своемя похоти влеком»). От неверного движения души может произойти не только падение, но даже погибель человека, по словам апостола Иакова: «Таже похоть заченши ражает грех: грех же содеян раждает смерть» (14, /, 389).

Человек стоит на распутье, увлекаемый как к добру, так и ко злу. Три силы добра («естественная семена, и святыя силы, и доброе изволение») противостоят трем силам зла («страсти, бесове и злое изволение»). Здесь Максим соглашается с мнением Исповедника о доброте человека от природы, ибо «естественная семена» добра уже заложены в нем. В другом, месте Грек выделяет трех иных «крепких противоборцов» добра: бесов, звезды (астрологию) и страсти (14, 2, 60). Афонец выступает против показной добродетели тех, кто «тщесл–авия бо ради добродетель стяжаша»; он считает, что «украшатися человеколепными нравы» нужно «не ко угождению человеком», а для собственного блага (14, /, 76). В духе Сократа он выделяет «забвение» высокого предназначения человека

— 104

и «неведение» правильного поведения главными причинами пороков.

Прежде всего, считает Максим, следует очистить душу от омрачающего, ее гнева: «Иде же бо гнев и ярость обладают, ту и всякое души нестроение и безобразие и бесчиние… уму ослепленну уже бывшу и омрачившуся бурею гневною» (там же, 24). Нужно наполниться духом кротости и любви, терпеливо научая братьев своих добру: «Кроткое и тихое и еже ко злобам человеческим терпеливое зело потребно есть всем вкупе верным…» (там же, 51). Люди, ополчающиеся друг на друга, похожи на диких зверей, пожирающих слабейшего. «Гнев зверский» нужно сменить на любовь человеческую. Кроткое смирение необходимо не только для спокойной жизни, оно просветляет и сохраняет разум. Как пишется в Азбуковнике, «…иде же смиренномудрия глубина, тамо и сокровеное сокровище премудрости» (67, 111). Ярость ведет к временному заблуждению, а кротость — к вечной истине.

Велик грех гордыни, от него и лучший из ангелов стал богоборцем дьяволом, а Адам «из рая изгнан бысть, и смерти и тлению подпаде» (14, /, 546). От него проистекают самолюбие и тщеславие. «Славы похоть» рождает зависть, а «зависть ражает всяческий образ губителен». Вредной является и праздность, которую надо трудом побеждать: «Бегай праздности губителныя, деланием же рук отгоняй уныние мысли своея» (14, 2, 28 — 29).

Но самым опасным злом Максим считает все более овладевающее людьми «сребролюбие», призрачную погоню за золотым тельцом — «корень всех злых сребролюбие». Ненасытная погоня за богатством опустошает человека: «Николи же бо сытость приемлет собрание злату и сребру. Люто

— 105

бо, люто воистинну желание злата и всех зол виновно…» (там же, 110). Всепожирающему огню «сребролюбия и лихомания» нужно противопоставить «нестяжательное житие», отказ от погони за мирскими благами и стремление к благам духовным. Познание и научение нравственной жизни есть «едина премудрость и художество истинно», т. е. подлинная философия, понимаемая как истинная наука, как жизнестроительное учение, как великое и возвышенное искусство жить достойно человеческого предначертания.

Для мятущейся человеческой души необходима надежная опора в виде правильного учения. Максим рассматривает важнейшие этические концепции, как древние, так и ему современные. Эллинское язычество не может служить примером, ибо чему могут научить Зевс, «бесяся похотию блудной»; «богини сварящася яблока деля златаго^ (знаменитый суд Париса); «ниже боги между собою бои составляюща и копия друг на друга мечущи» (14, 1', 68). Вся эта пестрая толпа олимпийцев, нравы которой столь близки нравам не безупречных, в христианском понимании, древних греков, далека от образца, нравственного поведения. Не принимает афонец этических концепций Хрисиппа (за «гордость излишнюю») и Эпикура (за стремление «наслаждатися всяким образом»). Отрицает мыслитель и мусульманскую доктрину, «агарянскую прелесть», за то, что она соблазняет людей в. райское блаженство плотскими радостями: плодами, благоуханиями и прелестными гуриями. Исследуя генеалогию морали, Максим по библейской традиции «первым в человеческом естестве» грехом считает гордость «первозданного Адама».

Наиболее обстоятельно Грек анализирует иудеохристианскую

— 106

линию морали в лице Авраама, Моисея и Христа, «законоположников жительству богоугодному». Праотец Авраам, идолов сокрушив, установил монотеистическую веру, и через него бог восстановил союз с людьми, утраченный Адамом и Евой. Бог дает Аврааму «закон ненаписан», а позднее пророк и вождь еврейского народа Моисей получает от господа «закон написан в скрижалех» с начертанными на них заповедями. Но этот закон, хороший для одного народа, не носит вселенского характера. Возникшее на его основе и в борьбе с ним христианство приобретает характер мировой религии. Христос пришел не «разорити закона… но исполнити», сделать его лучше — «несовершена суща совершити». Закон Моисеев как закон карающий борется не с причиной зла, а с efto последствиями («концы точию греховныа казни подлагает»). «А Новаго завета евангельскый закон и самая начала предизочтеных грехов повинны являет страшному оному судищу» (там же, 83). Максим приводит известное изречение Христа о греховном помысле: «…всякий, кто смотрит на женщину с вожделением, уже прелюбодействовал с ней в сердце своем» (Матф., 5, 28). Это стремление бороться со злом на самой ранней стадии — в умах и сердцах людей — делает евангельское учение, по мысли афонца, наиболее совершенным.

Размышления Максима Грека основываются на христианской морали, которая для своего времени и тогдашнего общества сыграла несомненную роль.

В смысле отвлеченного философствования античность была выше, но в настойчивом утверждении морали, сколь бы ограниченной она нам ни виделась, средневековье оказалось сильнее. Иустин Философ, испытавший учения стоиков, перипатетиков

— 107

, пифагорейцев, платоников, был поражен словами одного старца, обратившего его в христианство: «Так ты любитель умствований, а не дела и истины? И не заботишься более быть деятельным мудрецом, а не софистом?» (62, 147). Ведь и марксизм возвысился над многими философскими системами XIX в. во многом благодаря обращению к практике, что четко выразил Маркс в известных «Тезисах о Фейербахе».

Максим Грек всей своей жизнью, особенно в суровых испытаниях, постигших его в России, убедительно показывает, что не отвлеченное теоретизирование, а практическое исполнение своего нравственного долга есть утверждение правоты исповедуемых идей; что истинной может считаться лишь та философия, которая занимается не бесплодным мудрствованием, а учит человека добродетельной жизни. Он призывает к нравственному бодрствованию, к борьбе во имя добра. Не следует уподобляться, по словам Гомера, тому «мужу несмыслену», который, лишь попав в беду, «егда уж не может пособити себе», вспоминает о морали. Но следует, стойко борясь с трудностями, не предаваясь унынию (ибо оно тоже грех), идти к добру. Легкая жизнь, «просторный путь», ведет к погибели, а трудная, «тесный путь», приводит к спасению: «Тесным путем шествуй всею ногою, да сподобятся ноги твоя стати на пространном небесном отечестве» (14,2, 21). Такова диалектика жизни: преодоление трудностей делает человека стойким и более совершенным, а беззаботное существование ведет к деградации личности, ее нравственному упадку.

В рукописном сборнике, где содержится переведенный с латинского языка «Тропник», название которого указывает на истинную тропу спасения,

— 108

есть многозначительная приписка, сделанная русским переписчиком. Вдвое большими буквами, чтобы подчеркнуть значимость слов (палеографические особенности в рукописных книгах имеют нередко содержательный смысл, их используют для акцентирования наиболее важных мыслей — встречается, например, выделенное чернилами красного цвета определение философии), писец выражает такую мысль: «И се есть истинный философ, иже кто душу свою спасет от веяныя муки. И се есть чюдный мудрец, иже кто свободитъся от сетей бесовских, сему лепо есть ревновати» (119, л. 176 об. — 177). Максим близок к подобному представлению о философии и философах. И не только он. Этическое учение как вершина философии выделяется многими мыслителями, например Петраркой, считавшим, что «предпочтительнее стремиться к добру, чем познавать истину» (16, 50). В Новое время к этому присоединяется Кант, а в XX в. — Альберт Швейцер. Речь идет, таким образом, о своеобразном этически акцентированном понимании философии, проходящем через всю историю ее развития.

Среди многообразных по стилю и жанру сочинений Максима есть «Предисловие житию соловецких чудотворцев», в котором мыслитель раскрывает значение подвига Зосимы и Савватия, основавших на безлюдном острове один из очагов древнерусской культуры, а затем и государственности. Не философы это сделали и не книжники, а мудрые подвижники, чья деятельность привела к преображению сурового северного края. Активное утверждение добра афонец ставит выше самого изощренного мудрствования. Он сравнивает «философских словес суетное поучение» со стройным кипарисом, не приносящим плодов и

— 109

только «очесам единем дарова наслажение свое». А нравственное учение сравнивается им со смоковницей, не столь красивой, «стропотными ветвьми оградися», но приносящей «медоточные плоды», наслаждающие гортань и питающие людей (14, 3, 264). Сравнение созерцательной философии с бесплодным кипарисом встречается у Максима неоднократно. Он отдает предпочтение плодоносящей смоковнице — «нравной философии», считая ее наиболее полезным жизнестроительным учением. Мудрого же наставника Максим Грек сравнивает с врачом, который исцеляет души людей, — образ, восходящий к античной и библейской традициям.

 

3. ДИАЛЕКТИКА ДОБРА И ЗЛА

Если философия Нового времени в лице Гегеля создает панлогизм как систему всеобщего господства рационального мышления, то средневековье порождает не менее оригинальную концепцию п. анэтизма, в которой моральной интерпретации подвергаются все явления бытия и сознания. Почему происходят землетрясения, потопы, войны, голод, крушение царств, оскудение разума? Да потому, что бог в гневе своем наказывает людей за прегрешения, не погубить их желая, но стремясь наставить на путь истины. Когда древнерусский летописец описывает разорение 'Русской земли от половецких набегов, он восклицает: «Да никто же дерзнеть рещи: яко ненавидимы богом есмы!» (96, /, стлб. 225). Чем сильнее прегрешения, тем тяжелее карающий меч. Именно моральной деградацией объясняет Максим падение древних царств — «Рима ли, или Афин, или Византии… честныя уставы преступающых…» (14, /, 199).

— 110

Дьявол тоже не дремлет. Не обладая могуществом бога, он действует в основном через души людей: натравливает одного правителя на другого, организует междоусобную брань, разжигает сословную вражду, поощряет тиранов и преследует праведников. Интересно проследить, как афонец протягивает нить от жестокого набега крымского хана Мехмет–Гирея к учителю его — пророку Магомету, который, являясь, по христианскому пониманию, одним из лжепророков, служит самому дьяволу. Правда, Максим не берется судить, по какой именно причине произошел набег (осторожность в мышлении присуща ему), однако, показывая вероломство хана, клявшегося в вечной дружбе Василию III, он указует на всю скверну питающего его сатанинского источника: «Яко же бо не мощно ест от тмы свету пройти или от желчи сладости, сице не возможно ест и от 'нечестиваго пройти истине, седалище бо и жилище суще самого сатаны, отца лгании, есть нечестиваго сердце» (102, 112 — 113).

И хотя дьявол не равен богу в своем могуществе, получается удивительная вещь: мир не может существовать без этой «брани», она ведется постоянно, с 4–го дня творения, когда светоносный ангел Люцифер за свою гордыню был свергнут в бездну ада и начал сколачивать легионы бесов против творца и всего человечества, что красочно описывает Мильтон в «Потерянном рае». Борьба двух мировых сил ведется постоянно и всюду — в природе, в обществе, в душах людей. Они составляют две противоположности, противоречие между которыми есть движущая сила мирового универсума.

Перед нами выраженная в символической форме, подвергнутая моральному истолкованию средневековая

— 111

интерпретация основного закона развития, «ядра диалектики».

Коренящиеся с древнейших времен в сознании человека представления о противоречивости бытия принимают порою в эпоху феодализма облик «мистической натурфилософии», одним из крупнейших представителей которой в Европе является Бёме, оказавший влияние на немецкий классический идеализм. В его «концепции исконной двойственности сущего» прослеживается диалектика «единства и борьбы противоположностей, и притом не только как принципа структуры, но и как принципа динамики всего сущего» (60, 84 — 85). И Грек, ссылаясь на Максима Исповедника, считает, — что «ум наш посреде есть двою некоею, коеждо своя действующю, овому убо добродетель, овому же злобу» (14, /, 390 — 391). Он принимает средневековую диалектику добра и зла.

Нелегко различить две эти противоположности, ибо дьявол, увлекая людей ко злу, маскирует его под добро, прельщая обманчивой внешностью. Он использует человеческие слабости, как «хитр ловец», забрасывающий каждому свою «приваду». Если любит человек покушать, то дьявол увлекает его в грех через чревоугодие; если неравнодушен к противоположному полу — через прелюбодейство; если тщеславен — увлекает неразумного на верх славы, сталкивая затем в бездну презрения. Не так поступает заботящийся о людях господь. Максим сравнивает его с искусным врачом, которыйкаждому человеческому недугу назначает свое лечение: «Премудр бо и душеспасителен врачь сый Господь… не едину лечбу всем такожде сотворяет; но противно стужающей болезни…» (14, 2, 71).

Чревоугоднику он назначает пост, блудливому — воздержание, славолюбцу — смирение. А чтобы

— 112

люди не прельщались обманчивой внешностью, вседержитель красоту может исказить болезнью, физическую силу поразить немощью, богатства лишить разорением. Нерушима вера в добро, не следует сомневаться в его мудрости. Даже когда «душеспасителен врач» причиняет боль, он подобен хирургу, излечивающему от гангрены и проказы: «…гаграны губительныя и злыя проказы разженным железом и бритвою лечит и посыпает на тех по нужи лютейша зелия» (там же, 72 — 73). Человек должен разбираться в диалектике добра и зла, понимая их несовместимость и в то же время необходимую взаимодополняемость как живое контрастное единство. '

Противоречивость сущего понималась по древней традиции и как борьба света стьмой. Уже у Платона явственно проступают первые ростки «мировой антично–средневековой философии света» (А. Ф. Лосев). Филон вычленяет 5 степеней материализации света: бог, Логос, душа человека, солнце и звезды, тьма. Плотин и особенно Дионисий Ареопагит создают учение об эманации божественного света и его иерархичности (см. 31). В. В. Бычков выделяет в византийском понимании тройной смысл оппозиции «свет — тьма»: гносеологический (знание — незнание), нравственный (добро — зло), эстетический (прекрасное — безобразное). Учение о «Фаворском свете» развивают исихасты, особенно на Афоне.

Все это не прошло мимо Максима. Он называет Параклита, духа истины, «светообразным», «огнедухновенным», отгоняющим мрак невежества (11, л. 706 об). Бог у него — свет, «истиною и силою светлейша и солнца», «трисолнечный свет». Евангельское учение — «свет же совершен». Если добрые дела любят свет, то злые — предпочитают

— 113

тьму: «И возлюбишя человецы тму паче, нежели свет; беша бо дела их лукава» (4, /, 155). «Отложим дела тьмы, — призывает мыслитель, — облечемся в оружие света». О своих усилиях он пишет: «…расточити тщуся сопротивную египетскую тьму пресветлым светом апостольскиа истины» (там же, 237 — 238).

В понимании мира как непримиримой борьбы двух начал вместе с диалектикой проявляют себя категоричность и максимализм средневекового сознания, отказывающегося признать взаимопроникновение противоположностей. «Кое бо сообщение свету ко тьме?» — восклицает Максим. Да или нет, свет или тьма — таков принцип резко контрастного средневекового миропонимания, отразившегося в искусстве, религии, философии, во всех формах жизни. Если не от бога, то от дьявола — такова логика этого мышления. Если книги' не «богодухновенны», значит, они «бесодухновенны», что доказывает Грек в критике Корана и обличении «мысленного волка» Магомета. Мусульманские же богословы не менее выразительно отзываются о христианском учении. Этот дух нетерпимости, впрочем у афонца проявляющийся далеко не всегда, отражает наступательный характер средневековой, да и не только средневековой, идеологии в условиях напряженной борьбы между странами Запада и Востока.

Борьба шла и внутри европейских стран, в ходе нее антихристами и слугами дьявола называли политических противников, начиная от папы римского, Лютера, Кальвина и кончая представителями различных ересей. При этом каждый убежден в своей правоте. Томас Мюнцер заявляет, что «тот, кто не чувствует в себе духа Христа… он — часть дьявола» (21, 2, 114). Эта тенденциозность, 8 м. н. громов

— 114

необходимая для стимулирования социальной активности, проявляется и в Новое время. Петра I многие на Руси считали Антихристом, подобное же клеймо получает Надолеон.

Разумеется, Грека нельзя считать крупным пред. ставителем средневековой или возрожденческой диалектики, сравнимым с Эриугеной, Кузанским или Бёме. Он в этом отношении не оригинален, разделяя в рамках господствовавшей монистической концепции дуалистическое представление о борьбе двух противоположных начал. Важно подчеркнуть то, что средние века не были эпохой господства одной метафизики, как эю иногда представляется. Важно и то, что средневековая доктрина добра и зла, света и тьмы воспринималась не только как субъективная диалектика сознания, но и как объективная диалектика самого бытия.

Что касается общей оценки Максима Грека, «который не может быть назван «оригинальным» философом» (139, 113), «глубоким» или «творческим мыслителем» (Д. Хеини), то на это можно ответить следующее. Разве только в оригинальности состоит ценность идей?

Философы ценятся не столько по оригинальности, новизне, сколько по глубине мудрости. Средневековье не поощряло оригинального сочинительства иных концепций, оно создавало мощь традиций и величие фундаментальных систем. В традиционности не только слабость, но и сила всех цивилизаций прошлого, длительной практикой вырабатывавших устойчивые социальные, политические, идеологические основы своего бытия. «Котораа земля переставливает обычьи свои, и та земля не долго стоит», — считал современник Максима Берсень–Беклемишев (92, 142). Если в последующие эпохи некоторые честолюбцы

— 115

пытаются чужие идеи выдать за свои, то средневековые авторы свои идеи порою намеренно приписывали великим предшественникам. Мыслителей той поры интересовало не авторское право, связанное с личной славой или коммерческим расчетом, столь характерными для новоевропейского сознания, но ценность^ мысли как таковой. Восхищаясь истиной, они не связывали с ней свое имя, не пытались монополизировать ее, сделать источником дохода. Максим сравнивает себя не с архитектором, который на. костях разрушенного строит свою, непременно свою. постройку, но со строителем, который, бережно сохраняя воздвигнутое, кладет свои камни, на прочном основании переживущие века: «…начах еже ко древнему и новая прикладавати к иже древле водруженному твердо каменному столпу… яко да и новая о твердем оном крепко утвердятся» (14,3, 268).

Средневековую культуру, в том числе философию, нельзя прямолинейно сравнивать с современной. Она имеет свои каноны, свои принципы, свои идеалы. Однообразной и неинтересной она представляется лишь непросвещенному уму. Только на один сюжет — Мария с младенцем — было создано на Руси свыше двухсот различных иконографических типов, которые варьируются и преломляются с неисчерпаемым разнообразием в творчестве многих иконописцев. И Максим подобен не великим мастерам эпохи Возрождения, а тем скромным, но талантливым художникам средневековья, которые, обращаясь к первозданным архетипам, наполняли традиционные сюжеты. своеобразием своей эпохи и неповторимостью своей души.

Многие исследователи отмечают традиционализм средневековья. «Характерными свойствами 8*

— 116

средневекового мышления вообще и философского в частности являются ретроспективность и тради"ционализм, т, е. обращенность в прошлое. Чем древнее, тем подлиннее, чем подлиннее, тем истиннее — такова максима средневекового сознания» (86, 9). Вместе с тем традиционализм, обеспечивавший стабильность феодального общества, не был единственной доминантой в те времена. Не только глубокое почитание древних святынь, но и устремленность в будущее, чаяние нового века, жажда обновления характерны для средних веков. Это для нас, спустя сотни лет, средневековье представляется отжившим строем; для людей же того времени их эпоха была наполнена биением жизни, молодостью, современностью. И та Русь, которую мы сейчас называем Древней, была когдато юной, молодой, полной нерастраченных сил и надежд на будущее. Новыми людьми называет Иларион своих современников, а летописец изрекает: «Ветхая мимо идоша, и се быша новая» (96, 1, стлб. 120).

— 117