Втянув голову в плечи, не глядя ни налево, ни направо, Лаурьен Тибольд шел по улицам чужого ему города. Правда, несколько лет назад отец брал его с собой в Кёльн и показывал церкви и соборы, городскую стену, ратушу, рынки, — Лаурьен тогда ни на секунду не переставал удивляться. Но сегодня его гораздо больше интересовало, как бы целым и невредимым добраться до схолариума. Дома, на Нижнем Рейне, ему поведали, что студенты имеют обыкновение подкарауливать новичков и заманивать их к себе, потому что бурсы и коллегиумы не могут похвастаться особым богатством, а каждый новый студент означает пополнение опустевшей кассы. Конечно, у Лаурьена уже было место в схолариуме, но подобные слухи внушают беспокойство, и он не мог не испытывать страха. А вдруг кто-нибудь заметит, что он собирается учиться, схватит его за рукав и потащит к себе? Но если он и дальше не будет поднимать глаз от булыжников и устилающих улицу досок, он никогда в жизни так и не отыщет свой схолариум. Ему нужно с чувством собственного достоинства смотреть прямо и делать вид, что у него и мысли нет стать новым членом университета. А если его и правда кто-нибудь спросит, он ответит, что ищет друга.

Перед ним оказался рынок, на который торговцы и крестьяне сгоняли скот. Воняло навозом и мочой, плетки стучали по пыльной, твердой земле, коровы ревели, рыночные торговки пронзительно кричали. Лаурьен робко спросил у одного из торговцев, как пройти на Сант-Гереонштрасе, где находился его схолариум. Человек плеткой показал в сторону нижней части рынка и объяснил, что нужно пересечь Шмирштрасе, пройти мимо больницы и потом все время держаться левой руки.

Лаурьен тихонько поблагодарил. Он снова неосознанно втянул голову в плечи и побрел дальше, согреваемый лучами солнца. «Они могут даже зубы выбить, — нашептывал ему коварный студент на одном из семейных праздников. — А еще они одевают новичка в звериную шкуру, бросают его в воду и заставляют барахтаться до тех пор, пока тот не начнет тонуть, и только потом выуживают из воды». Да, ему придется есть фекалии, запрятанные в паштет, и только проглотив два-три куска, Лаурьен заметит, что попало к нему в желудок.

«Ты не должен верить всему, что рассказывают про студентов. Не бойся, тебя они не тронут, к тому же Домициан замолвит за тебя словечко, об этом я позаботился» — такими словами пытался успокоить Лаурьена отец, когда тот поделился с ним своими опасениями. Младший Тибольд не отличался здоровьем. При первом же купании в холодной воде он подхватит инфлюэнцу, а от фекалий его желудок, видимо, уже никогда не оправится. От одной только мысли о подобных перспективах он покрывался потом. Если все, что рассказывают, правда, то ему не хочется учиться, лучше уж сразу вернуться домой и стать, как отец, простым переписчиком.

Он поднял глаза. Город внушал ему страх. Он ощущал себя бесконечно одиноким, его раздирали противоречивые чувства: безмерный ужас перед неизвестностью и страстное желание учиться. Никто не обращал на него внимания. Звонили колокола, мимо шли люди, женщины кричали друг другу из окон, дети носились по улицам, в колодцах отражались сотни солнц. Пожалуй, следует еще раз спросить дорогу, чтобы почувствовать безграничное облегчение, потому что он уже близок к цели.

Но уже на Шмирштрасе он еще раз очень испугался. Здесь располагались сплошные пивные, грязи тут было еще больше; в отбросах копались нищие, они выуживали кости и всякую дрянь и совали под нос Лаурьену: «Смотри, какой свиной кострец, жаль, что не осталось ни кусочка мяса, но и на этом можно заработать монету-другую, правильно?»

Высунувшаяся из окна старуха завопила на непонятном для Лаурьена языке, и он пошел быстрее, а вскоре и вовсе припустил бегом, не осмеливаясь спросить, далеко ли еще до цели. Наконец он добрался до маленького переулка. Наверняка это Катценбаух, потому что по левую сторону больница, у ворот которой прямо на земле расположилось несколько попрошаек. Свернув налево, Лаурьен слегка расслабился.

Переулок был узкий и грязный, но спокойный. По нему шло всего несколько человек. В самом начале были видны развалины рухнувшего дома. Рядом разместилось неуклюжее строение с узкими зарешеченными окнами и обитой железом дверью. Судя по описаниям отца, это и был схолариум. Лаурьен подумал, что здесь на столы, а возможно, и в головы школяров попадает совсем мало света. Сердце подскакивало аж до самого горла. Прежде чем позвонить, он прислушался. Но внутри было тихо, только со Шмирштрасе до этого мрачного, тесного закутка доносился деловой гвалт. Лаурьен потянул за шнур звонка.

Открывший дверь каноник показался ему просто карликом. Он даже не доставал Лаурьену до плеча. Над худеньким торсом — симпатичное лицо и редкие светлые волосы. Глаза беспокойные, все тело, несмотря на крошечные размеры, в постоянном торопливом движении. Возле рта Лаурьен заметил резкие морщины, а за высоким лбом наверняка таились тяжелые мысли. Мариус де Сверте — так каноник представился Лаурьену — в качестве выборного приора руководил данным схолариумом, направляя свои усилия на сохранение его традиций. И прежде всего он должен был заставлять студентов говорить только на латыни. Он провел Лаурьена по коридорам, показал спальное помещение и рефекториум, который одновременно служил и как paedagogicum для тех, кому нужно было нагонять учебный материал. Лаурьену было не по себе.

Он не хотел показаться невежливым и старался, отвечая де Сверте, смотреть вниз, но необходимость постоянно наклонять голову очень его смущала. Правда, казалось, что де Сверте нет до этого дела. Он говорил дружелюбно, хотя и весьма категорично; летал по комнатам на своих коротких тонких ножках подобно духу воздуха, демонстрируя то одно, то другое, и создавалось впечатление, что мысли постоянно слегка опережают это хрупкое тельце.

— Зимой мы встаем в пять часов, летом в четыре, потому что лекции начинаются рано, — объяснил де Сверте на латыни, сворачивая в коридоре за очередной угол. — В sext prandium, ближе к vesper — села. — Де Сверте остановился и поднял глаза: — К обеду полагается кружка пива. Входная дверь закрывается на ночь completurium. Не оговоренное специально отсутствие в ночное время строго запрещено и влечет за собой суровое наказание. Ах да, вот еще что: Фредерико Касалл, один из наших магистров, во второй половине дня будет нагонять с тобой учебный материал за пропущенные месяцы.

К этому моменту они добрались до конца коридора. Де Сверте открыл дверь. Прямо перед ними лежал залитый нежным солнцем сад.

— Для праздного времяпрепровождения возможности здесь практически нет, — объяснил не вышедший ростом приор с пренебрежением в голосе, — но если ты почувствуешь склонность к созерцательности, то имеешь право посидеть в саду или погулять по этим дорожкам. Твой отец был копиистом?

Лаурьен насторожился.

— Да, он был переписчиком.

Что общего между его отцом и склонностью к созерцательности? Мысли карлика, видимо, подобны его жестам: скачут так, что предугадать их невозможно.

— Ты же знаешь, что адвокат фон Земпер, на которого работал твой отец, позаботился о том, чтобы ты мог здесь жить и учиться. Домициан фон Земпер тоже живет в нашем схолариуме, хотя его отец вполне в состоянии снять для него отдельное жилье. Так что, если у тебя будут вопросы, обращайся к нему. А теперь устраивайся, разбирай свои вещи. Сейчас принесу тебе плащ, такие носят все артисты. Ходить без плаща не положено. А в ближайшие дни тебе назначат собеседование.

Чуть позже Лаурьен уже сидел один в мрачной спальне. Он осмотрелся. Пять лежаков, в соседней комнате еще десять, так говорил приор. На стене мятый кусок пергамента с изречением: «Homo res naturalis est».

Лаурьен устал, он был буквально на последнем издыхании: два дня провел в дороге, ночью почти не спал и уже на рассвете заспешил дальше. Ступни горели. Мысли текли медленно и лениво, им очень хотелось отдохнуть. На постели лежал полученный от приора коричневый плащ с поясом и капюшоном.

Лаурьен встал и повесил свой новый наряд на гвоздь. А потом лег на набитый соломой матрац и уставился в узкое зарешеченное окно. Ему не видно было ни неба, ни солнца, только сваленные один на другой камни — целое окно разбитых камней. Остатки соседних руин.

Кто-то осторожно потряс его за плечо. «Наверное, я уснул», — успел подумать Лаурьен, открыл глаза и увидел прямо перед собой парня его лет в темном плаще артиста. Наверняка это Домициан. Лаурьен приподнялся.

Студент сел на единственную имеющуюся в комнате скамейку и подпер голову руками. Его яркие голубые глаза под светлыми локонами смеялись, в них спряталась молчаливая издевка. Он спросил, удалось ли Лаурьену отдохнуть.

— Я еще не совсем пришел в себя, — робко принялся оправдываться Лаурьен, — я пролежал несколько месяцев в лихорадке, потому и не смог явиться вовремя, к началу семестра. А ты Домициан?

— А кто же еще, — ответил собеседник. — Значит, ты произвел на моего отца хорошее впечатление, если уж он так за тебя хлопочет.

— Я учился только в латинской школе, — тихо ответил Лаурьен.

Домициан засмеялся:

— Ну, насколько я слышал, у тебя светлая голова. Что ты хочешь изучать? Юриспруденцию?

Лаурьен покачал головой. Право? Нет, он хотел закончить просто артистический факультет. Освоить семь свободных искусств. Septem artes liberales. «В этом есть привкус свободы», — сказал ему отец.

— Я бы только хотел доучиться до бакалавра, — пробормотал Лаурьен, понизив голос, как будто сказал что-то неприличное.

Домициан кивнул и встал. Повернулся к окну и уставился на обрушившуюся стену.

— Пропущенное тебе объяснит магистр, а вот что узнал здесь я, больше года проторчав на факультете как попавший в болото бык, это ты узнаешь прямо сейчас. Здесь всё делят и рвут на кусочки, разбирают на части и, если повезет, снова собирают в целое. Чаще всего не везет, и раскуроченное таковым и остается. Ты в курсе, что разделить и разобрать на части можно всё, даже такие вещи, которые существуют только как совокупность? Как будто некто отрывает от тебя руки и ноги, а потом говорит: это нога, это рука, а ты — человек понял, что я имею в виду?

Лаурьен все еще сидел на постели и не сводил глаз с висящего на стене плаща, символа его факультета.

— Ты меня понял?

Лаурьен весь сжался: нет, не понял, да и почему он должен это понимать, ведь он учился только в латинской школе.

Домициан испытующе посмотрел на него. И неожиданно сменил тему:

— Твое прибытие следует отпраздновать, я уже говорил об этом со своим отцом. Он снабдит тебя деньгами. А теперь одевайся. Уже hora vespera, сейчас ужин, а потом все идут на молебен в часовню Святого Бонифация. Мне нужно торопиться. На этой неделе я hebdomadarius, у меня постоянно куча каких-то дел, сейчас, например, я должен накормить щеглов и поставить свечку перед статуей Святой Девы.

За длинными столами молча ели. Овсяную кашу с миндалем и овощной паштет, к которому полагалась кружка пива. Во главе самого большого стола сидел Мариус де Сверте, старавшийся сдерживать свои нервические подергивания, что давалось ему явно с большим трудом. Рядом, низко склонившись над тарелкой, ел его помощник-надзиратель, жилистый рыжеволосый парень с острыми глазами и бездонным желудком. Ему полагалось следить за студентами. Как раз сейчас чтец читал отрывок из латинского трактата. Лаурьен украдкой осмотрелся. Справа от надзирателя он обнаружил темноволосого Зигера Ломбарди, одного из магистров, который тоже жил в схолариуме. «Еще совсем молодой, лет двадцать пять», — прикинул Лаурьен; Ломбарди приветливо поздоровался с ним у рефекториума, а потом отошел в сторону, препоручив все остальное карлику де Сверте. На этом скудные познания Лаурьена о собравшихся обитателях схолариума заканчивались. Служанки уже внесли тарелки и дымящиеся миски. После еды де Сверте поднялся и в честь Лаурьена в очередной раз перечислил все правила.

Согласно оным запрещалось производить шум днем или ночью, петь, входить в схолариум или выходить из него после закрытия ворот, неприлично вести себя с кухонной прислугой женского пола. Считалось недопустимым играть в карты и кости, недостойным мнилось бросать тень на школяров вообще и приводить в схолариум женщин…

Перечисление продолжалось довольно долго. С застывшим лицом Лаурьен сидел на жесткой скамье, низко опустив голову. Здесь позволялось спать, есть и учиться, больше ничего. Как и в его латинской школе.

После окончания мессы они должны торчать в своих спальнях. Но и там невозможно чувствовать себя свободным, как «успокоил» его Домициан, потому что приор и надзиратель бесшумно шныряют по коридорам, прикладывая ухо к каждой двери.

После вечерней службы де Сверте взмахом руки подозвал Домициана и поручил заскочить к магистру Касаллу за книгой. Домициан может взять с собой нового студента, добавил он, чтобы тот сразу же представился магистру. Но вернуться они должны не позже чем через час.

Город предоставил в распоряжение Касалла дом возле больницы Святого Андреаса, довольно близко от схолариума. Они шли быстро, как и велел приор, и добрались до залитого вечерним солнцем здания буквально за четверть часа. Потянули за шнурок от звонка. Никакого ответа. Внезапно кто-то закричал. Оба студента испуганно подняли глаза на закрытые окна, из-за которых через небольшие промежутки времени доносились крики и стоны.

— Это женщина, — прошептал Лаурьен, подойдя ближе к входной двери.

Домициан кивнул:

— Да, это его жена… жена магистра. Не обращай внимания, делай вид, что ничего не слышишь. Сейчас нам откроют, а мы как будто знать ничего не знаем.

И правда, дверь открылась. Служанка предложила студентам войти. Она провела их в кабинет магистра и попросила немножко подождать. После этого шмыгнула обратно на кухню. Лаурьен осмотрелся. На столе было свалено штук двадцать книг. Но сделать несколько шагов, чтобы прочитать названия, он не осмелился, стоял не шевелясь. Снова раздался крик.

Домициан подошел к столу и провел указательным пальцем по обложке:

— Это Цицерон. «De invention». А вон, видишь, — он показал на другую книгу, — «О логике» Боэция.

Лаурьен растерянно кивнул. Как только Домициан может делать вид, что ничего не слышит, что понятия не имеет об этих жалобных стонах наверху?! А ведь они доносятся как будто с небес! И вдруг стало тихо, а затем раздались шаги по лестнице над ними, и вскоре дверь открылась.

Перед ними стоял Касалл.

— А, господа студенты, вы пришли за «Оратором». А ты наверняка новенький. Лаурьен, если не ошибаюсь?

Лаурьен весь сжался. У Касалла было восковое лицо, распухшее и напоминающее маску. Кожа словно посыпана белой пудрой. Магистр пристально смотрел на Лаурьена своими черными глазами.

— Я буду преподавать тебе trivium: грамматику, риторику, диалектику.

Касалл отвернулся и принялся искать на столе «Оратора», наконец обнаружил его и с многозначительной улыбкой протянул Домициану:

— Глаз с нее не спускай. Обычно ее держат на цепи в библиотеке, как собаку на привязи, — он засмеялся, — а то, что приходится держать на цепи, как правило, таит в себе опасность, потому что умеет кусаться и наносит людям телесные повреждения. А теперь идите.

Они развернулись и вышли из комнаты. Лаурьен все время прислушивался. Криков больше не было.

Как раз в тот самый момент, когда Домициан и Лаурьен оказались на улице, одновременно зазвенели все колокола. От этого трезвона закладывало уши. Две служанки ругались, стоя у дверей, а две монахини с благоговейными песнопениями направлялись в сторону церкви Святого Андреаса. Лаурьен заткнул уши. Его латинская школа располагалась в крошечном городке, а Кёльн, с его деловой суетой и гвалтом, казался ему огромным.

Пока они шли к схолариуму, Домициан все время крепко прижимал книгу к плащу.

— Ну и какое у тебя сложилось о нем впечатление? — Задавая этот вопрос, Домициан не смог удержаться от сарказма.

— О ком?

— О Касалле. Как ты думаешь, он многому тебя научит?

— Не знаю… Домициан… — Лаурьен остановился и схватил спутника за рукав: — Это и правда была его жена, это он жену бил?

Домициан кивнул, и тут вдруг Лаурьен заметил, что в его лазоревых глазах появилась какая-то злая горечь.

— Да. Об этом знают все. Это у него такой способ выявлять, что есть ложь, а что — истина. Но он имеет полное право. Фома Аквинский говорит о тройном несовершенстве женщины; ее следует правильно воспитывать, потому что у нее есть воля, но нет способности к познанию, как у животных. Понятно?

Лаурьен ничего не понял, и Домициан мрачно добавил, что в Кёльне человек сталкивается с абсолютно новым взглядом на мир. Скоро он и сам это заметит. Лаурьен кивнул. Безусловно, пока еще у него не сложилось собственного представления, но ведь именно поэтому его сюда и послали. Чтобы он научился правильно смотреть на мир.

Чуть позже он беспокойно метался в своей постели и прислушивался к чужому дыханию, в ушах у него все еще гремели звуки прошедшего дня: колокола, крики, голос Касалла. Только теперь он осознал, что этот голос все время звучал у него в голове. Странный голос, всё на одной ноте, — тон, который никогда не меняется.

— Лаурьен? Ты спишь?

К нему повернулся Домициан, кровать которого стояла рядом.

— Нет.

— Когда не можешь заснуть, каждый раз задавай себе вопрос «А чему я сегодня научился?» Это помогает отправить закончившийся день в прошлое. — Домициан натянул одеяло себе на голову.

Лаурьен кивнул, хотя собеседник не мог этого заметить, потому что в комнате было очень темно. А сегодня он научился чему-нибудь, чем можно закончить день? Впечатлений оказалось бесконечно много, они метались в его голове, словно курицы по двору. Нет, сегодня он не научился ничему. Он наконец-то добрался до места, а больше и сказать нечего. И тем не менее Лаурьен почувствовал, как постепенно на него наваливается усталость. А ведь он уже узнал, что пока еще не умеет правильно смотреть на вещи. Лаурьен зевнул и повернулся на бок. А как же правильно смотреть на эти самые вещи?

Студенты ушли. Она сидела совсем тихо. Дрожала и ждала, что будет дальше. Но он не возвращался. Она слышала, как он возится внизу, и неотрывно смотрела на дверь. Если Барбара, служанка, принесла ему бутылку вина, то он сейчас напьется и уснет в кабинете, прямо над своими книгами.

Софи расслабилась. Окна были открыты, снова зазвенели колокола. Она уловила и пение монахинь о чудесных деяниях Христа, который, наверное, забыл, что пока еще существует на свете она, Софи, сидящая на своей кровати в рубашке, пропитавшейся стекающей по спине кровью. От крови ткань стала совсем теплой. Нужно раздеться, потому что пятна не отойдут, если их сразу же не смыть холодной водой. Но Софи продолжала сидеть неподвижно и слушала пенис колоколов. Теперь к их трезвону подмешивался посторонний звук Дверной звонок.

Видимо, одна из ее сестер. Хотя Касалл наверняка скажет, что его жена устала и уже легла. Когда начались эти побои и унижения? Она помнила, пусть и очень смутно, что раньше Касалл был хоть и строгим, но добродушным. Но с тех пор прошло два года. Целая вечность.

На латыни Софи говорила и писала как на родном языке, потому что в юности покойный отец разрешал ей учиться, сколько она захочет. А потом она вышла замуж за Касалла, магистра septem artes liberates, который был много старше ее. Когда он уходил на свои лекции или диспуты, Софи привыкла проводить время, читая книги, грудой сваленные на столе в его кабинете. Нередко мужа не было дома с утра до позднего вечера, поэтому читать можно было очень подолгу. Сенека, Цицерон, Аристотель, Порфирий… Вся палитра древних философов от корки до корки, а потом еще комментарии Альбертуса Магнуса и Боэция. У Касалла было достаточно книг, чтобы утолить ее жажду знаний. Сначала Софи делала это тайно. Она отмечала закладками места, где у Касалла были открыты книги, и он понятия не имел, как жена проводит свое время. Но однажды вечером он сидел над одним из трактатов и пытался решить философскую задачу. С лупой в руке, низко склонившись над трудом Фомы Аквинского, он бормотал себе под нос, время от времени поднимал глаза, пытаясь ухватить новую мысль, и вдруг, повернувшись к Софи, процитировал на латыни: «Не тот хороший человек, у кого хорошая сила познания, а тот, у кого добрая воля».

Софи замерла. До сих пор он ни разу не обращался к ней на латыни.

— Это вопрос? — осторожно спросила она.

Он настолько погрузился в свои мысли, что даже не заметил, как заговорил с ней. Может быть, решил, что дискутирует с одним из своих студентов.

— Здесь явное противоречие. Слушай: в «Questiones» о добродетелях вообще Фома Аквинский говорит именно так, но в другом месте утверждает, что интеллект благороднее, чем воля, и тут он близок к Аристотелю.

— Значит, «хорошо» и «благородно» для него не одно и то же, — сказала Софи. — А в чем разница между «хорошо» и «благородно»?

— Ее нет, — удивленно произнес Касалл, как будто не решив, что поразило его больше — слова жены или само противоречие. — Ее нет, — повторил он раздраженно, захлопнул книгу и вышел из комнаты.

С тех пор она читала не таясь. Оставляла в книгах свои закладки и, когда он возвращался, спрашивала, что они сегодня разбирали. Отвечал он кратко и явно недовольно, но никогда не позволял себе грубости. Иногда бормотал, что они читали комментарии или о душе, этим она вполне удовлетворялась и планировала на следующий день прочитать те же самые главы. Но кое-что бросалось в глаза больше, чем оставленные ею закладки: чем дольше она читала, тем лучше могла следовать за ходом его мыслей, и казалось, это отвращает его сильнее, чем тухлая рыба. Однажды он как будто решил ее испытать и задал прямой вопрос, а она почувствовала страшную гордость, даже не догадываясь, что балансирует на канате. Как сомнамбула. Он вернулся к уже упоминавшемуся противоречию между двумя утверждениями Фомы Аквинского и за ужином как бы между прочим сказал:

— Софи, как ты думаешь, что более благородно: сила познания или воля? Сегодня на факультете у нас был диспут, и я думаю, что позиция тех, кто отдает предпочтение познанию, ближе к точке зрения Аристотеля…

Софи опустила глаза:

— Ты знаешь, что я читаю твои книги.

— Конечно. Но ты же и сама хочешь, чтобы я знал. Вот и скажи мне, что ты об этом думаешь.

С сомнамбулической уверенностью она уже давно подбиралась к середине каната. Внизу разверзлась страшная бездна, но Софи все еще не открывала глаза и пребывала в царстве грез. Она подняла голову и улыбнулась:

— Если уж ты хочешь знать, то я думаю, что между познанием и волей должно быть что-то еще.

— Что-то еще? В каком смысле?

— Проблема, что из них более благородно, представляется мне не такой уж и важной. Гораздо больше меня интересует то, что касается существующей между ними связи.

— Ты не ответила на мой вопрос.

— Стремящийся к познанию не должен одновременно иметь еще и волю, чтобы действовать в соответствии с познанием.

— Ага, — пробормотал Касалл и снова вернулся к лежащим на его тарелке лещам: отрезал им хвосты и головы, аккуратно отделил мякоть от костей. — Познание есть движущая сила действия, поэтому оно более благородно, чем воля, — вынес он наконец свой вердикт.

— Если ты познаешь, что женщина обладает всеми мыслимыми преимуществами, тогда ты на ней женишься, правильно?

Касалл панически боялся, что однажды подавится рыбной костью, но ничего не ел с таким удовольствием, как вареную рыбу. Он тщательно сгреб кости на край тарелки, бормоча при этом молитву святому Блазиусу, и лишь потом поднял глаза.

— Но если ты любишь не ее, — продолжала Софи, — а другую, обладающую разве что половиной ее достоинств, ты все равно на ней женишься? Или же любовь приведет тебя к той, которой принадлежит твое сердце?

Произнося эти слова, она заметила, как каменеет его лицо. Именно это и произошло с ним задолго до знакомства с Софи. Он должен был жениться на одной женщине, любя другую. И только предложенный в Кёльне пост избавил его от необходимости сделать выбор и положил конец его конфликту с собственной совестью. Но гораздо хуже было то, что в конечном итоге он обратил внимание на то, как Софи выстраивает свои аргументы. Она не имеет права подмешивать в схоластические идеи конкретные примеры из реальной действительности, это все равно что пытаться сравнить кошку с форелью.

— Это и есть то, другое, о чем ты говоришь? — спросил он резко. — Чувства?

Софи кивнула;

— Да, страх, гнев, любовь…

Касалл продолжал жевать, медленно и задумчиво. Крутил языком во рту, проверяя, не притаилась ли где меж зубов рыбья кость.

— Я не хочу, чтобы ты и дальше продолжала читать мои книги, — заявил он вдруг холодным голосом, — я запрещаю тебе. Слышишь? С этим покончено раз и навсегда.

И тут она очнулась. На самой середине каната.

С того самого дня она читала тайком, но, видимо, Касалл проинструктировал служанку, которая тут же поведала ему, что Софи тайком бывает в его комнате. И он начал ее бить, выколачивая из нее знания, буквально ломая ей кости и волю.

Так все началось и этим закончится.

В его комнату она теперь заходила, только получив соответствующие указания. Здесь раскинулась империя запрещенных книг и утраченного уважения к мужу. Она его ненавидела, знала: он не может пережить, что она оказалось ему равной, что она как будто держит перед ним зеркало, в котором можно лицезреть двух Касаллов, ученого магистра, читающего о метафизике, и жалкого человечишку, которому приходится держать свои чувства подальше от тела, как дьявол должен держаться подальше от креста.

Собеседование Лаурьен проходил на третий день после прибытия в схолариум. Домициан посоветовал ему остановить свой выбор на магистре Конраде Штайнере, потому что он умный человек и объективный, он не отдает предпочтения ни современным, ни традиционным философам, а благосклонно относится к обеим философским школам.

Внешне Штайнер был похож на пророка. Седая борода закрывала грудь, на голове же волос осталось совсем мало. Беседу он проводил в одном из самых больших коллегиумов города, богатая библиотека которого просто потрясла новоиспеченного студента. Штайнер расспрашивал про самые разные обстоятельства, семейные и финансовые, и выяснил, что родом Лаурьен из одного очень хорошо ему знакомого нижнерейнского городка. Он был в курсе, что за Лаурьена хлопотал известный адвокат Мориц фон Земпер, который к тому же выбил для него стипендию. Штайнер проверил серьезность стремления Лаурьена учиться, потому что именно это было целью и смыслом беседы: ему вовсе не хотелось заполучить еще одного студента вроде тех, что переходят с факультета на факультет и проводят время, оставляя Богу Богово и ведя развеселую и полную удовольствий жизнь. Убедившись в твердости намерений молодого человека оказаться достойным звания студента Кёльнского университета, магистр проводил Лаурьена к ректору, у которого ему предстояло принести клятву верности факультету и его уставу. Уплатив в кассу вступительный взнос, Лаурьен наконец получил право называться scholar simplex кёльнского артистического факультета.

Со следующего воскресенья началась неделя перед днем святого Иоанна. Все жители этого города знали, что внизу, у реки, есть луг, покрытый цветущим поднимающим настроение зверобоем. Он рос там толстыми пучками, впитывая солнце в свои ярко-желтые цветки. В ночь святого Иоанна целители будут собирать их, чтобы приготовить чудодейственный отвар, уже не раз помогавший избавиться от различных недугов.

В хорошую погоду сюда приходили, чтобы погулять вдоль берега реки и порадоваться, глядя на тучи желтых цветов. Попавший в Кёльн всего три года назад, Касалл согласился пройтись с Софи, которая захватила с собой корзину с фруктами и вином, чтобы можно было подкрепиться во время прогулки. А когда они брели по гальке, раскалившейся под палящими лучами полуденного солнца, им навстречу попалась группа из пятерых студентов во главе с Зигером Ломбарди, магистром. Среди них были Лаурьен и Домициан фон Земпер. Они обменялись приветствиями и решили, что неплохо будет провести время вместе. Де Сверте отпустил студентов на три часа, не забыв напомнить, чтобы они не опаздывали.

Все расселись на лугу, и Софи распаковала свою корзину. Груши, яблоки, хлеб и простое рейнское вино пошли по кругу. Касалл внимательно следил, чтобы жена не прикладывалась к бутылке. Как это всегда и бывает, очень скоро студенты и магистры заговорили о науке Софи делала вид, что наблюдает за кружащими над водой чайками, но только для того, чтобы не сложилось впечатления, будто ее могут интересовать разговоры мужчин. А потом она стала следить за маленьким красным жуком, который быстро ползал туда-сюда по песку, и прислушалась к беседе.

Коньком Касалла являлась этика Аристотеля. Его он читал охотнее всего, на эту тему не допускал никаких свободных диспутов, требовал исключительно тезисов, антитезисов и выкладок, ни на йоту не отклоняющихся от учения. Ему представлялись недостойными упоминания даже комментарии Зигера Брабантского, известного богохульника, хотя и получившего прощение. А если что-то все-таки долетало до его ушей, то он корчил такую мину, как будто только что проглотил лимон.

Тем временем Софи снова обратила свой взор на чаек, а потом, ослепленная солнцем, закрыла глаза. Через несколько минут подняла веки и посмотрела на студентов слева от Касалла. Это были Домициан и новенький, Лаурьен. Она заметила, что он тоже на нее смотрит. Может быть, у нее на платье слишком большой вырез? Она растерянно провела рукой по шее и поплотнее стянула ворот. Этот Лаурьен такой тихий, молчаливый юноша, ему, наверное, лет семнадцать, он еще совсем новичок на факультете, не может даже как следует принять участие в беседе. Короткие каштановые волосы под беретом, карие глаза, бледное смущенное лицо. А вот сидящий рядом Домициан совсем другой. Светловолосый и голубоглазый, с роскошными длинными локонами и смеющимися глазами, самоуверенный, опытный, как будто он уже дважды объехал весь свет и точно знает, как оный устроен. Но что в этом удивительного — в конце концов, его отец, влиятельный адвокат, вращается при дворе кайзера, тень от его могущества, естественно, падает и на сына. Чуть в стороне, зажав в зубах травинку, сидел Ломбарди, молча, со снисходительной улыбкой на лице слушавший остальных. И пока Касалл распространялся по поводу двойной истины Дунса Скота (тема, на которую у Софи тоже нашлось бы что сказать), она открыто ответила на взгляд Лаурьена и взамен получила робкую улыбку.

Его лицо покрылось румянцем. Он неуверенно отвернулся от Софи и опустил глаза. Софи показалась ему солнечным лучом, выскользнувшим из-за туч, ясным, светлым, способным разогнать любую тьму. Но потом он вспомнил ее крики и почувствовал глубокое сострадание. С какой охотой он вырвал бы ее из лап чудовища, подобно герою, спасающему девственницу из пасти дракона! Правда, он всего-навсего студент, а она замужем за этим исчадием ада, имеющим к тому же полное право ее наказывать.

Лаурьен снова поднял голову и посмотрел прямо в глаза Софи. Казалось, в их нежной голубизне можно утонуть.

— Нам пора, — услышала Софи совсем рядом голос Касалла.

Она покорно кивнула, собрала остатки еды и встала. Почувствовав на плече тяжесть руки мужа, не осмелилась сердечно распрощаться со студентами и просто молча наклонила голову, ни к кому конкретно не обращаясь.

— Может быть, вашей жене хотелось бы побыть здесь еще немного? — робко, заикаясь проговорил Лаурьен, после чего Касалл воззрился на него с величайшим удивлением. На губах у него заиграла веселая улыбка.

— Может, ты хочешь остаться? — обернулся он к Софи, которая смущенно покачала головой.

— Видите, — с напыщенной ухмылкой произнес Касалл, — она предпочитает сопроводить меня домой.

Он грубо схватил Софи за руку. Она не сопротивлялась, когда он тащил ее за собой, но лицо ее окаменело, как будто под взглядом Горгоны. Лаурьен отвернулся.

— Она тебе нравится, — тихонько заметил Домициан, падая спиной на песок.

— Просто я вспомнил вечер, когда мы ходили забирать «Оратора», — ответил Лаурьен. — Она такая красивая. Будто Дева Мария. Какие у нее светлые волосы, похожи на спелую пшеницу.

— А ты мечтатель, Лаурьен. Она замужем. Если ты перейдешь дорогу Касаллу, уверяю, удовольствие будет еще то…

Остальные студенты засмеялись. Ломбарди стало жалко новичка, ему не хотелось, чтобы юноша в первые же дни подвергался насмешкам, поэтому он встал, жестом подозвал к себе Лаурьена и спустился вместе с ним к Ренну. Там он сел под молодой березкой и спросил:

— Ну, Лаурьен, что ты видишь? Ты ведь наверняка уже задавался вопросом, что именно тебе придется изучать. Вот и скажи мне, что ты видишь?

Лаурьен опустился рядом и удивленно ответил:

— Воду. И отражающееся в ней дерево.

Он бросил в реку камешек. Контуры картинки расплылись, пошли кругами. Ломбарди кивнул:

— Точно. Ты смотришь туда и думаешь, что это похоже на дерево. Но стоит опустить руку, и тут же заметишь, что это было не дерево, а только его отражение, или, как говорим мы, философы, его идея. Вот этому ты и будешь здесь учиться. Привыкнешь рассматривать вещь как таковую и одновременно как ее идею. Другими словами, во втором случае предметы не настоящие, а только образы чего-то.

— Но как, например, я могу иметь идею чего-то, что на самом деле не существует?

Ломбарди ухмыльнулся:

— Хороший вопрос. Это вполне возможно, нужно только отделить друг от друга идею и действительность Мы исходим из того, что за каждой вещью скрывается ее идея. Но объясняет ли это сущность самих вещей, не может сказать ни один философ.

— Мне все равно, чему я буду учиться, — сказал Лаурьен, вскочив. — Я не собираюсь становиться магистром. Мне вполне достаточно, если я получу степень бакалавра.

— При таком подходе трудно чего-нибудь добиться, — пробормотал Ломбарди, смотря вслед бредущему по берегу молодому человеку, который время от времени наклонялся и срывал травинки.

Прошло несколько недель. Заучивать приходилось много, бесконечно много. Так много, что иногда Лаурьен боялся, что не справится. Тем более, что ему уже несколько дней нездоровилось. Он едва держался на ногах, голова раскалывалась, у него был сильный озноб, от которого тряслось все тело. Поэтому после обеда он прилег, но уснуть не смог. Он поднялся, с трудом снова облачился в платье. Возле спальни столкнулся с Домицианом и еще тремя студентами.

— Завтра вечером мы с Касаллом, Ломбарди, Штайнером и остальными магистрами идем в пивнушку «Оксен», — сказал пребывающий в хорошем настроении Домициан. — Пойдешь с нами?

Лаурьен кивнул. Только бы по спине не тек постоянно пот. Он как будто сел в муравейник. Да еще и эта охватившая всю голову боль. В этот момент в коридоре показался карлик-приор, наполовину скрывшийся под грудой фолиантов, которые он тащил, прижав к себе.

— Ну, господин схоластикус, — обратился он к Лаурьену, улыбаясь ему из-за книг, — скоро наверстаете упущенное?

Лаурьен кивнул.

— А тебя он тоже бьет? — без связи с предыдущим спросил Домициан.

Лаурьен не понял.

— Касалл. Ни для кого не тайна, что он частенько распускает руки.

— Нет. И все равно он мне не нравится, — пробормотал Лаурьен. — По мне, так пусть бы он горел в аду. Я его ненавижу!

Он подумал о Софи. По ночам она забредала в его сны, днем у него путались мысли: он сидел, стоял, ходил, не зная, где и куда, и ему все время нужно было делать над собой усилие, чтобы спуститься на землю с облаков своей фантазии.

Остальные загалдели, серьезными оставались только лица де Сверте и Домициана. Лаурьену показалось, что они обменялись быстрыми взглядами, а потом де Сверте мрачно заметил, что Касалл является весьма неприятным представителем людского племени, и было бы лучше, если бы он так и остался в своем Париже. Остальные снова засмеялись, но у Лаурьена не было охоты шутить. Он чувствовал такую слабость, как будто в любой момент мог потерять равновесие и свалиться где-нибудь в углу.

На следующий вечер дождь лил как из ведра. Люди спрятались у себя в домах и рано легли спать, все, кроме тех, кому было что праздновать. В темноте послышался глухой шум тележки. Это был золотарь, который в этот самый момент вез свою добычу к Рейну, предварительно опустошив все выгребные ямы. Вывозить «золото» ему разрешалось только по ночам, чистить ямы — исключительно вечером. За эту работу, выполнять которую других охотников не было, ему хорошо платили, а деньги являлись для него достаточной приманкой, чтобы согласиться на столь дурно пахнущий труд. Он приспособился к жгучей вони, терзавшей его нос, пока он открывал ямы, перегружал их содержимое в бочки, а потом на тележку. В глубине души он считал, что в нос живодеру шибает не намного более тонкий запах, особенно если учесть, что жители города освобождаются от своих фекалий где угодно и как угодно.

Втянув голову в плечи, он толкал перед собой свою тележку, а дождь непрерывно колошматил по затылку, который он пытался защитить накидкой.

Неожиданно движение прекратилось, тележка застряла. Когда золотарь обошел свое транспортное средство, чтобы посмотреть, что там, между колес, то в тусклом свете торопливо зажженной сальной свечи заметил контуры ног, торчащие из-под куста бузины. «Я вполне могу сразу же погрузить его на тележку», — пробормотал золотарь и подошел поближе, чтобы рассмотреть тело. Он немного отодвинул ветки и нащупал фигуру в темном, похожем на рясу плаще. Из священников? Золотарь колебался. А потом с решительным видом выпрямился, снова накинув на голову накидку, потому что дождь усилился. «Что мне с того?» — подумал он, видевший в Кёльне немало покойников. И задумчиво потащил свою тележку вниз, к Рейну.

Дождь стучал по крышам и окнам города, нагоняя сон. Мастер-ткач с женой уже задули свечи и легли в кровать, приготовившись ко сну.

И тут раздался крик. Неожиданный и до того ужасный, что мастер подскочил. Он прислушался. Голос человеческий, кричал мужчина. Потом мастер даже разобрал несколько слов: «На помощь, на помощь, он меня убьет!» И снова вопль, быстро перешедший в хрип и оборвавшийся, как будто и на самом деле чья-то душа приготовилась покинуть свое вместилище. Мастер вскочил с кровати, влез в штаны и жилет, натянул сапоги и сбежал вниз. Поспешно зажег факел, открыл дверь и вышел на улицу. Напротив открылось окно, кто-то высунулся:

— Вы тоже слышали?

Рядом отворилась дверь. Вдова Нотзидель испуганно жалась у входа.

— Там, внизу, посмотрите…

Она показала в конец улицы, туда, где дорога ведет к садам Святой Урсулы и где стоит всего несколько домов. В свете факела он заметил, что за угол сворачивает фигура в развевающемся одеянии. Мастер бросился следом, но уже через пару секунд резко остановился. На земле валялось что-то темное. Он наклонился и поднял предмет. Книга. А чуть дальше обнаружился башмак. Из домов один за другим выходили люди, которых тоже разбудил шум. Все побрели по раскисшей от дождя улице, оглядывая канавы и лежащие на дороге доски. Вскоре они наткнулись еще на один башмак, а вдова Нотзидель, которая тоже примкнула к поисковому отряду, обнаружила оторванный рукав. Мастер изучил его, освещая своим факелом. «Похоже на рукав от плаща артистов», — задумчиво проронил он. Поддеревом заметили второй рукав, а чуть дальше — берет. Навстречу уже бежали люди, обнаружившие плащ. Без рукавов. Все вместе они прошли чуть дальше, но больше ничего не нашли и поэтому повернули обратно. Теперь они прочесывали улицу в противоположном направлении и наконец выявили подходящего владельца всей кучи попавшихся им предметов: он лежал за колодцем возле маленького домика на Марцелленштрасе. Без признаков жизни и без одежды, таким, как создал его Бог. А насквозь промоченные дождем рубашка, штаны и нижнее белье висели на краю каменного колодца.

Ткач подошел поближе и наклонился. Схватил за руку не подающего признаков жизни человека, пытаясь нащупать пульс, но бесполезно. Зато заметил лужу крови на земле и слегка отодвинул покойника в сторону. Тут же открылась зияющая рана на затылке, как будто ударили каким-то тяжелым предметом. Смертельно бледная вдова Нотзидель перекрестилась.

— Спасение пришло слишком поздно, — тихо сказал мастер, — он напрасно звал на помощь. Убийца оказался быстрее нас. Я уже был в постели, когда услышал крики. Пока оделся… Но меня удивляет, почему злодей проложил столь отчетливый след к своей жертве. Мы бы не смогли найти его так быстро, если бы не разбросанная одежда.

Вдова возразила:

— Следы-то вели в противоположном направлении, туда, к Святой Урсуле.

Остальные соседи закивали головами.

— Этот дом принадлежит магистру факультета, — произнес один из них.

Мастер повернулся и дернул за шнур у двери. Но никто не открыл.

— Мы должны сообщить старшему пастору, он, в конце концов, является канцлером факультета, — сказала вдова Нотзидель, после чего все дружно направились к собору.

В доме возле церкви лежал в своей постели громко храпящий старший пастор. Они принялись звонить изо всех сил и в конце концов разбудили его.

А потом вместе с ним вернулись к трупу, посвятили вновь прибывшего во все подробности и направили факелы на лицо мертвеца. При виде покойника канцлер вздрогнул.

— Боже всемилостивый, вы правы, это магистр артистического факультета, — пробормотал он, бледнея прямо на глазах.

Тогда они показали свои находки и все время повторяли, крича и перебивая друг друга, что вещи лежали по отдельности, как будто кто-то хотел пометить дорогу к трупу. Два башмака, два оторванных рукава, берет и приведенный в негодность плащ. И книга. Канцлер взял ее в руки и попросил мастера поднести факел поближе. Свет упал на переплет из свиной кожи. Но канцлер ничего не сказал, только прижал книгу к своему плащу. Стоящие вокруг добрые люди без его пояснений разобраться ни в чем не могли, потому что это были Аристотелевы «Interpretationes» с комментариями Боэция. Видимо, книга принадлежала покойнику.

— Я пришлю людей за умершим, — пробормотал наконец канцлер, и кёльнцы отправились обратно в свои постели. А канцлер вызвал помощников судьи, чтобы те отнесли труп в городской морг, и только потом направился домой.

На следующее утро он собрал всех магистров факультета и сообщил им о событиях предыдущей ночи. О том, что один из их числа в данный момент лежит в морге, ожидая погребения.

Они сидели вокруг стола, двадцать один магистр artes liberates, все они отменили свои лекции, потому что их коллега прошлой ночью был убит самым ужасным образом. Понять, кто именно убит, не составляло труда, потому что, стоило им оглядеться, сразу же стало ясно, что отсутствует только один: Фредерико Касалл.

— Сегодня утром вдова Касалла была у судьи и сообщила, что ее муж не пришел домой ночевать, — сообщил Конрад Штайнер. — Видимо, ее не поставили в известность.

Канцлер кивнул:

— Так и было. Но потом ей все рассказали помощники судьи. Я хотел немного подождать с печальной вестью. Честно говоря, я не представлял, как с ней разговаривать, ведь, в конце концов, все случилось глубокой ночью…

— А теперь она все знает из других источников, — пробормотал Штайнер и опустил глаза.

Перед канцлером лежала книга.

— Кроме одежды на дороге было найдено еще и вот это. «Interpretationes» Аристотеля принадлежали Касаллу. Но, что странно, внутри была записка.

Он раскрыл книгу, вытащил пергамент, к счастью не успевший ночью намокнуть, и тихим голосом прочитал на латыни:

Все единое вы делите, а то, что не едино, не узнаёте. Разгадайте загадку и тогда приблизитесь к тому, что приблизило Касалла к адскому пламени.

— Кто-то — по-видимому, убийца — вложил этот лист в книгу. Ночью я размышлял над этими странными словами, но так и не нашел в них никакого смысла. Похоже, убийца хотел, чтобы мы как можно скорее обнаружили его жертву, поскольку следы, хотя и указывавшие в противоположном направлении, он все-таки разместил так, чтобы люди наткнулись на мертвеца. Во всем этом есть система. Один медикус, которого я сегодня утром вызвал в морг, утверждает, что Касалла убили тяжелым предметом, но тем не менее орудия преступления мы так и не нашли. А ткач видел тень убегающего человека.

Магистры беспомощно смотрели друг на друга. Что кроется за этой удивительной историей с разбросанными предметами одежды и философской загадкой?

— Шельма, — морща лоб, высказался Теофил Иорданус, магистр, приехавший в Кёльн из Парижа два года назад. — Шут, возомнивший, что может ниспослать на нас испытание. У него очень странный способ заявлять о себе.

— Шут? Я бы скорее предположил, что речь идет о хладнокровной бестии. Да, он хочет продемонстрировать нам свое превосходство. И это человек образованный, потому что владеет латынью. Собственно говоря, это должно облегчить нашу задачу и помочь разоблачить убийцу. Под подозрение попадают только те, кто умеет писать на этом языке. То есть мы с вами, господа.

Теперь все опустили головы. В коридоре послышались удаляющиеся шаги. Чтобы решить, что же делать дальше, ждали ректора, но он, по всей видимости, до сих пор находился у одного из судей.

— Вчера вечером Касалл сидел в пивной со студентами из схолариума с Гереонштрасе. Домой они все вместе пошли только около полуночи… — тихо сказал канцлер.

Штайнер кивнул:

— Да, мы все были в «Оксен». Что, — он посмотрел на всех коллег по очереди, — снимает с нас подозрение в причастности к этому злодеянию. Когда произошло убийство, мы были все вместе.

— Пивную Касалл покинул около десяти, потому что якобы хотел пораньше лечь спать. До встречи с убийцей он должен был где-то побывать. Ткач утверждает, что услышал крики около одиннадцати часов. Но где же Касалл был до этого? Не мог же он столько времени разгуливать по городу, тем более что шел сильный дождь…

— Касалл не был склонен к мечтательности, — иронично заметил Иорданус, который не слишком высоко ценил покойного, о чем прекрасно знали присутствующие.

Вообще, Касалл был неприятным коллегой, об этом сейчас думали все, и, чтобы это понять, канцлеру не требовалось быть ясновидящим.

— Имеется достаточное количество людей, которых могла устроить смерть Касалла. Прежде всего его жена. На эту тему мне ни к чему долго распространяться…

Это действительно было ни к чему. Каждый знал, что Касалл регулярно избивал жену. Поговаривали даже, что иногда он привязывал ее, как и книги, на цепь, чтобы она не уходила из дому, потому что она, подобно собаке во время течки, постоянно искала себе новых любовников.

— Никому не известно, соответствуют ли действительности распространяемые про нее слухи! — возмущенно воскликнул Никлас Морибус. — Один только Касалл постоянно повторял, что с нее нельзя глаз спускать, потому что она путается со всеми подряд. Он всегда говорил про нее гадости, но лично я ни разу в жизни не видел ее в городе одну. Мы должны соблюдать осторожность и не усугублять грязные сплетни.

— Он прав, — пробормотал Штайнер. — Неужели мы с вами сейчас скатимся до пересудов, хотя до сих пор еще даже не знаем, что означает эта странная фраза? Не говоря уж о ее авторе. Вдова Касалла, которая, как всем нам известно, разбирается в латыни, конечно, могла написать эти слова, но я вспомнил еще одну вещь: Домициан фон Земпер тоже ушел из пивной раньше одиннадцати, потому что у него было поручение от надзирателя его схолариума. И его путь точно так же мог проходить по Марцелленштрасе.

Некоторое время царило смущенное молчание.

А потом Иорданус вопросительно посмотрел на собравшихся:

— Могли у Домициана быть мотив убить своего магистра?

— Недавно Касалл избил его до такой степени, что он два дня не мог ходить на занятия. Причины не знает никто. Якобы Домициан не выучил его лекции, но это вовсе не оправдывает суровости наказания.

— Убийство как акт мести за физическое воздействие? Вы считаете, что Домициан фон Земпер на это способен? — вмешался канцлер, до этого молча сидевший с мрачным видом. Он решил закончить разговор, не дожидаясь ответа. Ему было не по себе. Он повернулся к Штайнеру:

— Вот, возьмите книгу и подумайте над этими словами. Если найдете разгадку, приходите ко мне, и мы арестуем убийцу.

Смех Штайнера прозвучал довольно натянуто. Может быть, написавший эту фразу — сумасшедший ход мыслей не отличается логикой. Но если все-таки это рационально мыслящий человек, то не исключена возможность использовать против него его же оружие. Штайнер взял книгу и еще раз, теперь более внимательно, изучил пергамент.

— Для начала неплохо бы взять образцы почерка, — пробормотал он.

Уже несколько часов Софи, словно оглушенная, недвижно сидела на скамеечке перед плитой, на которой стояла приготовленная служанкой и давно остывшая еда. Звонок у двери заставил ее вздрогнуть.

Она открыла. Перед ней стоял Конрад Штайнер.

— Господин магистр?.. Я ждала кого угодно, но только не вас.

Штайнер улыбнулся:

— Ну, в определенной степени я пришел по собственному почину.

Она провела его в кабинет мужа и предложила сесть к столу. А сама прислонилась к подоконнику.

— И кого же вы ожидали? — полюбопытствовал Штайнер.

— Кого-нибудь из судей. Я слышала, что они приступили к расследованию. Кто не может предоставить свидетелей на период от десяти до одиннадцати часов вчерашнего вечера? Кто был заинтересован в том, чтобы лишить жизни моего мужа? Кто знает латынь?

Штайнер промолчал. Он смотрел на Софи, стоящую напротив со скрещенными руками. Луч солнца упал ей на волосы. В черном платье она выглядела очень бледной, но взгляд ее был твердым.

— А где находились вы в упомянутое вами время? — Штайнер постарался, чтобы его голос звучал как можно мягче.

Софи кивнула:

— Да, хороший вопрос. Я спала, глубоко и крепко, но подтвердить это некому.

— На факультете всем известно, что ваш муж давал вам не слишком много поводов уважать и ценить его. Вы должны подумать о том…

— О, — прозвучало в ответ, — об этом я уже подумала.

Штайнер встал. Что-то в ее позе, в застывшем лице насторожило его. В его задачу не входило являться сюда и задавать ей вопросы. И все-таки он попросил ее сесть за стол и написать одну фразу. Она удивилась, но достала перо и бумагу и написала то, что он продиктовал: «Все единое вы делите, а то, что не едино, не узнаёте».

Магистр Штайнер придвинул листок к себе. У нее оказался мелкий, прямой и аккуратный почерк. А в записке из книги буквы были вытянутые и с наклоном влево. «А вдруг это подделка? — засомневался Штайнер. — Почерк подобен одежде, не исключено, что он скрывает больше, чем выставляет напоказ».

— А что это значит? — с любопытством спросила Софи.

Но Штайнер пропустил вопрос мимо ушей, попрощался легким наклоном головы и, не сказав больше ни слова, вышел из дома. Его желудок заурчал, а через полчаса снова начнутся лекции. Поесть некогда. Он прошел через новый рынок и свернул к коллегиуму. Перед зданием уже стояли несколько студентов. А потом он заметил и ректора, который, похоже, поджидал его с большим нетерпением.

— Мне нужно с вами поговорить, — начал он, схватил Штайнера за руку и отвел в сторону. — Я только что беседовал с судьей. Покойный был членом факультета, но место преступления относится непосредственно к городу. В данном случае судье требуется наша помощь, потому что он не может разобраться с этой загадочной запиской. Начинается расследование, опрос свидетелей и так далее и тому подобное, вы же знаете, как это делается в таких случаях. Наверняка можно сказать только одно: студенты и магистры из схолариума, включая вас, были все вместе в «Оксен». У жены свидетелей нет, один из помощников судьи сказал мне, что он допрашивал ее прямо утром. Но кроме Домициана фон Земпера есть еще один человек без алиби. В известное время он мог вылезти из окна…

Они поднялись по ступенькам коллегиума. Ректор остановился у двери и посмотрел Штайнеру прямо в глаза:

— Он лежал в больничном помещении схолариума на Гереонштрасе, у него был жар.

— Кого вы имеете в виду?

— Лаурьена. Лаурьена Тибольда. Вы его знаете, он посещает ваши лекции. Он ходил и на занятия Касалла. По словам студентов, однажды он якобы заявил, что был бы рад, если бы Касалл горел в преисподней. А в Кёльне он всего четыре недели.

Штайнер хорошо помнил Лаурьена. Последний раз он видел его на своей лекции три дня назад. Тихий молодой человек, ничем не примечательный, ничего хорошего, ничего плохого. Наверняка Касалла убил не он.

— Вы подозреваете Лаурьена? Но это немыслимо! — Штайнер был удивлен.

— Ну, если вы относитесь к ситуации предвзято, то я поручу кому-нибудь другому…

— Нет, разрешите мне заняться этим делом. Вы не проведете за меня лекцию? — попросил Штайнер. — Бедный парень от ужаса наверняка превратится в соляной столп.

Он повернулся и пошел. Ректор задумчиво смотрел ему вслед. Штайнер на голову выше остальных магистров, но он судит о других, исходя из собственного благородства, а это может затуманить взгляд; так всегда бывает, если человек не хочет видеть того, что лежит на поверхности.

В это утро Лаурьен впервые встал и немного походил по комнате. Медикус разрешил. Похоже, жар спал, ему стало гораздо лучше. Но все же он должен еще денек полежать, чтобы восстановиться окончательно, добавил на прощание врач. Дополнительные занятия во второй половине дня все равно отменены, потому что Касалл покинул этот мир. Домициан прокрался в больничный зал и сообщил о смерти магистра. Все возбуждены. Весь факультет только об этом и говорит, а канцлер попросил Штайнера найти убийцу.

— Подлая собака, мне его вовсе не жаль, — сказал Лаурьен, вспомнив о Софи.

Потом Домициан выскользнул прочь, а Лаурьен снова лег.

В дверь постучали. Лаурьен увидел входящего магистра Штайнера. Что ему нужно?

— Ты все еще болен?

— Нет. Но сегодня мне не разрешили идти на лекции.

Штайнер подошел к окну и выглянул на улицу. Да, глубокой ночью здесь вполне можно вылезти, никто не увидит, особенно если на улице дождь и все люди отправились спать. Снаружи пустынный переулок, а до Святой Урсулы и до Марцелленштрасе совсем близко.

— Мне нужно тебе кое-что продиктовать. Неси бумагу и чернила.

Удивленный Лаурьен вышел из комнаты и вернулся с названными предметами. А потом подсел к шаткому столику у окна и написал предложение, продиктованное Штайнером. «У него изысканный почерк, — подумал Штайнер, — разборчивый, не слишком крупный и не слишком мелкий. Но совсем не похожий на искомый».

— Есть подозрение… — как бы между прочим сказал Штайнер. — Но это еще ничего не значит. Видишь ли, вы с Домицианом… вы единственные, у кого нет свидетелей на промежуток с десяти до одиннадцати часов вчерашнего вечера. А еще рассказывают, будто ты во всеуслышание заявлял, что был бы рад, если бы Касалл горел в преисподней…

Лаурьен уставился на него:

— Я?! Меня что, подозревают? И при чем тут Домициан?

— Домициан вернулся раньше остальных, а ты вполне мог вылезти из окна, ведь даже в лихорадке человек способен передвигать ноги. Я считаю, что ты невиновен, но мне хочется абсолютной уверенности. Какие у тебя были отношения с Касаллом? Насколько я знаю, во второй половине дня он занимался с тобой дополнительно.

Лаурьен кивнул. А потом рассказал, как в свой самый первый день в Кёльне они с Домицианом ходили к Касаллу за книгой. Штайнер слушал, пробегая глазами написанный Лаурьеном текст. А потом посмотрел на юношу:

— Ты ведь совсем не знал эту женщину.

— Не знал. Но разве нужно быть лично знакомым с лошадью, чтобы испытать к ней жалость? Все правильно, мы не были знакомы, но я ее жалел. Вот и всё.

Штайнер кивнул. Да, именно так он себе всё и представлял. Подозрение у них совершенно необоснованное, возникшее от растерянности, ведь в данный момент другого кандидата нет. И тем не менее такое подозрение подобно тени дьявола: появившись однажды, оно оказывается очень цепким, и требуется огромное терпение, чтобы от него избавиться.

— Я тебе верю, но это никакой роли не играет, — сказал Штайнер прощаясь. — Нам нужно найти убийцу, и лишь это имеет значение. Ты только не волнуйся, истина всегда становится явной, потому что избегает темноты.

Потом Штайнер отыскал Домициана. На вопрос относительно пути домой тот удивленно ответил, что вообще не шел по Марцелленштрасе. Он покинул пивную около половины одиннадцатого и уже вскоре был в схолариуме, он даже бежал, но все равно промок до нитки. Правда, никаких свидетелей у него нет, потому что остальные студенты еще не вернулись, а приор ушел на другой конец города навестить свою мать. Когда Штайнер спросил насчет отношений с Касаллом, Домициан сказал, что терпеть его не мог, но это совсем не причина лишать кого бы то ни было жизни.

— А почему же несколько недель назад он тебя избил? Для этого наверняка была причина.

Домициан уставился на него:

— Причина? Безусловно, таковая у него была, но мне кажется, что сейчас вы ищете возможность приписать это убийство мне. Я не выучил урока, вот и всё. А он набросился на меня, вы же знаете, у него всегда чесались руки.

— А потом тебе пришлось пролежать в постели целых два дня?

Домициан замкнулся в молчании, Штайнер тоже не сказал больше ни слова. Это на самом деле всё? Или же за этим событием скрывается больше, чем можно предположить? Он заставил студента дать образец почерка и наблюдал, как тот выводит слова большими, размашистыми буквами. И его письмена тоже не имели ничего общего с теми, что были обнаружены на пергаменте.

Надзиратель, которого Штайнер опрашивал следующим, сообщил, что случайно уснул и проснулся, только когда вернулись студенты; Домициана, который принес ему книгу от студента другого коллегиума и поэтому вернулся раньше других, он, к сожалению, не слышал.

Из расположенной поблизости кухни доносились покрикивания не вышедшего ростом де Сверте. Своим ангельским голоском он поносил служанок и критиковал грязные кастрюли. Штайнер остановился у двери и смотрел, как он, стоя на скамеечке, вытаскивает с полок одну посудину за другой, изучает их и громко ругается. Вдруг он заметил ожидающего его магистра и улыбнулся:

— О, господин магистр! Что привело вас в мою кухню?

— Мне бы хотелось поговорить с вами. О Домициане фон Земпере.

Карлик кивнул, слез со скамейки и провел Штайнера к себе в кабинет. Он предложил гостю стул, а сам примостился на краю стола.

— Что вы хотите узнать? Могли он убить Касалла? Вы понимаете, что это очень серьезное обвинение…

— Да, но он раньше остальных вернулся домой, и мне хотелось бы знать, во сколько он на самом деле пришел вчера вечером. Мне сказали, что вас не было, а надзиратель задремал. По крайней мере, он так утверждает.

Де Сверте улыбнулся:

— И поэтому попадает под подозрение? Может быть, они сговорились со студентом, кто знает… Нет, это абсурд. Но вернемся к Домициану. Слышали историю про наказание? Касалл редко избивал студентов столь сильно, как его, буквально до полусмерти. Они с самого начала не нашли общего языка, потому что фон Земпер держался заносчиво и надменно. Вы же знаете, что Касалл низкого происхождения. Но студент, даже из благородной семьи, все равно остается студентом, и его чванливые манеры Касалл направил против него же, как только появилась малейшая возможность показать Домициану, кто тут главный. А когда истерзанный, переполненный гневом и болью юноша лежал у себя в комнате, то кричал, что Касалл еще пожалеет. Я лично это слышал.

— Это могло быть мотивом, — задумчиво сказал Штайнер. — Кроме вас это еще кто-нибудь слышал?

— Может быть, он кому-нибудь говорил, я не знаю. Но, насколько мне известно, он испытывал непримиримую ненависть к Касаллу.

Штайнер кивнул:

— Вы знаете Домициана лучше, чем я. Что он за человек?

Карлик поболтал своими короткими ножками:

— Я бы назвал его счастливчиком. Богатый, из хорошей семьи, приятный, любимчик, но по-своему бессовестный, да, можно так выразиться. Берет все, что хочет, ибо считает, что по своему происхождению имеет на это полное право. Такие люди рождаются под счастливой звездой, они ощущают свою исключительность… Вы понимаете, что я имею в виду?

— Вы считаете, что он способен на убийство? Из-за уязвленного самолюбия?

— О, я считаю, что на убийство способен любой. Что мы знаем о глубинах души человека, который старается скрыть свои истинные чувства? Ничего не знаем, я уверен.

Штайнер молчал; карлик слез со стола и принялся ходить взад-вперед по комнате, как будто погруженный в мысли.

— Вы были у своей матери? — неожиданно спросил Штайнер.

Де Сверте кивнул:

— Да, до полуночи, надзиратель может подтвердить. Бедняжка совсем стара и больна, она рада любому собеседнику.

Штайнер встал и распрощался. Жаркий, душный день близился к вечеру, Штайнер распахнул плащ — символ артистического факультета. Пока он шел в сторону Марцелленштрасе, ему подумалось, что во всем этом есть некоторые странности: надзиратель уснул и проснулся только после одиннадцати, приор ушел к матери, и никто не мог подтвердить время возвращения Домициана в схолариум. Случайность или чье-то вмешательство? Но тогда получается, что кроме Домициана в курсе были еще двое, те, кто помогал ему осуществить злодейство, кто не хотел рассказать, когда же на самом деле он вернулся, потому что покрывали его.

Потом Штайнер вернулся к себе домой на Марцелленштрасе. Ему хотелось подумать, поэтому он отправился в сад. После смерти его сестры порядок там никто не поддерживал. Розы пропадали: их просто заглушили сорняки, которые, подобно наводнению, растекались во все стороны и не пощадили даже то место, где обычно сидел Штайнер. Сам он не предпринимал никаких попыток с ними бороться, просто наблюдал, как разрастается одно, похоронив под собой другое. Только теперь он осознал, что по-настоящему красивых цветов с большими бутонами становится все меньше «Нечто странное есть в природе, — подумал Штайнер. — Она подавляет красоту и отдает предпочтение простоте. Только человек способен приостановить этот процесс и в определенной степени повернуть его вспять, выдирая сорняки и таким образом создавая жизненное пространство для роз».

«А с людьми тоже так?» Штайнер задумчиво покачал головой. Как он осмелился сравнивать! У него на коленях лежал пергамент со странной загадкой. Чем дольше он думал, тем больше смущал его смысл этих слов. Господи, что же такое это единое, которое они проглядели? И кто это они? Те, кто должен раскрыть обстоятельства смерти магистра? А что, если пергамент попал в книгу случайно? И что это за тень, которую заметил ткач? Был ли это убийца?

Со вздохом он встал. Нужно было идти в морг, там его ждал судебный медикус.

Гроб уже закрыли. Но вскрывавший труп медикус с готовностью поделился своими наблюдениями: у Касалл а на затылке большая рана, нанесенная тяжелым предметом, удар был такой силы, что пробил череп. В склеившихся от крови волосах обнаружены крошечные глиняные осколки, так что орудием преступления могла быть глиняная миска.

— Его ударили? — повторил Штайнер. — Сзади?

— Да, об этом можно говорить с высокой степенью вероятности. Возможно, Касалл сидел на краю колодца, а убийца подкрался к нему сзади.

— А что нужно было Касаллу посреди ночи на Марцелленштрасе, да еще в такой дождь? И вдобавок прямо перед моим домом? Ведь убить его могли и в другом месте…

— Безусловно. В принципе, его могли убить где угодно. Теперь уже однозначно на этот вопрос не ответить. Сильный дождь, ливший всю прошлую ночь, смыл все следы.

— А время совершения преступления? — поинтересовался Штайнер.

— Ну, ткач утверждает, что услышал крики около одиннадцати часов. Пока Касалла искали, прошло, видимо, чуть меньше получаса.

— А зачем убийца его раздел, как вы думаете? — спросил Штайнер.

— Не исключено, что он хотел скрыть обстоятельства убийства, — предположил медикус.

— Касалл пронзительно кричал, соседи сказали, что это были крики человека, жизни которого угрожала непосредственная опасность. Люди буквально вылетели из постелей. Но почему при этом убийца проложил след к своей жертве? Конечно, в противоположном направлении, но искали-то поблизости, непосредственно вокруг места преступления. Он хотел нас запутать. Но, возможно, таким образом он пытался скрыть что-то совсем иное. Давайте восстановим, что именно нам известно: Касалл сталкивается со своим убийцей. Тот тяжелым предметом, возможно глиняной миской, наносит ему смертельный удар сзади, Касалл, уже смертельно раненный, кричит, но противник ударяет его второй раз, и Касалл умирает. Тогда убийца вкладывает в книгу, которую нес Касалл, пергамент, снимает с мертвого одежду и обувь и отделяет от плаща рукава. Затем он раскладывает все это на улице. Между отчаянными призывами о помощи и появлением первых жителей прошло минут пять, максимум десять. Пять-десять минут, которые у него были для создания декораций. Когда мастер выскочил из дома, он успел заметить, как тот убегает за угол. Странное поведение для убийцы, не находите?

Медикус тихо засмеялся:

— Мне кажется, что здесь поработал ловкий дьявол. Считает, что он гораздо умнее вас. Вы взяли образцы почерка?

— Да, но почерк легко подделать. Я не могу на него полагаться.

— А на что же тогда полагаться?

— Ну, — пробурчал Штайнер, — если бы я знал… У меня нет ни малейшего представления. Эта философская загадка не выходит у меня из головы. Похоже на тезис схоластического диспута. Убийца с артистического факультета? Судя по пергаменту, так оно и есть. Но вполне возможно, что нас просто пытаются направить по ложному следу. Он как будто тычет нас носом: смотрите, мол, я рассуждаю совсем как вы, значит, я один из вас. А на самом деле…

— Да?.. — любознательный медикус насторожился.

— А на самом деле это горемыка, которого по каким-то причинам исключили с факультета. Такое случается.

— Бывший студент? Решивший отомстить?

— А почему бы и нет, — пробормотал Штайнер. Но если это так, где же тогда его искать? Он все еще в городе? Или его уже и след простыл?

— Но ведь где-то должны были сохраниться записи, кого выгнали с факультета, — задумчиво произнес медикус.

Она поставила свечку Пресвятой Деве и, стоя на коленях, молилась перед статуей Марии. Здесь и обнаружил ее Лаурьен. Но узнал только тогда, когда она поднялась и прошла мимо него к выходу. Он отправился следом и оказался на рынке, где она ненадолго задержалась у одного из лотков, чтобы что-то купить. У нее была очаровательная походка, легкая и грациозная. Черное платье выделялось среди пестрых одеяний рыночных торговок и прочих жительниц Кёльна. Она пошла дальше, он за ней, мимо церкви Святого Андреаса до улицы, на которой находился ее дом. Внезапно она обернулась и испуганно посмотрела ему в лицо. Неужели она все это время знала, что он идет сзади? Он резко остановился.

— Почему ты меня преследуешь? — спросила Софи. Он хотел ответить, но голос ему не повиновался, поэтому он молчал и только смотрел на нее преданно и робко.

— Ты был одним из студентов моего почившего мужа, — сказала она улыбнувшись.

Кивнуть он смог. И тут вдруг к нему вернулся голос:

— Да. Мне очень жаль.

— В самом деле?

Что за странный вопрос?

— Ты хочешь зайти? Я велела испечь пироги и заказала вино. Завтра похороны.

Он настолько смутился, что не знал, как себя вести. Пойти с ней? Но это далее невозможно себе представить. Он не мог вот так, запросто, войти к ней в дом. Да и вообще ему пора возвращаться на факультет.

И все-таки он пошел с ней.

— Завтра мы будем в «Оксен». Дом слишком мал для такого количества гостей. Надо признаться, это обойдется мне в немалую сумму.

Он совсем не так представлял себе убитую горем вдову. Она сняла вуаль и распахнула окно. Дверь в кабинет Касалла была не закрыта. Лаурьен заглянул туда. Открытые книги. Книги были везде, даже на кухонном столе и на широком подоконнике. Как будто она украсила его книгами весь дом. Вспомнились ходившие о ней слухи; она как сука во время течки… она обманывает своего мужа… ей нравится, когда он ее бьет… она такая… говорят, что такие бывают…

Он вздрогнул, когда Софи поставила перед ним кружку пива и предложила сесть.

— Н-нет, мне нужно на лекцию, — пробормотал он едва слышно.

Но она только засмеялась.

— Я объясню тебе все, что вам будут читать. О чем же лекция?

— Об этике Фомы Аквинского.

— Что ж, тогда скажи, что более ценно — познание или добрая воля?

Он молчал.

— Ну, так что же? Ты не знаешь?

— Я думаю, добрым считается тот человек, у кого добрая воля, — промямлил он наконец.

Она кивнула и села напротив. Еще ни разу в жизни он не чувствовал себя столь беспомощным и смущенным. Ее близость вызывала у него озноб, как будто его лихорадило. Но он готов был часами смотреть на это прекрасное лицо, в эти васильковые глаза, которые сейчас за ним наблюдали. В них мелькнуло веселье.

— Но ведь ты тоже знаешь, что это чушь, правда?

Он кивнул. Это наверняка чушь, раз она так говорит. Он бы поверил во все, что она скажет, даже если бы она начала утверждать, что мир желт, как лимон.

— Он заставил меня написать одно предложение, — вырвалось у нее со злостью. Гневаясь, она морщила свой высокий лоб, а у подбородка появлялись ямочки. — «Все единое вы делите, а то, что не едино, не узнаёте».

«Странно, — подумал он, — оказывается, ей пришлось писать те же самые слова. Значит, она тоже попала под подозрение».

— Это похоже на фразу из схоластической книги. Знаешь, что в этом самое забавное? Что написавший ее прав. Потому что как можно отделить познание от воли? Касалл всегда утверждал, что если хочешь что-то исследовать, то следует разложить это на составные части. Ты тоже так считаешь?

Он уже вообще никак не считал. Чувствовал себя звездой, которая сошла со своей орбиты и, потеряв ориентацию, мотается по универсуму. Он поднялся:

— Мне надо идти.

— Да, иди. Но сначала скажи, как тебя зовут.

— Лаурьен. Лаурьен Тибольд.

— До встречи, Лаурьен. Мы наверняка увидимся на похоронах. Студенты Касалла тоже приглашены.

Он кивнул и, покраснев, поблагодарил. А потом быстро вышел из дома. Оказавшись на улице, он глубоко вздохнул и смущенный, но, как ни странно, радостный отправился в схолариум.

В «Оксен» Софи оплатила целый зал, потому что ожидалось больше пятидесяти человек: магистры, студенты, с которыми Касалл общался больше всего, канцлер, ректор и почетные жители города. А вот семья Касалла не прибыла из своей Падуи, потому что его труп все равно отправят в Италию.

Утром Софи побывала у канцлера, который сообщил ей нерадостную весть: поскольку дом был снят на средства факультета, теперь, после смерти Касалла, ей придется оттуда съехать. Она вдруг снова стала бедной женщиной, отец которой, благослови его Бог, немногого добился в этой жизни. Конечно, он был свободным гражданином этого города, но зарабатывал на жизнь как простой копиист и не смог сделать карьеры. Когда Касалл захотел жениться на Софи — ее отец иногда писал для факультета, — она подумала, что небеса явили ей свою милость, и теперь над ее головой всегда будет светить солнце. И вот нате вам, надо же такому случиться! Но все-таки хорошо, что его жалкая жизнь подошла к концу. А как удачно она могла выйти замуж! Мужчины вились вокруг нее, как пчелы вокруг шалфея, но в своем стремлении к образованию она считала, что магистр факультета — самая заманчивая из всех возможных партий.

Она видела, как блестят на солнце покрытые свинцом окна «Оксен». Вывеска тихонько раскачивалась на слабом ветру. Черное платье, поминки, год траура, а потом она будет свободна и сможет делать все что захочет.

Но Софи не собиралась ждать так долго.

На поминках много ели и пили. Мать Софи пришла с отчимом и двумя ее сестрами. Канцлер произнес краткую речь, но ничего не сказал про загадочные обстоятельства смерти Касалла. Разглагольствовал о том, каким выдающимся человеком был Касалл: магистр в Париже, в коллегиуме Сорбонны, затем в Пражском университете, а потом приехал в Кёльн, где самые известные и выдающиеся личности преподавали еще в те времена, когда здесь был всего-навсего монастырский конвент. А потом расхвалил учение, сторонником которого был Касалл, и закончил обещанием, что на факультете прочитают заупокойные мессы и, как велит обычай, раздадут бедным хлеб. Наконец он опустился на скамью.

Софи сидела рядом с сестрами, которые входили в женскую гильдию крутильщиц нити. Казалось, что обеим доставит огромное удовольствие снова выдать замуж свою старшую сестру, хотя сами они все еще сидели в девушках. Ведь здесь есть очаровательные магистры, которые наверняка захотят взять ее в жены, да и молодые студенты тоже неплохи…

Софи не реагировала на их смех и шутки. Она смотрела на мать, которая скорчила озабоченную мину. Всего двадцать лет — и уже вдова. Злая судьба, хотя даже сейчас взгляды многих мужчин украдкой останавливались на ней. Но Софи знала, что никто из них не стремится вступить с ней в брак. Уж скорее студенты, но у них в кармане ни пфеннига, они беднее, чем мыши в церкви Святой Урсулы.

— Видишь вон того? — прошептала ей в ухо Мария, одна из сестер.

Софи не знала, кого та имела в виду, потому что на другом конце стола плечом к плечу сидели Лаурьен, Домициан и Зигер Ломбарди. Один тихий и робкий, невысокий, изящный; второй, сын преуспевающего адвоката, нахальный, не знающий, что такое бедность; третий, Зигер, темноволосый, хотя и приветливый, но какой-то дикий, с непонятной дьявольской улыбкой, которая никогда не сходила с его небритого лица.

— Ты про кого? — шепотом спросила Софи.

— А сама как думаешь?

Домициан? Нет, он не мог ее заинтересовать. Слишком светлый, слишком яркий, поверхностный, но при этом расчетливый. Мария покачала головой.

— Маленький? Симпатичный…

Сестра снова покачала головой.

— Но не темный же? Он ведь магистр.

А почему бы и нет? Именно он. Однажды Касалл сказал, что у него острый ум и что он зловещий. Ум у него и правда острый как бритва. Он учился в Париже, а потом еще в Праге и Эрфурте. При слове «Эрфурт» Касалл стукнул по столу и презрительно скривил рот. В Эрфуртском университете господствовали номиналисты с их радикальным мировоззрением, из-за которого возникла угроза отделения веры от чистой науки. Безбожники они, эти номиналисты, потому что если реальны только вещи, то в этом мире не остается места для Бога! Что-то постоянно смущало Касалла в его коллеге. Темное прошлое? Цинизм, который вьется вокруг него, как гавкающий пес? Дружелюбие, которым он был буквально переполнен? Оно наверняка ненатуральное, наверняка Ломбарди держит за пазухой нож, чтобы ударить в спину. Его мать бретонка, а отец якобы бернский аптекарь с каким-то темным прошлым, как и у сына. Поможет ли он ей начать новую жизнь?

«Спрошу, не хочет ли он получить одну из книг Касалла», — пробормотала Софи себе под нос, страстно желая, чтобы общество наконец разошлось. Гости постепенно откланивались. Магистры еще стояли все вместе, тихонько переговариваясь, в то время как большинство студентов уже покинули зал. Мать и сестры проводят Софи домой, но нужно подождать, когда уйдут магистры. Студенты, не отходившие от Ломбарди, поблагодарили за гостеприимство: Домициан — в своей раскованной манере, Лаурьен — робко склонив голову. Ломбарди же просто улыбнулся. И тут она напрямую спросила его, не хочет ли он получить «Theologia summi boni». Он внимательно на нее посмотрел.

— Я не могу сохранить все книги, — объяснила она, невинно поглядывая на него своими васильковыми глазами, — а вы наверняка найдете ей применение.

Домициан взглянул на Ломбарди.

— Да, наверняка найдет. Он всегда находит применение истинам, не взращенным на навозе нашего клироса.

Ломбарди улыбнулся:

— Если вы хотите подарить мне эту книгу, то у вашей щедрости нет более пылкого поклонника, чем я.

Она поняла, что не ошиблась в нем. В его словах не было серьезности, но пока еще она этого и не ждала. Пока она искала на ощупь, а он был столь необходимым ей крючком.

Она пригласила его в расположенный позади дома сад и положила раскрытую книгу на ограду. Он склонился и полистал страницы. Такая книга стоит целое состояние, она, должно быть, переписана прямо с оригинала, а еще на полях есть комментарии Касалла — мелкий, не очень разборчивый почерк, буквы клонятся то в одну, то в другую сторону, как будто никак не могут выбрать направление.

Он спиной чувствовал ее взгляд. Как маленькие острые стрелы. Но у него бычья шкура, ее так легко не пробьешь.

— А вы ее читали? — спросил он, не отрывая глаз от страницы.

Услышав четкое «Да, конечно», кивнул. Естественно, она читала, ее пристрастие к книгам известно всем.

— Говорят, что вы считаете, будто на свете нет более безбожных мест, чем артистические факультеты, — снова голос у него за спиной.

— Кто вам такое сказал? — Ломбарди обернулся.

Удивительно, она до сих пор не замечала, что под темными локонами у него голубые глаза. Гармоничное лицо, такие лица называют греческими, с чертами, которые считались бы классическими, если бы не эти глаза, пронизывающие насквозь.

— Мой покойный супруг.

Все это время она сидела возле ограды. Он подошел и сел рядом. От его волос пахло розовой водой.

— Да, более безбожного места не существует. Если вы ищете Бога, то никогда не приближайтесь к артистическому факультету, где про Бога все говорят, но никто в него не верит.

— Вы ищете доказательства его существования.

Он засмеялся:

— Да, но мы их не находим.

— Это неправда. В этих книгах полно доказательств — онтологических, герменевтических, метафизических…

Он с улыбкой смотрел на нее. Она собирается беседовать с ним об онтологических доказательствах существования Бога? Ведь всего несколько дней назад, сразу после поминок, он прочитал в ее глазах нечто совсем иное. В тот раз она скорее выискивала несколько иные доказательства.

— Если вы хотите подарить мне книгу, я буду несказанно счастлив. Но сейчас мне все-таки пора идти, пока люди не начали болтать невесть что.

— Вы можете спокойно остаться, меня никто не осудит. Всем своим соседям я сказала, что придет магистр, чтобы взглянуть на книги моего покойного супруга.

Она думала, что все будет очень просто. Но он медлил. Неужели она все-таки ошиблась? Богобоязненным он наверняка не является, так что же может воспрепятствовать ему подняться к ней в комнату? Страх перед людскими пересудами? Возможно.

— Вы не обидитесь, если я все-таки пойду?

Она засмеялась. Нет, не обидится.

— Вы придете снова?

— Конечно.

Он встал и взял с ограды книгу. Софи проводила его до двери и выпустила на улицу, заметив, что на противоположной стороне ждут Домициан и Лаурьен. Она быстро закрыла дверь.

Ночные сторожа уже успели прокричать десять часов, и на улицах практически никого не было. Штайнер шел к канцлеру. В лунном свете он видел силуэт собора. Перед фонарем как тень промелькнула летучая мышь. За монастырской стеной жили сотни этих зверьков; зимой они спали под старыми балками бывшего сарая, а летом застревали в волосах у послушников, когда те после вечерней молитвы направлялись в дормиториум.

Штайнер ускорил шаг и вошел в ворота. «Вас уже ждут», — пробормотал открывший дверь монах. По воде находящегося во внутреннем дворе колодца заплясал свет фонаря. Другой монах торопливо распахнул дверь еще до звонка, и Штайнер оказался в пустом белом коридоре. Налево — к рефекториуму, направо — к часовне. Пахло рыбой и потом, которым послушники покрываются от страха перед дьяволом.

Штайнер вошел, постучав в тяжелую дубовую дверь. Канцлер что-то писал, стоя у стола. Штайнер сел и вперил взгляд в горящую сосновую лучину.

— Судья велел выяснить в городе, нет ли, кроме обнаруживших Касалла, еще людей, видевших или слышавших что-нибудь, что могло бы помочь нам раскрыть преступление, — канцлер сразу приступил к делу. — Я поделился с ним результатами наших с вами расследований. Но мне бы хотелось, чтобы вы присматривались и прислушивались ко всему, что творится вокруг. Выясняйте, сопоставляйте, это у вас хорошо получается, разберитесь, что означает эта фраза на пергаменте… — Он отложил в сторону перо и отодвинул подальше лист. — Вы заходили в архив и просматривали акты. Зачем?

— Было несколько студентов, которым пришлось покинуть факультет вопреки их желанию. Я хотел узнать их имена.

— Ну и что?

— Среди них не оказалось ни одного, кто бы вступил в конфликт с Касаллом.

Снаружи шуршали растаскиваемые ветром листья.

— Я взял образцы почерка, — продолжал Штайнер, — у Лаурьена Тибольда, вдовы Касалла и Домициана фон Земпера. Но почерк при желании можно подделать…

Канцлер покачал головой и повернулся спиной к окну, выходящему во внутренний двор.

— Женщину, конечно, тоже нельзя исключить полностью, но неужели вы серьезно полагаете, что она убила своего мужа? Тихо выбралась ночью из дома, чтобы совершить преступление, подозрение в котором все рано падет на нее, потому что всякому известно, как она ненавидела Касалла… А Лаурьен? Всего месяц на факультете и уже лишил жизни своего магистра? А что касается Домициана фон Земпера, так даже если Касалл побоями глубоко ранил его гордость, все равно этого недостаточно. Мы слишком мало знаем об истинном положении дел…

Штайнер наклонился вперед:

— Наличие в книге пергамента не может быть случайностью. Но какую цель преследовал убийца? Чего мы не видим из того, что едино? Я просто ума не приложу, что за этим кроется.

— Может быть, для начала нам следует выяснить, что он имел в виду, написав: «Все единое вы делите, а то, что не едино, не узнаёте?» Кого он имеет в виду под этим «вы»?

Штайнер тихо засмеялся:

— О, боюсь, что он имеет в виду нас. А разве он не нрав? Предположим, что он имеет или имел отношение к факультету. И чему он здесь научился? Что, если хочешь исследовать вещь, нужно разложить ее на составляющие. Ratio fide delustrata — это прекрасно, но мало что дает. Это не новое познание, к тому же есть люди, которым подобный подход к науке не нравится, которые охотнее всего обратились бы кумам вроде Шампо. Вы же знаете, что сказал Роберт де Сорбон: «То, что не перемолото зубами диспутов, не познано полностью».

Канцлер наморщил лоб:

— Не пытаетесь ли вы сказать, что загадка имеет отношение к нашим научным методам?

— Именно так я и думаю. Возможно, что преступник — один из самых резких наших критиков, который, безусловно, умеет вести диспут, занимался этим или занимается по сей день, но считает, что интеллект никоим образом не может охватить всё. И он хочет снова соединить человека и вещи, полагая, что их органическое единство разорвано и они мечутся, словно потерянные души…

Канцлер молча отвернулся, посмотрел в окно и снова подошел к столу. Мыслями он был далеко, рука тянулась к перу.

— Потерянные души, — пробормотал он и поднял глаза. — Вы тоже в это верите, Штайнер? Что мы превращаем в потерянные души всё подряд? И человека тоже?

— Я думаю, да. А еще я думаю, что таким образом к Богу мы не приблизимся, но сейчас дело не в этом. Сейчас речь идет об убийстве Касалла, и я только пытаюсь воспроизвести ход мыслей преступника. Зачем он отрезал рукава от плаща? И вообще, зачем он его раздел?

— А вы догадываетесь зачем?

— Нет. Я только выдвигаю предположения. Если исходить из того, что используемые нами методы он считает неправильными, то верным он должен мнить противоположное. Но он пишет также, что мы не узнаем то, что не является единым. Это же абсурдно, так? Потому что есть ли вообще что-то, что мы еще не разъединили?

Снова пошел дождь. Теплый, тихий дождь летней ночью. Шум ветра сменился стуком капель. Канцлер подпер голову руками.

— Штайнер, вы моя единственная надежда. Я не хочу привлекать вним…

Он повернулся и пошел к буфету за свечой, как будто хотел таким образом пролить свет на происшествие.

— Что вы сказали — как звучит вторая часть загадки? Мы не узнаем то, что не едино? Господи, это же и на самом деле чистейшая софистика…

— А что не едино? — настойчиво спросил Штайнер. — Давайте начнем с самых банальных вещей. Разве рукав не един с плащом? Берет и плащ? Или разве башмаки не едины с рукавами? Книга и плащ? Это бессмысленно. Таким образом мы далеко не продвинемся, но в этом наверняка что-то есть. Убийца отделяет рукава. Он снимает с Касалла башмаки. Кладет книгу посреди улицы, чтобы ее нашли. Книга принадлежала жертве, это нам ничего не дает. Но, может, плащ был вовсе не Касалла?

— Это был его плащ, — мрачно ответил канцлер, — жена его опознала, она уверена. Она совсем недавно подправляла плечи.

— Значит, рукава от другого плаща.

Канцлер устало пожал плечами.

— Даже если и так, что нам это дает? Предположим, он отрезал рукава от плаща Касалла и бросил их в сточную канаву. Потом отрезал какие-то другие рукава и подсунул их нам. Вопрос, что нам это дает? Это наверняка не то, что не едино, тут что-то другое.

Неожиданно Штайнера охватила усталость. Возможно, канцлер прав, а он совершенно напрасно ломает себе голову. Не исключено, что он на ложном пути. Он с трудом встал, попрощался, один из монахов проводил его до ворот. От теплого дождя ему стало легче, он воспрял духом.

Штайнер остановился и посмотрел вверх. За его спиной в монастырской стене закрылась калитка. И он остался на улице один. Всего в нескольких шагах отсюда валялись рукава, а если свернуть в переулок в сторону Святой Урсулы, то будет его дом, перед которым лежал Касалл. Штайнер пошел вниз по улице. Слева снова ограды, за ними сады и огороды. Человек, тень которого видел ткач, должен был перелезть через одну из этих оград. Но как же все было на самом деле? Убийца лишил Касалла жизни, оставил его на том же месте, отрезал рукава, разбросал одежду, присовокупив туда же книгу, пергамент он наверняка принес с собой уже готовым. Крики Касалла о помощи разбудили спящих, в этот момент убийца еще должен был находиться на улице. Когда мастер открыл дверь, тот как раз убегал. Никто его не преследовал, вместо этого наткнулись на рукава и книгу. И все равно, почему же после убийства у него оказалось достаточно времени, чтобы раскидать вещи? Сколько минут на это нужно? Пять? Десять?

Что не едино, чего они не видят? Штайнер настолько погрузился в мысли, что чуть не прошел мимо дома. Покачав головой, развернулся и достал из кармана ключ.

Магистр стоял за кафедрой. Перед ним на маленьких скамеечках сидели студенты, а на длинных скамьях — лиценциаты и бакалавры, если в этот момент была не их очередь диктовать. Сейчас отрывок из «Суммы теологии» читал Якобус. Он произносил слова медленно и отчетливо, указывая номера параграфов, знаки препинания и большие буквы, чтобы студенты могли записать без ошибок. Затем он перешел к выдвинутым Фомой Аквинским доказательствам существования Бога; похоже, сам Бог отнесся к данному занятию благосклонно: через оконное стекло прямо на середину страницы упал луч солнца.

«Существование Бога можно доказать пятью способами. Самый первый и верный способ проистекает из движения…»

И так продолжалось вплоть до пятого доказательства. Студенты, склонив головы, усердно записывали. Потом Якобус сделал паузу и передал книгу одному из лиценциатов, который продолжил чтение.

Лаурьен поднял голову. От долгого писания рука затекла, шея болела, потому что приходилось сидеть с постоянно склоненной головой, спина ныла от неудобного сидения на скамье. От скользящих по бумаге перьев в комнате стоял скрип. Лиценциат, говорящий в нос монотонным голосом, добрался до комментария к прочитанному. Лаурьен опустил голову на руки и закрыл глаза.

«Он спит, — подумал Штайнер, только что открывший дверь и заглянувший в зал. — Болезненный юноша, но способный. Мне следует о нем позаботиться, теперь, когда Касалла больше нет. Кто же дает ему paedagogicum?»

Он вошел на цыпочках и прислонился к стене. Рядом стоял один из бакалавров.

— Кто сейчас с ним занимается? — прошептал Штайнер, подбородком указывая на усталого молодого человека.

— Пока никто. Я думал, что лучше всего подойдет Ломбарди. Ведь он живет в схолариуме. И ему, бедняге, совсем не помешает лишняя пара пфеннигов.

Штайнер посмотрел на говорившего с сомнением, но не возразил, а выскользнул в коридор, где гулял холодный ветер, который тут же забрался к нему под плащ. Ломбарди? Читая лекции, он должен придерживаться устава. Как и что читать, как долго и с какими комментариями на каком занятии — все определено уставом. Даже ответы на вопросы, и те оговорены. «Так можно научить даже осла», — весело подумал Штайнер. Лично он бы с удовольствием внес в процесс обучения чуть больше самостоятельности. Но ведь Ломбарди будет давать уроки Лаурьену один на один, без свидетелей… Штайнер не доверял Ломбарди ни на грош. Его отец родом из Берна, у матери какое-то поместье в Бретани. И кроме того, он явный приверженец Оккама, и это в университете, который считает своим долгом представлять точку зрения Фомы Аквинского.

Штайнер остановился. Здесь, во внутреннем дворе, ветер свистел еще сильнее. «Это же полная чушь, — Штайнер призвал себя к порядку. — Нельзя подозревать человека только потому, что он сторонник другого мнения. Да и в чем подозревать? Что он вобьет чушь в голову Лаурьена?»

— Господин магистр… на два слова…

Штайнер обернулся. Сзади, придерживая полы плаща, стоял Теофил Иорданус; его голый череп блестел, вид у него был расстроенный.

— Иорданус? Что такое?

— Ничего хорошего. Возникло подозрение…

Иорданус казался очень смущенным.

— В тот вечер мы все были в пивной, вы же помните, и все мы назначили друг друга свидетелями — один за другого. Но сейчас кое-кто говорит, что магистр Ломбарди примерно на полчаса уходил…

Ломбарди? Штайнер удивленно воззрился на Иордануса. Ведь он только что думал о Ломбарди! Но не в этой связи.

— Уходил из пивной?

— Да. Магистр Рюдегер вспомнил, что Ломбарди неожиданно исчез. Как дух, не прощаясь, а около одиннадцати материализовался снова. Его не было с нами целых полчаса.

Штайнер засмеялся:

— Как дух? Возможно, у него возникла самая естественная надобность.

— На полчаса? Не может быть! Когда Рюдегер это сказал, я тоже вспомнил. Точно, некоторое время Ломбарди на месте не было.

Штайнер попытался восстановить события, но тут внезапный порыв ветра добрался до маленькой статуи Девы Марии, стоявшей в нише на крытой галерее, и задул свечу перед Богородицей.

— Мне очень жаль, но я этого не помню. Знаю только, что он там был, а если и уходил на полчаса, то я этого не заметил.

Теофил Иорданус побледнел и тихо сказал:

— Но было бы хорошо, если бы вы заметили.

— Было бы, но тут ничего не поделаешь. А еще кто-нибудь заметил?

— Только те, кто сидел в непосредственной близости от Ломбарди.

Штайнер кивнул. Это объясняет, почему он ничего не мог вспомнить, — ведь он сидел на другом конце стола.

— Я с ним поговорю, — сказал он и похлопал Иордануса по плечу.

Штайнер покинул коллегиум и заспешил в сторону рынка.

Пока студенты были на лекции, в схолариуме дела шли своим чередом. Служанки готовили, стирали и мыли, подметали полы и приносили дрова, чтобы разжечь огонь. Они шутили со Штайнером, потому что в нем было что-то доброе, отцовское, он совсем не похож на карлика, который руководит схолариумом со всей строгостью и требует дисциплины. Сейчас тот сидел в одиночестве в рефекториуме и пил пиво. Увидев приближающегося Штайнера, он смущенно отставил кружку в сторону и поднялся.

— Магистр Ломбарди дома?

— Нет, ушел за бумагой. Но сейчас вернется. Вы к нам по поводу Лаурьена?

В этот момент дверь открылась и появился Ломбарди. При виде Штайнера у него на лице отразилась некоторое удивление. Он скинул плащ и бросил на стол пачку бумаги.

Штайнер произнес только одну фразу: «Мне нужно с вами поговорить».

В комнате Ломбарди книг было мало. Большинство из них он, видимо, взял на время. Поговаривали, что он даже беднее, чем его студенты.

— У вас недюжинные способности к наукам, — начал Штайнер, садясь на скамеечку у окна. — Почему вы торчите здесь в качестве магистра septem artes liberales, хотя вполне бы могли получить профессуру в jus canonicum?

Ломбарди засмеялся, прислонившись к стене и скрестив руки на груди.

— Меня все устраивает. Я не люблю сидеть взаперти, как лошадь в конюшне.

— Причина моего появления, хм… — начал Штайнер, запнувшись в поиске подходящих слов. — В общем, в тот вечер, когда погиб Касалл, вы на некоторое время покидали пивную, не так ли?

Ломбарди молча смотрел в окно на развалины обрушившегося дома, потом кивнул:

— Это правда. Меня не было около получаса.

— Вам надо было самому мне об этом сказать. А теперь я узнаю это от других. Где вы были?

— Ну, предположим, я был у женщины. Вам этого достаточно? Я совершенно точно не являюсь убийцей Касалла, потому что за полчаса я бы не успел добраться от Святого Куниберта до вашего дома, чтобы лишить Касалла жизни, раскурочить плащ и вернуться в пивную. Это же совершенно очевидно. Или нет?

«Трудно, — подумал Штайнер, — но не невозможно. Если разделить полчаса на три куска, как будто это пирог, то получается десять минут туда, десять минут на преступление, включая раскидывание вещей, и оставшиеся десять минут на дорогу обратно. Правда, в таком случае он не смог бы скрыться за оградой, потому что на это потребовалось бы гораздо больше времени. Еще пять минут на сады и луга». Штайнер пожал плечами:

— Вы же знаете фразу, которую преступник оставил рядом с покойником. Вам ничего не приходит в голову по этому поводу? Вы не предполагаете, что он хотел нам этим сказать?

Ломбарди приблизился к Штайнеру. В его голубых глазах мелькнуло что-то озорное:

— Я думаю, вы размышляли на эту тему довольно долго.

— Конечно, я вообще ни о чем другом сейчас не думаю. Я считаю, что преступник — член факультета, который не согласен с пашей методой. Но это только часть загадки. Пока я не могу ее разгадать. Что вы думаете насчет того, что мы не узнаем то, что едино? Рукава были отделены от плаща… но ведь это мы видели.

Ломбарди кивнул:

— Почему он их отрезал? Знаете, о чем я себя все это время спрашиваю? А не хотел ли он на самом деле изуродовать труп? Отрезать руки и голову? Может быть, в последний момент он испугался такого страшного злодейства и вместо этого взялся за плащ? Я рассуждаю так преступник как будто хотел поставить перед нами зеркало — ведь это мы на своих диспутах раскладываем всё на составляющие. И человека в том числе. Вот его воля, вот разум, там его сердце, а где-то еще — все остальное. Расчленено самым тщательным образом, разобрано на компоненты, подобно форели, которую собираются употребить в пищу. Вот что хотел показать нам преступник, когда разрезал плащ.

С глухим стуком захлопнулась дверь, и в коридоре раздались быстрые шаги студентов, вернувшихся с лекции. Послышались голоса служанок, подающих обед.

«Ломбарди прав, — подумал Штайнер, — но это вовсе не объясняет, что именно из не единого мы не узнали».

— Хорошо, — сказал он задумчиво, — значит, теперь мы знаем, почему преступник действовал именно так, а не иначе. Он является противником нашей методы и продемонстрировал это таким вот образом. Но это только первая часть истории. Мы ведь так до сих пор и не знаем, что не едино.

— Башмаки действительно принадлежали Касаллу? — спросил Ломбарди.

— Да.

— А плащ?

— Тоже.

— Рукава?

Штайнер молчал. Кто знает?

— Берет?

Снова без ответа.

— Книга?

— Да, безусловно.

— Выясните, от чьего плаща были рукава.

Штайнер поднялся. Из рефекториума доносился стук ложек.

— Я должен изучить каждый плащ каждого магистра?

— А почему бы и нет? Может быть, рукава и на самом деле не от плаща Касалла, а это уже немаловажная информация. Предположим, у кого-то из магистров есть плащ, но рукава отсутствуют. Тогда не исключено, что он поручил преступнику действовать в своих целях.

Штайнер открыл дверь. Ведь это значит, что придется заставить всех магистров предъявить все свои плащи.

— Но они подумают, что я их подозреваю, — тихо сказал он, выходя, и услышал за спиной громкий смех Ломбарди:

— Не хотите ли начать с меня?

Штайнер не стал начинать с него. Штайнер сначала сто раз посомневается, не стрижет ли всех под одну гребенку, подозревая в столь ужасном деянии. И все-таки эта мысль его не отпустит, и в конце концов он, дойдя до отчаяния, последует его совету.

Ломбарди, погруженный в эти мысли, помешивал свой суп. Вокруг — в полном молчании чавкающие студенты. Приор уже закончил обедать и положил руки на стол. «Боже мой, если мне придется и дальше жить в этом унылом схолариуме, я потеряю разум», — подумал Ломбарди. Здесь люди словно тени, словно воплощенные грехи в царстве Божием, а ведь в городе полно развлечений. Здесь царит мрачный дух, еда скудная, комнаты грязные, а зимой еще и ужасный холод. Домициан и Лаурьен теперь крайне неразговорчивы, потому что их волнует отсутствие алиби. Они сблизились еще больше. Лаурьен носил за старшим товарищем книги, чистил ему обувь и, казалось, в своей преданности был готов на любое унижение. «А что, если они вдвоем и сотворили это дело, — пронеслось в голове у Ломбарди. — Что, если один притворился больным, а второй ушел домой пораньше? Если все это был блестяще разработанный план?» Ломбарди начал рассуждать дальше Лаурьен не способен убить. Скорее уж Домициан. Честолюбив, умен, ловок, дерзок, голубая кровь — от него можно ждать чего угодно. Да еще история с побоями, которая облетела весь факультет. Может быть, высокочтимый сынок знаменитого адвоката не перенес столь гнусного оскорбления и с тех самых пор затаил в своем сердце ненависть?

— Вы будете давать уроки школяру Лаурьену, — услышал он рядом нежный голос. Ломбарди не заметил, как к нему подкрался де Сверте.

Ломбарди поднял голову:

— Это указание магистра Штайнера?

— Да, прежде чем уйти из схолариума, он поручил мне это вам передать. Можете начать прямо сейчас.

Ну что ж, появятся хоть какие-то деньги, в этом отношении ему особо нечем похвастать. На ярком голубом небе улыбалось солнце. С каким удовольствием он бы спустился к реке и погрелся в его лучах! Смотрел бы на корабли, стоящие на якоре в гавани, полной рыбной вони или аромата пряностей — в зависимости от того, что в данный момент разгружают. Но вместо этого он позвал в свою тесную комнату Лаурьена и принялся диктовать из Аристотеля.

Комната, в которой Лаурьен получил свои первые уроки, была точно такой же мрачной, как и весь схолариум. Он сидел на скамеечке, Ломбарди стоял за своим пультом и читал вслух или давал собственные пояснения. Лаурьен записывал под диктовку магистра, склоняя голову прямо к сальной свечке, потому что через узкое окно свет в комнату почти не попадал. Сначала Ломбарди объявил Лаурьену, что будет обучать его всем предметам: грамматике, риторике и диалектике, а также музыке, арифметике, геометрии и астрономии. Тривиум и квадривиум. У Лаурьена не было своих собственных книг, предоставить их обязан Ломбарди. Хотя можно попытаться изучить привязанную цепью книгу в библиотеке нищенствующих монахов. Ломбарди всё перечислял и перечислял названия необходимых для занятий трудов: «De consolation», «Summa theologiae», «De amitia» и так далее.

На одном из этих занятий Ломбарди читал про учение Аристотеля о категориях. Оно всегда вызывало ожесточенные споры среди артистов, но общего мнения в ходе этих споров не рождалось, и в конце концов дело дошло до образования отдельных лагерей. В Эрфурте собрались номиналисты, где-то в другом месте — реалисты. Но если бы Лаурьена спросили, а какого же мнения придерживается он сам, он бы не смог ответить. Одни верят только в существование вещей, вторые — в их внешний облик, идею вещей. Удивленный Лаурьен не мог понять, как можно обнаружить различие между вещью и ее идеей.

Голос Ломбарди нагонял на него сон. Если бы Лаурьену не приходилось конспектировать и хотя бы таким способом заставлять свой дух бодрствовать, он бы давно погрузился в глубокий сон. Да и не очень-то он пока во всем этом разобрался. Что это за категории, из-за которых философам приходится драться до крови?

Ломбарди сначала читал, а потом комментировал, но при этом он прибегал к цитированию других комментаторов и толкователей. Он всё комментировал и комментировал, и вскоре в голове у Лаурьена образовался целый клубок из вопросов; он запутывался все больше и больше и в конце концов просто вытаращился на Ломбарди, открыв рот.

— Ну, — сказал наконец Ломбарди и изобразил на лице улыбку, — совершенно очевидно, что речь идет о сущности вещей и об их внешнем проявлении. То есть что имеет большую ценность — общие идеи или отдельные вещи? Как ты думаешь?

— Я думаю, отдельные вещи обладают большей ценностью, потому что без них мы бы понятия не имели об их внешнем проявлении, — неуверенно пролепетал Лаурьен.

Ломбарди улыбнулся, но в улыбке была примесь горечи.

— Значит, ты бы отдал предпочтение отдельным вещам. А это позиция номиналистов. Сам Аристотель однозначного ответа не дает. Ну что ж, спросим еще. Гильом из Шампо утверждает, что даже если бы не было белых вещей, то белый цвет все равно бы существовал.

— Но это же чушь собачья, — вырвалось у Лаурьена. — Как может существовать белый цвет, если в мире нет ничего, имеющего белый цвет? К тому же белизна — это свойство, а не вещь.

— Возможно, — возразил Ломбарди. — Но каждая вещь обладает свойствами, чтобы ее можно было узнать и отличить от других вещей. Таким образом, белизна есть свойство вещи. Нет вещи без цвета и цвета без вещи. И в чем же разница?

Лаурьен молчал. На самом деле теперь уже он и сам не видел никакой разницы. Разве существуют вещи, лишенные цвета? Но он почувствовал, что Ломбарди подводит его к чему-то иному, и поэтому осторожно сказал:

— Вы отделяете идею от предмета. Вы отбираете белизну у белой лилии и говорите, что здесь лилия, а там белизна. Разве это не так?

— Примерно. На эту тему мы поговорим завтра.

Ломбарди захлопнул книгу. Коротко кивнул Лаурьену и вышел из комнаты. Лаурьен продолжал сидеть, дописывая на своем листе последнее предложение. И тут вдруг снова вспомнил отражение дерева в воде. Не это ли пытался объяснить ему Ломбарди? Образ в воде и растущее в земле дерево? Но разве это не одно и то же? Домициан был прав. Здесь разделяют то, что едино. Ведь разве вещь и ее идея не едины? Но тут явно дробят на части весь мир, рассовывают обрывки по отдельным сундукам, как обычные люди — постиранное белье. А что же делать со спорными частями, которые остались не у дел?

— Странный способ мышления, — пробормотал Лаурьен, собрал свои бумаги и встал.

Штайнер стоял на берегу в гавани и задумчиво смотрел на реку. Ему выказали доверие, попросили взять это дело на себя, чтобы судье можно было сказать, что для той части дела, которая в определенной степени связана с философскими вопросами, у них есть свои люди. А теперь он придет и попросит их предъявить свои плащи. Само собой разумеется, исключительно из философских соображений! Потому что того требует метода. Это ведь самое главное — метода. Она господствует даже здесь и даже здесь создает четкие структуры. Старшина гавани, слуги закона, таможенники — у каждого своя функция. Сегодня суета торговцев, корабельного люда и чиновников смущала его, хотя почти ничто на свете он не любил так, как кипящую в гавани жизнь. Ну разве что свои штудии. Кроме них, у него ничего не осталось. Иногда он заходил в бани, но никогда не посещал бордели, да и других развлечений себе не позволял. Женщины у него никогда не было, кроме разве что sapientia, но она была не из плоти и крови, всего лишь некое воздушное создание, парящее над его головой. Подобное единение вызывало определенные сложности. Ему обязательно требовался контрапункт, и когда он смотрел на них, на этих людей в разноцветной одежде — сам он всегда ходил в темном, чего нельзя сказать про других магистров, — то радовался вместе с ними самым простым вещам. Иногда он ездил на лодке и наблюдал за рыбаками, полагая, что подобная созерцательность вполне его устраивает.

А сейчас он сидел на невысокой изгороди и разглядывал людей, стоящих у весов для зерна. Шесть ударов колокола. Через час закроют ворота, потом возможность проникнуть в город обойдется довольно дорого. Так же, как и выбраться из него. Он подумал про Домициана фон Земпера. Если поиски плаща ничего не дадут, придется как следует заняться этим дворянином.

Числом их было двадцать один, двадцать один магистр семи свободных искусств. Одиннадцать из них жили в коллегиумах, кое-кто снимал в городе отдельные дома. Штайнер начал с коллегиумов. Потом обошел бурсы, в которых жизнь была чуть более светской, а затем заглянул в приют, где жил всего один магистр. Там царил монастырский покой, а от бедных студентов требовали неукоснительной дисциплины. Магистров, живущих дома, он решил посетить в последнюю очередь. Везде он задавал один и тот же вопрос: «Не могли бы вы показать мне свой плащ? У вас он всего один?»

Он сталкивался с недоумением, открытой неприязнью и крайне редко — с пониманием. Он мало что объяснял, ограничивался намеками и снисходил до замечания, что ищет истину. Двадцать один магистр и двадцать один плащ, все в полном комплекте: и рукава, и берет. По дороге к последнему коллеге он качал головой и думал: «Ну что за ерунда!»

Этим самым последним оказался Ломбарди, встретивший его ухмылкой и заранее приготовивший свой плащ. Второго плаща у него не было.

— Мы ищем вовсе не рукава и береты, — пробормотал Штайнер, окончательно утративший уверенность, хотя на самом деле никогда даже и не надеялся, что все может быть настолько просто.

Он зашел к канцлеру и попросил разрешения обыскать обе студенческие комнаты в схолариуме на Гереонштрасе. Может быть, там обнаружится нечто такое, что позволит подтвердить подозрение, падающее на Домициана фон Земпера. Канцлер отнесся к затее скептически, но в конце концов согласился.

— Он заставил показать ему все плащи.

Гризельдис засмеялась и поставила в кружку белые маргаритки. Софи стояла рядом и уныло изучала белизну цветов.

— Когда ты переезжаешь? — спросила Гризельдис.

— Завтра.

Ей придется покинуть дом, который город снял для Касалла. Хорошо хоть, она нашла маленькую комнатку на сенном рынке. Но дело даже не в этом. Семья не проявила желания ее поддерживать, коль скоро она не хочет жить с ними, а от родственников Касалла ждать и вовсе нечего. Откуда же тогда брать деньги? Конечно, существуют приюты, и город не оставляет в беде несчастных вдов, но этого ей не хотелось. Она стремилась к невозможному. Максимум, на что могла рассчитывать женщина, это учеба в монастырской школе, но уж никак не на факультете. Женщины не могли стать лиценциатами, имеющими право преподавать, потому что до чего же можно дойти, если женщины превратятся в источник знаний для мужчин?!

— Слушай, — тихо сказала Гризельдис, — если тебе это покажется ужасным, то сделай вид, что нашего разговора не было. Но подумай как следует, потому что это возможность заработать деньги тайно. Ты молода и красива, мужчины будут рады заполучить тебя…

Этим Гризельдис занималась уже не первый месяц. У нее были деловые отношения с хозяином гостиницы, который поставлял мужчинам женщин. Она хорошо зарабатывала, потому что была не проституткой, а честной бюргершей и требовала ровно столько, сколько ей было нужно в данный момент. А мужчины соглашались платить, хотя проститутки иногда отдавались всего лишь за пригоршню вишни.

— В этом доме у тебя бы ничего не получилось, — сказала она, изучая замершее, неподвижное лицо Софи. — А на новом месте… там тебя никто не знает, ты сможешь исчезать незаметно. Дом, где вы будете встречаться, стоит на отшибе. Мужчины приходят поздно ночью, тайно. Если ты проявишь чуть-чуть осторожности, никто и внимания не обратит.

— Я не шлюха, — только и сказала Софи.

— Нет, конечно же нет. Ты просто подзаработаешь немного денег и выйдешь из игры, как только скопишь достаточную сумму. Твоими, так сказать, возлюбленными будут люди приличные, хорошо одетые и щедрые.

— А если все выяснится?

— Если вести себя осторожно, все будет шито-крыто.

Софи осмотрелась. Завтра ей переезжать. Большую часть мебели придется оставить, потому что они получили дом уже с мебелью. Только книги Касалла, посуда, кровать, сундук для одежды, стол и стул — вот и все, что она заберет. Она могла бы продать книги, но это даже не обсуждается. Книги — единственная ценность, которая у нее осталась.

— Спросить у него?

Она испугалась:

— У кого?

— У хозяина! Спросить, сможет ли он найти тебе применение?

— Нет, ради бога, нет!

Они покинули дом и пошли в сторону церкви Святых апостолов. Поскольку никому не хотелось заставлять вдову бывшего магистра терпеть крайнюю нужду, одна из зажиточных семей города выказала готовность передать в ее распоряжение комнату в своем большом доме возле сенного рынка. На верхний этаж можно было попасть по лестнице через заднюю дверь. Комната светлая, окно выходит на рынок, где торгуют скотом; правда, шум, производимый животными и торговцами, слышен постоянно. В данный момент эта комната пустовала. Софи потерянно стояла посередине, зажав уши.

— Завтра будет лучше, — сказала Гризельдис. — Как только поставишь кое-какую мебель.

Софи кивнула. Да, завтра.

Он устало прислонился к стене; это был его первый диспут. Спина болела. Даже в субботу человека не могут оставить в покое. Но сказать ему нечего, потому что он всего-навсего жалкий scholar simplex, не имеющий права даже рот открыть. Выступать с речами могут магистры, лиценциаты и бакалавры. На это мероприятие магистры должны были явиться в плащах. Все должны присутствовать в обязательном порядке. Диспут всегда проводился по одной и той же схеме один из магистров давал тезис, бакалавры подбирали аргументы и контраргументы, которые однозначно вытекали из ratio и устоявшихся традиций.

На этот раз была очередь Штайнера:

— «Не тот хороший человек, у кого хорошая сила познания, а тот, у кого добрая воля». Это положение требуется исследовать.

Лаурьен поднял голову.

— Итак, — продолжал Штайнер, — как обстоит дело с преобладанием воли над силой познания?

Один из бакалавров, толстый парень с одутловатым лицом, про которого было известно, что он с удовольствием сделался бы магистром, но не обладал достаточными средствами, и который постоянно лез вперед, поднял руку и объявил, что хотел бы высказать по этому поводу свое мнение.

— В другом месте есть указание, что интеллект благороднее воли. Мне кажется, Фома и сам не очень хорошо знал, чему следует отдать предпочтение.

Штайнер кивнул, но ничего не ответил. Подошла очередь другого бакалавра, у Лаурьена снова начали закрываться глаза. Голова его была забита совсем другими проблемами. Ему очень нужны деньги на бумагу и прачек, которые приводят в порядок его одежду. Он постоянно перебирал: деньги на бумагу, на вино, на мытье, на повара, брадобрея, привратника… Не дай бог, еще придется побираться на рыночной площади…

— И все-таки это то же самое. Воля есть высшая добродетель, но что она без силы познания? Он говорит, что венцом разума является познание истины, ибо человечность человека проявляется именно потому, что он обладает разумом.

— Значит, познание также и выше любви, говорит он, и познание важнее, чем традиционная…

У Лаурьена застучало в голове. Следующий поставленный Штайнером вопрос касался доказательств существования Бога, выдвигаемых Фомой Аквинским.

— Я утверждаю, что недвижное существовать не может, потому что как же тогда оно способно двигать что-то другое?

Толстый бакалавр ответил:

— Но должна существовать некая движущая константа. Это первая действенная причина, как показывает Фома в своем втором доказательстве. Таким образом, мы должны различать движение и причину, потому что они не могут быть одним и тем же.

А третий продолжал:

— Нечто в самом себе заключает собственную необходимость, точно так же, как в самом себе оно имеет собственное движение и собственную причину. И это Бог. Следовательно, Бог…

Лаурьен, все еще занятый своими бесперспективными подсчетами, молча потряс головой. Неужели он может одновременно думать про банщика и следить за диспутом? Значит, может. Его очень злило вынужденное молчание, на которое он был обречен.

— Чем же мне мыться, если у меня нет воды, — прошептал он сидящему рядом Домициану.

Как недвижное может создавать движение, спрашивал себя запутавшийся Лаурьен. Как может Бог, являясь недвижным, создавать движение? Всем известно, что движение существует только в том случае, когда вещь способна прийти в колебание. Но прийти в колебание она может только тогда, когда встречается с чем-то, что тоже колеблется. Может ли нечто недвижное вызывать колебания? Ветер создает волны, а те, в свою очередь, другие волны. Но если бы не было ветра, откуда бы тогда взялись волны? От Бога, ответили бы те, кто все еще увлечен диспутом. Как только они попадают в тупик и не знают, в каком направлении двигаться дальше, они тут же хватаются за магическую формулу. Бог. Бога можно применить ко всему, Он незримо присутствует на диспуте, подобно призраку.

И тут он услышал голос Ломбарди:

— Нет ничего первичного, что ничем не приводится в движение. Таким путем ничего не достигнешь. Вы пытаетесь сравнить Бога с яблоней? Она стоит крепко и неподвижно, но все-таки в ней достаточно жизни, чтобы производить яблоки. Вы об этом уже слышали? Я имею в виду, вы слышали, откуда дерево берет свои яблоки? Это чувствуется по запаху? На вкус? Это можно ощутить? Нет, это происходит само по себе. Конечно, мы можем подрезать яблоню, чтобы на ней появилось большее количество еще более вкусных яблок, но ее тайна остается сокрытой от нас. Бог сказал ей: одари людей яблоками, так же как он сказал курице: одари людей яйцами. Вы не можете использовать движение как основу своей аргументации, потому что оно может быть релевантным падающему вниз камню, но никак не тайне жизни.

Поднялся ропот, негромкий, но тревожный. До сих пор никто и никогда не участвовал в диспуте таким вот образом.

— Тайна жизни? — удивленно переспросил толстый бакалавр. — А разве, чтобы она возникла, ее не следует точно так же привести в движение?

— Да, и в самом деле, — весело сказал один из лиценциатов, — тут и правда требуется как следует подвигаться.

Некоторые засмеялись. Даже Штайнер улыбнулся.

— Если бы все заключалось в одном круге, то ему бы не требовалось начала. Тогда последнее находящееся в движении одновременно являлось бы и первым находящимся в движении… — сказал Ломбарди.

— А где бы пребывал этот круг? — спросил бакалавр, и в голосе его послышалась ненависть.

— Он бы пребывал везде, — спокойно ответил Ломбарди, — это был бы принцип мира и универсума.

— А Бог? Куда же вы тогда ставите Бога? В начало или в конец?

— Нет ни начала, ни конца. Это принцип круга.

Ответа на вторую часть вопроса он дать не успел.

Но и без того было понятно, какие из этого последуют выводы. Штайнер прервал диспут.

Вечером в схолариуме на Гереонштрасе появились два присланных канцлером человека, которые приступили к осмотру спален студентов. Они обыскали и стоящие в коридоре сундуки, перелистали книги, просмотрели записи, потрясли кровати, сняли одеяла, но не обнаружили ничего, кроме полчищ разбегающихся в разные стороны блох Штайнер стоял в дверях и смотрел на чиновников. Неужели злодей — будь то Домициан фон Земпер или даже Лаурьен — не оставил никаких следов? Где же преступник писал свою записку?

— Я точно так же мог бы настрочить ее в коллегиуме, — услышал вдруг Штайнер позади себя голос Домициана, который, улыбаясь, приблизился к нему. — Я же не настолько глуп, чтобы разбрасывать здесь всякие подозрительные бумаги.

— Нет, конечно нет, — спокойно ответил Штайнер.

— Значит, вы все еще меня подозреваете?

— Да, все еще подозреваю.

— А Лаурьен? Разве не с таким же успехом преступником может быть он?

— Да, это тоже не исключено.

— Я этого не делал, — упрямо сказал Домициан. — А Лаурьен и мухи не обидит. Это же ни в какие ворота не лезет.

Штайнер молчал. Да, не лезет, но другой зацепки у него нет.

Сейчас, вечером, под окном было тихо и спокойно. Торговцы скотом ушли, но остался запах мочи, резкий, едкий. Тяжелые темные тучи подбирались к скользящему вниз солнцу. Заскрипела какая-то табличка, раскачиваемая поднявшимся вдруг ветром.

Софи замерзла. Холод окутал ее, словно вторая, стыло ледяная кожа. Пресвятая Дева, что я здесь делаю? Почему не изучаю какую-нибудь приличную профессию? Я слишком ленива? Слишком изнежена? Или слишком горда? Никогда в жизни женщине не позволят учиться на факультете, даже думать об этом смешно. Но я им покажу, на что я способна. Гризельдис уверяла, что это легкие и достаточно большие деньги. Только изредка, время от времени. А после каждого клиента — за книгу, она будет читать, пока буквы не полезут из глаз, потому что куда же им еще деваться? Оставаться в ней? Она не сможет найти им применения, хотя ей хочется всё знать. Откуда у нее эта фатальная жажда знаний?

И тем не менее она ответила Гризельдис: «Нет, это даже не обсуждается». Может быть, попробовать получить место переписчицы? От этой мысли она слегка успокоилась. Накинула плащ и спустилась вниз. Уже падали первые капли дождя. Софи постояла перед домом. Она не любила ходить по ночам одна, но сейчас ее ждала Гризельдис. Миновав сенной рынок, она вздрогнула. Нельзя ли ее проводить, поинтересовался веселый мужской голос. Сзади стоял Ломбарди. Берета у него на голове не было, и если бы не этот темный плащ, он походил бы на греческого бога. Дальше они пошли вместе.

— Есть новости про убийцу? — спросила Софи.

— Предположительно это студент или магистр артистического факультета. Кому бы еще пришла в голову мысль загадать нам философскую загадку!

— И как? Вы ее уже разгадали?

— Нет.

— Я слышала, Штайнер проверил плащи всех магистров. Наверняка это не прибавило ему новых друзей.

— О, — с издевкой произнес Ломбарди, — все сошлись во мнении, что он просто хотел избавить нас от подозрений. И это ему удалось.

— Да не могли это быть магистры, — пробормотала Софи, — они сидели все вместе в пивной. Один за всех, все за одного.

И вдруг дождь хлынул как из ведра, вся улица тут же оказалась в воде.

— Сюда! — закричал Ломбарди и схватил Софи за руку. Рядом находился трактир, дверь которого распахнулась от ветра, а хозяин как раз пытался ее закрыть.

Они сели на скамью и заказали вина. За окнами сверкали молнии и грохотал гром. Хозяин перекрестился. Многочисленные церковные колокола проснулись все разом. В окна хлестал град, а потом из-под двери потекла вода. Колокольный звон усилился, но его перекрывали раскаты грома. Буря снова распахнула дверь, и внутрь ввалилась толпа мужчин, стремящихся найти защиту от непогоды. «Молния ударила недалеко от церкви Святых апостолов!» — крикнул один, и вот уже в переулке показались бегущие стражники.

Поднялся переполох. Где-то якобы орды оборванцев ограбили золотых дел мастера, у которого градом выбило окна. На месте строительства собора обвалились леса, похоронив под собой двух проходивших мимо женщин. Тем временем трактир заполнился настолько, что протиснуться в него не смогла бы даже мышь. Но народ все прибывал и прибывал, хотя многих из этих мужчин хозяин до сих пор никогда и в глаза не видел. Он бы с удовольствием выставил их вон, но они грубыми голосами требовали пива и не выражали желания вылезать на растерзание потусторонних сил. Потом один из них схватил топор и приставил его к горлу хозяина: если он не принесет им пива немедленно, то тут же превратится в труп, а они ведь собирались даже заплатить, у них карманы просто набиты деньгами…

Софи хотелось уйти. Лучше дождь и гроза, чем подобное общество. Хозяин пулей полетел, чтобы принести пиво для парня, у которого в руках все еще поблескивало орудие смерти. Ломбарди встал и повел Софи через толпу прочь. Выйдя на улицу, они увидели, что совсем рядом, прямо перед женским приютом, в дерево попала молния.

Позже Софи даже вспомнить не могла, с чего все началось. Видимо, кто-то из мужчин, вывалившихся из трактира, схватил одну из приютских и принялся танцевать с ней прямо на улице. А потом вдруг вспыхнула драка. Софи оказалась в самом центре. В безотчетном страхе она прижалась к ограде, палки и сучья летали прямо над ее головой. Хотя дождь и загасил горящее дерево, оно вдруг упало. А потом Софи заметила рядом с собой парня, который пытался заставить женщину танцевать, а она, наверное, подумала, что настал Страшный суд, потому что вопила и отбивалась руками и ногами. И тут парень с хохотом обхватил своими сильными пальцами ее шею и сдавил. Женщина упала на колени, но он не отпускал свою жертву, давя со смертельным спокойствием все сильнее и сильнее. Все замерли и молча смотрели. И вдруг он упал. Мертвый. Свалился на землю, как будто в него тоже попала молния. А сзади стоял Ломбарди, зажав в руке нож, с которого капала кровь. Софи закрыла глаза.

— Он спас жизнь женщине! — закричали люди подбежавшему стражнику, который склонился над мертвецом.

Женщина хрипела и ощупывала след на шее — красные отпечатки рук, которые ее душили только за то, что она не хотела танцевать. У мертвеца — сейчас это было ясно видно — не хватало одного уха. Не тот ли это вор и убийца, которого уже давно разыскивают? Наверное, гроза выманила его из укрытия, обнадежив, что он сможет всласть пограбить. Но зачем такой тип заставлял эту женщину танцевать?

Софи открыла глаза. Труп все еще лежал на земле, а Ломбарди беседовал со стражником, спокойно и по-деловому. Стражник хотел узнать, откуда у него нож Он всегда берет его с собой, если выходит из дому в темное время суток Его зовут Зигер Ломбарди, он магистр семи свободных искусств, живет в схолариуме на Гереонштрасе. Стражник кивнул. При свете фонаря было видно, что все приютские собрались вокруг своей пострадавшей товарки, а та на трясущихся ногах подошла к Ломбарди и принялась благодарить. Он лишь улыбнулся.

День святого Иоанна прошел, желтые цветы завяли. Теперь на полях буйствовали маки и колокольчики, да и пшеница нынче уродилась. На песчаный берег накатывали легкие волны, в воде сверкали солнечные лучи. Ниже по течению на берегу стоял маленький домик там можно было перекусить. Штайнер проголодался, впрочем и выпил бы тоже с удовольствием. Издалека он увидел насаженные на вертела рыбины, жарящиеся над огнем.

Иорданус уже ждал Штайнера. Он тоже пришел пешком, правда по другому берегу, а от причала сюда без малого час ходьбы, поэтому ступни у него просто горели. Штайнер заказал жареную рыбу и пиво. А потом посмотрел на усталого, измученного Иордануса и улыбнулся. На противоположном берегу раскинулся распаренный жарой город.

— Я старею, — заявил Иорданус, снимая башмаки. — Состояние такое, как будто я совершил паломничество в Сантьяго-де-Компостела. А ведь всего-навсего прогулялся по берегу, к тому же половину пути проехал в лодке.

— Если мы будем постоянно корпеть над книгами, то вообще забудем, как выглядит этот мир, господин магистр, — пошутил Штайнер.

— А разве мы еще не забыли? Иногда на диспутах меня посещает мысль, что мы заплутали в мечтах и фантазиях. Вот это… — он показал на окружающие поля, — это же реальная действительность. Вы способны обработать поле? По-настоящему? Посеять зерно, а потом собрать урожай?

Штайнер покачал головой:

— Нет. Я не крестьянин. Да и вы тоже. Так уж случилось, что кто-то обрабатывает поля природы, а кто-то — поля духа.

— Может быть, первое лучше, — пробормотал Иорданус.

— У вас отвратительное настроение.

Неожиданно Иорданус наклонился и схватил Штайнера за рукав:

— Вы не имели права спрашивать у магистров про плащи. От этого в крови начинает бурлить злость.

— Знаю, но я хотел убедиться. И это у меня получилось. Теперь каждый из нас вне подозрения.

— Все, кроме Ломбарди.

— Да, вполне возможно. Но если он смог за полчаса добежать до моего дома и обратно, а между делом убить Касалла, то он знается с нечистой силой. А между тем один наш коллега клянется, что Ломбарди уходил не больше чем на полчаса.

— Коллега может ошибаться. Я говорю вам, Штайнер, Ломбарди — это уравнение с двумя неизвестными. Я ему не доверяю. Слышали, что позавчера он спас жизнь какой-то женщине из приюта? Всадив человеку нож в спину? Ну, и сами понимаете, что из этого вышло. Кёльнцы чествуют его теперь как героя, к тому же он прибавил славы факультету.

— Но ведь парень просто хотел с ней потанцевать, — сказал Штайнер.

— Он ее чуть не задушил. Она до сих пор не встает с постели. И никто не хотел ей помочь. Все стояли вокруг и глазели.

— Пока не появился Ломбарди.

— Да, пока не появился Ломбарди.

— Вам не кажется, что он слишком поспешно хватается за нож?

Иорданус покачал головой:

— Что это значит, Штайнер? Против него можно говорить что угодно, но если бы он не проявил человеколюбие, женщина наверняка уже была бы мертва. Пусть кое-кто скажет, что это всего-навсего старая карга, но человеческая жизнь все равно остается человеческой жизнью.

Штайнер отпил пива. Вытянув ноги, он, моргая, смотрел на солнце.

— Иорданус, я топчусь на месте. Признаюсь, проверить плащи — это была идея Ломбарди, и в этой идее оказалось некое разумное зерно. Но дело не в плащах. Я на совершенно неправильном пути и не вижу выхода, сколько бы ни ломал голову. Я почти верю, что преступление совершил сумасшедший, оставил нам бумажку, а теперь помирает со смеху, видя, как мы мучаемся, прикидывая то так, то этак. Sapientia меня покинула. Думаю, мне следует сосредоточиться на Домициане фон Земпере, это единственная зацепка, которая у меня есть, потому что, возвращаясь в схолариум, он спокойно мог пройти по Марцелленштрасе. Там, например, столкнулся с Касаллом и воспользовался представившейся возможностью.

— Хорошо. Предположим, что он единственный, кто в это время был на улице. Софи Касалл и Лаурьен не вставали со своих постелей. В таком случае именно он должен был составить загадку и разрезать плащ…

— А что там еще лежало, кроме плаща?

— Башмаки, но они принадлежали самому Касаллу. В этом может поклясться его жена.

— Она уже подтвердила, что плащ его. А если она лжет?

— А если завтра мир перевернется вверх ногами? Штайнер, во что вы, собственно говоря, верите? Если вы занимаетесь этим делом, у вас должна быть твердая точка зрения.

— Верно, — пробормотал Штайнер. — Но если она действительно лжет?

— А зачем ей лгать? Чтобы выгородить саму себя?

— А если они все врут?

— Надеюсь, вы это не серьезно?

— Да, — тихо сказал Штайнер, — это я не серьезно… Что вы знаете о Ломбарди?

— Немного. Что он умен, магистром стал уже в двадцать лет. В Париже. Потом поехал в Прагу, потом в Эрфурт. Что питает слабость к Оккаму и Бэкону. Убивает мужчин, которые пытаются надругаться над женщиной. Что он не слишком богат. Что красив и циничен…

— И что у него есть возможность водить нас всех за нос, — проворчал Штайнер.

Какое-то время они молча смотрели на детей, играющих на берегу, пока Иорданус не поинтересовался, а где же был Ломбарди в течение того получаса.

— У женщины, но имя я не спрашивал. Он полагает, что если я умею считать, то подозревать его в убийстве не стану. Он не обязан мне ничего рассказывать. Но вообще-то мне бы хотелось знать, у кого он был.

С противоположного берега донеслись удары колокола. Через час закроют городские ворота. Иорданус с ужасом подумал об обратном пути, и на лице у него появилась гримаса боли.

— У меня ноги не двигаются…

Штайнер ухмыльнулся:

— Значит, вам придется ночевать здесь, уважаемый коллега. Я слышал, что тут вполне приличные постели.

Иорданус поднялся.

— Огнем горят, — сказал он чуть ли не торжественно. — Жжет, как будто от тысячи свечей. Теперь я знаю, что испытывают мученики, которых охватывает пламя. О милосердие Божие, коснись меня…

Они отправились в путь. Иорданус решил снять башмаки и босиком трусил рядом со Штайнером. Приближающуюся по лугу повозку, запряженную быками, он заметил издалека. Наверное, торговец или крестьянин, спешащий попасть домой.

— Он просто обязан взять меня с собой! — Иорданус пришел в восторг. — Пусть довезет меня до лодки.

Он завопил так громко, как будто речь шла о жизни и смерти. Повозка остановилась, мужчина посмотрел на них. Иорданус призывно размахивал руками. «Слава Богу», — с облегчением подумал Штайнер, когда повозка наконец подъехала к ним.

Иорданус предложил вознице несколько монет, если тот поможет ему добраться до лодки, которая перевезет его на другой берег. Тот согласился, и Штайнер продолжил путь в одиночестве. Идти надо было еще добрых полчаса. И вдруг он услышал — по крайней мере так ему показалось — голос.

— Штайнер!

Он подскочил. Это мог быть только Иорданус, но ведь сейчас он сидит на тряской телеге, целиком и полностью посвятив себя своим ступням. Странно, ведь больше здесь никого не было.

Штайнер покачал головой и пошел дальше.

Софи родилась вне городской территории, так сказать за воротами Кёльна. Но потом город принял отца на работу переписчиком, семья переехала и получила бюргерские права. Теперь, когда Касалл умер, да и отец вот уже год как лежит в земле, мать потребовала, чтобы она вернулась домой. Но Софи отказалась. Она намерена принимать решения самостоятельно. Позади у нее двухлетний ад: брак с побоями и унижениями. Теперь все должно кончиться. Ей не хотелось переходить от одного хозяина к другому. Вообще-то сестры мечтали, чтобы Софи, как и они, стала крутильщицей нити, тогда она сможет вступить в цех и зарабатывать деньги, но к работе с нитками у Софи было ровно столько же таланта, сколько у Гризельдис — к супружеской верности. С Гризельдис Софи познакомилась в мастерской своих сестер, где та какое-то время тоже крутила нить. Гризельдис была полной противоположностью Софи: она всегда знала, чего хочет. Так что Софи даже не удивлялась тому, что она богатеет, торгуя своим телом, и при этом безо всякого ущерба для себя, Гризельдис рассказывала, что на все вопросы мужа она только пожимает плечами, и он верит, будто она до сих пор работает в мастерской. Дурачок, ничего не замечает. Он торговец и почти не бывает дома.

Софи хотела быть похожей на Гризельдис, тоже хотела стать проще и решительнее. Но ей не хватало бесстыдства. Она постоянно размышляла и регулярно натыкалась на моральные препоны. Ее натура требовала обдуманных действий: сначала необходимо взвесить все за и против, прикинув и так и этак. Вместо того чтобы принять решение, она целыми днями сидела у окна и считала лошадей на площади и удары кнутов.

— Как ты можешь говорить, что тебе противно, если ты даже не пробовала?

Гризельдис вынула из корзины сыр, хлеб и бутылку вина. Сдачу тоже выложила на стол.

— Этого надолго не хватит. Боюсь, тебе все равно придется крутить нить.

Софи кивнула. Крутить нить — это почтенная работа. Каторжная, но почтенная. Став крутильщицей, она найдет себе хорошего мужа. Такого, как Касалл, про которого отец когда-то сказал, что лучше просто не бывает. А не позволят ли ей выполнять какую-нибудь работу для факультета? Что-нибудь переписывать… По крайней мере, можно спросить, потому что от спроса никакого вреда не будет.

— Кто он? — спросила она.

— Я его не знаю. Молодой человек, не скупой. Этими деньгами можно оплатить квартиру за целый месяц; кроме того, у тебя будет хорошая еда и ты сможешь сделать первый юное кредиторам.

— А ты не чувствуешь себя грязной, Гризельдис?

Нет, грязной Гризельдис себя не чувствовала. Гризельдис родом из нищей семьи, так что постель оказалась для нее лестницей наверх. Софи прижалась лицом к стеклу. Там, внизу, взлетали и опускались кнуты лошадников. Удар, второй… Похоже, жизнь состоит из одних ударов.

Она даже не знала имени хозяина. Не знала она и названия переулка, в который ее, закутанную в длинную накидку, вела Гризельдис. В желудке обустроилась тошнота, похожая на мерзкую жабу. Мать вынуждала ее вернуться домой — если дочь откажется, то она не даст ни пфеннига. Скоро начнется новый месяц, и она не получит кредита. Или все-таки? Как вдова уважаемого магистра… Тоже можно было бы спросить, но она колебалась. Вся ее жизнь — нерешительность и колебания, и даже сейчас, когда ситуация сложилась весьма однозначно, она вышагивала настолько медленно, что Гризельдис разозлилась.

Дом, дверь, лестница, снова дверь, комната, аккуратная и чистая. Хорошая кровать у стены, окно, занавешенное легкой темной тканью, на столе — искусно изготовленные кубки, бутылка хорошего вина. Довольно мрачно, потому что горят всего две свечи. Вокруг тишина, словно здесь никто не живет.

— Час, — сказала Гризельдис, — и сними вуаль. Он уже заплатил, деньги получишь от меня. А теперь выпей.

Софи сняла вуаль, положила ее на кровать и закрыла глаза. Еще можно уйти. К матери, которая примет ее с распростертыми объятиями и пошлет в мастерскую. Возможно, она даже окажет ей услугу и сама спросит на факультете насчет переписывания…

Прочь отсюда, прочь! Она решительно встала. Тяжелые длинные юбки задели стоящий на полу кубок, и вино вылилось на дощатый пол. И тут она, замерев от ужаса, увидела, как открывается дверь. Медленно. Он даже не постучался.

Она остановилась и торопливо накинула вуаль. Он вошел и закрыл за собой дверь. Стройная фигура. Он снял перчатки и бросил их на стол. Энергичный жест. Лицо неразличимо в скудном свете свечей. Софи испугалась. Теперь это были не теоретические угрызения совести, не расплывчатое отчаяние, а конкретная боязнь конкретного мужчины. Камзол, остроносые башмаки, легкий летящий плащ.

— Вы хотите остаться под вуалью?

В голосе она уловила иронию. А еще этот голос показался ей знакомым. Где-то она его уже слышала. Но где?

— Мне это не мешает, — приветливо сказал он и бросил плащ на кровать. Потом подошел к окну и чуть-чуть отодвинул занавеску. Теперь Софи поняла, кто перед ней. Нужно немедленно бежать. Она поддернула юбку повыше и от всей души надеялась, что он не сдвинется с места. Но стоило ей добраться до двери, как он обернулся, схватил ее и снял с лица вуаль.

— Ломбарди…

Он опустил руки и вгляделся более внимательно. Бедный магистр и вдова его погибшего коллеги. «Откуда у него столько денег?» — промелькнуло у нее в голове. Какое-то время они молча стояли друг напротив друга, пока наконец он не сел на кровать.

— Я не мог знать…

— Нет, конечно же нет.

Для нее все было гораздо хуже, чем для него, потому что он просто мужчина, пришедший к проститутке, а она… она будет обесчещена, унижена и превратится в позор города и факультета, если только он обмолвится хоть словом. Он догадывался, о чем она думает.

— Я вас не выдам, — пробормотал он и уставился на носки своих башмаков. — Но мне бы хотелось знать почему. Вы настолько нуждаетесь?

— Касалл оставил мне одни долги, — тихо ответила она. — Представляете, сколько времени мне бы пришлось крутить нить, чтобы расплатиться? Я не хочу возвращаться к матери.

Из ее глаз полились слезы. Она почувствовала бесконечную усталость.

— Сядьте рядом со мной.

Кровать оказалась мягкой. Как ей хотелось его, этого Ломбарди, в тот раз, когда он приходил за книгой Касалла. Но здесь?! Она даже смотреть на него не могла.

— И как же давно это длится?

— Сегодня первый раз. Сначала я не хотела, но потом подумала, что это самый простой выход…

Он тихонько засмеялся:

— Воля и познание, помните? Касалл рассказывал про ваш разговор. Вы его презирали, так ведь?

— Его бы презирала любая женщина. Он бил меня и унижал только потому, что я могла читать его книги и была не глупее его. Познание, Ломбарди, это пустое место, оно подобно висящему на крючке червяку…

— А что же тогда удочка, на которой висит этот крючок?

Она повернула голову. Теперь они сидели как на факультете и вели диспут.

— А удочка, Ломбарди, это сердце. Но об этом вы, артисты, даже слышать не хотите.

— Судя по вашим словам, вы не придаете особого значения познанию. А как насчет воли? Она тоже на удочке?

— Воля следует за разумом, — пробормотала она и подняла глаза. — Фома говорит, что воля следует за разумом. Но вы в это не верите. Вы не последователь Фомы.

— В это я действительно не верю. Изучаю, потому что так записано в уставе, но думаю, что воля свободна. И думаю, что наш метод поиска истины приводит к безумию. С таким же успехом можно ждать, что дождевой червяк вдруг примется летать. Он этого не сделает, мы прождем напрасно. И все-таки мы не прекращаем рубить мир на куски и искать летающих червей.

— В Эрфурте вы читали про Оккама и Скота…

— Да, там больше к этому расположены. То, чему мы учим сегодня, будут повторять даже через пятьсот лет, — ведь разве сейчас мы не занимаемся тем, о чем думали уже за пять сотен лет до нас? Вы не были на медицинском факультете? Я слышал про персидских врачей, которые рассматривают человека как единое целое, а не как сумму костей и органов, соков и хрящей.

— А что же такое человек как единое целое? Разве это не сумма отдельных компонентов?

— Познание есть конструкт, — весело произнес Ломбарди, — точно так же и воля, и ваше сердце, о котором вы так очаровательно говорите. Это идеи, которые мы составляем, подобно тому, как можем составить себе идею летающего червяка.

Они молчали до тех пор, пока Ломбарди не встал, чтобы наполнить кубки вином.

И тут вдруг он холодно сказал:

— За этот час я заплатил много денег. Но не для того, чтобы вести с вами дискуссию. — Он протянул ей вино.

«Час закончился, — подумала она, — сейчас пройдет ночной сторож и объявит новый». Она встала:

— Деньги я вам верну.

Но он покачал головой.

— Нет, этого вы не сделаете.

Он хочет ее напугать?

— Вы можете меня уничтожить, — прошептала она, — именно этого вы хотите?

— Нет, — он засмеялся, — я ведь уже говорил, что не выдам вас. Но, видите ли, Софи, мы с вами заключили соглашение, и вы мне приятнее, чем любая другая…

Он погасил свечи. Она знала этот запах розовой воды от его волос, тяжелый и сладкий. По улице эхом разнесся голос ночного сторожа. Час прошел, но она почувствовала, что отвращение испарилось. Ломбарди был и молод, и красив, и умен, лучшего жениха ей не найти. Для мужа она была первой женщиной, и он умел только в перерыве между чтением задрать ей юбки и удовлетворить свои потребности. Ломбарди, хладнокровно использующий положение Софи, хотел, видимо, получить за свои деньги удовольствие. Он смеялся ей прямо в ухо и заставлял ее мурлыкать, как его маленькая кошка, которую он тайком протащил в схолариум. Он бы охотно рассмотрел ее поподробнее, но в комнате было темно, а он слишком ленив, чтобы зажечь свет. Так что он представил себе, как она должна выглядеть. Кожа словно лепестки магнолии, глаза как лазурное небо, на котором поблескивают белые облака. Иди сюда, моя маленькая кошечка, час подошел к концу, а мое желание — нет, мы еще даже не добрались до начала.

За окном послышались шаги. Подвыпившие студенты, возвращающиеся из пивной, они шумят и мешают жителям спать. А теперь вдобавок ко всему еще и принялись музицировать: зазвучала цыганская мелодия, которую выводили две скрипки. Наверняка жители вот-вот начнут швырять в них кружки и веретена, а потом еще и стражников позовут.

Софи прислушалась. А если и правда придет стражник? Ей нужно домой. Но Ломбарди мягким движением взял ее за руки и положил их себе на плечи.

— Они скоро уйдут, — пробормотал он и вдруг, как будто испугавшись, что она все-таки убежит, потащил ее к кровати. Как только она заметила, что дело принимает серьезный оборот, в ней снова проснулось отвращение. Притаившаяся в желудке ядовитая жаба заворочалась и попыталась выбраться наружу. Софи оттолкнула Ломбарди и выскочила за дверь. Побежала по коридору, мрачному и узкому. Вот и лестница, но внизу ведь студенты, изображающие музицирующих цыган.

Но за это время студенты уже исчезли. Дрожа от волнения, она завернулась в накидку, опустила на лицо вуаль и выбежала на улицу. К счастью, в данный момент пустынную. Софи огляделась: где это она? Пресвятая Дева, помоги! Вон там, сзади, должно быть, церковь Святой Цецилии. Значит, ей в другую сторону. Ноги уже все в грязи и нечистотах, в спешке она не успела надеть обувь. Никакого света, только луна, выглядывающая из-за туч. Наконец она добралась до сенного рынка. Запыхавшись, пробежала его насквозь, и вот она уже у своей двери. Быстрее наверх. В комнате было открыто окно. Она закрыла его и только тогда зажгла свет.

И если бы мир был голубым, как лимон, вы бы все равно захотели это доказать Вы знаете двойную истину скотизма? Что нечто может быть истинным и одновременно неистинным? Все дело в точке зрения. И я спрашиваю, где же стоите вы?

Это вопрос насчет точки зрения? Сомнению можно подвергнуть все, даже собственную точку зрения. Штайнер искал мотив, хотя в этом не было никакого смысла. Мотив он имел: месть, ненависть, зависть.

Штайнер покачал головой. Ломбарди отбрасывал тень, похожую на волка. В принципе не так уж это и важно, верит он в Бога или нет. Кто здесь в него верит? Желание что-то доказать не означает, что в доказательство требуется вложить свою веру или свою душу. И все равно, как только он увидел Ломбарди, на него повеяло холодом. Как все происходило с той женщиной из приюта? Ему пришлось пересилить себя, чтобы всадить человеку в спину нож? Ломбарди ничего не рассказывал. А к мессе ходят все, даже те, кто ни во что не верит.

Он уже готов был его спросить. Но во время мессы, перед лицом Бога, задавать такие вопросы не следует. Над их головами витал душный запах ладана, а монотонный хор служителей заполнял уши. Говорят, что существуют секты, члены которых позволяют себе совершать непотребство прямо на алтаре — надругаться над на все готовыми и больше уже не владеющими своими чувствами монахинями, которые ослеплены настолько, что совокупляются в святом месте. Кто-то ему про это рассказывал. Это были слухи, но весьма упорные. Одни забивают себя до смерти, другие занимаются травлей и убийствами, третьи развратничают в церкви. Говорят, что Ломбарди относится к последним. Штайнер уже забыл, кто ему шепнул такую новость, да и не такой он человек, чтобы с готовностью верить во все подряд. Но все-таки…

Сейчас они пойдут к причастию. У него заболели колени. Но что эта боль по сравнению со страданиями Христа? Члены клира в своих темных сутанах прошли по хорам и преклонили колена на грубом помосте.

«Вы хоть раз совокуплялись с монахиней на алтаре? Говорят, что они согласны, но может быть, и нет. Вы их насиловали? Должно быть, вы являетесь очевидцем невероятных сцен». Если он будет возводить подобные обвинения, то и сам может оказаться на кухне дьявола. Краем глаза Штайнер заметил рядом опустившегося на колени, сложившего руки и склонившего голову Ломбарди. Что будет, если спросить напрямую? Сможет ли он по реакции собеседника понять, в чем же заключается истина? Распространение гнусных слухов — это тоже грех.

Они поднялись с колен и пошли вперед. Священник что-то едва слышно бормотал себе под нос. Он почти ни на кого не обращал внимания, механически совал облатку в чужие губы, но поднял голову, когда приблизился Ломбарди. Мимолетный взгляд, вот и всё; когда подошел Штайнер, священник уже снова опустил глаза.

«Призраки. Мне повсюду мерещатся призраки с пустыми глазницами». К выходу он направился под звуки хорала. Штайнера ослепило позднее вечернее солнце. Сейчас или никогда.

— Они встречаются в одной церкви. Avidissimum animal, bestiale baratum, concusicienta camis, duelleum damnosum… Это их алфавит, но они приписывают ему другое значение. Перед алтарем стоит священник. Он выбирает себе одну из женщин; они предлагают ему себя, поднимая юбки и обнажая грудь. Та, которую он выбрал, ложится на алтарь, и он в нее входит. Послушники совокупляться не могут, это прерогатива священника, который перебирает всех женщин по очереди…

Штайнер молчал. Инквизиторские расследования отданы на откуп доминиканцам. А в Кёльне инквизитора нет. Пока еще. Но он, Штайнер, никогда не был лицом духовным, он артист. Схоласт, возводящий здание духа. А в данный момент он, преисполненный сомнений, возводил дурную славу Ломбарди.

— Вам это известно только с чужих слов?

Иорданус, остановившийся со Штайнером перед церковью, говорил так тихо, что было почти ничего не разобрать. Ломбарди уже успел попрощаться и исчез.

— Конечно, только с чужих слов. Не думаете ли вы, что я при этом присутствовал?

— А от кого вы это слышали?

— От человека, которому положено об этом знать.

Значит, доминиканец. Их в этом городе не меньше, чем мух.

— И как же они себя называют?

— Понятия не имею. Но разве это важно?

— Нет. Важно исключительно одно: имеет Ломбарди к ним отношение или нет. — Иорданус внимательно на него посмотрел. — Вы все еще подозреваете, что это он убил Касалла.

— Если вдруг он имеет к ним отношение, то это, по крайней мере, уже мотив. Magister in artibus, который входит в секту… Это значит, он ослеплен. От такого можно ждать чего угодно.

Иорданус покачал головой.

— Если вы обмолвитесь хоть словом, вас не отпустят до тех пор, пока не вытрясут из вас всё. Вы же знаете, как это бывает: подозрение — это все равно что вызов в суд. Или же как аутодафе. Вы действительно этого хотите?

Штайнер поднял руки, как будто давая клятву:

— Вы неправильно меня поняли. Я не хочу никого обвинять, и вопросы до сих пор я задавал только вам, больше никому. Но если вы что-то знаете или слышали, тогда скажите мне, ради бога. Прошел слух, что Ломбарди покинул Эрфурт, потому что возникли сомнения в его безупречности.

— И тем не менее ему разрешено преподавать в Кёльне? — возразил Иорданус. — Кто бы его сюда принял, если бы в этих слухах была хоть доля правды? Никто. Никто из нас об этом не знал. Но откуда об этом знаете вы? Вы ведь солгали насчет «человека, которому положено об этом знать», я прав? Боюсь, что вы слишком вжились в роль advocatus diaboli.

Штайнер смущенно смотрел на свои башмаки Студенты. Об этом ему рассказали студенты. Студенты, набравшиеся хорошего вина. Теперь уже он не мог вспомнить даже их имен. Еще дети, лет по пятнадцать. Из довольно почтенного коллегиума, обитатели которого считают себя выше других.

— Видите? Одни слухи, — сказал Иорданус и положил руку ему на плечо. А потом развернулся и ушел, оставив Штайнера одного.

У Лаурьена, который жил в схолариуме уже три месяца, испарились и гордость, и высокие мечты относительно новой жизни. Три месяца изнуряющего изучения способов доказательства, предложенных Аристотелем, арифметики и геометрии, а еще музыки и астрономии. Лаурьен все сильнее скучал по дому, но он не мог просто так, за здорово живешь, отказаться от стипендии и снова стать тем, кем был раньше. Со званием magister artium он наверняка сумеет получить дворянство, поэтому ему придется терпеть и двигаться вперед, даже если эту науку нужно будет грызть зубами. Конечно, остальные в схолариуме точно в таком же положении. Лучше живется только тем, у кого в городе своя комната, они хотя бы после лекций могут заниматься чем хотят. В схолариуме никакой свободой и не пахнет. Мрачный карлик правит своей маленькой империей, зажав ее твердой рукой. Принятие пищи, молитва, собрания, еженедельная исповедь — все больше и больше времени приходилось проводить в схолариуме, выполняя самые различные обязанности. Питались кашей, супом и овощами; жаркое, сыр или фрукты давали крайне редко. Исповедовались в собственной часовне, где даже в разгар лета стоял страшный холод. Только поход в баню сулил хоть какое-то развлечение, но чувственным удовольствием это не назовешь. Да и вообще с чувственностью возникли проблемы. От владельцев собственных комнат Лаурьен слышал, что они ходят к шлюхам; где-то в запутанных переулках Кёльна есть публичный дом, очень гостеприимный, особенно для тех, у кого есть деньги. Хотя и другие ценности тоже в ходу. Ему даже поведали про студента, который расплатился там мешком украденных яблок! От сплошной похоти пивнушки и веселые дома бурлили, но студенты, живущие в схолариуме, вынуждены были вести жизнь монахов. Карлик не сдавал позиций, иногда даже пользовался кнутом, если кто-нибудь из воспитанников по ошибке попадал туда, куда ему попадать не положено. Лаурьен прислушивался к чужим словам, но его товарищи могли только выдвигать предположения, потому что и сами ничего толком не знали, а если среди них оказывался тот, кому было известно больше, чем остальным, то с ним носились как с писаной торбой. Ходили слухи, что женщина отдается всего за три монеты, а иногда хозяин может даже угостить чем-нибудь вкусным, к тому же там есть хорошее вино, и так далее и тому подобное. С любопытством человека, ничего конкретно не знающего, Лаурьен постоянно прислушивался к разговорам. Вроде бы у развалин римской стены есть женский монастырь, туда можно пробраться через дыру и, когда стемнеет, посмотреть в окно на раздевающихся женщин. Эту дыру в стене сделали сами монахини, чтобы быть уверенными, что за ними наблюдают. А раздевшись, они бросаются друг другу в объятия, ласкают друг друга и целуют. Но еще ужаснее были слухи о секте, которая занималась sexsum sacrale. Небесный Бог кажется им недостаточно близким, вот они и воспользовались мистикой, которая не ограничивается словами, а требует конкретных действий. Действий настолько мерзких и богохульных, что Лаурьен вышел из комнаты. Слушать о подобных вещах ему не хотелось. Он бы вполне ограничился сведениями относительно того, сколько требуется денег для похода к проститутке. Чтобы убедиться, что такой суммы у него в любом случае нет. Когда обитатели схолариума перешептывались, поглядывая на него (Домициан всегда был с ними), он делал вид, что ему неинтересно. Но однажды Домициан предложил составить им компанию, причем прямо на следующий день, поскольку подвернулась удачная возможность.

«Удачная для чего?» — спросил Лаурьен, но Домициан только засмеялся и сказал, что он сам всё увидит.

Приору они выдали очередную ложь, и он ее проглотил. Он всегда глотал все, что бы они ни придумали, главное — с должным почтением относиться к его правилам. Их было трое: Домициан, Лаурьен и один парень из коллегиума. Именно у него и появилась эта идея, а когда Домициан возразил, что, может быть, не стоит брать с собой Лаурьена, тот (по имени Маринус) только пожал плечами.

Итак, они все-таки отправились втроем. Выйдя за городские ворота, они брели пешком добрых три часа. Карлик считал, что их пригласил отец Домициана, и ему не оставалось ничего другого, как только дать согласие на эту вылазку. «Ведь сегодня нет ни лекций, ни диспутов, но зато, — со смехом сказал Домициан, — есть кое-что, способное возбудить дух». Цель путешествия они держали в страшной тайне, но Лаурьен не очень-то и расспрашивал. Безумно счастливый из-за того, что удалось вырваться из схолариума, он почти не реагировал на их намеки, перекидывался с ними шуточками, наслаждался теплым солнцем и неожиданно прекрасным днем. Он бы согласился даже на казнь, только бы сбежать из стен своего мрачного узилища.

Но где-то через час он все-таки спросил, куда же они идут, и Домициан ответил, что они идут в церковь. Лаурьен был ошарашен. Зачем два часа тащиться по изнуряющей жаре, если в Кёльне полно церквей? Но это особенная церковь, пояснил Маринус, студент из коллегиума. Совершенно особенная. А потом они буквально зашлись от смеха, а Лаурьен переминался с ноги на ногу, как мокрый пудель, и больше уже не осмеливался приставать с вопросами. Еще через час они наткнулись на заброшенный двор. За ним проглядывал силуэт одиноко стоящего здания, которое вполне могло оказаться церковью. Но у бокового нефа отсутствовали крыша и стена, да и портала, через который можно было бы проникнуть внутрь, не было, остались только хоры, окруженные стеной.

— Руины, — изумленно проговорил Лаурьен.

Домициан посмотрел на небо. Примерно через час солнце зайдет. А пока придется потерпеть. «Чего мы ждем?» — чуть не слетело с языка у Лаурьена, но он промолчал Маринус развязал свой мешок, они поели, попили и легли в траву.

Постепенно сгустились сумерки, Лаурьена клонило в сон. Должно быть, он задремал, потому что его вдруг сильно ударили под ребра. Он выпрямился и увидел группу священников и послушников в темных сутанах и со свечками в руках, они двигались по лишенному крыши боковому нефу. За ними шли монахини, тоже со свечами.

«Месса», — подумал Лаурьен, замешательство которого все росло.

— Пошли, — прошептал Домициан, встал на четвереньки и пополз к руинам, стараясь не высовываться, а потом спрятался за кустами. — Только без шума, если нас заметят — убьют.

— Почему?

Домициан не ответил, он не сводил глаз с руин.

— На, выпей, тебе поможет.

Он протянул ему бутылку с вином, и Лаурьен сделал большой глоток.

Монахи добрались до алтаря, поставили свечки на землю и сложили руки для молитвы. Следовавшие за ними монахини опустились на пыльный пол и глубокими голосами затянули песню, слова которой, хотя и латинские, Лаурьен разобрать не мог.

— Это же не латынь, ты, дурак, — шепнул, ухмыльнувшись, Домициан. — Этого языка не существует, а если бы такой и был, то считался бы дьявольским.

У одной из монахинь было при себе что-то вроде барабана, который издавал красивый звук, как будто звенят церковные колокольчики. На этом инструменте она подыгрывала поющим монахиням, которые тем временем успели подняться. Лаурьен не понял, что это за страшная церемония, потому что такого он еще не видел ни в одной церкви. Когда монахини потянули вверх свои одежды, у него на спине выступил пот. Ведь не станут же они… Нет, это невозможно. Домициан передал ему бутылку:

— Пей. Тебе нужно выпить.

Тем временем стало совсем темно. Один из священников встал перед алтарем и задрал свою сутану. Первая монахиня, уже голая, подошла к нему за благословением. У Лаурьена забурлила в жилах кровь. Он уронил бутылку.

Монахиня легла на алтарь. Двое священников — к тому времени Лаурьен уже засомневался, что это настоящие священники, — начали привязывать женщину веревками и шнурами к неровному камню, так что вскоре она уже не могла пошевелиться. Остальные снова запели на том же непонятном языке, звук то затихал, то становился громче; при этом все они, сцепившись руками, раскачивались туда-сюда. Потом вперед вышел священник в задранной сутане и вклинился между ног привязанной монахини. Лаурьен отвернулся. Еще ни разу в жизни он не видел ничего более омерзительного. И еще ни разу в жизни ему не было так плохо.

— Он бледный как полотно даже в темноте, — прошептал Домициан в ухо своему другу Маринусу.

Лаурьен не мог больше смотреть. Зажмурившись, он слушал крики монахини, тяжелое дыхание священника и пение остальных женщин, которое становилось все громче.

— Как давно вы уже сюда таскаетесь? Вы все время подсматриваете? — прошептал он тихо.

И услышал сдавленный смех.

— Достаточно давно, чтобы разобраться, чем они тут занимаются, — ответил Маринус. — Но ты никому ничего не скажешь. Тебе придется поклясться на Библии.

Лаурьен набрался храбрости и взглянул еще раз. Поклясться на Библии? Как можно после всего, что там творится, клясться на Библии?

Монахиню уже освободили от пут. Наступила очередь двух других. Освобожденная побрела к своим товаркам, которые начали с диким видом скакать на месте. Одна из монахинь у алтаря опустилась на колени, ее голова исчезла под сутаной священника, а вторую схватил другой священник и прижал ее к колонне. Тем временем пение монахинь перешло в истерический визг, у Лаурьена зашумело в ушах. Остальные тоже начали обниматься и катались по земле, подобно диким кошкам. Священник возле колонны вцепился в женские плечи, его бедра под сутаной ходили взад-вперед, а над всем этим плыл звук барабана, как будто задавая ритм дьявольским занятиям.

Лаурьен снова отвернулся. Он немножко отполз от кустов, его начало рвать прямо в траву и рвало до тех пор, пока в желудке не осталось никаких соков.

Ему на плечо опустилась рука:

— Эй, что с тобой?

Он вытер ладонью рот:

— Это мерзко, отвратительно! Как вы могли подумать, что я захочу на это смотреть?! Бог вас покинул!

Его шепот перешел в отчаянные всхлипы. К горлу снова подкатила желчь, его еще раз вырвало.

Домициан пополз обратно к Маринусу, который с похотливой ухмылкой наблюдал, как два священника облепили монахиню — один спереди, второй сзади.

— Боюсь, что он доставит нам неприятности, — тихонько сказал Домициан. — Я и не подозревал, что он такой чувствительный.

Маринус кивнул с отсутствующим видом. То, что там происходит, совсем не похоже на обыкновенный поход к проститутке в Кёльне. Это sacrum sexuale, самый позорный грех, который может совершить христианин. Больше всего ему хотелось пойти туда и лечь на алтарь с одной из этих баб, но он студент, впереди у него карьера, поэтому он не имеет права связываться с инквизицией. Можно страшно поплатиться, если узнают, что он таскался сюда, видел, что здесь творится, и молчал; но он был молод и не хотел держаться в стороне от такого притягательно-развратного удовольствия. Каждый раз, возвращаясь отсюда в Кёльн, он спешил в публичный дом и пытался вызвать это чувство гнусной нечестивости, извращенного порока, но там он никогда не получал того, что получал здесь, сидя в траве и наблюдая за ними. Один раз он попросил у проститутки разрешения привязать ее, но она только засмеялась и сказала, что он, видимо, читает не те книги. Как будто о таких вещах пишут в ученых книгах!

— Нам нужно идти, малыш сорвется, — услышал он голос Домициана.

Маринус почувствовал возбуждение между ног и провел рукой по плащу.

— Потом, — пробормотал он, — позже.

После этой встречи с прислужниками дьявола жизнь Лаурьена изменилась. На обратном пути он не смог произнести ни слова. Опустив голову, глубоко засунув руки в карманы, он добрался до схолариума, где был вынужден поклясться на Библии, что будет молчать. А потом Маринус отправился к себе в коллегиум, а Домициан — в собор. Неужели он может спокойно пойти на мессу? Неужели с ним, Лаурьеном, что-то не в порядке? Почему только он увидел в той сцене нечто большее, чем простое отражение собственной постоянно подавляемой похоти? Маринус и Домициан ходят туда и ни о чем таком не думают. Почему же Лаурьен не смог отнестись к этому точно так же? Потому что он еще ни разу не спал с женщиной? Тогда они могли бы взять его в публичный дом. Наверное, они решили, что таким образом доставят ему удовольствие.

Лаурьен не мог больше есть. Он не мог больше сосредоточиться на занятиях, потому что стоило ему попытаться собрать свои мысли, и он сразу же вспоминал извивавшуюся на алтаре монахиню и дергающиеся бедра священника. Однажды он попытался исповедоваться, но развернулся и пошел прочь, так и не добравшись до исповедальни, — ведь он поклялся на Библии. Он подозревал, что ему станет легче, если он с кем-нибудь об этом поговорит. Но выдать Домициана и Маринуса он не мог, поэтому ему приходилось молчать, молчать и молчать до тех пор, пока для него не наступит вечное молчание Параллельно еще существовало дело Касалла и нависшее над ним подозрение в убийстве магистра. Конечно, Домициана тоже подозревали, но он, похоже, не обращал на это внимания. Только смеялся и шутил. А вот Лаурьен все чаще и чаще задавался вопросом, что же делал Домициан на пути из пивной в схолариум. Не встретил ли он Касалла?

Вдобавок ко всем несчастьям через два дня в гостях у карлика появился друг отца Домициана и, ничего не подозревая, принялся болтать, что, мол, этот самый отец уже несколько недель находится в Вюрцбурге. Следовательно, заподозрил приор, он никак не мог пригласить сына на ужин.

Петля вокруг шеи Лаурьена затягивалась все сильнее, столь же сильно, как и веревка на телах впавших в безумие монахинь.

Де Сверте, заподозривший, что его обманули, попросил Ломбарди разобраться. Два студента позволили себе наглую ложь, а ему хочется знать правду. Так что Ломбарди вызвал сначала Домициана, а потом Лаурьена. Посреди комнаты он поставил скамейку, а сам остался за своим столом. Этому делу он не придавал слишком большого значения. Студенты лгут и плутуют, шляются по продажным девкам, если за ними нет надлежащего присмотра. А если их, как здесь, в схолариуме, держат на коротком поводке, то они используют любую возможность, чтобы познакомиться с чудесами и фокусами большого города. После того как Домициан, продемонстрировав все признаки глубокого раскаяния, признался, что провел эти часы в публичном доме, Ломбарди вызвал Лаурьена. Тот вошел, сел и сразу же опустил глаза в пол.

— Ну что ж, Лаурьен, вы явно солгали приору. В воскресенье отец Домициана не приглашал вас обедать. Так где же вы были?

Лаурьен ужасно испугался. Еще в тот самый день они придумали историю про публичный дом: если вдруг действительно придется отвечать на вопросы, все они будут говорить одно и то же. У Лаурьена слова правды готовы были сорваться с языка. Ему необходимо скинуть с себя этот груз, иначе он задохнется. Может быть, он сможет избавиться от отвратительных воспоминаний, если сумеет облечь их в слова. Но уже сама мысль о том, что придется описывать увиденное, заставила его желудок перевернуться. Он умрет от голода, если будет и дальше грызть одно и то же, потому что это переполнило его желудок в такой степени, что поместиться там больше уже ничего не могло.

— Мы были в публичном доме, — выдохнул он.

Ломбарди кивнул:

— Да, это я сегодня уже один раз слышал.

У него появилось неприятное ощущение. Почему парень так сгорбился на скамейке? Почему он так испугался?

— Все оказалось настолько ужасно? — спросил он мягко.

Лаурьен покачал головой.

— Мне придется вас наказать. Вы обманули приора.

«Да, накажите меня, господин магистр. Накажи меня, Господи, за то, что я сижу здесь и молчу, хотя мир полон еретиков и демонов, и теперь уже я не мою свои руки в струях невинности», — проносилось в голове Лаурьена.

— Что-нибудь еще?

Голос Ломбарди разорвал его сердце. Да, еще кое-что, но он поклялся на Библии.

— Лаурьен?

Голос Ломбарди становился все более мягким, мягким, как масло, и нежным, как блеяние овцы рядом с новорожденным барашком. Лаурьен услышал в этом голосе участие, и оно смело все запруды, которые он сам нагородил. В том числе и запруды для слез, которые уже лились по его щекам.

— Я, я… я не имею права ничего сказать, я… я ведь поклялся на Библии…

Ломбарди молча кивнул. Значит, он не ошибся. Юношу что-то гнетет.

— Поклялся на Библии? Что будешь молчать?

Печальный кивок:

— Да.

— А как мы можем изменить это неудачное положение вещей? Ты поклялся не говорить, но ведь тебе необходимо от этого тяжкого груза избавиться, так? Ты видишь какой-нибудь выход?

«Нет, не вижу. Его не существует. Я умру, задавленный этими ужасными воспоминаниями», — хотелось крикнуть Лаурьену.

Ломбарди взял вторую скамеечку и сел напротив него.

— Тогда давай подумаем вместе, вдруг выход все-таки найдется. Ты хочешь освободиться от того, что тебя мучает. Может быть, ты мне все расскажешь, а я возьму вину на себя и поклянусь на Библии, что тебя не выдам?

Лаурьен заморгал мокрыми от слез ресницами. Все расплывалось и теряло очертания. Он видел темные локоны сидящего напротив человека. Он хочет взять всю вину на себя? Вместо него? Лаурьен кивнул.

— А как это будет, господин магистр?

— Ты скажешь мне правду, облегчишь душу. Как на исповеди. И твоя тайна умрет во мне.

Лаурьен вытер слезы. Он постепенно успокаивался.

— Даже если у вас не будет возможности молчать, потому что тогда вы будете попирать все, что свято для нас, христиан?

— Что это значит?

Ломбарди очень удивился. Что бы это могло быть — такое ужасное? Что же он знает, какую ужасную ношу несет на своих худеньких плечах?

— Говори.

Голос Ломбарди стал холодным как лед.

И слова хлынули из Лаурьена лавиной. Он рассказывал, как они сидели в траве, пили, ели и пребывали в хорошем настроении. Как потом откуда ни возьмись появились священники и монахини. И как священник совокуплялся с ними на алтаре, привязывая их веревками. А потом слова кончились, и снова полились слезы.

— Они, они… они взяли меня с собой, потому что думали, что я… что мне это покажется таким же возбуждающим, как и им, но они грубые и бесчувственные… а демон… демон вошел в них…

Теперь он только всхлипывал. Его маленькая душа съежилась, и чем дольше он плакал, тем больше образов вылетало из его головы и его желудка. Он совсем забыл, что рядом все еще сидит Ломбарди, смотрящий на него так, как будто он и есть демон.

Наконец он услышал бормотание своего учителя:

— Пресвятая Матерь Божия… — Ломбарди успел встать и отвернуться.

Лаурьен поднял голову:

— Вы будете… вы будете молчать?

Ломбарди кивнул:

— Иди.

Лаурьен поднялся, задвинул скамейку под стол и тихонько выскользнул из комнаты. Когда он закрывал дверь, ему показалось, что мелькнула какая-то тень, как будто кто-то их подслушивал. А еще он уловил шелест одежды, но был слишком погружен в свои мысли, чтобы придать этому факту большое значение. Просто молча покачал головой и пошел в спальню.

Ломбарди пользовался у студентов большой любовью, потому что был молод и являлся зеркалом, в которое им нравилось смотреться. Им хотелось когда-нибудь стать такими, как он. Никого не волновал тот факт, что он был номиналистом. Здесь каждый кем-нибудь был. Скотистом, томистом, святым или трешником. Требовалось только знать, кто есть кто. Поскольку все магистры в принципе учили одному и тому же, будь то в Болонье, Париже или Кёльне, его популярность среди студентов должна была иметь другие причины.

А он? Он чувствовал, что студенты его любят. Он их не бил и не наказывал, как другие магистры, если они опаздывали на мессу или задавали глупейшие вопросы, спрашивали о том, о чем спрашивать не полагалось, или давали ответы, не предусмотренные правилами.

Вечером после беседы с Лаурьеном Ломбарди пошел на Пильманстассе. Он хотел побыть один и поэтому отправился в жалкую маленькую пивную, где вино можно было получить дешево, а женщин почти что даром. Здесь бывала только чернь самого низкого пошиба, но, возможно, также и те, кого он искал. Убийцы, воры, обманщики, флагелланты или сбежавшие монахи, которые наконец могли напиваться, нажираться и развратничать, сколько душе угодно.

Ломбарди сел в самый темный угол, потому что местный сброд вызывал в нем отвращение. Пахло мочой, а свет был настолько тусклым, что позволял различить только силуэты, о которых хотелось немедленно забыть. Здесь визжали и вопили, потому что сколь бы гнусным ни было вино, это не мешало лакать его целыми литрами. С горькой иронией он отметил, что зазор между двумя крайностями очень узкий и взлет в духовной сфере заставляет опускаться все ниже и ниже, в самые глубины вульгарной действительности. И когда он осмотрелся — пиво уже щипало ему горло, — то обнаружил в группе оборванцев маленького человечка, который пялился на него так, как будто он его личный раб.

«То, что ты делаешь, опасно, — промелькнуло в голове у Ломбарди. — Они тебя знают, не знают только, кто ты и где. Если не проявишь предусмотрительности, завтра утром окажешься в сточной канаве».

Человечек подошел ближе:

— Ломбарди? Не сплю ли я?

Ломбарди сообщил, что он направляется в Париж. Он болтал всякую ерунду, а его собеседник хохотал, хлопал себя по ляжкам и наклонялся все ближе и ближе:

— Значит, ты больше не с ними?

Вот оно! Именно это он и хотел знать.

— А они еще существуют? Я думал, их всех уже давно швырнули в костер.

— Не всех. Некоторых да. Но не всех. Как видишь, я жив и здоров.

— И? Ты все еще с ними?

— Нет. Нашему приору пришлось сгореть первым, все остальные разлетелись на все четыре стороны. Хорошее было время, но оно кончилось.

— Я слышал, уцелевшие нашли себе другое место, руины.

Малыш кивнул:

— Вайлерсфельд. Там старая церковь, ставшая жертвой пожара. Но те, кто туда ходит, дураки. Я, во всяком случае, завтра же отправляюсь во Фландрию.

Ломбарди узнал достаточно. Он расплатился и вышел. Шагая по улицам, он думал, что в Вайлерсфельде в свое время была цистерцианская церковь. Когда-нибудь она должна была сгореть, потому что Бог наверняка не мог больше терпеть грехи братьев этого ордена и сам послал туда огонь, в котором все они погибли. Чертовски хорошее место для подобных сборищ. По-настоящему дьявольское. «Не ходи туда, — сказал он себе. — Это чересчур опасно. Если кто-нибудь из них тебя выдаст, ты будешь качаться на своей докторской шапке, вместо того чтобы надеть ее себе на голову». И все-таки… Ему нужно убедиться. Цистерцианская церковь находится близко от города. Меньше двух часов пешком, а на лошади и вообще не расстояние. Как быстро этот огонь способен добраться до города? Ломбарди остановился. Вокруг ничего, кроме мрака, только в конце заваленного нечистотами переулка на ограде торчит жалкий факел.

В спальне было очень темно. Дыхание спящих, шорох одеял, если лежащие под ними начинали ворочаться, чье-то сонное бормотание — каждую ночь одни и те же звуки. Лаурьен уставился в стену. Ему было уже не выбраться, даже если бы он очень захотел. Входная дверь закрыта, ключ карлик положил под подушку. На окнах решетки, внизу развалины обрушившегося дома.

Самое ужасное осталось позади, но его все еще мучили воспоминания. Он переложил свою вину на чужие плечи — обременил ею Ломбарди — и теперь ждал, как он распорядится полученными сведениями. А если он их выдаст, потому что не выдержит, точно так же, как и сам Лаурьен? Может быть, лучше всего покинуть факультет и начать где-нибудь новую жизнь, думал он. Не сегодня, не завтра, но послезавтра. Здесь ему придется все время быть начеку: вдруг Ломбарди все-таки заговорит. Тогда они к нему придут и начнут допрашивать, и Домициан отречется от него, а возможно, и все остальные из схолариума, и он окажется совершенно один. Кто-то захочет распять его за то, что он их выдал, а кто-то — потому что молчал. Он повис между небом и землей, и ему хотелось стать ангелом.

Утром канцлер вызвал к себе Штайнера. Он хотел узнать, нет ли каких-либо новостей в деле Касалла, но магистр только с сожалением покачал головой. Канцлер кивнул и указал на лежащий перед ним на столе пергамент.

— Тогда прочитайте вот это. Кстати сказать, это адресовано вам.

Штайнер схватил лист:

Вы не торопитесь. Всё правильно. Но не ждите чересчур долго, иначе поверить в это придется второму.

Почерк тот же самый. И бумага та же, что и в первый раз.

— Сумасшедший, — озадаченно вынес вердикт Штайнер. — Неужели он собирается лишить жизни еще кого-то?

— Да, возможно вас, господин магистр. По его мнению, вы недостаточно быстро думаете. Это похоже на бег наперегонки со временем. Или вы быстро решите задачу, или он выберет себе новую жертву. Да, действительно безумец Похоже, с логикой он не в ладах.

Штайнер молчал. Расследуя эту тайну, они наверняка что-то пропустили. А что, если все дело именно в этом? Ему следует поступать логично, потому что никакого другого оружия у него нет.

— Преступник знает, что я опираюсь на логику, — произнес он задумчиво, — иначе у него не хватило бы наглости пытаться подловить нас именно на этом. Но логика — это настоящее оружие. Так что начнем все сначала. Что мы проглядели?

Канцлер ухмыльнулся:

— Может быть, вам стоит подискутировать на эту тему со своими студентами? — В его словах сквозила неприкрытая ирония, хотя положение стало настолько угрожающим, что было уже не до шуток.

Обсуждать это дело открыто было опасно, но следует попытаться. Имена можно изменить, ситуацию завуалировать. Студенты знают, что Касалл умер не своей смертью. Но, если действовать ловко, навряд ли у них зародятся подозрения, что речь идет именно о нем.

— У крестьянина украли корову. Когда вор ее отвязывал и тащил за собой, она громко мычала. От шума крестьянин проснулся. Встал и пошел в хлев. Коровы нет. Крестьянин заметил тень убегающего человека. Он пустился было вдогонку, но вдруг наткнулся на веревку, которой была привязана корова. Чуть дальше обнаружился колокольчик, а потом еще и клок шерсти с ее хвоста. Наконец крестьянин нашел и саму корову. Заколотую ножом. Такова ситуация. А теперь мне бы хотелось услышать от вас, что здесь доказуемо, а что нет. В истории есть лишние детали, не имеющие отношения либо к самой ситуации, либо к украденной корове.

Студенты переглянулись и засмеялись. На занятиях редко появлялся повод для смеха, но ведь уставом не запрещено смеяться. И вообще вся эта история слишком банальна. Хотя в ней скрыта какая-то тайна.

— А может быть, веревка была не от коровы, — предположил один из студентов.

— Нет, от коровы. Это доказано.

— Колокольчик! — крикнул другой студент.

— Нет, колокольчик тоже принадлежал ей.

— Клок шерсти, — сказал третий.

«Странно, — подумал Штайнер. — Я шел точно таким же путем. Больше доказательств нет. Или все-таки есть?»

— А может, мертвая корова была не та, которую украли, — сказал Лаурьен.

Штайнер покачал головой:

— Нет, это была она. Крестьянин ее узнал.

— А он видел грабителя? — поинтересовался один из бакалавров.

— Нет, только тень убегающего человека.

— Но это не обязательно был вор.

— Правильно. Это просто предположение.

— А нож?! — закричал бакалавр. — Он лежал на месте преступления?

— Нет. Видимо, преступник забрал его с собой.

— Следует опросить всех, кто в момент преступления находился поблизости, и установить, есть ли кто-нибудь, кто может подтвердить их невиновность.

— Ну, это было сделано. На момент совершения преступления все подозреваемые имеют алиби.

— Так не бывает, — весело сказал бакалавр. — Это должен быть один из них.

«Точно, — подумал Штайнер, — это должен быть один из них. Но кроме Ломбарди, который, собственно говоря, не мог это совершить, Домициана и Лаурьена, который сейчас так внимательно слушает и даже не подозревает, о чем на самом деле идет речь, ибо, видит Бог, у него нет мотива для такого преступления, я никого не могу заподозрить».

— Из задачи следует, что один из компонентов не имеет отношения к описанной истории, — повторил Штайнер. — Именно это для меня важно, а вовсе не свидетели и не что-то из locus facti.

— Если все, что было найдено, по своей принадлежности связано с коровой, то дело в чем-то другом, — принялся размышлять бакалавр. — Может, ее вообще никто не крал, может быть, она сама сорвалась с привязи. А то, что ее украли, это вывод из подтасованных фактов. Кто-нибудь видел, как ее крали?

— Нет, — ответил Штайнер, — и все-таки она лежала под кустом мертвая.

— А вдруг она убежала и попала кому-то в руки.

— Зачем же он ее убил?

— А почему вообще предполагается, что ее убили? Вы ищете мотив, но это не способствует решению задачи.

Штайнер внимательно наблюдал за Лаурьеном и Домицианом. Но сколько он ни смотрел, он не видел на их лицах никаких эмоций. Ни беспокойства, ни издевки, ни превосходства — ничего выходящего за рамки нормальной реакции. А вдруг это кто-то другой? Кто точно знает, о чем они сейчас говорят, и вполне может принимать участие в этой беседе. Или просто сидит молча и думает о своем. А что, если он, Штайнер, следующий, кого он предполагает лишить жизни? Потому что чувствует свое превосходство, этот сумасшедший, использующий логику, чтобы побаловать свою собственную больную душу.

— Да, — пробормотал Штайнер, — я ищу мотив, но думаю, что нашел. Речь идет о человеке, который ненавидит коров, а поступил так для того, чтобы помучить и унизить тех, кто их любит.

— Должно быть, это очень странный человек, — произнес бакалавр, качая головой.

Штайнер раскрыл книгу, давая понять, что необычная дискуссия подошла к концу. Ему нужно подумать. И пока его глаза слепо двигались по строчкам, он попытался вспомнить одну из реплик бакалавра: «А то, что ее украли, это вывод из подтасованных фактов». А ведь и на самом деле… Кто-нибудь видел, как на Касалла напали и убили его? Но он же кричал и потом ведь наверняка не сам ударил себя глиняной миской по голове. Самоубийство требует ловкости и фантазии, но, наверное, он нашел бы другое средство отойти в мир иной. Уже сам способ говорит о том, что это убийство. Штайнер совсем запутался. Он отдал книгу одному из лиценциатов, а сам сел на скамью у стены. Предположение бакалавра было не таким уж и глупым, но он сделал ложный conclusio. Дело не в том, была ли корова украдена. Но все-таки это кое-что дает. Может быть, именно здесь и таится разгадка. Сначала, в первой части истории, был туман, окутавший покровом тайны всю сцену. Но не путь к убитому и не место преступления. Потому что с того самого момента, как ткач вышел из дома, было достаточно свидетелей, которые проследили событие вплоть до места его свершения.

Когда занятие закончилось и Штайнер уже направился к выходу, к нему снова подошел бакалавр.

— А были поблизости другие коровы? — поинтересовался он.

— Да, безусловно. Но все они спали.

— Значит, мычать могла только эта корова? — Бакалавр усмехнулся. Нечасто ему приходилось так много рассуждать про коров.

— Она кричала, потому что почувствовала, что вор задумал какое-то зло, — раздраженно ответил Штайнер. — Что за дурацкий вопрос?

— Какая же умная оказалась корова, — засмеялся бакалавр. — Значит, она чувствовала, что ее убьют?

— Конечно нет.

— И чего же тогда она мычала? Потому что вор разбудил ее?

— Скажите, господин бакалавр, к чему вы клоните? — Штайнер уже рассердился по-настоящему.

— Да я и сам не знаю, господин магистр. Я только отмечаю тот факт, что начало вашей замечательной истории несколько туманно, ему требуется свет познания.

Штайнер кивнул. Именно так. Но у деяния и его подготовки обычно не бывает свидетелей, иначе бы не нужен был никакой судья, все было бы ясно и так.

— А вы знаете разгадку? — спросил бакалавр.

Штайнер молчал. Таких задач нет ни у Аристотеля, ни у Фомы. И в уставе их тоже нет. Он улыбнулся бакалавру и вышел из зала.

Софи пошла к крутильщицам. Сестры похлопотали за нее, и старшая мастерица дала ей место ученицы. И вот теперь она сидела с восхода до заката на скамеечке, крутила выкрашенную в синий цвет нить, и дух ее становился все более мрачным, а сама она уставала и изматывалась все больше. О ней сообщили в управление цеха и занесли в книгу учениц. Ей придется сидеть на этом месте четыре года, накручивая нитки на бобины. А потом она сможет открыть свое дело. Но от этого Софи была несказанно далека. Ее мастерица не отличалась терпением и взяла ее только потому, что она была почтенной вдовой, которая искала средства на жизнь.

Мать Софи недавно снова вышла замуж, за цехового мастера. Это был неотесанный мужлан с похотливыми глазами, который продал свое дело, потому что подагра скрутила все его члены, и намеревался провести остаток жизни, пользуясь услугами жены и ее служанки. Непонятно было, с чего это мать Софи повесила себе на шею такую обузу, ведь она была сама себе хозяйка и никто не мог ее заставить вторично выйти замуж. И тем не менее она позволила старому болвану обольстить ее гнусными нашептываниями и оказалась с ним в одной постели. У него никогда не было собственного дома по причине чрезмерной жадности, заставляющей его складывать все деньги в кубышку.

Так что семья Софи осталась жить на старом месте, а он перебрался к ним. Теперь он целыми днями сидел у окна, пялился на улицу и покрикивал на домашних. Один раз в день ходил к мессе, но деньги на пожертвования отсчитывал загодя, потому что каждый появлявшийся у него пфенниг он заносил в книгу, занимаясь этим примерно раз в две недели, и расставался с ним после долгих вздохов и молитв, и то лишь в случае крайней необходимости. В городе его терпеть не могли, потому что жадность тоже грех. Даже на свадьбу он не больно-то раскошелился и вообще постоянно твердил, что он старый, больной человек, он экономит деньги исключительно на врачей. Когда ему в очередной раз становилось плохо и подагра препятствовала его выходу из дома, он, словно король, вызывал профессора медицины, а потом с болезненной гримасой на лице отсчитывал ему в ладонь монеты, причем источником боли были не столько его кости, сколько тот факт, что профессора берут за такую ерунду слишком много денег.

Софи старалась держаться от него подальше. Чаще всего он уже успевал уснуть у своего окна, когда Софи приходила навестить мать, а пищу он тоже вкушал в одиночестве, потому что, опять-таки, его мучила подагра.

— И что она в нем находит? — спросила как-то Софи сестру. — Разве ей было плохо, нашей матери? Что он ей наплел такого, почему она так перед ним стелется?

Это оставалось загадкой. Их спальня находилась рядом с той комнатой, в которой она время от времени ночевала. Если он чувствовал себя хорошо и в нем просыпались силы, то до Софи доносились стоны и вздохи, и она думала, что, может быть, он искал именно этого, и ее удивляло, что он вообще еще в состоянии этим заниматься, хотя не исключено, что услышанное ею являлось лишь безуспешными попытками овладеть женщиной. Но выяснилось, что безуспешными эти попытки не были, потому что через четыре недели мать сообщила, что ждет ребенка.

Совершенно случайно магистр Штайнер попал на студенческую вечеринку. Друзья праздновали в пивной получение одним из них звания бакалавра. Когда Штайнер проходил мимо, бакалавр выскочил на улицу и пригласил его выпить с ними кружку вина. Штайнер, погруженный в свои мысли, с рассеянной улыбкой позволил втащить себя в зал и подсел к компании. Ломбарди тоже был здесь; он забился в угол и производил впечатление человека подвыпившего. Штайнер воздал должное вину и перебрался к Ломбарди. Кто-то вспомнил Штайнерову корову и сказал, что наконец-то и корова удостоилась философских почестей. Ломбарди, который явно не знал, о чем речь, попросил, чтобы ему объяснили, что к чему.

— Я загадал студентам загадку, — ответил Штайнер и повторил историю, причем Ломбарди, пытавшийся следить за повествованием, сидел, удивленно открыв рот, пока не понял, что Штайнер имел в виду дело Касалла, только облек его в иную форму.

— И что? — спросил он развеселившись. — Смогли студенты оказать вам помощь?

— Вполне возможно. Они убедили меня в подтасовке фактов.

— Подтасовка фактов?

— Да. Ведь мы все время исходили из того, что мычавшая корова и корова убитая — это одно и то же.

— Значит, были убиты две коровы?

— Нет, по крайней мере был обнаружен всего один труп. Хотя где-нибудь может находиться еще один. Мы ведь его не искали.

Ломбарди замолчал, он был ошарашен. А где может пребывать второй труп? На чем, собственно, основана предпосылка, будто существовал всего один труп и нигде не валяется труп номер два? Но в этой мысли было что-то дьявольское, было обстоятельство, которое никуда не вписывалось. Двух-то трупов не обнаружили…

— Услышанные звуки, — тихонько обратился он к Штайнеру, — свидетельствуют лишь о том, что мычала корова. Но мы не можем доказать, что речь идет о той самой корове, которая была убита. Вот в чем дело.

Кружка пошла по кругу, но когда она добралась до Штайнера, тот просто подержал ее в руках, не сделав ни глотка. А потом поставил на стол, поднялся и протиснулся сквозь толпу. Он выскочил на улицу и пошел в сторону собора, к канцлеру. Добравшись, подергал за шнур и стал ждать.

Вот оно! Ломбарди прав, даже если он не видит истинных связей. Пока не видит. Нужно просто включить этот элемент в общую структуру, как будто строишь дом. Служанка открыла дверь, Штайнер влетел внутрь и нашел канцлера за ужином.

— Садитесь. У вас такой вид, как будто за вами гонится дьявол.

Штайнер упал на стул. На столе были паштеты и каплун, пахнущий шафраном, но аппетита у Штайнера не было.

— Я думаю, что нашел ответ.

Канцлер опустил нож.

— Нашли?..

— Да. Если взять за основу фразу, которую придумал преступник, то все объясняется легко. Да, все просто до гениальности. Смотрите мы все время размышляли над тем, что не относится ни к происшествию, ни к Касаллу, и все время предполагали самое очевидное. Рукава, берет, книга, башмаки. Я даже дошел до очень странной идеи: задумал поверить, может быть мертвец — это вовсе не Касалл, а кто-то иной. Например, его близнец. С одной стороны, все это были ложные пути. Но человек — это существо, которое воспринимает мир в первую очередь глазами.

Он остановился и набрал побольше воздуха. Канцлер воспользовался паузой:

— Следовательно, решение задачи связано с другими органами чувств?

— Да, с акустическими. Пытаясь спастись от смерти, Касалл кричал, как мы знаем от свидетелей. Но это преступная подтасовка фактов, а я был не в состоянии отделить заблуждение от реальности.

Канцлер отодвинул тарелку:

— Заблуждение от реальности? Похоже, я не успеваю следить за вашей мыслью.

Штайнер кивнул:

— Мы воспринимаем реальность через процессы, которые нам известны. Человек кричал, потому что находился в смертельной опасности. Чуть позже он был найден мертвым. Кому придет в голову мысль, что громкие крики издавал не убитый? Здесь лишнее — это крик. Кричал не Касалл, а кто-то другой. А это меняет всё. В том числе и ситуацию со свидетелями, потому что если крики вырвались не из горла Касалла, значит, вполне возможно, что он был убит гораздо раньше.

Канцлеру понадобилось время, чтобы осознать, какие последствия должно иметь открытие Штайнера. Он встал, принес второй бокал и наполнил его хорошим рейнским вином.

— Значит, вы думаете, что кричал кто-то другой? А Касалл к тому времени уже лежал мертвый возле вашего колодца?

— Преступник пытался ввести нас в заблуждение, изменив течение времени. Для нас между криком и убийством прошло всего несколько минут. Но если кричал другой, то когда же на самом деле убили Касалла? Лежал он голый под дождем десять минут или час, наверняка этого никто сказать не может.

— А что… — канцлер, наморщив лоб, смотрел, как Штайнер задумчиво и с некоторым самодовольством пьет вино, — что из всего этого следует? Почему кто-то кричал, если никто не угрожал ничьей жизни?

— По моему мнению, из этого следует, что крик был либо случайностью, во что я не склонен верить, либо, что вероятнее, осознанным отвлекающим маневром убийцы, который сам и вопил с целью сдвинуть время совершения преступления и добиться того, чтобы оно определялось абсолютно однозначно.

— Incredibilis, — пробормотал канцлер. — И как только вы до этого додумались?

Штайнер засмеялся:

— Я серьезно отнесся к вашему предложению и на одной из лекций провел дискуссию, что, безусловно, не вполне соответствует правилам. Конечно, компоненты пришлось изменить. Получилась некая философская притча про корову. Но лишь после этого мне открылось истинное знание.

— Это ужасно, — мрачно заявил канцлер, — потому что даже если нам и кажется, что мы решили задачу, я имею в виду, если это действительно так, как вы предполагаете, то ведь тогда все предыдущие свидетельские показания теряют всякий смысл. Потому что в том случае, если Касалл был убит раньше…

Штайнер встал. Да, придется все начинать сначала. Кто сможет дать ему сведения относительно времени преступления? С какого момента Касалл лежал перед его домом?