Эрмелинда и граф заставили сына сокольничего повторить все подробности странной истории, в которую он оказался замешан, хотя, конечно, и не в качестве главного лица. Но Лупо мало что мог рассказать: с той минуты, когда он оставил Биче в Галларате, отправившись в Сеприо на поиски Отторино, он ничего не слышал о пропавших. Его самого перед самым замком захватила какая-то шайка вооруженных людей, ему завязали глаза, куда-то долго вели и бросили в темницу, где он и сидел, пока его наконец не вызволил Тремакольдо.

Все было загадкой в этом деле. Единственный свет на случившееся, казалось, проливало письмо от Марко, после получения которого Отторино поскакал в замок Сеприо. Правда, его имя могли нарочно вставить в письмо те, кто хотел устроить ловушку и похитить новобрачных. Лупо был в этом уверен. Граф, совершенно терявшийся при одном упоминании о Марко, ухватился за это объяснение, словно утопающий за соломинку. Но Эрмелинда, знавшая о любви Висконти к Биче, решила, хотя и не имея никаких доказательств, что именно он и похитил ее дочь. Однако она ничего не сказала мужу, боясь, что своими подозрениями и трусливыми опасениями он помешает ей пойти по тому пути, который, как она надеялась, мог вывести их из тупика.

Она тайно вызвала Лупо в свои покои и сказала ему:

— Послушай, у меня есть для тебя трудное и опасное поручение. Возьмешься ли ты за него из любви к своим прежним господам? Я ни на кого так не полагаюсь, как на тебя, и никому так не доверяю.

— Госпожа моя, окажите мне такую милость, скажите, что вы хотите мне поручить, и я постараюсь доказать вам и свою храбрость, и свою верность.

— Я хочу послать тебя в Лукку, чтобы ты отвез письмо Марко, — сказала Эрмелинда.

— И это все? — отвечал Лупо. — Предстать перед Марко! Да я сам не знаю, что дал бы, лишь бы удостоиться этой чести.

— Послушай, Лупо, я уверена, что если он остался таким, каким был некогда, если характер его не изменился со времени его молодости, то тебе нечего опасаться.

— Простите меня, госпожа, простите, но об этом не приходится и думать! Неужели вы полагаете, что я не доверился бы Марко! Благородней его нет никого на свете! Да будь я не таким ничтожным человеком, как сейчас, а бароном, или князем, или королем, и самым заклятым из его врагов, то и тогда я не побоялся бы уснуть, положив голову к нему на колени, и чувствовал бы себя безопаснее, чем в собственной постели. Послушайте, то, что я скажу, может показаться вам странным, но я так люблю этого человека и так ему предан, что пожелай он казнить меня, хоть это и вовсе невозможно, все равно я не почувствовал бы никакой горечи; я считал бы, что хорошо прожил свою жизнь, так хорошо, что и после последней исповеди не смог бы представить себе ничего лучше.

— Значит, ты поедешь!

— Да еще с какой охотой! Я же говорю, что сто лет мечтал поехать к нему.

— Одно меня беспокоит, — продолжала Эрмелинда. — Как бы те, кому, быть может, важно помешать тебе доехать до цели, не устроили по дороге ловушки.

— А чтобы этого не случилось, будем действовать быстро и без шума, — заключил Лупо, — и постараемся не попасть снова впросак. Да я и сам не буду хлопать ушами: раз уж лисица оставила хвост в капкане, поди поймай ее снова.

— Вот, возьми письмо, — сказала графиня. — Я тоже считаю, что чем быстрее мы будем действовать, тем лучше.

— Для нас, — добавил Лупо. — А сейчас я сбегаю вниз, поем, попрощаюсь с отцом и матерью и тут же поеду.

— Прощай, мой славный Лупо, — сказала графиня. — Да поможет тебе господь!

Но не успел еще Лупо выйти, как она позвала его назад:

— Если за то время, пока ты будешь в пути, Тремакольдо что-нибудь узнает, я сразу пошлю гонца, чтобы сообщить тебе обо всем Ты ведь знаешь, Тремакольдо обещал мне заняться этим делом, всюду смотреть и расспрашивать людей, чтобы напасть на их след?

— Да, да, я знаю, а теперь пора в путь, как и договорились. Одно только я хочу сказать вам до отъезда…

— Говори же, говори, не бойся.

— Я хотел просить вас, чтобы если со мной… если… А впрочем, не надо, вы и сами о них знаете… К тому же вы и так добры ко всем. Но довольно, я все сказал.

И, произнеся эти слова, Лупо вышел, чтобы приступить к задуманному делу.

Выезжая из ворот, Лупо встретился с Лодризио, который ехал верхом мимо в сопровождении двух оруженосцев. Лупо знал этого благородного сеньора и знал также, что в его отношениях с Отторино, несмотря на давнюю ссору, всегда сохранялись внешние приличия, которые, как известно, гораздо более живучи, чем дружба. А потому Лупо снял шляпу, поклонился родственнику своего хозяина и продолжал свой путь, не заметив неожиданного и непонятного удивления, которое мгновенно промелькнуло у того на лице при виде сына сокольничего. Лупо и не подозревал, что в эту минуту оба они — правда, по-разному — были озабочены одним и тем же делом, ради которого и отправлялись в путь, хотя и в разные стороны.

Предоставим Лупо ехать своей дорогой, а сами последуем за Лодризио, который, получив накануне письмо от Пелагруа, скакал в замок Розате, чтобы поговорить с ним об их общих делах.

Придя в себя от изумления, вызванного появлением пленника, который, по его предположениям, находился отнюдь не в Милане и, уж конечно, не должен был иметь возможности разъезжать по дорогам, Лодризио шепнул несколько слов на ухо одному из своих оруженосцев, и тот, кивнув головой, повернул назад.

Лодризио же пришпорил коня, снова и снова перебирая те мрачные мысли, которые все время осаждали его. Он думал о Марко, о Биче, об Отторино, о том, как быть тут и что сделать там. До самого Розате он молчал.

Уединившись наконец с Пелагруа, он спросил:

— Ну, так что? Прибыл новый гонец из Лукки?

— Да, прибыл и привез письмо от Марко, — ответил управитель, протягивая ему пакет.

Лодризио вскрыл его, сел на стул и долго читал, не говоря ни слова. Пелагруа стоял перед ним, держа шляпу в руках. Прочитав письмо, Лодризио покачал головой, пожал плечами и сказал:

— Все то же самое: с немцами плохо, а с жителями Лукки еще хуже. Одни — бездонные глотки, которые не наполнила бы даже река По в разлив; другие — проклятые скряги, которые не дали бы и гроша, чтобы выкупить свою шкуру у турок или у самого дьявола. Одни вопят и требуют, другие визжат и отказываются платить, а он между ними раздает кому пинок, а кому пряник. Сегодня он отправляет на плаху солдата, завтра — на виселицу горожанина: туда — сюда, как на качелях, а кончится тем, что и солдаты и горожане вместе поднимут на рога его самого. В общем, говорит он, ему все так надоело и опротивело, что он готов поступить так, как ему сначала очень не хотелось, — продать город Флорентийской сеньории, а самому умыть руки.

— Если это случится, — сказал Пелагруа, — то он снова заинтересуется здешними делами.

— Наверняка, а та нить, за которую мы уговорились дергать, чтоб держать его на привязи, послужит — теперь-то я это вижу — нам на пользу.

— На пользу? — сказал управитель, грызя ноготь на мизинце. — Дай бог, чтоб это послужило нам на пользу! Я боюсь, очень боюсь, что эта недотрога испортит нам всю игру.

— Почему ты всего опасаешься?

— А потому, что Марко, которому я только чуть-чуть намекнул насчет нее, чтобы как-нибудь его подготовить к возможным переменам, ответил… знаете, что?

— Что он на это не пойдет?

— Проклятье! Если бы только так! А то ведь он чуть голову не оторвал бедняге посланцу, а мне написал, чтобы я оставил в покое и ее и Отторино и вообще ни во что не вмешивался. Дела, что ли, излечили его от любви?

— Тем лучше! Если прежние бредни вылетели у него из головы, то он скорее займется серьезными делами и вспомнит о своих интересах. В конце-то концов, ведь это и наши интересы.

— Понятно, понятно, но мне-то тем временем что делать с этой трещоткой?

— То же, что и раньше: добром или силой заставить ее примириться с Марко. Думаешь, когда он вернется сюда и найдет ее очаровательной и покладистой, он не растает, как прежде, даже если первая страсть уже позади?

— Да смягчит небо ее душу! Вы ведь не знаете, что у нее за характер! Представьте себе: прошло уже двадцать дней, как она здесь, а она все еще думает, что она в Кастеллето. И я никак не могу решиться…

— Хорошенькое начало! Черт тебя побери!

— А что делать?

— Если видишь, что добром не выходит, надо действовать покруче: ты что, не знаешь, что такое женщины?

— Но она от всего падает в обморок.

— Пусть выкидывает свои штучки, а ты не обращай внимания.

— Легко вам говорить! Побыли бы вы здесь в четвертый день ее пребывания в замке: у нее началась такая горячка, что я испугался за ее жизнь и каждый час казался мне последним. Умри она в самом деле — попали бы мы с вами в переделку! А тут еще надо возиться и с другой, которая живет вместе с ней.

— Служанка, хочешь ты сказать? Вот еще забота! Приставь ее к госпоже, чтобы той не страшно было спать в одиночку… Ну, и чем же все это дело кончилось?

— Выздоровела после того, как получила письмо от своего разлюбезного, которое я ей достал.

— От Отторино? — спросил Лодризио с недоверчивым и раздраженным видом.

— Да, от него, но только не сердитесь, потому что Отторино — это был я.

— Ты сам написал письмо?

— Сам написал и сам подделал почерк.

— И что же ты написал?

— Прежде всего, надо было как-то объяснить ей причину его задержки, не так ли? Я наврал тут с три короба: что Марко принял меня с большой любовью, что он хочет послать меня в Тоскану, что он не оставляет мне свободного времени ни днем ни ночью, что я все еще не решаюсь сказать Висконти о своей свадьбе, так как вижу, насколько он был бы недоволен, но что скоро, как только я окажу ему одну великую услугу, мне, надеюсь, удастся его образумить. Словом, написал ей сотни всяких небылиц, приправил их обычными слащавостями и вздохами влюбленных, начинил письмо клятвами и словечками, вроде: «Душа моя! Сладкая моя надежда! Любовь моя!» — и всяческими преувеличениями, без которых не обходятся эти сердцееды, когда они хотят вскружить голову бедняжке, попавшей в любовные сети.

Лодризио расхохотался, а затем спросил:

— Ну, и что она? Клюнула и ничего не заподозрила?

— Уж в этом вы можете на меня положиться, — сказал управляющий. — Да попадись письмо в руки Отторино, он и сам, голову даю на отсечение, принял бы его за свое собственное.

— Ну, а что было потом?

— Потом она ответила, Отторино прислал новое письмо, она написала второе, Отторино — третье, и пошло, и пошло… Дело не прекращается, потому что она влюблена в него без памяти… И видели бы вы, какие нежные, трогательные вещи она мне пишет! С каким трепетом вскрывает мои письма, как жадно их читает, орошая их подчас слезами! А затем, с любовью сложив их своими белыми ручками, прячет на груди, опять вынимает, перечитывает и целует. Я каждый день наслаждаюсь этим зрелищем через дырочку в стене, и, клянусь вам, мне оно начинает просто нравиться.

— Ах ты старая шельма! Ах ты старый греховодник! — воскликнул Лодризио, шутливо хлопая его по щеке. — Итак, вместо того чтобы приступить к делу, ты все время развлекался милыми шуточками, и вот что получилось — двадцать дней потеряно напрасно.

— Нет, не совсем напрасно. Видите ли, кое-что я уже начал ей внушать, но пока что это все мелочь. К ней нужен такой тонкий, такой осторожный подход, а то ведь она шарахается от каждого пустяка. Она так нежна и деликатна, что довела нас всех до изнеможения, до лихорадки.

— Короче, что же ты ей такого страшного написал?

— Я слегка приревновал ее, ссылаясь на то, что Марко постоянно говорит о ней и при всех ее хвалит.

— А она что?

— Возражает, клянется, что она моя, только моя и навсегда моя. Подумать только! Но вообще намек на чью-то похвалу — это такое семечко, которое, раз попав в сердце к женщине, рано или поздно пустит корни и принесет плоды. Тут уж ничего не поделаешь. Девицы и замужние, деревенские и городские — все они скроены на один лад: с ними только начни, а остальное доделает дьявол.

— Я не могу сказать, что ты плохо взялся за дело, только все это слишком затягивается. Черт возьми! Действуя таким образом, мы и через год не сдвинемся с места. Мы теряем время, сынок, а Марко может нагрянуть к нам через два месяца, а может быть, и раньше. Ну, а сейчас как обстоят дела с этой недотрогой?

— Сейчас она ждет, что через два дня я привезу ей новое письмо: я вынужден был пообещать ей это, потому что она начала очень беспокоиться, когда прошел срок, назначенный для приезда ее матерью. Когда я ей пообещал письмо, она было совсем успокоилась, но со вчерашнего дня, не знаю почему, стала еще хуже, чем раньше: ни с кем не говорит ни слова, все время плачет, к еде не прикасается. В общем, она держится, только пока ей преподносят сегодня одну ложь, завтра — другую, уговаривают, улещивают, отвлекают и запутывают, не давая ей ничего заподозрить, а уж если мне не удастся ее успокоить, я просто не знают, что с ней тогда будет.

— Сейчас важно действовать быстро и решительно, — сказал Лодризио. — Дело в том, что есть новость, которой ты еще не знаешь. Лупо сбежал.

— Сбежал? — испуганно воскликнул Пелагруа и застыл в неподвижности, высоко подняв брови.

— Сбежал. По пути сюда я видел его собственными глазами, но я поручил его надежному человеку, так что прежде чем зайдет солнце… Ну ладно, сейчас я напишу в Лукку, а потом мы поговорим и тогда решим, что нужно будет сделать, — заключил Лодризио.

Он написал письмо, они обо всем договорились, а когда настал вечер, управляющий замка Розате провел его по тайным переходам и коридорам в темную каморку, из которой через замаскированное отверстие можно было окинуть взглядом всю комнату, где Биче обычно уединялась со своей служанкой.

В эту минуту печальная жена Отторино сидела в роскошном кресле, подперев белой рукой устало склоненную голову.

Длинные светлые волосы, разделенные пробором, обрамляли ее лицо, и их золото еще сильнее подчеркивало его холодную, ровную, матовую белизну, не оживляемую даже легким румянцем. Выделялись на нем только бледно-розовые губы.

Но самым замечательным в ее лице были глаза — огромные голубые глаза, в которых за томностью и ангельской кротостью чувствовался огонь пламенной души, глаза, в которых выражение девичьей гордости сочеталось с неизъяснимой и бессознательной нежностью. Обычно ясные, мягкие и живые, а теперь усталые и ввалившиеся, они говорили о крайнем упадке сил, о страдании и тревоге.

Лауретта, сидевшая за столиком, который стоял между ней и ее госпожой, продолжала вышивать узор, только что оставленный Биче.

Некоторое время обе сидели в молчании. Затем служанка встала и пошла к балкону, чтобы закрыть дверь. И вдруг снаружи послышались звуки лютни. Лауретта застыла, положив руку на ручку двери. Биче поднесла палец к губам и прислушалась. Этот грустный напев был ей знаком. Воспрянув духом, она встала, легкими шагами подошла к окну и выглянула наружу, чтобы лучше слышать. Потом сказала Лауретте:

— Это — вступление к «Ласточке-касатке», сейчас начнется песня.

И в самом деле, тут же раздался голос, несколько приглушенный расстоянием, который в лад с жалобной мелодией струн печально запел:

Чуть погасит звезды зорька, Ты окно мое находишь И словами песни горькой Разговор со мной заводишь. В чем тоски твоей разгадка, Легкокрылая касатка?  Может быть, твоя кручина Вызвана утратой друга? Может, мой удел — причина Грустных нот твоих, пичуга? Да, не скрою, мне несладко, Легкокрылая касатка.  Но охотно злую долю Я б на твой сменяла жребий Можно друга кликать вволю И, расправив крылья в небе, Предаваться грезе сладкой, Легкокрылая касатка.  Но, увы, под крышей этой, За решетками темницы, Где ни воздуха, ни света, До могилы мне томиться Потому-то мне несладко, Легкокрылая касатка.  Холода не за горами, Скоро ты меня оставишь И над новыми морями Крылья вольные расправишь. До чего же лето кратко, Легкокрылая касатка!  Но в разлуке неизбежной Будет мне в моей темнице Завыванье бури снежной Щебетом знакомым мниться, Будто над моей несладкой Долей плачешь ты, касатка.  Ты в живых, вернувшись с юга, Не найдешь меня весною. Спой мне, добрая пичуга. Пролетая надо мною. Спой, чтобы спалось мне сладко, Легкокрылая касатка.