Я вдруг почуял море. Его запах, его шум. Море! Всего пару часов прошло, а я уже успел по нему соскучиться. Я очень люблю море — это я уже говорил. Хотя и вырос в Иерусалиме, плаваю я не хуже тель-авивских мальчишек. Каждый раз уговариваю Габи свозить меня к морю. Она смеется надо мной — уже на площади Дизенгоф я начинаю трепыхаться, как рыба, сбежавшая из аквариума в Иерусалиме и почуявшая свой настоящий дом.

Бедная Габи сидит на берегу на раскладном стульчике в своем черном платье, прикрыв лицо куском белого полиэтилена, по уши (и даже вместе с сумкой) намазавшись солнцезащитным кремом. Посреди ликующего пляжа она похожа на привидение. Она не любит море, боится солнца, а больше всего страдает при виде проходящих мимо красоток в бикини. Голова ее мечется, как воланчик меж двух ракеток: жалости к себе и ревности. «Я единственный человек, у которого морская болезнь начинается уже на берегу, — стонет она, когда очередная красотка проплывает перед ее носом. — Господь меня средь смертных растворил, чтоб очертить предел страданью».

И отец не любит море. Я, кажется, никогда не видел его в воде (ну разве что один раз, когда мне было десять лет и выяснилось, что он даже плавать не умеет!). Габи на пляже страдает, но ради меня готова ездить к морю как минимум раз в месяц. Это наш счастливый день — мой, во всяком случае, потому что Габи-то, похоже, от большей части наших тель-авивских мероприятий удовольствия не получает. Но несмотря на это, за пять лет она не испортила ни одной такой поездки: парилась на берегу, пока я купался, часами простаивала на больных ногах возле дома Лолы Чиперолы, и все это без единой жалобы. В ресторане стыдливо поглощала жареную картошку и бифштексы, такие диетические на вид, а потом подсчитывала на салфетке количество вкравшихся в них калорий… Иногда, после особенно вкусного блюда, откидывалась назад и похлопывала себя по животу: «Нехорошо, Габриэлуш, ай как нехорошо для фигуры».

Потом мы садились на автобус и ехали в очередное тайное и пленительное место — на шоколадную фабрику в Рамат-Ган. Если бы отец узнал, как она меня балует, — упаси Боже!..

Раз в месяц, по четвергам, в четыре часа, по шоколадной фабрике водили экскурсию, и пять лет мы с Габи были там почетными гостями и частенько единственными посетителями. В течение часа мы ходили за одной и той же сонной экскурсоводшей, тощей, как дягиль, и с жадностью поглощали ее рассказы об изобретении шоколада, о том, как готовятся какао-бобы, растапливается какао-масло, смешивается жидкая масса, как она размягчается и затвердевает…

Экскурсовод была удивительным человеком. Все ее существо питало отвращение к жизни вообще и шоколаду в частности, но при этом она с исполнительностью машины продолжала нести свой крест. Она неизменно повторяла одни и те же объяснения и две привычные шутки и ни разу не спросила, что заставляет нас вот уже пять лет ходить за ней по пятам. Лишь однажды в привычном ходе экскурсии случился сбой: в тот день, как и в большинство предыдущих, мы были единственными посетителями, и перед залом, где шоколад заворачивают в разноцветные обертки, она сказала: «Прошу прощения, но поскольку вы на фабрике уже не в первый раз, я закончила бы экскурсию здесь — без четверти пять у меня срочная встреча».

Мы с Габи растерянно переглянулись: зал упаковки — это ведь практически гвоздь программы! Это как гримерная и костюмерная в театре, готовящие актеров к появлению перед народом!

Габи сузила глаза и спросила недовольно:

— Встреча с молодым человеком?

— Нет, с врачом.

— Ах, с врачом! Тогда ладно, — смилостивилась Габи. — Но чтобы это было в последний раз!

И здесь я должен сделать паузу для важного объяснения: бывают такие толстокожие, лишенные чувства прекрасного люди, которые на подобной экскурсии просто умерли бы со скуки. Даже если по чистой случайности они любят шоколад — их интересует только конечный продукт, результат.

Но нас с Габи притягивал процесс рождения шоколада в магических сосудах: трубки, емкости, подъемники для мешков с какао-бобами, огромные барабаны, в которых бобы прокаливают перед обработкой, воронка, где перемешивается волшебное варево, блеск и совершенство готовой, не поделенной еще на квадратики плитки, скромность, с какой она покрывается серебряной бумажкой, а поверх нее цветным фантиком, — весь этот круговорот, жизненный цикл!

Прошу прощения, что я так застрял на этом описании. Я отдаю себе отчет в том, что среди читателей этой книги найдутся один-двое абсолютно равнодушных — о ужас! — к шоколаду. Да, есть в нашем мире и такие люди, и следует относиться к ним спокойно, как к любому явлению, еще не объясненному наукой. Я лично знаю одного мальчика, не скажу, как его зовут, который с раннего детства предпочитал сладкому — соленое! Он с жадностью набрасывался на соломку, сушки и приправы с кристалликами соли. Странный выбор, с позволения сказать. В этом смысле мы с ним — представители двух разных типов человечества: любители соленого, как известно, люди практичные, любящие логику, быстро принимающие решения, судящие о людях не по словам, а по делам. Не раз намекали мне, что во время своих тайных собраний где-то на горе Содома по дороге к Мертвому морю эти солефилы осуществляют страшную церемонию: бросают плитки шоколада в пучину морскую. Вот ужас! Правда, общеизвестно, что, если годами поедать соль в сухом виде, шоколадоненавистничество несколько ослабевает.

Что касается меня — я почти уверен, что в жилах моих течет густой шоколад (со вкусом вишни). И по сей день, встречаясь с какими-нибудь взрослыми на деловом обеде, в глубине души я уговариваю себя, что вся эта трапеза, все эти обсуждения есть не что иное, как плата за десерт, который полагается в конце. И когда его черед наконец наступает — о!

С равнодушным лицом, не обращая внимания на нескончаемую болтовню, я забрасываю в себя отменный шоколадный мусс, пирожное «Сладкие грезы», пышных «Маленьких лебедей» и покрытые взбитыми сливками «Гималайские снега». И сидящие напротив меня на этом званом ужине не подозревают, что в этот момент из глубин моей памяти выскакивают двое: худой светловолосый мальчишка и крупная женщина в черном, для стройности, платье, и оба без лишних церемоний набрасываются на добычу, и откусывают, и облизываются, и перемазываются, как черти…

И я хочу воспользоваться этим перерывом в рассказе, этой редкой минутой откровенности, сладкой близости между читателем и писателем, для последней просьбы, духовного завещания.

Я прошу похоронить меня в шоколадном гробу. Подсластить мое последнее пристанище.

Первым делом я увидел бульдозер, а уж потом Феликса. Я заметил его раньше, чем он меня. Он вынырнул из соседнего переулка в ту же секунду, как я вышел на берег. Шел прихрамывающей походкой попрошайки, бросая по сторонам как-бы-случайные взгляды, но, подобно рыбаку, захватывая взглядом-неводом все, что попадалось по пути. Он знал, как следует осматриваться. Когда обычный человек смотрит по сторонам, он, как правило, оглядывается через левое плечо. Так уж оно устроено. Попробуйте сами и убедитесь. И поэтому опытный сыщик, идя за подозреваемым, старается находиться сзади и справа, чтобы не бросаться в глаза. Так вот, Феликс, естественно, об этом знал и время от времени поглядывал вправо — и так заметил прячущегося в тени меня.

Похоже, он не сразу понял, что это именно я. Он вдруг исчез. Я даже не понял куда. Он точно утонул в песках, растаял во тьме. Так о нем и рассказывали: что он утекает, как вода. Многие полицейские и сыщики уже считали, что вот он, зажат у них в кулаке, — а разжав ладонь, обнаруживали, что Феликс просочился сквозь пальцы и исчез.

И только одному из полицейских удалось, раскрыв кулак, обнаружить Феликса внутри.

Я подождал — куда он делся? — и начал насвистывать «Глаза твои сверкают огнем…». Мне показалось, что в лунном свете по песчаным холмам проскользнула змея. Спустя мгновение донесся ответный свист. Мы не договаривались об этом заранее. Придумали пароль по ходу дела.

В темноте мы приблизились друг к другу.

— Вон он, — сказал я, показав на бульдозер.

— Динозавр, — проговорил Феликс. То ли он имел в виду, что бульдозер морально устарел, то ли — что он и в самом деле похож на древнее животное.

Небольшой. Крепкий. Желтый. Большой, с сам бульдозер, отвал поднят в воздух.

Мы оказались на берегу посреди широкого строительного котлована. Что там собирались строить, непонятно. Мы шагали молча — обследовали территорию. Вокруг котлована шел деревянный забор. Возле станка для резки металла лежала куча брусьев. В бытовке, видимо, спал охранник — свет внутри не горел.

Мы подошли поближе. Феликс, похоже, ориентировался больше нюхом, чем зрением.

— Внутри есть один, — указал он на бытовку. — Спит.

— Откуда ты знаешь? — одними губами спросил я.

— Был костер. — На песке действительно осталось кострище. — Только один стакан кофе.

— Отлично, Холмс, — откликнулась Габи внутри меня, — но откуда ты знаешь, что он спит?

— Не знаю, — шепнул Феликс. — Надеиваюсь. Я тебе что, Илья-пророк?

Мы обошли бытовку кругом. Окон не было, и это очень обрадовало Феликса — он сложил два пальца колечком: мол, все идет как надо! Осмотрелся, нашел толстую палку и издали примерил ее к двери бытовки. Походкой кота, наводящего ужас на подначальственных ему мышей, приблизился. Выждал секунду — и сильным резким движением вставил палку между дверных ручек. Бытовка превратилась в темницу.

— Быстрее. — В голосе его снова звучала сила, просыпающаяся в минуты опасности. Будто мотор заводился и принимался рычать.

Он бросился к бульдозеру, точно к коню, которого хотел оседлать. Ткнулся туда-сюда, нашел два больших гвоздя и клещи. Я не понимал, что он делает. Мне показалось, что в бытовке кто-то проснулся и тяжело заворочался. Клещами Феликс согнул из гвоздей металлическую вилку и воткнул ее в двойное отверстие позади водительского сиденья. Вокруг по-прежнему было тихо. Я не знал, чего ожидать.

Феликс повернул свой импровизированный ключ — и бульдозер взорвался грохотом. В тишине этот рев показался особенно громким. Странно, что мы не перебудили весь Тель-Авив! Феликс вскочил на сиденье и махнул мне — прыгай сюда! — и я прыгнул.

Феликс опустил ручной тормоз, и бульдозер начал выкорчевываться из песка. Нас тряхнуло вперед-назад — как на верблюде, который лежал-лежал и вдруг решил встать. Феликс попробовал рычаги, понажимал на широкие педали, разобрался с управлением и поехал. Бульдозер сразу послушался. Когда мы проезжали мимо бытовки, мне показалось, что сквозь щель пробивается слабый свет. Дверь дернулась — ее пытались открыть изнутри.

За ошибки надо платить. Это борьба за выживание, детка. Иди, спи дальше.

Мы подъехали к длинной земляной насыпи в несколько метров высотой — видимо, это был песок из котлована. Плотный, слежавшийся.

— Эта гора не дает Лоле смотреть берег из окна, — перекрикивая рев бульдозера, объяснил Феликс. — Закрывает ей море!

— Но если здесь построят дом, он будет заслонять вид еще сильнее! — крикнул я.

— Уже три года не построят! Оставили так: гору, и бульдозер, и охрану! Закончились им деньги! Украли море и ушли. Сейчас держись как следует! Айда!

С этими словами он направил бульдозер прямо на песчаную стену. Я подпрыгнул, ухватился одной рукой за крышу кабины и зажмурился.

Отвал бульдозера врезался в середину насыпи и выгрыз из нее кусок. За три года стена затвердела от влаги и соли, но бульдозер разбил ее одним ударом. Заклубилась удушливая пыль, забиваясь в глаза, нос, уши. Феликс схватился за рычаг и отъехал назад. И снова бросился на штурм.

Бульдозер рычал, отвал приподнимался и опускался, обрушивался на насыпь всей своей силой. Целые глыбы песка растрескивались, падали и пылью взмывали в воздух. Феликс хохотал, вскидывал голову, и ревел, как лев, и подвывал, как шакал, и вопил от счастья. Я похлопал его по плечу, чтобы не забыл, что он тут не один! Он подвинулся чуть-чуть на сиденье и дал мне нажать на педаль. Бульдозер взревел, я высвободил его из-под груды песка, окружавшего нас со всех сторон, и мы снова помчались вдоль гряды, выискивая удобную точку для нападения. Это было невероятно, потрясающе, мы набрасывались на песочную гряду, как осаждающие город солдаты — на каменную стену. А я добавил в свой внутренний послужной список, в раздел «опыт вождения», еще и бульдозер (следующим пунктом после локомотива). Феликс кричал что-то во все горло, мне показалось, что он распевает: «Кто идет? Мы идем! Мы бульдозер украдем! Ай да мы! Молодцы! Мы — первопроход-цы!» И я подумал, что пора нам уже завести гимн для нас двоих, для нашей команды, выполняющей особое поручение, и вот мы, в облаках пыли, сложили такую песнь:

Глаза твои сверкают огнем, Люби-имый мой! Мы море вернем, мы Лолу спасем И с шарфом вернемся домой!

Я даже не знаю, кто из нас ее придумал. Я начал, а Феликс подхватил, и спустя минуту мы уже распевали дуэтом. Феликс размахивал руками, и из глаз его бежали слезы радости. В своих нищенских одеяниях, подпрыгивая вместе с бульдозером, он был вылитый древний язычник, поклоняющийся луне. И еще я подумал, что за всю его преступную жизнь ему, наверное, не приходилось совершать таких преступлений, какие он совершает со мной, — преступлений во благо, и так мы вдвоем приплясывали, махали руками и горланили, и даже желтый бульдозер исполнился нашего буйства. Я в жизни не видел такого весельчака. Он, кажется, был благодарен, что мы разбудили его от долгой спячки. Он ловко перепрыгивал с места на место, исподтишка подкрадывался к песчаной гряде и только в последнюю секунду с ревом набрасывался на нее, потрясая своей огромной лапой. Он был славный и необузданный, как детеныш мамонта, и после каждого удара поднимал зубчатую лапу к небесам и чуть не лопался от немого бульдозерьего смеха. Иногда приходилось с силой похлопывать его по ходуном ходящим бокам, чтобы он чуть-чуть успокоился…

(И, все вместе:

Ай да Лола, Ай да Лола, Ай да Лола Чиперола!)

Темнота постепенно перетекала с неба в море. Ясная голубизна стала просачиваться сквозь коридоры, которые мы прокапывали в стене. Я дышал морем, пока соль не осела в легких. Вопил, завывал, отвоевывал его себе. Теперь оно мое! Мое и ничье больше! Навсегда!

Около пяти утра бульдозер замолчал. То ли сломался, то ли у него закончился бензин. Небо с краю прояснилось, над нами начали с воплями носиться чайки. Стена лежала в руинах, разрушенная по всей длине, и быстрые утренние волны откусывали от нее кусочки и относили остатки в море. Песок покрывал нас с Феликсом с головы до ног. Даже под веками скреблись песчинки. Лицо свело влажной соленой маской. Глаза Феликса лучились детским восторгом.

Он запустил грязную руку под воротник своей нищенской блузы и вытянул оттуда тонкую цепочку. Среди песчинок блеснули медальон в форме сердечка и два золотых колоска.

— Ты как твоя мать, — усмехнулся он. — Она была так же с морем. Сумасшедшая, как ты. Море было ее дом. Как рыба. И тебя назвала рыбьим именем.

Амнон. Тилапия.

Он снял один колосок и скользнул по нему пальцами:

— Теперь ты бросай.

— Я?

(Я?!)

— Ты дашь мне бросить свой колосок?

(Он даст мне оставить свой знак?!)

— Да. Так подходит лучше всего. Будь добр.

Золотой колосок лежал у меня на ладони. Я выпрямился в бульдозере во весь рост. Феликс снова смотрел на меня тем особенным взглядом, как тогда, в поезде, когда мы только встретились. Я размахнулся и изо всех сил зашвырнул колосок к небу, в море.

Колосок взлетел в воздух, медленно перевернулся, блеснул и пропал. Белая чайка спикировала следом за ним. Может, нашла его. А может, и нет.

Мы спрыгнули из бульдозера на песок и приготовились бежать. Надо было исчезнуть до того, как проснется город. На мгновение я оглянулся, и у меня сжалось сердце: наш мамонтенок-бульдозер стоял у береговой линии, грустно опустив лапу. Всего на одну ночь нам удалось пробудить его от колдовского сна — и вот он снова погрузился в него.

В бытовке кричали и стучали в дверь. Секунду помедлив, Феликс подошел к двери и чуть-чуть ослабил палку-запор. Удары прекратились. Похоже, внутри испугались. Мы поспешили было прочь, но Феликс остановил меня:

— Посмотри туда, Амнон.

Жалюзи на окнах домов были опущены. Тель-Авив еще спал, крепко, спокойно, досматривал последние сны. Лишь в одном из верхних окон развевалось в легком утреннем ветерке прозрачное сиреневое облако. Оно дышало, как живое.

Шарф Лолы Чиперолы. Теперь он был мой.