И что теперь?

«Не думать! Огонь! Тот, кто выстрелил первым, расскажет об этом внукам!» Так он меня учил. Но ведь внук здесь я! «Положись на свои инстинкты!» Но какие именно инстинкты он имел в виду? Профессиональные или сыновьи? Или внучьи? Внуческие…

— Нуну, брось пистолет, — снова велел мне отец чересчур спокойным голосом.

Пистолет в его руке дрожал. Впрочем, в моей тоже. И вдруг отец изменился в лице. Разглядел, что за пистолет я держу в руке.

Женский пистолетик, украшенный перламутром.

Уже стрелявший в него.

Изменивший его жизнь.

И я увидел, как память, вырвавшись из прошлого, ударила в него, и на долю секунды он снова оказался там, на шоколадной фабрике. Он уже не видел меня: ее пистолет снова целился в него, и в мире не было никого, кроме них двоих. Я тоже не мог совладать с дрожью в пальцах, и оба пистолета описывали круги, танцевали один перед другим какой-то змеиный танец.

— Брось пистолет, чертова кукла! — выкрикнул он в отчаянии, умоляюще.

Но я не бросил.

И по сей день мне трудно вспоминать об этой минуте. Но чем старше я становлюсь, тем меньше думаю о себе в ту минуту и тем больше — об отце. О том, каково было ему видеть, что в него целится собственный сын. Словно все годы, проведенные с ним, и все, что он вложил в меня, — все исчезло, перестало существовать, как только я взял в руки ее оружие.

Словно она ранила его дважды.

— Ладно, па, — шепнул я. — Не бойся. Я не буду стрелять.

— Медленно опусти пистолет, не волнуйся… Теперь брось его.

— Ладно. — Я медленно опустил дуло. И замер. — А что будет с Феликсом?

— Глик отправится туда, где ему самое место. В тюрьму.

— Нет. — Я снова поднял пистолет. — Я не согласен.

— Ты — что?!

Я узнал это его выражение лица. Он покраснел, прищурился, и между бровями обозначился угрожающий восклицательный знак.

— Я не согласен. Дай ему уйти.

— Нуну, не сходи с ума! Брось пистолет! Ну?

— Не брошу. Сначала пообещай, что отпустишь его.

Лицо его исказил гнев:

— Он похитил тебя! Это ты понимаешь?

— Он меня не похищал.

— Замолчи!

— Если ты не отпустишь его… — начал я, и багровый туман заполнил мою голову.

— То что? Что ты сделаешь? — с издевкой спросил отец, покачав пистолетом.

— Я… Я выстрелю!

— В кого? — спросили хором отец и Феликс.

— В… в него! В Феликса! — вдруг нашел я ответ.

— Не понимаю, — сказал мой отец. — Ты его застрелишь? Ты знаешь, что он твой дед?

— Мне все равно! Мне плевать! И на него, и на тебя! Оставьте меня в покое! Отпусти его, не то я в него выстрелю!

Туман в моей голове становился все гуще. От переживаний последних дней кружилась голова. Выстрелю. В Феликса. В себя. В отца. Всех застрелю. Устрою побоище. Уничтожу целое семейство. Покончу с собой и убегу. Буду бороться с добром и злом. Буду за гранью добра и зла!

Я кричал, я выплевывал осколки предложений, я бил ногой о стену и железную дверь. Извержение вулкана Файерберг! И еще я хотел, чтобы отец увидел, что я действительно могу взорваться. Чтобы понял, как я опасен в гневе.

Не знаю, долго ли я буйствовал, но, как только я начал играть на публику — в лице отца, — в глубине души я сразу успокоился. Может, именно это имела в виду Лола, когда говорила: «Тот, кто долго играет чувствами других, теряет наконец собственные»?

— Погоди, — прорвался отец сквозь эти театральные страсти, — почему ты говоришь, что он тебя не похищал?

Голос у него был уже менее уверенным. Что, спектакль удался?

— Потому что это правда! — Я снова топнул ногой, на этот раз спокойнее, проявляя готовность к переговорам. — Я сам пошел за ним!

— Но почему? Объясни!

— Потому что я зашел не в то купе. Вы сами придумали эту игру!

Отец заморгал:

— А он что делал в поезде? — И указал пистолетом на Феликса.

Феликс, который все это время стоял пригнувшись, будто застыл при попытке к бегству, сейчас расслабился, пригладил рукой волосы и ласково улыбнулся моему отцу:

— Какая проблема, господин отец? Я хотел смотреть на него. Чем плохо, он разве не мой внук?

И когда он улыбнулся и широким жестом указал на меня, будто предъявляя собственное творение, я вдруг ужаснулся: как он за эти два с половиной дня сумел изменить меня и отдалить от отца! И похоже, в этом состояла его великая месть.

Эта догадка пригвоздила меня к месту. Потому что если это правда, то это чудовищно! Что он сделал со мной? Использовал меня против моего же отца? Но с другой стороны, если бы он меня не похитил, я никогда не услышал бы собственной истории, истории Зоары, и не получил бы от нее подарка. А с третьей стороны — даже если он и начал все это мероприятие, чтобы досадить отцу, под конец он стал мне настоящим другом. Даже больше — настоящим дедом.

Отец изо всех сил стукнул кулаком о стену:

— Даже и не мечтай о том, что он твой! Ты его больше не увидишь и не смей приближаться к нему! Ни ты, ни твоя ведьма, которая устраивает там сцены с обмороком!

— Лола — моя бабушка! — обиделся я.

— А, так ты уже все знаешь? Эти двое уже все тебе рассказали.

— Да, рассказали. И про маму. И про тебя. Но не волнуйся, это ничего не меняет.

— Да, нехорошо. — Отец опустил одновременно и голову, и пистолет. — Я не хотел, чтобы ты знал. Рано тебе еще.

Весь его гнев испарился. Он сел на ступеньки, положив пистолет на колени, обхватив руками голову. А я вглядывался в него, искал в нем молодого парня, карабкавшегося на подъемный кран, парня, чуть не утонувшего в резервуаре с шоколадом, парня, приезжавшего к Зоаре в тюрьму, построившего ей дворец на Лунной горе, искал своего отца, который сам принял меня, когда я родился, и сам перерезал пуповину.

Искал и не находил.

Лицо у отца было непроницаемым, он как будто задался целью ни за что не дать воспоминаниям выбраться наружу, и ему это удалось: и тогда, и впоследствии. Когда я был помоложе, они еще бурлили в нем, кипели, как лава. Теперь же я ничего не чуял. А жаль.

Я видел перед собой лишь полицейского, профессионала, человека, который все двенадцать лет, минувшие после смерти Зоары, упрекал себя в том, что полюбил преступницу, поддался ей и отправился вместе с ней за границу законов, принятых среди нормальных людей. Человека, который отказывался простить себе эту ошибку — то, что он считал ошибкой, — и в наказание отнимал у себя все, что могло принести ему радость и утешение.

Заложник собственной природы.

— Я действительно собирался рассказать тебе, Нуну. Просто ждал, пока ты подрастешь. Думал, что ты еще недостаточно взрослый для такого рассказа. Но теперь ты уже знаешь. Жаль.

— Ничего. Со мной ничего не случилось.

Случилось, конечно, много чего. Но не рассказывать же об этом.

— Он хорошо относился к тебе? Не причинил тебе вреда?

— Пап, Феликс очень классный.

И вы с ним очень похожи.

Отец взглянул на Феликса. Феликс на него. Какое-то время они мерили друг друга взглядами. Хоть я и был еще не вполне взрослым, я отлично понял, что таили в себе эти взгляды. Не только неприязнь. Оба они были товарищами по несчастью: они любили одну и ту же женщину и оба ее потеряли.

— Ну и что мы теперь будем делать? — спросил мой отец. — Вас ищут по всей стране… — Он вздохнул, но мне показалось, что он нарочно говорит больше обычного. — Я пришел сюда один, потому что понял: последним пунктом программы, — он посмотрел на Феликса, — будет получение подарка, который она оставила Нуну…

— Ты здесь один? — В глазах у Феликса сверкнуло любопытство. Он быстро облизал губы.

— Да, один. — Отец сумрачно взглянул на Феликса. — А что, есть предложения?

— Боже упаси. Кто я такой, чтобы предлагать господину отцу? Так, одна мысль…

— Послушаем.

— Я подумал, может, делаем так: допустим, я вдруг доставал пистолет, так?

— Допустим.

— Приставлял пистолет к голове Амнона и говорил: если господин отец не дает мне уйти, тогда я стреляю, так?

— Допустим.

— Ну, какой выбор тогда у тебя был? И так я убегал.

Наступила тишина. Эти двое понимали друг друга без лишних объяснений.

— Короче говоря, как будто ты меня шантажировал? — усмехнулся отец. — Ты представляешь, какую новость сделают из этого газеты и что скажут в полиции?

— А что тебе до полиции? — широко улыбнулся Феликс. — Ты уже не должен думать о полиции. Ты уже поймал Феликса. Это второй раз, когда ты поймал Феликса, и нет ни одного полицейского, который делал хотя бы половину от этого.

— Но если я отпущу тебя, кто узнает, что я поймал тебя во второй раз?

— Ты, — скромно ответил Феликс. — И твой Амнон. Это самое важное, а?

И отец кивнул. Он никогда не тянул с решениями.

— Ладно, — вздохнул он. — Любой другой вариант причинит боль нам всем. В первую очередь ребенку. Мы тут все повязаны.

Он встал, сунул пистолет в кобуру и снял ее с пояса. Мы с Феликсом напряженно следили за ним. Свой пистолет я по-прежнему держал в руке. Что, если он бросится на меня? Отец остановился на ступеньках, заметив наш страх, заметив, что я держу его на прицеле. Глубоко вздохнул.

— Ох, Нуну, — грустно улыбнулся он, — ты делаешь все в точности, как я тебя учил. Но почему мне так горько от этого?

После этого я уже знал, что сюрпризов не будет, и убрал пистолет в карман.

Отец скривил рот и сказал Феликсу:

— В конце концов все, чему мы их учим, они используют против нас.

И Феликс кивнул.

Отец подошел ко мне: крепкий, вспотевший, растрепанный. Настоящий РУПВ. Мы не виделись три дня. Мне хотелось броситься к нему и завопить от счастья. Мы даже не пожали друг другу рук. Наверное, так лучше. Это по-мужски. Феликс попросил, чтобы мы прошли в хранилище и сели спина к спине. Напевая себе под нос, привязал нас друг к другу — поджав губы, как всегда, когда он кого-то связывал или запирал. Отец сказал ему сквозь зубы, чтобы он не связывал меня слишком крепко.

Закончив, Феликс вытащил у отца из кармана наручники и приковал меня к нему. Услышав лязг наручников, я вспомнил заключенного и полицейского, с которыми встретился в самом начале. Странное вышло путешествие, что и говорить.

Краем глаза я видел, как он наклонился к отцу.

— Она была очень особенная, Зоара, — шепнул он ему. — Я знаю, что ты ее любил. Но хватит. Надо забывать мертвых. У тебя продолжается жизнь, и у тебя есть отличный ребенок! А ребенку нужно мать. И послушай меня, господин Файерберг, — Феликс повидал много женщин, но не повидал такой, как госпожа Габи. Она очень мудрая девушка. Думай о ней хорошенько. Прошу извинения, что вмешиваюсь в частную жизнь. Благодарю за все, и шалом.

Спиной я почувствовал, как отец вздохнул. Я решил, что сейчас он вспылит. Феликс обогнул результат своих стараний, наклонился надо мной и улыбнулся — сначала знакомой гипнотизирующей улыбкой, заливая голубым блеском, но потом вдруг спохватился, стер ее с лица и улыбнулся коротко и сердечно.

— А хорошо нам было вдвоем, а?

Я кивнул.

— Ты ребенок, какого больше нет. Преступник с хорошей душой. Смесь! Теперь, когда я видел тебя, мне уже можно ничего не видеть. Я уже знаю: что-то от Феликса оставалось в этом мире. — Он подергал себя за нос, глаза у него слегка покраснели. — Ладно. Хватит. Надо уходить. Дела зовут. Может, еще когда-нибудь встречаемся. А может, и нет. Может, когда-нибудь на улице к тебе подходит дедушка Hoax, чтобы сказать «шалом». Все может случаться в этом мире. Самое важное, что ты знакомился с Феликсом, а Феликс знакомился с тобой.

Он протянул руку и с нежностью коснулся золотого колоска у меня на цепочке.

— И еще важное, что я знаю: Лола будет позаботиться о тебе, чтобы, Боже упаси, из тебя не получался слишком уж Феликс. Но чутку можно, так, чтобы не забывать, что в мире есть не только законы. В этой жизни должно быть место и для твоего личного закона!

Он наклонился поближе, и я вдруг, сам того не ожидая, поцеловал его в лоб.

— И хорошо помни, Амнон: жизнь — это чутку света между тьмой и тьмой. И ты получше многих людей видел свет Феликса в этом мире.

Сверкнула голубая молния. И Феликс исчез.

Мы сидели молча. Я и отец. Спиной к спине.

С чего бы начать?

Спинами мы чувствовали дыхание друг друга.

— Так что с Габи? — я наконец набрался смелости.

— Ждет дома, — буркнул отец.

— Она… ушла от нас?

Я услышал, как он пытается почесать плечом заросшую щеку.

— Она предъявила мне ультиматум. До воскресенья я должен решиться.

В точности как я представлял. Все-то я знаю.

Мы помолчали. Потом отец прорычал:

— Пистолет все еще у тебя?

Я пощупал локтем карман. Нащупал там шарф. И все. Феликс вытащил пистолет из моего кармана, пока мы целовались! Я начал сдавленно смеяться, но из уважения к отцовской печали старался сдерживаться. Отец спросил вдруг:

— Ты почувствовал, что через два дня у тебя бар-мицва?

И тут я уже не выдержал и расхохотался. Отец молчал. Широкая спина его была как каменная. Я смеялся животом и пальцами, вперед и назад, отец повел плечами, пытаясь прекратить это, и вдруг расхохотался сам, и от его смеха меня подбрасывало, как на лодке, словно я был холодильником, с которым он танцует вальс, — так я в первый раз в жизни рассмешил его. В первый, последний и единственный — итого три раза.

Он ржал, как лошадь!

— Как все запуталось, — сказал он наконец. — И я в том числе.

Больше мне ничего было не надо.

— А про меня написали в газете, — сказал я, когда ко мне вернулся дар речи.

— В газете… Да ты всю страну поднял на ноги! И будешь еще говорить, что тебя не похищали.

— Но это ведь правда.

— Мне еще попадет за весь этот балаган. Да ладно, не привыкать. Выговором больше, выговором меньше.

Я примолк. Для себя я уже сделал выводы по поводу его работы в полиции. Я даже решил — пусть сослуживцы отца вообще не приходят ко мне на бар-мицву! Кому нужны их подарки? Я и так получил достаточно.

— И пусть выговор! — проговорил он вдруг, и спина его напряглась так, что я даже приподнялся над полом. — Что еще они мне могут сделать? Двенадцать лет одно и то же. Никакого продвижения, те дела, которые мне дают, — это стыдоба, а не дела.

Снаружи послышался вой сирены, гомон, топанье, отрывистые приказы.

— Вот, приехали, — сердито пробурчал отец. — Я велел Этингеру быть здесь в девять ровно. Не объяснил зачем. То-то он обрадуется. — И добавил мрачно: — Надеюсь, твоему деду хотя бы удалось от них сбежать.

Вечером мы отправились в ресторан: Габи, отец и я. Это был самый счастливый поход в ресторан в моей жизни, хотя кормили там не так шикарно, как тогда нас с Феликсом. За ужином я рассказал им обо всем, ну или почти обо всем, а уж если совсем по-честному — рассказал только чуть-чуть, потому что сразу понял, что о самом важном мне рассказать не удастся, самое важное так и осталось непонятным, нелогичным, неуловимым. Это как пытаться рассказать сон: он забывается прямо во время рассказа.

И все-таки кое-что осталось конкретным и ощутимым: из этого сна я вернулся с подарком, и он лежал у меня на коленях, и его можно было потрогать. Жаль, конечно, что у меня не было слуха и я так никогда и не научился играть на этой флейте — простой деревянной флейте, которую оставила мне Зоара, — и все-таки, когда мне плохо или одиноко, я сажусь на подоконник, свесив ноги, и подношу ее к губам, и прислушиваюсь к скрытым в ней звукам.

Потом мы заговорили об отцовском будущем в полиции — и выяснилось, что говорить, собственно, уже не о чем.

— Завтра утром я подаю рапорт об уходе. Видишь, эээ, Габи, я готов начать новую жизнь.

Габи покраснела и уткнулась взглядом в салфетку. А я вдруг понял кое-что: когда отец говорит свое «эээ…» перед «Габи», он это делает не для того, чтобы ее позлить, вовсе нет — он просто притормаживает на миг, чтобы с языка у него не слетело то другое имя, которое навсегда с ним.

— Я сделал большую ошибку, оставшись после Зоары в полиции на такой долгий срок, — сказал отец, и я был с ним согласен, и порадовался тому, как легко он произнес имя Зоары. — Я завалил себя работой и совсем не видел реальной жизни — а она, оказывается, была совсем близко.

У меня приоткрылся рот. Долгие годы я не слышал от него таких слов. Как будто это Габи подготовила для него речь. Кстати, сама Габи промолчала почти весь вечер. Видно, ждала его решения.

— За последние несколько дней я понял, кто и что для меня важнее всего и какой жизни я хочу. Этот вечер я хочу посвятить переменам.

Он порылся в кармане пиджака и вытащил оттуда маленькую квадратную коробочку — точь-в-точь такую, какие в кино вытаскивают из кармана вдовцы, когда хотят обратиться к гувернантке своих детей с особым предложением.

— Папа! — воскликнул я. — Ну подожди же!

Я дернул из кармана уже порядком измятый шарф, я тащил и тащил его, как фокусник из шляпы, да я и был фокусником, и наконец расстелил шарф на столе, прозрачный, сиреневый, и дождался, пока он уляжется спокойно, и выложил на него, прямо на середину, последний золотой колосок.

— Это тебе, — сказал я Габи.

Она обеими руками закрыла лицо, но слезы просачивались даже сквозь пальцы.

— Не реви, — взмолился я, — ты же сейчас все испортишь!

— Пусть поплачет, — проговорил отец. — Это слезы счастья.

Похоже, пока меня не было, между этими двумя тоже кое-что изменилось.

Габи помяла сиреневый шелк, взяла в руку золотой колосок:

— Теперь у меня есть все, все для того, чтобы загадать желание. Ну что ж, посмотрим, бывают ли на свете чудеса.

Прикусила дрожащую нижнюю губу и решительно взглянула на отца. А потом зажмурилась и прошептала. Совсем неслышно, только губы двигались.

И пока она сидела так с закрытыми глазами, отец достал из квадратной коробочки блестящее, будто переламывающееся в лучах света колечко. За соседними столиками перестали жевать и повернулись к нам.

— Эээ… Габи, если ты не очень занята на следующей неделе, то, может, пойдем и поженимся? — смущаясь, проговорил отец.

Умеет он красиво попросить ее руки.

— Кольцо… — пробормотала потрясенная Габи. — Господи… Не надо было…

Дрожащими руками она попыталась надеть кольцо, а оно не налезало, и Габи улыбнулась отцу извиняющейся улыбкой и попробовала на другой палец, но не налезло и на другой, отец покашлял и покосился на соседние столики, а Габи наконец натянула кольцо на мизинец, и тогда отец сказал: «Это все потому, что мы все и мизинца твоего не стоим».

Габи глянула на меня, потом на него — и рассмеялась тихим, незнакомым, загадочным смехом, точно вспомнив тайную, только ей известную шутку, и у меня вдруг промелькнула странная, пугающая мысль, что, может быть, в моем похищении Габи сыграла куда большую роль, чем я предполагал, и действовала не в одиночку, а заодно с хитрым и непредсказуемым сообщником, который… Да что это я? Да неужели?..

Я с любопытством посмотрел на нее: так все-таки да или нет? Но взгляд ее остался непроницаемым, и я так никогда и не узнал ответа на свой вопрос и рад этому, потому что хоть знание и сила, но в неразгаданных загадках тоже есть своя прелесть.

А Габи величественно повернулась к отцу, и вся ее внутренняя красота проступила наконец на ее лице, осветила его изнутри, и она произнесла звучно, с чувством:

— Я согласна, Яков.

И с девчоночьей гордостью окинула взглядом соседние столики, сияя улыбкой до ушей и им, и мне, и отцу, и сказала нежно: «Яков…», и бросилась к нему на шею.

И официанты, и посетители таращились на них вовсю. Я, как обычно, не знал, куда спрятаться. Сначала Феликс с Лолой, теперь отец с Габи… Видимо, это от меня исходит какая-то энергия, заставляющая окружающих падать друг другу в объятия.

Я опустил глаза к полу, потом поднял к потолку. Подумал, что Яков — это очень подходящее имя для полицейского. Подумал, что надо бы сказать им, чтобы с нынешнего дня они называли меня только Ноником и никак иначе. Больше подумать было не о чем. Габи, омытая слезами, нащупала за отцовской спиной мою руку, благодарно сжала ее, а потом начертала ею в воздухе:

наКОНЕЦ-то.