Я закричал. Не помню, кричал я «Мамочка!», или «Ой!», или еще что-нибудь, что обычно кричат, когда вдруг сильно пугаются, но в том, что это крик испуганного человека, нельзя было ошибиться. То был даже не испуг, а вернее сказать — ужас, вызванный самым страшным зрелищем, какое только можно себе представить. Потому что, выскочив из шкафа, я оказался, как уже сказал, лицом к лицу с призраком художницы Эдит Штраус.

— О, my God! — воскликнул призрак на чистом английском языке.

Мы стояли друг против друга, не решаясь шевельнуться. Призрак был чуть выше меня ростом. На нем были огромные очки, закрывавшие половину лица, но я все равно знал, что не обознался. Даром, что ли, я чуть ли не час пялился на портрет Эдит Штраус в «Словаре современного искусства»! Но вот странная неувязка: в «Словаре» было написано, что Эдит умерла в 1949 году; Розенталь и Вера независимо друг от друга подтвердили эту информацию; а к тому же, если бы все они ошибались и Эдит Штраус в действительности осталась в живых, ей все равно было бы сегодня примерно лет пятьдесят. Между тем та Эдит, которая стояла передо мной, выглядела не больше чем на двадцать. А кроме того, на ней были спортивный джинсовый комбинезон и модные большие очки, а такой наряд, согласитесь, никак не подходил для настоящего, доброкачественного призрака и даже для ученицы каких-нибудь курсов начинающих призраков. И в то же время, если не считать этой несущественной, не правда ли, разницы, передо мной была точная копия Эдит. В этом я не мог ошибиться. И это было хуже всего. С ошибкой я бы еще мог управиться, но с призраками у меня большого опыта не было.

— Ты очень бледный, — сказал вдруг призрак на иврите с тяжелым английским акцентом, с тревогой глядя на меня.

Он вынул из кармана совсем не призрачный носовой платок, смочил его в раковине рядом с кроватью и принялся бесцеремонно вытирать мне лоб.

— Садись на кровать. Посиди немного. Сейчас тебе станет лучше, — сказал призрак.

Его руки приятно пахли духами. У него были добрые, внимательные глаза.

— Я Энн, — сказал призрак. — Энн Штраус.

— А я — осел, — сказал я.

Энн посмотрела на меня с удивлением. Ну конечно, как ей знать, что я о ней напридумывал, стоя в шкафу. Я глубоко вздохнул:

— Нет, по имени я Давид. А ты, конечно, дочь Эдит Штраус. Верно?

— Как? Ты слышал о моей маме?

— Еще бы! — сказал я. — За последние сутки я о ней слышал очень много.

Даже слишком много, на мой взгляд, мог бы я добавить. Но какой же я все-таки осел! Если бы я вовремя вспомнил ту фразу, которую утром бросила Вера, о том, что у Эдит была дочь или сын, я бы, понятно, не так испугался. Я бы сразу сообразил, что Энн — никакой не призрак Эдит, а всего лишь ее дочь. Но если она не призрак, то как она здесь оказалась? Нужно выяснить это, и как можно быстрее. Еще полтора часа, и будет поздно. Вспомнив об этом, я вскочил с кровати, на которую она меня усадила, встал перед ней и сказал:

— Ты не представляешь себе, Энн, что происходит в эту минуту из-за твоей матери. Решается вопрос о жизни и смерти. Ты должна немедленно рассказать мне, как ты сюда попала и что ты тут делаешь, в этой комнате. В противном случае ты причинишь ужасный вред сразу нескольким людям.

Все это я произнес, разумеется, взахлеб, так что Энн вряд ли уразумела, что именно я имею в виду. Но видимо, в моем голосе звучала уж очень неподдельная тревога, потому что она торопливо сказала:

— Я тебе все объясню. Понимаешь, мама умерла, когда мне было четыре года, и я ее почти не помню, потому что последние годы жизни она провела в разных специальных лечебницах, а я жила с отцом. Потом она умерла, и отец женился снова, на очень хорошей и доброй женщине. Но я все равно ничего не знала о прежней жизни мамы, потому что отец не любил об этом говорить, и я даже не знала, что мама еврейка. Но когда три года назад отец умер, он перед смертью дал мне письмо, которое мама написала в больнице.

Энн замолчала и посмотрела на меня, словно взвешивая, пойму ли я то, что она хочет сказать.

— Говори, говори! — воскликнул я нетерпеливо.

Я смотрел на нее неотрывно. Не знаю, что Энн прочла на моем лице, но она продолжила свой рассказ:

— В этом письме мама просила у меня прощения за то, что не была мне хорошей матерью, а теперь покидает меня в таком нежном возрасте. «Когда ты получишь это письмо, — писала она, — ты, наверно, будешь уже взрослой женщиной и у тебя, возможно, будут свои дети. Я хочу, чтобы ты знала, как я прожила свою жизнь». И дальше она писала о своем детстве, проведенном в Германии, о молодости, прошедшей в Палестине во времена британского мандата, о своей живописи, о своих увлечениях, даже о том, что сделали с ней еврейские подпольщики…

У Энн перехватило горло.

— Это было так ужасно, — сказала она. — Даже читать и то ужасно. И очень грустно. Потому что мама заканчивала рассказом о двух своих последних рисунках, которые она подарила двум молодым людям, с которыми была более всего близка в Палестине, — одного из них звали Розенталь, другого — Шварц. «Я упоминаю о них, — писала мама, — только затем, чтобы ты, когда станешь взрослой и самостоятельной, сделала все возможное, чтобы найти эти два рисунка. Из всего, что я нарисовала, именно эти два я хотела бы подарить тебе, потому что в них я выразила свою душу. Я хочу, чтобы они были у тебя. Розенталю и Шварцу они уже не нужны. Эти двое меня скоро забудут. Но я хочу, чтобы ты увидела мое лицо и узнала мою душу».

Энн вопросительно посмотрела на меня. Я понял.

— Нет, — сказал я. — Они не забыли. Они оба помнят, всё еще помнят. Твоя мать была не из тех, которых легко забывают. А ты, значит, решила выполнить ее волю?

Энн кивнула:

— Мамино письмо буквально перевернуло меня. Я поняла, что я еврейка, меня заинтересовал Израиль, я стала читать разные книги и в конце концов решила поехать сюда, где прошла мамина молодость. Я даже вернула себе ее фамилию. Вот почему я теперь Энн Штраус.

Я слушал ее и думал — как причудливы пути человеческих судеб: вот Розенталь приехал сюда из Германии и собирается умереть здесь, а Эдит перекочевала отсюда в Англию, но, как оказалось, всего лишь затем, чтобы спустя много лет ее дочь сюда же вернулась.

— Я живу здесь уже полтора года, — торопливо досказывала Энн. — Работаю в кибуце Кирьят-Анавим. И все это время думаю, как мне выполнить мамину последнюю просьбу. И вот на прошлой неделе решила наконец попытаться. Я подумала, что поеду в Иерусалим и поговорю со Шварцем. Я позвонила снизу, он открыл мне по домофону вход в парадную и сказал, чтобы я поднималась, дверь в квартиру открыта, а он через минутку ко мне выйдет. Я поднялась, вошла, его не было, а дверь в спальню была открыта, и я увидела там на тумбочке тот рисунок, о котором писала мама. Ну, и я…

— И ты его украла?! — удивленно спросил я. Мне не верилось. Такая застенчивая на вид девушка — и такой поступок!

— Я ничего не украла! — возмущенно сказала она.

— Как это?! — закричал я. Если это не она украла у Шварца его рисунок, значит, действительно есть еще кто-то «третий» — теперь уже на самом деле четвертый, — кто украл. И тогда он еще может заявиться и сюда, к Розенталю!

— Я ничего не украла, — твердо сказала Энн. — Я просто взяла. И только на время. В сущности, я его одолжила. Когда я выбежала из его квартиры, рисунок был у меня, но уже через четверть часа я его отправила по почте ему обратно. Понимаешь?

Нет, я ее совершенно не понимал.

— Ну как же! — сказала она, даже слегка покраснев от досады на мою тупость. — Конечно, мамин рисунок мне очень дорог, но я все равно не могла бы держать его у себя. Я бы не вынесла мысли, что я его… украла. Чем красть, лучше уж пусть он остается у этого старика. Я не могла украсть. Я… ты меня понимаешь?

Я кивнул.

— Это я понимаю, — сказал я. — Но что же ты все-таки сделала с рисунком?

Энн улыбнулась:

— Я придумала компромисс. Я зашла в ближайший фотомагазин, сняла с него копию — такая бледная получилась, жалкая копия, — а сам рисунок сразу же запаковала и отправила бандеролью к Шварцу, благо адрес у меня был. Так что он его, наверно, уже получил.

Я посмотрел на нее с изумлением. Она даже не могла себе представить, что ее «компромисс» толкнет двух стариков к кровавой, смертельной дуэли.

— И… то же самое, — спросил я, старательно выбирая слова, чтобы ее не обидеть, — ту же тактику ты собиралась применить здесь, у Розенталя?

— Да, — сказала она вполголоса, избегая моего взгляда. — Я видела, что твой дед ушел куда-то, и думала, что дождь его задержит, так что я успею… Я знаю, что ты об этом думаешь, Давид, но я уверена, что я никому ничего плохого не сделала. Я думаю, Шварц даже не заметил, что рисунок пропал, и он, наверно, очень удивится, когда откроет бандероль. А твоему деду я бы, наверно, сама успела вернуть его обратно…

— Во-первых, Розенталь мне не дед, — сказал я. — Мы только друзья. А во-вторых, сейчас уже без двадцати три. И хотя ты думаешь, что никому не причинила вреда, я должен тебе сказать, что именно из-за тебя эти два человека собираются через час с четвертью стреляться на дуэли.

Ее глаза расширились от ужаса. Глаза Эдит… нет, Энн Штраус. Какая-то мысль снова сверкнула в моей голове — уже третий раз за сегодняшний день. Что-то многовато. Но на этот раз я больше не хотел гоняться за своими мыслями. На этот раз я был твердо намерен додумать все немедленно. Нужно только сосредоточиться…

— Послушай, Энн, — быстро сказал я. — Сейчас не время объяснять или извиняться. Мы должны прежде всего остановить эту дуэль. У меня мелькнула идея… мне кажется, я придумал, как это сделать, и ты можешь мне в этом помочь. Если ты, конечно, согласна…

Она торопливо кивнула.

— Хорошо, — продолжил я. — Но мне нужно еще немного подумать. Если мой план сработает, то все закончится благополучно, а ты, я думаю, сможешь еще сегодня вечером получить у Розенталя и Шварца оригиналы рисунков твоей мамы. И тебе не придется довольствоваться их бледными копиями.

На этот раз в ее глазах явно читалось сомнение. Я и сам понимал, что наши шансы невелики. Но меня воодушевляла безумная надежда. И столь же безумный, по правде говоря, план, уже начинавший складываться у меня голове.

— Первым долгом мы должны все рассказать Вере. Я тебе расскажу о ней по дороге. Нам будет нужна ее помощь. А сейчас посиди молча несколько минут, мне нужно спокойно все обдумать.

— Просто посидеть молча? — с улыбкой спросила Энн. — Я и в школе не могла молча посидеть несколько минут.

— В школе? — рассеянно переспросил я. Мои мысли были заняты другим, но слово «школа» отозвалось во мне неожиданно неприятным звоночком. — Ах да, в школе! Ну конечно! Как я мог забыть про этого проклятого Джорджа?!

— Ты и про Джорджа мне расскажешь по дороге? — насмешливо спросила Энн.

— Ну уж нет! — отозвался я ей в тон. — О Джордже расскажешь мне ты! И немедленно!

Я бросился к столу и вытащил из ящика несколько листов чистой бумаги. И все те считанные минуты, пока великий Шерлок Холмс, то есть я, Давид Гроссман, сидя на кровати Розенталя, планировал наши очередные шаги, Энн Штраус, сидя у стола, быстро и энергично, простым английским языком, писала для моего учителя английского языка сочинение на пяти страницах о лондонском пареньке Джордже, толщенную книгу о котором она, понятно, читала еще в школе.

В отличие от меня.