Мне иногда приходится бывать в Москве. И всегда кажется: не в город попал, а в большую республику, в громадное государство. Это и понятно. В одну столицу нашу можно Финляндию или Данию целиком поместить, да еще жилье останется про запас. На какую-нибудь дюжину государств, вроде Монако, домишек наберется.

И ко всем этим миллионам людей надо еще гостей и проезжих прибавить. Да жителей пригорода не забыть. Они тоже тут частенько бывают. Тогда можно примерно представить, сколько в Москве народу.

Ну, вот, — как слезешь с поезда, выйдешь на площадь — и побежал. В Москве все бегают, а не ходят, и ты — бежишь. А не то затолкают тебя, да еще подумают: «И откуда это такой рохля выискался? От него, никак, нафталином попахивает?»

Вылез я из поезда, шинель застегнул покрепче — и побежал. Ничего, все получается, как надо. А к вечеру увидел одного чудака: идет, представьте себе, шагом, в час — пять километров. Подумал я: «И откуда такой рохля выискался? Ей-богу, от него нафталином попахивает!». Дня два побегал, сделал кое-какие дела — и еще хода прибавил. Ведь скоро обратно, на Урал ехать.

Спешу по Манежной площади и вдруг вижу совсем непонятное: не бегут, не идут люди, а стоят. Что случилось? За толпой не видно. Стал слушать, — несутся с земли какие-то звуки, вроде весенний ручеек булькает.

«Вон что! Голуби на площади. Здравствуйте, сизые крылышки!»

У меня всегда в карманах несколько зерен — просо, гречка, пшеница. А тут, как на грех, — одни крошки от папирос.

Заметил я просвет в толпе, забрался в середину и, забывшись, засвистел тихонько. И сразу окружили меня голуби.

Вон как их много! Все больше — дички сизые, но попадается и домашняя — цветная — птица.

Поосмотрелся немного, вижу: сидит старушка на бауле, и около нее — авоська. Бабушка достает из авоськи зерно и кидает голубям.

«Ну, вот! Сейчас куплю у нее фунт пшеницы, попотчую пичужек».

Только хотел сказать это, а она на меня посмотрела, и присох мой язык к зубам. Увидел я у старой женщины слезы на глазах.

Люди постоят, покормят птиц и уйдут. А она все сидит и сидит. Бросает птицам зерно и плачет. Негромко плачет, в платочек. Ну, нельзя пройти мимо. Чем же помочь?

— Здравствуйте, бабушка! Кто вас обидел?

Старушка посмотрела на меня сбоку, видит — не насмехается человек.

— Наталья Степановна, — говорит, — обидела.

— Кто же такая?

— Да это я сама.

Я подумал немножко и говорю:

— Надо бы эту вредную Наталью Степановну наказать, чтоб она вас не обижала.

Старушка улыбнулась сквозь слезы и кивнула головой:

— Мало ее, глупую бабу, наказать. Ее бы вицей постегать как следует, чтоб счастье свое не заедала.

Помолчал я и говорю невпопад:

— Очень интересно. Расскажите, пожалуйста.

Вздохнула старушка, слезы вытерла, авоську и баул взяла, и побежали мы с ней вместе по улице Герцена. Мне в редакцию надо, а ей — в переулочек, за Никитскими воротами.

Спрашивает Наталья Степановна:

— Вы чай с вареньем любите?

— Что вы! — говорю. — Конечно, люблю.

— Ну, тогда пойдемте ко мне.

«Идти или не идти? Дел-то у меня сколько!».

Спрашиваю:

— А вы мне про вредную женщину Наталью Степановну расскажете? Про ту, что свое счастье заела?

— Да, — говорит старушка.

Махнул я рукой на дела и побежал к ней в гости. А вдруг и в самом деле что-нибудь важное? Как отказаться?

Пришли в ее комнатку. Обычная московская комнатка на одну душу. Уютненькая, чистенькая, повернуться негде. Через пять минут на газовой горелке уже чайник теплел, а Наталья Степановна расставляла чашки, крохотные стеклянные розеточки для варенья, тихонько звенела ложечками.

А я незаметно поглядывал на нее и удивлялся: как же это так — она совсем меня не знает — и в гости позвала? Сказал:

— Наталья Степановна, а ведь я не москвич. Я — приезжий.

Она улыбнулась и ничего не ответила.

Улыбка у нее превосходная, сразу морщинки разбегаются по лицу, как лучики, и глаза становятся светло-синие — небо после дождя.

У меня почему-то вот такая странная привычка: я когда смотрю на старых людей, то всегда хочу представить: а какие они молодые были? Похожие — непохожие? Красивые — некрасивые?

И показалось мне в ту минуту, что увидел я Наталью Степановну еще Наташенькой, Натальюшкой — или как ее звали, когда ей восемнадцать лет было? Такая стройная, славная, а глаза — степные колокольчики, только лучше, потому что в них душа горит.

Запел чайник на плитке, зазвенели ложечки, села Наталья Степановна напротив меня и промолвила:

— Старая любовь долго помнится...

И, конечно, после этих слов я сразу увидел: сидит предо мной девушка Наташа, шелковолосая, и глаза, как степные колокольчики, только лучше. И еще подумал: какое это счастье — человеческая речь. И очень приятно, что ты родился на земле человеком, а не безгласным червяком или какой-нибудь птицей, у которой и всех-то слов — одно «каррр».

* * *

— Женщины, знаете ли, лучше в женской красоте разбираются, чем мужчины — в мужской, — начала свой рассказ Наталья Степановна. — Вот не ведаю: сумеете ли себе представить обличье Яшино...

Отодвинула чашечку с чаем, подсела ко мне ближе и, сияя глазами, вся приободрившись и помолодев, продолжала:

— Был он на лицо счастлив необычайно. Кудрявый такой, веселый, никогда не грустил, всегда у него на губах какая-нибудь песенка шевелилась.

А жилось ему и не так уж привольно, служил маляром, и вечно был в краске, и даже мальчишечьи веснушки на носу, и те казались каплями сурика.

Снимал комнатушку у тощего и хмурого лабазника Адриана Желтухина. Тот крупно торговал зерном, был изворотлив и хитер, как бездомная кошка, и жадно копил деньги.

Маленький, мосластый, с непомерно большими умными глазами, он болел чахоткой и день за днем выкашливал свои легкие в огромные бесцветные платки.

Жадность у Желтухина была совсем непонятная, нищенская. Одинокий и не имевший наследников, он, кроме торговли в хлебном ряду, старался добыть копейку даже на толкучке, продавая старье. В его гулком и мрачном доме было с десяток комнат, и он сдавал их всяким мастеровым, безмужним прачкам, темному люду.

Доходило совсем до смешного. По ночам Адриан, мелко крестя рот, выбирался из своей холостяцкой постели, запахивался в нагольный тулуп и выходил на улицу. Он много раз обхаживал дом и взлаивал собакой, пугая воров.

Это было жалко и непонятно, как сумасшествие, но всякий, кому доводилось теми ночами заглядывать в желтые, лихорадочные глаза Адриана, поражался огню, горевшему в них,

Яша жил тогда в угловой комнатке, чисто покрашенной голубой краской, и, кроме этой весенней голубизны, больше ничего заметного не было в его клетушке.

Познакомились мы с ним в небольшом сквере у Кремля. Может, Яков кого-нибудь ждал, а может, так пришел, погулять весенним вечером.

Вот вы как думаете: можно с одного взгляда полюбить человека? Полагаете — нельзя? Верно, — сразу человек только очень понравиться может, а чтоб полюбить безоглядно, для этого время нужно. Конечно ж, что́ красота без души?

А он мне сразу по нраву пришелся. Одежду описывать не буду, — обычная была одежда, какую тогда все мастеровые носили. А лицо у него совсем особенное. Вам не смешно, что та́к говорю? Вот представьте себе: глаза до того голубые, что можно удивиться — как это вышло? Нос пряменький, в веснушках; славные такие веснушки, как точечки на ином грибе бывают... Вы уж простите, что так мелочно все рассказываю. Дорого мне — потому.

Я тогда нянькой служила у Гавриила Платоновича Аполлонова. Добрый такой был господин, книжки писал. Попадались у него хорошие стихи про нужду и бедность, которых не будет в царстве разума. Только из книжек трудно было понять, когда и как это царство наступит и кто его делать должен.

Он рассказывал мне об Ассирии и Египте, заставлял заучивать латинские фразы и утверждал, что без этого в светлое царство никого не пустят.

И еще говорил, что туда запретят вход собакам, кошкам и птицам, и требовал не допускать к Верочке никаких животных, боже упаси.

— Собаки и кошки, — говорил господин Аполлонов, — это — стригущий лишай, блохи, чума. Я предупреждаю, Наталья: ни вы, ни дочь не должны даже близко подходить к ним. Или так, или расчет. Тэ́рциум нон да́тур — третьего не дается.

Меня нисколько не беспокоило это условие. Я была круглая сирота, Гавриил Платонович относился ко мне хорошо, и можно было мечтать о счастье.

Одна была надежда на счастье — замужество. В книжках господина Аполлонова та́к хорошо писалось про любовь, и мне по ночам мерещилось, что меня отыщет благородный принц, который для этого нарочно станет гулять по бедным уличкам в простой одежде.

Я даже знала, какие у него глаза и волосы, и плакала оттого, что он так долго не идет в наш переулок. Потом подумала: он просто заблудился и мне надо самой поискать его.

В воскресенье взяла Верочку за руку, и мы пошли с ней в небольшой сквер у Кремля.

Гуляли медленно и смотрели по сторонам. Я уже знала, что сейчас увижу своего принца, он тоже узнает меня, потому что мы давно любим друг друга.

И вот он появился на песчаной дорожке, и даже Верочка узнала его. Она сказала:

— Вот идет дяденька, и воробьи дерутся.

А «дяденька» шел по скверу в бедном, но чистом костюме, в смазанных сапогах, и на его русых кудрях еле держалась помятая фуражечка.

Я, наверно, вся побелела, как полотенце, заторопилась к нему навстречу и что-то громко сказала Верочке, чтоб он услышал мой голос.

Я была тогда, кажется, очень красивая. Глаза не как сейчас — серенькие какие-то, а две голубые пуговички. Или как васильки — тоже можно сравнить. А косы — совсем русые и до пят.

И я не поняла, отчего принц прошел мимо, даже не взглянув на меня. Только оставил на дорожке легкий запах мазута от сапог.

Сколько ночей снился он мне, сколько дней искала потом! Где душа моя ни бродила!

И уже, знаете ли, совсем безразлично стало — принц он или бедный, а только хотелось встретить, поглядеть в голубые глаза и увидеть в них хоть немножко любви, даже не такой красивой, как в книжках господина Аполлонова.

Прошло уже лето, началась мокрая осень, а я все искала и вот — нашла. Он стоял в том же сквере, рядом с девушкой, с некрасивой такой девушкой, и резкий ветер трепал ей соломенную шляпу. А девушка не обращала на это внимания и что-то говорила посиневшими губами, и все оглядывалась.

Сердце у меня сразу покрылось льдом, и я не знала, что́ делать. Но тут увидела, что девушка ушла, а он остался. Тогда я схватила Верочку за руку и побежала в ту сторону. Не знаю, — была все равно как нетрезвая и мало понимала, что́ делала.

Остановилась около него и сказала Верочке:

— Поздоровайся с дядей.

Он ответил, осмотрел меня и рассмеялся:

— Больно тонко прохаживаться изволите: чулочки отморозите.

А я, как глупая дурочка, поглядела на свои ноги и спросила:

— Вам нравятся мои чулки? Это мне барыня Аполлонова подарила.

Он воззрился бычком на меня, почесал фуражечку пятерней и заметил:

— Лучше бы она вам жалование прибавила. На деньги все можно купить. Книжки, скажем.

Я ответила, что книжек у меня и так много, мне их господин Аполлонов дает.

— Писатель Аполлонов?

— Он самый.

Тогда новый знакомый стал немного серьезный и промолвил:

— Его стихи на мотыльков похожи. Поживут день да и помрут. А так, верно, красивые стихи.

Я думала, что ему не очень хочется говорить, и это меня обижало. Сказала:

— Вас, небось, та девушка ждет, длинноносенькая. Идите уж.

Он засмеялся и сообщил:

— Она не ждет. Меня Яков Солянкин зовут.

Потом подумал и справился:

— А у вас есть деньги?

Я сказала:

— Есть.

— Ну, вот, давайте с вами в кинематограф пойдем. В воскресенье. Я свои деньги девушке отдал. Той, длинноносенькой...

И рассмеялся.

Странно бывает: человек тебе, кажется, неладное говорит, а ты не обращаешь внимания или слышишь какой-то другой смысл. Так и со мной было. Поверила Яше и почему-то знала — не обидит меня.

В кинематографе сидели молча, и я только раз спросила, кто та девушка, что в сквере стояла? А Яша промолчал. Так я и не поняла: не мог ответить или не хотел?

Потом гуляли по Красной площади, и он рассказывал, какие бывают кисти и что такое колер. А мне все равно было, пусть говорит, о чем хочет, только б не уходил.

Мы сговорились увидеться в новое воскресенье, в сквере.

Долго ждала этого дня. Наконец пришло воскресенье, я все утро просидела на скамеечке и не дождалась Яши. Сначала подумала, что заболел, а после меня совсем замучило то, что он изменяет мне с этой долгоносенькой, в соломенной шляпке.

Каждое красное число ходила в сад и плакала про себя, потому что — как же теперь без любви?

Дома старая кухарка Машенька слушала меня и качала головой, а потом сказала, что в жизни много непонятного. Правду говорят: тошно тому, кто любит кого, а тошнее того, кто не любит никого. С этим уж ничего не поделаешь.

Ушел от меня Яков, даже не поцеловал на прощание, словца доброго не сказал перед разлукой. За что же наказал ты меня, господи?

А госпо́дь был высоко в небе, молчал и ничего не мог объяснить. И я тогда впервые подумала, что, может быть, его нет совсем, а, может, он и есть, но только некогда ему следить за всеми людьми на земле.

Уже весной сидела с Верочкой в саду и рассказывала, какие бывают недобрые люди, и слезы у меня капали сами собой, а мне было все равно, потому что раны на сердце никогда не заживают до конца. И даже не заметила, как кто-то сел рядом, — небось, слушал мои глупые слова и смеялся в душе.

После этот, кто сидел рядом, положил мне руку на плечо и сказал негромко:

— Неправда. Хороших людей больше, Наташа.

А я ничего не придумала в ответ и заплакала, потому что это был голос Яши, моего принца в помятой фуражечке.

И Верочка тоже заплакала.

А Яша улыбнулся и попросил:

— Ну, не ревите, пожалуйста. Смотрите: гостинцы принес.

Отдал Верочке кукольный столик, покрашенный в красный колер, а мне на колени положил шелковый платок, голубой, с белыми цветочками.

Я взглянула тогда ему в лицо и увидела, что оно совсем серое и усталое, — и стало жаль Яшу. Но тут же подумала: это оттого, что он много целовался со своей, в шляпке, и спросила, заплакав:

— Ты где был, почему меня обманывал?

А он ответил, что никакой не обманщик, и что я должна ему верить.

Так повторял много раз, и я поверила, потому что — раз любовь — как же не верить?

...Мы с Натальей Степановной позванивали ложечками, делали вид, что едим варенье, а на самом деле совсем и не думали о нем.

— Яша в тот день пригласил меня в гости, — продолжала Наталья Степановна, — и я ответила: «Хорошо».

В следующее воскресенье поехала на Пресню и долго там плутала по разным закоулкам, пока нашла длинный и низкий каменный дом купца Адриана Желтухина.

Еще во дворе встретила самого хозяина, и желтые горящие глаза на его лице будто опалили мне грудь: такой был взгляд.

— Кого? — спросил он и закашлялся.

Я сказала, что Яков Солянкин нужен.

— Можно, — проскрипел купец. — В угловой комнатушке живет. Иди, покажу.

Довел до двери и, уходя, проворчал:

— Больно плохо одета, девка. Сирота?

Ответил сам себе:

— Сирота и есть.

Яша встретил меня долгим пристальным взглядом, ласково покраснел лицом и протянул обе руки, здороваясь.

Я спросила, отчего так на меня посмотрел.

А он смешался и сказал, что вроде влюбился.

А я спросила: в кого, не в долгоносенькую ли?

А он засмеялся и ответил: нет, не в нее.

И вот так «акали», и нам было очень хорошо, как только может быть хорошо людям, которым вместе и поровну — сорок лет.

Маленькая была у Якова комнатка, да и та пустоватая. Койка железная в углу, небольшой столик у окна — все имущество. На столе — высокая стопка книг, и я их попросила посмотреть. Только сразу вернула на место, — какие-то строгие книжки и непонятные: «Что делать?» и еще «Красное и черное» — может, по малярному делу.

А я достала из кошелки тоненькую книжечку — «Рыданье гибнущих надежд» и подала Яше.

— Вот прочитай, тут про любовь.

Он засмеялся и покачал головой:

— Ты даже в гости своего Аполлонова носишь. Не надо. Я про любовь тебе другие слова скажу. Хочешь?

Говорил эти слова, и они были, правда, лучше, чем у Гавриила Платоновича. Так мне слышалось.

Потом Яша спохватился и сказал, что я, верно, проголодалась, и он сейчас сбегает за бутылкой вина. Все прочее дома есть.

И убежал в лавку, а я осталась и стала развязывать, а потом завязывать ленточки в косах.

Но тут отворилась дверь, и в комнату зашел Желтухин. Он мял в узкой ладони свою мочальную бородку, топтался у порога, а я испуганно глядела на него и не знала, что делать.

Наконец укорил:

— Зачем сюда ходишь? Глупо. Дурочка.

Слова у него были короткие и колючие, как свиная щетина, и выталкивал их из рта, морщась, будто больно это.

— Деньги тебе надо? Надо. Возьми.

Положил на стол пачку кредиток, вздохнул:

— Яшка — голяк. А тебе прочного мужа надо. Вижу.

Еще потоптался немного, добавил:

— Не знаешь цены себе. А я на рубле легкие выплевал. Вот что...

В дверях столкнулся с Яшей. Пропуская его в комнату, посоветовал мне:

— Запомни, что тебе Адриан Егорыч сказал...

Яков увидел деньги на столе, усмехнулся:

— Неужто Адриан дал?

— Он.

— Никак на голову охромел? — засмеялся Яша. — Ну, погоди маленько, я их отдам.

Он вскоре вернулся, стал распечатывать бутылку с вином. Рассказывал, улыбаясь:

— И не моргнул, скупой черт. «Я, — говорит, — знал, что воротишь. Оттого и давал».

На минутку задумался, тряхнул кудрями:

— Нет, не то. Он даром не рискнет копейкой. Что ж тут такое?

Отставил бутылку в сторону, помял кудри в ладошке, пояснил удивленно:

— А ведь понравилась ты ему, стало быть...

Мы пили вино с Яковом и целовались, и я даже трезвела от вина, верьте, пожалуйста.

Мы уговорились снова увидеться в сквере.

Я не знаю, почему так в жизни бывает, что счастье — как лодка в море: маленькая, одинокая она, и вечно ее водой захлестывает? Снова обманул меня Яша, не пришел.

Я уж и поплакала немного в том сквере, когда увидела: хромает по дорожке Адриан Егорыч Желтухин. И фрак на нем черный, и котелок черный, и весь он, будто тощий, блестящий, перелинявший грач.

Сел рядом со мной, потыкал в песок палкой, справился:

— Замуж за меня пойдешь?

Выслушал, что я сказала, качнул головой:

— Ну да — я знал.

Вздохнул:

— Глупа еще. Счастье в помойку кидаешь.

— Почему счастье, Адриан Егорыч?

Он покашлял осторожно, ответил, вытирая испарину на крупном лбу:

— Скоро сдохну, всем видно. Чахотка душит. И дом, и деньги — все тебе. Тогда и живи с Яшкой. Тогда мне все равно.

Поднялся было, потом снова сел, добавил с усмешкой:

— Конечно, со мной жить — мучиться. Ну, недолго. Через год помру. Не надумала?

Повернулся ко мне всем телом, сообщил, блестя нездоровыми глазами:

— Сын нужен. Красивый. А ума у меня на троих хватит.

Уже уходя, кинул через плечо:

— Яшка с девицей путается. С худой такой, долгоносенькой.

Не прощаясь, приказал:

— Ты подумай все же. Вот что.

И добавил, как на чай дал:

— Заходи, ежли что. Рад буду.

* * *

В воскресенье я пошла на Пресню, повидать Яшу. Пусть он скажет, что не любит меня, и тогда я постараюсь больше не думать о нем, о моем принце в мастеровой фуражечке.

Яша сидел на своей железной коечке, читал книгу. Увидев, что вошла, скорей поднялся, поцеловал меня, посадил на колени. И мы молчали, радуясь, что опять вместе.

Потом позвал:

— Пойдем во двор. Покажу что-то.

Я не хотела идти, но он уже накинул на плечи пиджак и потащил меня из комнаты.

Во дворе, возле конюшни, стоял домик с двускатной крышей, собранный на винтах.

Яша отомкнул замок, поглядел на меня загадочно, будто говорил. — «Ну, сейчас ахнешь!» — и полез в домик.

Вскоре дверь распахнулась, и на землю, точно живые цветы, посыпались белые, желтые, сизые голуби. Они заворковали, завертелись штопором, заукали нежно, вроде тоже душа есть.

А я смотрела на них, и в сердце было смутно и горько, даже не знаю отчего.

Глаза у Яши сияли, он налил в лоханку воды, насыпал пшеницы и поминутно спрашивал меня:

— Нравятся, а? Нравятся?

Я отвечала «нравятся», и это была неправда, хотя я и не понимала, — что тут плохого?

А Яша указывал то на одну, то на другую птицу, восклицал, светлый от радости:

— Вот — гривун. Он на сто сажен клубок разматывает. И вёрт у него — ровные петельки, всё одно, как старушка шерсть вяжет. А этот — совсем иной голубь! Он в горе́ по пятнадцать часов стоит, и больше может. Ты веришь?

Я кивала головой, только ничего не понимала: какой «верт», какая «гора» и зачем это все ему нужно?

— Согнать тебе голубей? — спросил Яша и тут же замахал фуражкой, засвистел, поднял всю стаю в воздух и стоял, задрав русую голову, как маленький, увлеченный мальчишка.

— Смотри! Смотри! — закричал он вдруг. — Гривун клубок мотает! Красиво-то как!

Какой-то голубь отпал от стаи и, вертясь через голову, рушился вниз, вырисовывая петельки.

Яша посмотрел на меня пристально, сказал очень твердо, будто весил каждое слово:

— Рыбам — вода, птицам — воздух, а человеку — весь мир. Разве неправда?

Потом указал на другого голубя, забравшегося так высоко, что даже не видно было, как крыльями машет:

— Видала, в какую гору ушел? Весь день простоит. Занятно, а?

— Гули да гули, ан и в лапти обули... — сказал кто-то за моей единой, и я вздрогнула от этого скрипучего голоса, такого, точно ножом по стеклу провели.

Адриан Егорыч чему-то криво улыбался, вот так, знаете, как улыбаются, когда видят чужой порок или глупость и рады им. И все смотрел на меня, щуря глаза, точно нам двоим с ним один секрет известен.

Яша даже не повернул головы к Желтухину, объяснил:

— У каждого своя радость, Адриан Егорыч... А бедность — что ж, не порок, говорят.

— Бедность не порок, а вдвое хуже, Яшка.

Присел на скамеечку, усмехнулся:

— Твои пожаловали.

Я посмотрела на забор и увидела — там гроздьями прилепились мальчишки, тоже задрали головы и молчат, будто онемели в удивлении и радости.

Яша подошел ко мне, посадил на скамеечку, сел рядом.

Адриан Егорыч выговорил с укоризной:

— Гол, как кол, а в голубей играешь...

— Играю, — согласился Яша. — Кто рублем играет, кто водкой, а я — голубями.

В это время подбежал маленький мальчишка, зашептал, картавя:

— Ты пъодай мне, Яков, того, буъого. Я тебе за него гъивенник дам.

— Что ты! Что ты! — возмутился Яша. — Мне бурый, сам знаешь, как нужен!

— Ну, тогда сеъого, а?

— И серый не продается, Левушка, — отказал Яша. — Хочешь, Солдатика так подарю? Вон того, на коньке.

— Подаъи! — обрадовался мальчик, — Я тебе тоже что-нибудь хоошее сделаю...

Пока Яша загонял и ловил птицу, Адриан Егорович насмешливо щурился, и его серые губы тихо дрожали.

— Все черти — одной шерсти, — бормотал он, боясь говорить громко, чтобы не закашляться.

Когда мальчик ушел, а Яша присел на скамейку рядом, Желтухин сообщил непонятно кому:

— На красивого глядеть хорошо, а с умным жить легко.

Кажется, впервые за все время Яков свел брови к переносице, пристально посмотрел на Желтухина и промолвил:

— Шли бы вы, Адриан Егорыч, домой... Нездоровится вам.

— Мне что ж... я пойду, — отозвался Желтухин, но продолжал сидеть, и на его лице, как грибы-мухоморы, цвели красные пятна.

Яков пошел к голубятне и стал запирать ее. А Желтухин спросил меня:

— Ты только одно скажи, Наталья, — надеяться мне или нет?

Я не знала, что ответить, и растерянно пожала плечами.

Желтухин почему-то обрадовался и тут же ушел.

Потом мы сидели с Яшей в его комнатке, я отвечала ему невпопад и все думала, думала... О чем? Сейчас и вспомнить трудно — о чем. Верно, о том, что Яша — мои бедный принц — несерьезный и неверный человек и как же стану жить с таким мужем? Господин Аполлонов узнает об этом и откажет от места, а Яша опять будет встречаться с той, долгоносенькой, и изменять мне.

Я смотрела и смотрела на Яшу, и казалось уже, что носик у него не такой пряменький, как раньше, и глаза, пусть голубые, да вовсе не умные, и ничего в них нет, кроме мальчишеского озорства.

Расстались как-то совсем не тепло, а так — сказали: «До свиданья» — и разошлись.

Весной мы однажды поехали в лес. Такая была славная погода, теплая, легкая. А я не знала, что говорить Яше, он тоже не знал, и только пел песенки про ямщика и про тройку, на которой он скачет к любимой.

Я попросила:

— Оставь голубей, Яков. Зачем они тебе?

Он оборвал песенку, посмотрел ласково, отозвался:

— Не брошу. Ты да они — больше у меня никого нет...

— Как же никого? А длинноносенькая?

Яша приподнялся на локтях, пожал плечами:

— Ее обижать не надо. Ее и так бог обидел.

— Нет, скажи: ты ведь любишь ее?

Яков усмехнулся:

— При чем тут любовь?

Я хотела сказать, что без любви ходить к женщине еще хуже, но промолчала, и в груди у меня будто косточка сломалась — царапала сердце.

Не знаю, почему вспомнила Адриана Егорыча. Конечно, он хилый и жадный, и не жилец на этой земле. Замуж за него я никогда не пойду, но ведь и Яшиного ребячества у него нет. Как все же трудно выбирать себе в жизни дорогу!

Как-то Яша сказал, что он ненадолго уедет в деревню, и просил меня не скучать. Я ответила:

— Пусть длинноносенькая скучает, а я не буду.

Но про себя подумала, что Яша, должно быть, берется за ум и, верно, хочет заработать в деревне денег. Спросила:

— Ты зачем в деревню едешь? За деньгами?

Он весело кивнул головой, может, — радовался, что я догадалась. А может, и другое подумал.

Субботним вечером я сидела с Верочкой и господином Аполлоновым в сквере у Кремля и увидела Желтухина.

Он прошел мимо, потом вернулся, снял котелок и, поклонившись, осведомился:

— Свободно-с?

— Садитесь, — ответил Аполлонов не очень любезно.

Адриан Егорыч сидел молча, вытирая лоб платком и все не знал, как заговорить. Потом увидел — мимо пробегает дворовая собачонка — и почему-то ободрился.

— И как власти мирятся, — сказал он, тяжело дыша, — вот бегают тут и заразу носят.

Гавриил Платонович взглянул на Желтухина одобрительно и кивнул головой:

— Справедливо.

— Вот и я это Натальюшке говорил, — вдруг заявил Желтухин, и на его лице сразу выступила испарина.

Аполлонов искоса посмотрел на купца, чуть заметно пожал плечами:

— Вы знаете Наталью Степановну?

— Отчего же, — быстро ответил Желтухин, — они частенько в нашем доме бывают.

— Прошу прощенья! — коротко поклонился Аполлонов Желтухину, и я обрадовалась и поспешила вслед за Гавриилом Платоновичем.

— Что это значит? — спросил он меня. — Что вы делаете в доме этого лабазника, Наталья?

Я заплакала и рассказала, что люблю Яшу, а Желтухин хотел, верно, рассказать, что маляр — пустой человек и держит голубей.

Думала: господин Аполлонов накричит на меня и откажет от дома. Но он только похмурился немного и заметил:

— Любви нельзя приказать, Наталья. Понимаю. Но прошу вас: фэсти́на ле́нтэ — не делайте наспех...

Наталья Степановна прервала свой рассказ, покачала головой:

— Чай, верно, совсем холодный! Позвольте, налью свежего.

Мы несколько минут молча пили чай.

— Так вот, — продолжала Наталья Степановна, — Яша уехал, а мне все на пути попадался Адриан Егорыч Желтухин. Приносил то брошку, то шаль, клал на колени мне и рассматривал песок на садовой дорожке, легонько покашливая в платок.

Я как-то спросила:

— Зачем мне ваши подарки, Адриан Егорыч? И еще — вы очень жадный человек. Отчего так деньги любите?

Он вздрогнул, будто его ударили по щеке, сгорбился и поначалу ничего не ответил. Потом сказал, собрав морщины к переносице:

— Я болен и некрасив, Наталья. Я ведь понимаю. Одна надежда на счастье — рубль. Больше мне нечем взять. Вот потому.

Пояснил это так честно и прямо, что мне стало жалко его.

Желтухин добавил:

— Мне сын нужен.

Я подумала: как это у нас может быть общий сын? И отодвинулась от него. Он сказал, устало прикрывая покрасневшие глаза:

— Яшка разве муж? Человек-ветер. Я, по крайней мере, тебе деньги оставлю...

По ночам мне снились разные люди и говорили одно плохое о Яше.

«Жиган он, пустомеля», — кашлял Желтухин.

«Голуби болеют оспой, — наставлял господин Аполлонов, поднимая тонкий белый палец. — Сапиэ́нти сат — для понимающего достаточно».

Вздыхала старая кухарка Машенька:

«Ты себе не одного жениха найдешь, глупая. Вон их сколько, мужиков-то, по земле шатаются».

Вскоре Яша приехал из деревни и прислал ко мне Левушку, того самого, которому отдал Солдатика.

— Иди скоъей! — выпалил Левушка. — Зовет!

Вечером я повидала Яшу. Он подарил мне книжку — сочинение господина Баратынского — и сказал, что заработал немного денег.

— И что ж ты с ними будешь делать? — спросила я. — На голубей потратишь?

Яша покачал головой:

— Ты не сердись, Натальюшка, я отдал эти деньги. Женщине той, длинноносенькой. Нужны они ей...

— Вот еще! — посмеялась я. — С чего это буду сердиться? Что я тебе — жена, что ли?

Тут же сказала, что мне некогда, и пошла домой. Брела пешком, — и злилась, и плакала про себя.

«Как же это он так поступает? — думала я. — Ну, не хочешь любить — не люби. Зачем же насмехаться надо мной?».

Дома на меня внимательно посмотрел господин Аполлонов и нервно стал укорять, что я плохо слежу за Верочкой. Он в последнее время вообще чувствовал себя нехорошо, ссорился с домашними и все хватался за сердце.

Шел июль четырнадцатого года. В Сараево только что убили наследника австрийского престола Франца Фердинанда, и Гавриил Платонович утверждал, что Австро-Венгрия непременно объявит войну Сербии.

Господин Аполлонов сердился на монархов, которые скандалят, вместо того, чтобы заботиться о своих подданных, и совсем потемнел, когда австро-венгры действительно объявили войну сербам.

Но переменился, когда через три дня Германия прислала свой вызов России. Он стал много подвижнее, целыми днями что-то писал и носил свои стихи в редакции.

— А ля герр ком, а ля герр, Наталья, — на войне, как на войне, — говорил он, поднимая тонкий белый палец и показывая мне газету, в которой были напечатаны его стихи. — Немцы забыли о Гете и Канте. Это — вандалы. Я — умственный представитель своего народа, и мой долг, Наталья, быть с ним в его трудный час. Мы не поедем в этом году на дачу.

Я плохо понимала тогда, что такое война. Где-то далеко уже сражались солдаты, умирали люди и дома в огне, но все это было для меня будто на другой планете.

Господин Аполлонов прибегал из редакции и тряс у меня под носом журналом «Нива».

— Вот, Наталья, — кричал он, — извольте убедиться, с кем мы воюем! Это даже не вандалы. Древнегерманское племя уже тем лучше своих потомков, что жило на четырнадцать веков раньше!

Он размахивал журналом и бранился снова:

— Пятнадцать лет назад они издали книжку «Военные парадоксы». Я знаю, она принадлежит перу Вальдерзее, фавориту императора Вильгельма. Вы только полюбопытствуйте, что пишет этот генерал, потопивший в крови боксерское восстание китайцев.

В «Военных парадоксах» было сказано, что немецкая армия не должна быть христианской и великодушной, что она должна уничтожить города и деревни, где раздастся хоть один выстрел из ружья, что после победы надо начать борьбу против женщин и детей и, истощив побежденную расу, уничтожить ее.

— Ну?! — изложив содержание книжки, возмущался господин Аполлонов. — Что вы скажете, Наталья? Могу я молчать в такое время!

На другой день я встретила Яшу. Он был очень взволнован и озабочен, все что-то хотел сказать, но не решался.

Мне неясно было, что́ не поделили русские и немцы, и я спросила об этом Яшу.

— При чем тут русские и немцы? — невесело усмехнулся он. — Это фабриканты грызутся за барыши. Только грызутся не своими зубами, а нашими.

Потом попросил:

— И меня, может, заберут. Не приглядишь ли за голубями?

Я ответила, что, может, еще не заберут, и Яша так понял, что я отказала ему.

— Ну, что ж, прощай, Наташа, — сказал он мне и быстро пошел прочь, стуча подковками сапог по тротуару.

А еще через два дня прибежал ко мне в комнату Левушка, вытащил из-за пазухи листок:

— Пъочти.

Яша велел скорее идти к нему, проститься.

— Ну, что? Пъидешь? — спросил Левушка и посмотрел на меня исподлобья.

— Приду.

Мы бежали с ним вместе к извозчичьей бирже, а потом через всю Москву скакали на Красную Пресню, чтобы проститься с Яшей.

У ворот дома нас встретил Желтухин, развел руками:

— Ушел твой Яшка, не дождался.

Я, верно, сильно побелела, потому что Адриан Егорыч махнул рукой извозчику, сказал:

— Повезешь на товарную станцию. Гони вовсю. Заплачу́.

И сел со мной.

На станции была большая толпа, ныли гармошки, плакали бабы, пели пьяные солдаты, уезжавшие на фронт.

— Вон он — Яков, смотъи! — закричал Левушка.

Яков, и верно, стоял у широко открытой двери теплушки и кого-то выглядывал в людской толчее. Я сначала подумала, что ищет меня, но тут к вагону подбежала та девушка, длинноносенькая, и Яша спрыгнул вниз. Девушка повисла у него на шее, плакала и торопливо совала ему в руки узелок с едой.

Тогда я села на какой-то ящик, и сердце у меня похолодело.

Адриан Егорыч и Левушка смотрели в другую сторону, и мне было от этого легче, что не видят моей беды.

Поглядев на теплушку, я увидела, что Яков снова стоит в дверях, тянет шею, выглядывая кого-то в толпе. Может, потерял свою долгоносенькую, а, может, и меня хотел увидеть в последний раз.

Но тут свистнул паровоз, теплушки дернулись и поплыли куда-то в туман.

Левушка заплакал:

— Пъощай, Яша.

Я долго хворала после этого дня, а Адриан Егорыч присылал мальчика справляться о моем здоровье.

В апреле пятнадцатого года от Яши пришло письмо. Было оно совсем коротенькое и холодное.

Яша писал, что я его горько обидела и выхолодила ему сердце, а за что — так и не знает. Ну, что ж — насильно не будешь любим, и он постарается забыть меня, как я забыла его.

Больше ничего не было в письме, даже адреса, чтоб написать ответ.

Боже мой, как тяжко шло время! Иной день не пройдет, кажется, никогда, а потом оглянешься — и недели нет.

И с каждым днем все сильней и сильней я тосковала но Якову. Ну, пусть он и не во всем хороший, пусть тешился голубями, пусть целовался с этой долгоносенькой, — пусть! Но он же любил меня больше всех и все равно пришел бы ко мне, и жили бы с ним не хуже, чем другие люди. А теперь его убьют на войне, и никогда мне уже не видать его синих глаз, не слушать его тихих песенок о любви.

Гремит где-то за реками и горами жестокая война, вдовеют жены, сиротеют дети, а все равно надо, чтоб мечталось о счастье, потому что — видишь счастье — смелее идешь.

Куда же я пойду? И захотелось, так захотелось повидать ту девушку, с которой он поцеловался в последний день на станции! Может, мне надо поплакать с ней, тоже теперь сиротой, а может, и была тайная мысль узнать Яшин адрес и написать ему.

Я написала бы, что только теперь верно полюбила, только теперь, когда навсегда потеряла его. Но та, долгоносенькая, сама нашла меня.

— Здравствуйте, Наташа, — сказала она, входя ко мне. — Я поговорить хочу.

— Разве меня знаете? — спросила я и побледнела, так близко увидев ее прямо перед собой.

— Знаю, — отозвалась она просто. — Мне Яша о вас много говорил.

Я обрадовалась этим словам, стала совсем глупая, как маленькая девчонка, и потащила девушку к себе.

Мы просидели у меня в комнатке всю ночь, я слушала ее рассказ и плакала, и смеялась, и снова плакала над своим утраченным счастьем.

Ее звали Катенькой, и она вовсе не была девушкой, а была мужней женой. Только мужа у нее услали в каторгу, а на руках осталось двое детей, совсем маленьких годовалых девочек-близняшек.

Яша был товарищем ее мужа, и тот, перед каторгой, просил Яшу не покинуть на произвол судьбы его семью.

— Солянкин много говорил о вас, — повторила Катя. — Мне кажется, сильно любил, но только не мог понять, отчего чураетесь голубей? Что в них плохого?

Потом спросила:

— Вам ведь Яша объяснял, зачем мне деньги отдает?

Услышав ответ, покачала головой:

— Просила его сказать. Не послушался.

Помолчала, добавила:

— Я говорила: может, Наташа худое подумает. Ты скажи.

А он тихонько улыбался в ответ, успокаивал:

— Она верит — Наташа. Никогда худо обо мне не подумает.

— Что же теперь делать? — спросила я у Катеньки. — Как же вернуть его любовь?

Тогда Катя дала Яшин адрес и сказала:

— Напиши. Он добрый. Ответит.

Много дней я писала это письмо. Вспоминала все о Яше и горько ругала себя. Как же не видела, что совсем не обманщик!

Нет, не вернешь вчерашний день, годы — не кони, их не осадишь назад.

«Вспомни, друг, обо мне на чужой стороне! Прости меня...»

Я послала Яше большое письмо и не получила ответа. Пошла к Катеньке — и тоже ничего не узнала. Он и ей не писал.

А вскоре к Кате пришла бумажка, и было в ней сказано, что рядовой пехотного полка Яков Ильич Солянкин пропал без вести на Юго-Западном фронте в Галиции.

Мы обе плакали сильно и долго. Слезы — вода, да иная вода дороже крови.

В марте семнадцатого года Адриан Егорыч Желтухин прислал ко мне Левушку.

— Тебя этот лабазник зовет, — хмуро объяснил Левушка, — помиъает он.

Я пошла к Желтухину.

Проходя по двору, заметила, что голубятни возле конюшни нет и на том месте сложен штабель дров.

Адриан Егорыч был в кровати, и тонкие прозрачные руки, как плети, лежали поверх одеяла.

— Пришла? — усмехнулся он. — Хоронить пришла?

— Вы сами звали, Адриан Егорыч.

— Звал. Только думал, раньше придешь. Чтоб пожениться... А теперь вот... видишь — не продышу до завтра...

Вздохнул, и больная усмешка исказила его лицо:

— Жизнь пережить — что море переплыть: побарахтаешься да и ко дну.

Спросил устало:

— Тебе денег оставить немного? Нет? Ну, смотри, как знаешь.

Потом заплакал,сказал:

— Не поминай меня лихом, Наташа. Знаю: плохо сделал. Разбил тебе счастье и от Якова, может, отвадил. Что ж делать было? Любил я тебя и о счастье своем думал. Видишь, как вышло: никому оно не досталось...

Наталья Степановна отвернулась от меня, вытерла украдкой слезы, положила варенья в розеточку:

— Вот и завековала я в девках. Жизнь прошла без любви, выходит — без радости. Вы не подумайте, что жалуюсь. На себя ведь не жалуются.

Помолчав, вернулась к прошлому:

— Какая ни есть жизнь, а время идет. Вжилась я кое-как в эти тяжкие дни, но все равно не могла забыть Яшеньки. Не родня, а в душу он мне вьется, милый.

Уже после революции шла по Тверскому и увидела Катю. Рядом с ней шагал мужчина, виделось — намного ее старше. Оказалось: муж.

— Ты видела Якова? — спросила Катенька.

У меня ноги осеклись, и сердце где-то заколотилось в горле.

— Где же он? — только и спросила.

— Уехал к родным в Юрюзань. На Урале это.

— А что же ко мне не зашел? — заплакала я, — Зачем говорил, что любит меня?

— Он-то тебя любил, Наташа, да ты его не любила, — сказал Катенькин муж и сердито отвернулся. — Потому и уехал.

— Вот и вся моя история, — сказала Наталья Степановна, подливая мне холодного чая. — Осталась я одна, как выпь на болоте... Старуха уже, а все люблю его. Говорят: любовь — кольцо, а у кольца нет конца.

Теперь мне одно осталось: увижу где голубей и как будто к любви своей молодой возвращаюсь. Кормлю птиц, а сама Яшу себе представляю и думаю о всем, что позади. Есть и нынче такие девушки: нет чтобы на человека посмотреть, на душу его, в сердце заглянуть. А услышат, что охотник он или геолог, или еще кто — и спиной повертываются. Нехорошо это: от старого времени корешки...

Мне не терпелось задать Наталье Степановне один вопрос. Она это заметила и грустно улыбнулась:

— Вы, верно, о Яше узнать хотите? Нет, не женился. И он бобылем живет...

И она заплакала, уже не скрываясь, и я не мешал ей, потому что когда поплачешь, всегда бывает легче, даже если все в этой жизни уже позади.

* * *

У себя дома я записал этот рассказ Натальи Степановны и заклеил его в конверт. Аккуратно вывел на письме адрес, который мне дала женщина, и послал пакет в город Юрюзань — Якову Ильичу Солянкину.

Может, еще и не все позади в жизни этой старой женщины?

Может, не все позади.