Приехал я в Ашхабад вечером. В руках — маленький чемоданишко, на ремне — фотоаппарат да в карманах шинели разное дорожное имущество: папиросы, ножик, карандаши, какие-то листочки с записями. Не тяжело, одним словом.

С вокзала позвонил в управление железной дороги. Телефонистка отвечает:

— Кого вы просите — того нету. В отпуске. Заместитель его селекторное совещание проводит. Все начальники служб и отделов там. Приходите.

«Нет, — думаю, — не пойду. Совещания эти больно долго тянутся. А я за это время новый город посмотрю, по окрестностям полазаю — что-нибудь в блокнот запишу».

Иду по городу, радуюсь жаркой погоде, рассматриваю новые дома, превосходную мечеть, которую горожане отдали музею, записываю в книжечку, какие тут деревца растут. Красивые имена у деревьев: айлантус, гледичия, карагач!..

И вот так, незаметно, выбрался за город, шагаю по дороге, обдумываю письмо домой. В России сейчас уже дожди, хмуро в полях, леса оголяются, а тут благодать — солнце раскаленное, чудно́е какое-то солнце.

Хоть и вечер, а очень жарко. Снял шинель, на руку повесил и понемножку иду и иду. Впереди уступами высится хребет Копет-Дага, и на самой макушке у него — снежная папаха. Вот бы туда дошагать — сразу не так жарко стало бы!

Так бы и шел, если б не одно маленькое приключение. Подходит очень загорелый военный, руку к козырьку прикладывает и вежливо справляется:

— Вам — не за границу?

Я даже оторопел сначала.

— За какую границу? — спрашиваю.

— Тут государственная граница Советского Союза недалеко. Так, может, вам туда? Давайте познакомимся.

С пограничниками у меня давняя дружба, и вежливость я их тоже хорошо знаю. От такой вежливости у чужого человека руки сами собой вверх поднимаются.

— Извините, — говорю, — действительно, мальчишество какое-то вышло. Вот вам мои документы.

Посмотрел офицер документы и говорит:

— Ашхабад как раз в другой стороне. А вы по Гауданской дороге шагаете. Этак в Мешхед попадете. В Иран.

На прощание пограничник сказал:

— Вот вам один адресок. Жена у меня там и сын. Вовкой зовут. На сеновале, в случае чего, переночевать можно. Будьте здоровы.

Прошел я в обратном направлении километра четыре и чувствую, — ноги у меня пошаливать начинают, будто они из теста сделаны. Нет, странное здесь все-таки солнце!

Расстелил шинель на песочке, из кармана хлеб с сыром достал, поел нехотя. «Надо как следует отдохнуть, — думаю, — а то солнечный удар хватит».

А мысли в голове какие-то ленивые бродят, какие-то кургузые: одна без головы, другая без хвостика — ни конца, ни начала.

Лег на шинель, чемоданишко — под голову. И сразу провалился куда-то, намертво уснул...

Проснулся от страшного, небывалого, злобного. Что-то металось, выло, стонало вокруг. Прямо в душу, кажется, лез ядовито-сладкий запах пыли и сажи.

Темно. Зажег спичку и увидел, что лежу совсем не на шинели, кто-то меня стащил с нее, а кто — неизвестно. Никого вокруг. Пощупал руки, ноги — целы. Что за чертовщина?

Пригляделся к темноте, прислушался, и вдруг стало страшно, — кто-то тысячеголосый, огромный, кричал бесконечно и тоскливо: «А-а-а!», и к небу, к луне поднимался гигантский, черный, будто извивающийся дракон, столб пыли.

Я понял: в мире случилось несчастье, большое горе. И — побежал к людям, побежал так быстро, как только мог.

У первого же дома остановился, как вкопанный: по кирпичным развалинам ходил человек, пел песни и смеялся.

Ох, смеяться в такое время!

Но человек тут же заплакал, запричитал, и я кинулся к нему.

— Голубчик, — сказал он каким-то надтреснутым голосом, — спасибо вам, голубчик. Может, мы ее спасем. Слышите — плачет? Давайте скорее...

Ни у него, ни у меня не было лопат, и мы рыли палками, кусками досок.

К утру откопали девочку с русыми косичками. Одним из первых толчков землетрясения ее бросило под стол, и это спасло ей жизнь.

Она почти сразу открыла глаза, что-то хотела сказать, но не смогла и заплакала.

Потом я попрощался с девочкой и с ее отцом и пошел в город.

Нет, не было города! Не было дворцов и домов, театров и заводов, не было управления железной дороги, а громоздились вокруг развалины, кучи щебня, разорванных бревен и железа. Только небольшими островками высились уцелевшие дома и круглые строения.

Но почти везде уже кипела работа. Люди, выжившие в эту страшную ночь, самоотверженно боролись с несчастьем, откапывали засыпанных, помогали раненым. Утешали, ругались, требовали.

Вся страна спешила на помощь Ашхабаду. Один за другим садились на аэродроме тяжелые самолеты с продовольствием и медикаментами. Врачи Ташкента, Баку, Алма-Аты заменяли ашхабадцев.

* * *

Через несколько дней был восстановлен железнодорожный путь и провода соединили столицу Туркмении с Ташкентом и Москвой.

Из маленького вагончика, оборудованного под телеграфно-телефонную станцию, я связался с Москвой.

Стенографистка редакции, записав корреспонденцию, торопливо заговорила в трубку:

— Вы уж простите, что не спрашиваю о здоровье. Раз нам позвонили, значит, здоровы. Запишите, пожалуйста, адрес. Племянник у меня. Пожалуйста!

Пока я черкал карандашом в блокноте, стенографистка говорила:

— Мне знакомые звонили, у них тоже близкие в Ашхабаде. Может, вы запишете их адреса и тоже узнаете?

Наконец, все вопросы были заданы, все просьбы изложены, и трубка легла на рычажок.

Я решил зайти проведать Вовку — он жил рядом с вокзалом. Если сын пограничника уцелел, он может помочь мне в блужданиях по незнакомому городу.

Старик, у которого я справился об адресе, скорбно покачал головой и махнул рукой:

— Тут была эта улица.

— А дом номер семнадцать далеко ли?

Старик опять махнул рукой:

— Здесь где-нибудь.

Я нашел сына пограничника живым и невредимым. Он сидел в небольшом садике, возле развалин дома, сгорбившись, и изредка спрашивал:

— Тебе не больно, мама?

Рядом с Вовкой на топчане лежала женщина средних лет, голова у нее была забинтована, глаза закрыты, и так, с закрытыми глазами, она отвечала сыну:

— Нет, сынок, теперь не больно мне.

Узнав у Вовки, что отец тоже жив, я передал мальчику бутерброд, сказав, что этот ломтик хлеба с сыром — от отца.

Вовка бутерброд съел без лишних разговоров, потом грустно улыбнулся и сказал:

— Это не от отца. Батя только ушел. А сыр вкусный.

Потом он потащил меня куда-то под пыльные деревья и показал маленькую голубятню на две пары птиц.

— Вот, почтари, — сообщил Вовка, — умные очень, как человек почти. Не веришь, да?

— Нет, верю. Только почему у тебя голубятня в саду? Так птицам трудно ее находить.

Вовка вздохнул:

— Она у меня возле дома стояла. А когда дом упал, я побоялся — а вдруг опять трясти будет?

— Не будет, — поспешил я успокоить мальчика. — Ну, а если и потрясет, так теперь в вашем дворе и падать нечему.

— Скажи-ка, — улыбнулся Вовка своей грустной улыбкой, — ведь совсем у меня ум отшибло. Зря, значит, тащил. Ну, ладно, я ее обратно снесу.

Мы водворили голубятню на прежнее место, неподалеку от упавших стен дома, — и присели на травке.

— Вот, — говорил Вовка шепотом, чтобы не разбудить спящую мать, — что же я теперь с голубями делать буду? Сколько их учил, и все зазря.

— О чем ты, Вова?

— Ну, как же — ведь голубь к местности привыкает, к приметам разным. В воздухе-то ни милиционеров, ни справочных бюро нет. А как теперь дом найдешь, когда кругом все не то?

Потом добавил невесело:

— Держу их сколько дней взаперти, боюсь — полетят и позапутываются. Что я тогда мальчишкам говорить буду?

— А ты попробуй — выпусти, — посоветовал я мальчику. — Пусть возле голубятни походят. Потом голубей погоняй, а голу́бок придержи. Если голуби начнут вверх уходить, дай осадку голу́бками.

— А что, верно! — оживился Вовка и даже тряхнул остриженной головой. — Может, и не позапутываются.

Через час, когда полетавшие птицы были заперты в голубятне, Вовка спросил меня:

— Ты сейчас куда пойдешь?

Я сказал, зачем пришел. Да вот сам вижу: нельзя Вовке от матери отойти.

— Да, — вздохнул мальчик, — сильно ее ушибло. А я б тебе — ох как помог! Я тут каждую улицу вдоль и поперек знаю. Голубей со всех мест бросал.

Потом он спросил, какие адреса у меня записаны, и все крутил своей щетинистой головой:

— Ох, и далеко ж! Не найти тебе нипочем. И до этого-то трудно было, а теперь и вовсе собьешься.

Совсем неожиданно он прищурился и таинственно зашептал:

— Мы знаешь что́ сделаем? Мы так сделаем: ты тут сиди, а я пойду. Если маме воды там или поесть, так ты дай. Сумеешь ведь? Только мама проснется и — пойду.

Женщина в это время открыла глаза, слабо улыбнулась и сказала:

— Иди, иди, Вова. Помоги дяде. Да и на заставу зайдешь. Пусть папа врача попросит.

Через минуту Вовка был готов в путь. Под мышкой он держал небольшой фанерный ящик, из кармана рубашки у него торчал кусок красного карандаша и лист бумаги.

— Давай адреса́, дядя, — сказал он деловито.

Аккуратно сложил листок с адресами, сунул его в карман, но тут же не утерпел и поманил меня на улицу. Там, отодвинув крышку ящичка, он вынул черного почтового голубя и показал мне.

— Видал? Это я Черкеза беру. Туда часа за полтора доберусь, все разузнаю и тебе с ним записку пришлю. А сам на заставу пойду. До нее, знаешь, как далеко?

Потом наморщил лоб и несколько секунд молчал. Вынул листок с адресами и неожиданно отдал мне:

— Ты их перепиши в книжечку, имена-то.

— Зачем?

— Ты перепиши, а я потом скажу.

Когда я вернул листок, Вовка пояснил:

— Много в голубиной записке не напишешь. Так я крестики буду ставить. Живой человек — крестик. Неживой — значит, черточка. Четыре крестика — все живые. Ладно?

В заключение он еще раз напомнил:

— Значит, не забыл: первый крестик — первый, кто записан, жив. Второй крестик — второй человек жив. Ну, я пошел.

Я вернулся к Вовкиной маме и присел рядом.

— Вы, кажется, подружились с сыном? — спросила она, не открывая глаз. — Он среди пограничников рос... жить у них учился... Вот и отца упросил — голубят принести... с заставы. Вскормил их, обучил... Мечтает, как его голуби пограничникам помогут... Диверсанта поймать...

Над городом струился раскаленный душный воздух, на ветках сада лежали мохнатые хлопья пыли, в сад слабо доносилось завывание работающих экскаваторов, стук кирок и мотыг, скрежет лопат.

— Простите, — устала, отдохну, — тихо сказала женщина.

Я ушел в глубину сада и лег на траву.

В удивительно синем небе не было ни облачка, ни птицы. И совсем неожиданно я увидел голубей. Это была совершенно необычная стая: сто — сто пятьдесят птиц. Ни один голубятник не мог гонять столько. Да и никакого порядка не было у голубей: летали они так, как летают чайки, приметив где-нибудь у берега косяк рыбы. Значит, это была не стая — слетанные, знающие друг друга голуби, — а сборище птиц, сбившихся случайно.

Конечно же, это были птицы, дома́ которых разрушило землетрясение, птицы, потерявшие своих хозяев. Теперь, голодные и осиротевшие, они искали спасения друг возле друга.

Я лежал на пыльной траве и думал о Вовке и о записке, которую он мне пришлет. Кресты или минусы будут в этой записке? Неужели погибли люди и мне придется тяжко огорчить моих друзей в Москве? У меня тоскливо сжималось сердце и совсем пересохли губы от этого нещадного ашхабадского солнца. «Кресты или минусы? Кресты или минусы?» — билось у меня в висках.

Прошло часа два после ухода Вовы, когда над маленьким садом раздался свист крыльев и большой черный голубь сел на конек голубятни. И сразу же он вошел в сетчатый загон. Это был Черкез.

Я взял птицу и снял с ее шеи портдепешник — маленькую, в пять сантиметров, сумочку из клеенки. Пальцы дрожали от волнения, и я долго открывал кнопочку на сумке.

Наконец, в руках у меня оказалась крошечная записка, сложенная вчетверо. Я резко развернул ее.

На клочке бумаги красным карандашом были жирно нарисованы четыре ярких крупных креста.

Ух, как я обрадовался этим крестам! Я побежал к Вовкиной маме и, увидев, что она не спит, показал ей записку.

— Все живы, какое счастье, — сказала женщина.

Помолчав, она посоветовала:

— Вы идите сейчас, не ждите сына. Со мной ничего не случится. Порадуете людей, тогда и вернетесь.

Я поблагодарил женщину и побежал на вокзал. Из маленького вагончика соединился с редакцией и торжественно сообщил стенографистке, что все живы.

— Не может быть! — закричала от радости стенографистка. — Счастье-то какое! Спасибо вам.

Я сказал, что благодарить надо Вовку и Черкеза.

— Какого черкеса? — удивилась стенографистка.

Я рассказал.

— Дайте Вовин адрес, — попросила она. — Мы ему напишем коллективное письмо, нашему славному мальчику.

* * *

Вечером, закончив свои дела и достав на станции пшеницы, я пришел к Вовке. Он только что вернулся с заставы.

Узнав, что я принес корм голубям, Вовка бурно обрадовался.

— Вот здорово, — говорил он, выгребая из моих карманов пшеницу, до единого зернышка, — вот спасибо вам! Не знаю, чем и отплатить? Ко́рма-то сейчас не достать ни за какие деньги.

— Это тебе вот такое огромное спасибо, Вова, — сказал я, разводя пошире руки, — от всех, кому ты сегодня принес счастливые вести.

— Чего это еще? — подозрительно покосился мальчик.

Узнав, о чем я говорю, Вовка весело рассмеялся.

— Правда, какой Черкез умный голубь! — воскликнул он торжествующе. — Нигде ведь не сбился. Как пуля прилетел...

Мы сидим с Вовкой возле его матери и тихонько беседуем.

— Как ты думаешь, Вова, — спрашиваю я мальчика, — как Черкез нашел дом?

Вовка задумчиво морщит лоб, говорит:

— Доро́ги-то целые остались и деревья на дорогах — тоже. И парки не попадали. Вот он по ним направление и держал...

Вскоре приходит отец с военным врачом. Доктор осматривает Вовкину маму и говорит:

— Считай, Володя, что твоя мама здорова.

— Ох, доктор, как вы меня обрадовали... — тихо произносит мальчик, и на его глаза набегают слезы.

Я рассказываю офицерам, как утром Вовка ходил по адресам, как он прислал записку с Черкезом и как мы сообщили об этой записке в Москву.

Пограничник задумчиво гладит сына по запыленной стриженой голове и говорит с задушевной гордостью:

— Молодец, сынок. Человеком растешь!