Еще издалека я заметил ее на голубинке. Мальчишки, завсегдатаи базара, сказали: это Надя Беленькая.

Стройная и красивая, с двумя светло-русыми косами, спокойно лежавшими на спине, она переходила от одного садка к другому. Внимательно вглядывалась в птиц, задавала вопросы, слушала до конца ответы и шла дальше.

— Ей, видать, павлин нужен, — усмехнулся маленький мальчишка с красным голубиным пером в волосах. — Только она не знает, какой это — павлин.

— Знаю — какой павлин, — не поворачивая головы, сказала Надя. — Он на тебя похож. Только умнее.

Мальчишка будто споткнулся. Переминаясь с ноги на ногу, смотрел вслед этой странной девочке — и совсем не злость поднималась в его душе. Это — девчонка! Такую, чай, не зазорно принять и в свою компанию.

Я стоял у одного из садков и присматривался к мраморному — по третьей весне — почтарю, когда Надя остановилась возле соседнего продавца.

Продавец был маленький старичок, весь белый, как перезревший подорожник. Он, моргая, поглядел на Беленькую, сухие губы его расплылись в добрую улыбку, и он торопливо нагнулся к садку, доставая птиц.

— Не нужно, дедушка, — остановила его Надя. — Мне и так хорошо видно, каковы голуби.

Старичок согласно закивал головой, затоптался на месте, желая прийтись по душе этой юной и милой покупательнице.

— Каких же тебе голубков надо? — прошелестел он губами.

— Обычных, дедушка. Я бы взяла пару почтовиков. Да и декоративные нужны. Желтые, сизые тоже.

— Есть желтые, есть! — заторопился продавец, шаря в садке и подавая Наде двух ярко-желтых птиц, в белых «сапожках» и с белыми «усами».

Девочка неторопливо осмотрела голубей и, даже не взглянув на мальчишек, обступивших ее плотной стенкой, положила птиц в плетенку.

— Сколько денег, дедушка?

Старик обнажил в улыбке пустые розовые десны:

— Для всех прочих — пять. А тебе — половина.

Надя покраснела, растерянно взглянула на старика и не нашлась, что ответить.

— Зачем же — половина? — сказала она, наконец, смущенно. — Вы все возьмите. Мне мама на именины семь рублей дала.

— Ну, славно — семь рублей! — бормотал дедушка, принимая от девочки деньги. — Вот тебе как раз четыре с половиной и останется на почтовиков. Забирай с богом...

Они еще добрых полчаса уговаривали друг друга, и мальчишек вконец поразил этот неслыханный торг.

Но вот Наденька простилась со стариком и быстрой походкой пошла по рядам. Она искала почтарей.

Я догнал Беленькую у трамвайной остановки. Спросил:

— Много ли птицы дома?

— Семь пар. С этими — девять,

— Давно держишь?

— С десяти лет.

— А всего тебе?

— Шестнадцать. Два дня назад исполнилось.

— А зачем тебе голуби?

Вопрос этот смущает и взрослых птицелюбов. Надя пожала плечами:

— Затем же, зачем и вам.

— А ты знаешь меня?

— Вы через два квартала живете. Восемь пар на балконе.

Пришла моя очередь отвечать на ее вопросы.

Она полюбопытствовала:

— А отчего у вас много дешевой птицы? Могли б и получше держать.

— Мне это не годится, Надя. Мне нужны такие, как у всех. И хорошие, и плохие, и средние. Одни редкие — скучно.

— Это верно, — подумав, согласилась она. — Когда только редкие — на зверинец похоже.

Я пригласил Беленькую наведаться ко мне в следующее воскресенье.

— Хорошо, — сказала она. — Только вы тоже потом ко мне придете.

Настало воскресенье. Я все утре хлопотал у печки, сочиняя разные блюда повкуснее чтобы попотчевать гостью

Мои дочери похаживали возле меня и, сгорая от нетерпения, выуживали сведения о Надюше

Старшая дочь считала себя совершенно взрослым человеком и, может быть, поэтому относила голубятников к последнему разряду шалопаев. Здесь она опиралась на авторитет матери

Младшая, наоборот, безбрежно радовалась всякой живности и зачисляла в свои единомышленники даже владельцев майских жуков и неподросших лягушек,

— Так ты говоришь отличница? — спрашивала Ольга.

— Первая ученица класса.

Леночка толкалась у печки и верещала:

— А она красивая? А у ней куклы есть? А как это — голубиные усы?

Кот да раздался звонок, обе дочери кинулись к двери. Пока младшая впускала гостью, Ольга поправила прическу и протянула руку Беленькой:

— Здравствуй, Надя. Мы тебя ждем

Леночка приплясывала возле Надюши и сыпала словечками:

— Ты — отличница. Нам папа сказал. И голуби есть. А ты хорошая?

Останавливать Леночку было уже поздно. Я только сказал ей:

— Не мешайся. Катись колбаской.

Леночка, когда хочет, умеет точно выполнять приказы. Выслушав мои слова, она шлепнулась на пол и покатилась — с живота на спину, со спины на живот, с живота на спину. Чтоб никто не спутался, она пояснила:

— Качусь колбаской.

Надя сначала изумленно подняла брови, потом рассмеялась:

— Давай дружить.

Младшая дочь потащила гостью на балкон, показала ей голубей и сообщила, кого как зовут. Потом принесла полную охапку кукол и стала их рассаживать в гнезда, поясняя, что это царевичи и царевны и что они очень дружны с птицами.

Надя несколько минут наблюдала за Леночкой, затем вытащила всех кукол из голубятни и потребовала:

— Поди отнеси в комнату. Им тут не место.

Ольга, собирая на стол, укоризненно посмотрела на меня и пожала плечами:

— Повлиял бы на свою младшую дочь все-таки. Не девчонка, а сущая коза в юбке.

Я отправился на балкон — «влиять» на Леночку. И увидел: гостья и дочь сидят на корточках у голубятни, смотрят жаркими глазами на птиц.

Я тоже опустился рядом и стал глядеть. В голубятне шла обычная жизнь, совсем будничная, незамысловатая. Голуби кормили птенцов, чистили перья, беседовали на своем коротком ласковом языке.

Паша похаживал вокруг жены, поахивал от восторга, ни на кого больше не обращая внимания. Одувашка кланялась мужу, подметала хвостом пол голубятни и тихонько ворковала.

Старый Актер прыгнул на полочку и, вспомнив свою молодость, мигом раздул зоб.

— Ишь, дождевой пузырь! — ласково сказала Надюша. — Смотри, лопнешь, дурачок.

Мы, верно, долго сидели бы так, втроем, увлеченно наблюдая за голубями, но нас позвала Ольга. Стол был готов.

Леночка сейчас же разъяснила гостье, что обед готовил папа, а не мама потому, что мама уехала в лес собирать землянику, и с земляникой можно делать вкусные пироги.

— Мой отец тоже мог хорошо печь пироги с ягодой, — задумчиво отозвалась Надюша. — Он был лесником.

Даже Леночка почувствовала в словах своей новой знакомой явную грусть и не стала ничего спрашивать. А ей, конечно, очень хотелось узнать, почему папа у Нади «был», а не есть, и куда он теперь делся.

Покончив с едой, мы решили спеть. У Ольги очень красивый гибкий голос, а я и Леночка поем, как мельничные жернова, и надежда была на Надюшу.

Сначала спели наши самые любимые «Степь да степь кругом», «Эй, ухнем!», а потом решили: пусть каждый споет, что по душе.

Когда пришла очередь Нади, она подкрепила подбородок кулачками, склонившись, уронила косы на грудь и повела — сначала тихо, а потом все сильнее, все жестче и глуше:

Горы мои, горы вы Уральские, Вьюги злые, лютые, да ветры осенние Шумели над дорожкой да секли лицо...

Я слышал эту песню тюрьмы и каторги в горной Сатке, от старого коммуниста-подпольщика, и теперь странно было слушать давние слова от девочки, только начинавшей жить.

Надя пела на самой своей низкой гамме, твердо и отчетливо, и — странное дело! — слова о кандалах и курганах-могилах как-то отходили назад, а на душе оседали слова о своей, ни с чем не сравнимой красоте гор и тайги.

Потом Надя запела веселую частушку:

Я плясала, топала, Выбирала сокола, Выбирала сокола, Белого, высокого...

И когда она кончила петь, я совсем внезапно догадался, что девочка поет песни своего отца.

Вскоре она стала прощаться, и я ее не задерживал: первое знакомство нередко требует размышлений и, значит, — одиночества.

Мы уговорились увидеться в следующее воскресенье. На этот раз у нее.

Настало воскресенье. С утра сеял мелкий дождь-ситничек, — и, выходя в дорогу, я накинул на плечи охотничий брезентовый плащ.

Леночка захватила с собой самодельный зонтик.

Через два квартала мы спросили у мальчишки, гонявшего кораблики по луже, где живет Беленькая.

— Надежда? А вон она живет где, — и мальчик кивнул на старый деревянный дом, стоявший в глубине двора.

Войдя во двор, я окинул его взглядом, но не нашел голубятни. Посмотрев на крышу, увидел: птицы живут на чердаке. Сетчатый выгул выходил на южный скат крыши. Лётик сейчас был закрыт.

К чердаку шла наружная лестница. Доски ее еще не успели потемнеть и пахли смолой.

В следующее мгновенье по ступенькам лестницы прозвучали быстрые шаги, и Леночка обнялась с Надей, точно знакомы они были невесть сколько дней.

Надя была в нарядном платье, и на нем, как живые, извивались серо-зеленые сенинки и желтели дудочки соломы.

— Пойдемте на чердак, — предложила Беленькая. — Я туда никого не пускаю, но вам можно.

Мы поднялись в голубятню, и я вскоре убедился, что все кругом носит следы заботливых рук Нади.

Девочка огородила проволочной сеткой часть чердака возле выгула, пол был покрыт гладкими досками и посыпан мелким песком.

Гнезда хозяйка расположила по углам и на разной высоте, для того, видно, чтобы птицы не путали их и не ссорились друг с другом.

Над голубятней в крыше было прорезано квадратное отверстие, и в него вставлен кусок стекла. Под этим окном стоял небольшой стол, чуть подальше темнела полочка с книгами, а подле нее висел на гвоздике мешочек с зерном и лежали разные лопаточки для чистки голубятни.

Вешая мой плащ на свободный гвоздик, Надя сказала:

— Очень люблю запах мокрого брезента. Мне тогда кажется: я в лесу и рядом папа.

Внезапно спросила:

— Хотите соленых грибков?

— Отчего же... С удовольствием...

Каблучки простучали по лестнице, и стало почти тихо. Лишь за проволочной сеткой мягко ворковали голуби да по железной крыше мелко стучал дождик.

Леночка приникла к сетке и молча разглядывала птиц. Я тоже стал глядеть на голубей.

Это были представители разных пород, и все же они удивительно походили друг на друга.

«Странно, — думал я, — что общего между длинноносым почтарем-великанцем и малышкой-чайкой, у которой клюв как пшеничное зернышко? А вот чем-то похожи...»

Бывает, что простое трудно заметить из-за того, что оно не бросается в глаза. Только хорошо привыкнув к серому воздуху чердака, я понял, в чем дело. Все птицы, за вычетом двух желтых голубей, были сизых — диких — цветов.

Странно! Но у каждого свои вкусы, и я не стал задумываться над этим необычным подбором птиц.

Нади все не было. Я подошел к полке и взял несколько книг. Кроме школьных учебников, здесь были зеленовато-голубые томики Мамина-Сибиряка, книги о тайге и охоте, записки натуралистов.

Многие страницы пестрели от подчеркиваний и замечаний на полях. Так, против фразы:

«У домового воробья сердце бьется в минуту 745—860 раз»

было приписано:

«А как же у Формазова и Житкова — 460 раз»?

Раздумывая над увиденным, я поднялся из-за столика и сделал несколько шагов по чердаку. Забывшись, вышел из освещенной полосы и почти сразу наткнулся на мягкие иголки, сухо зашелестевшие от прикосновения. Чиркнул спичкой — и увидел перед собой небольшую сосенку, укрепленную на крестовине. Такие крестовины служат обычно подпоркой для новогодних елок. Но никаких украшений на деревце не было.

В это время снаружи послышались звуки быстрых шагов, дверь на чердак распахнулась, и в ее светлом квадрате, как в раме, появилась стройная фигурка Нади.

— Вы заждались? — спросила она еще от двери. — А я искала в подвале грибки. Те, что папа больше других любил.

Девочка поставила на столик тарелку с грибками, такими ровняшками — белыми и синими — точно все они были детки одной матери и родились в один и тот же миг.

Надя усадила меня на единственную табуретку. Сама постелила тряпицу на деревянную балку и села, обхватив колени руками.

Леночка попросила разрешения посмотреть на голубят и теперь, пройдя за сетку, тихо беседовала с малышами.

На чердаке было почти беззвучно.

— Что ж ты — позвала в гости и молчишь?

Надя взглянула на меня снизу вверх, легонько улыбнулась:

— Отец говорил: не спеши языком, торопись делом. Вот перекусите, тогда уж...

Я поел грибков, спросил:

— У тебя зачем со́сенка тут стоит? Ты б ее подрезала немного. Ненароком глаз выколешь.

Надя покачала головой:

— Не люблю я стриженых деревьев.

Внезапно она встала, подошла ко мне, положила локти на стол.

— Рядом с матерой сосной, бывает, сосна-малышка стоит. От одного корня. Дочь или сынок. Видели?

Она задумалась и пояснила с заметной гордостью:

— Вот и я так при отце жила. Лесник. Как трава растет, думаю, слышал. Понимал, где гриб искать, птичьи слова знал.

Самодум он у меня был. Обо всем свое понятие имел. На колени меня посадит, дымком от трубочки обрастет, спросит:

— А правда, что зайчишка — трус? Ну?

Я затороплюсь, закиваю головой. Отец усмехнется:

— А ты подумай!

И выходило из его слов, что у косого — храброе сердце И еще он рассказывал, отчего бабочка-стекляница похожа на шершня, и почему тихая улитка выживает на земле, и как себя волки лечат.

Я все просила, чтоб отец меня на охоту взял. Он отговаривал:

— Охота — трудная работа. Ты по себе в жизни дерево руби.

Придя из леса, сажал меня на колени и пел:

Баю-баюшки-баю, Колотушек надаю!

Я знала: колотушки — только для песенки — и все же сердилась — зачем он из меня маленькую делает?

Он очень любил петь, и всегда в его песнях шумели веточки и пахло кедровым орешком, и еще чем-то — стреляным порохом, может быть.

В восемь моих лет отец достал из сундучка легкое ружьецо, двадцатый калибр, ижевку, объявил:

— Для начала это. Ну-ка пальни!

Я просунула ложе под мышку — ружье-то длинное, никак к плечу не приставишь — и пальнула. Отец снял с ветки спичечный коробок, долго оглядывал его, сказал, вздыхая:

— Ни дробины. Иди домой, дурочка.

Я попросила:

— Дай еще стре́лить Попаду.

Отец нахмурился:

— Не горячись — простынешь.

Мама послушала меня, сказала:

— Вот и ладно. Нечего в лесу ходить. Дерева да звери, больше там ничего нет. Зачем тебе?

На другую весну отец стал собираться в лес, поглядел, как я обшивала своих кукол, заметил:

— День долог, а век короток, дочка.

И крикнул матери:

— Подвяжи ка ей мешочек за спину. Лесовать пойдем.

Мама поджала губы, вздохнула и стала нам готовить еду в дорогу.

Я тогда про тайгу так думала: это, как глубокое зеленое море, а мы пойдем с отцом по его дну, и кругом будут Кащеи Бессмертные и русалки. А посередке сидит волосатый таежный бог, и брови у него, как сосновые лапы.

Мы шли по тропочкам и даже без дорожек. Скажешь что бате, а он идет молча, потом кинет на меня глазом:

— А? Что ты спросила, Надя?

Я уже после поняла: он шел и думал, все подмечал, что в болотечке, на траве, под ветками. Станет вдруг, приложит ладонь к уху, нахмурится:

— Заболела старенькая...

— Кто заболел?

— Сосна вон та. Разве не ясно?

— А почему?

— Ну — просто. Глянь, на ней дятел сидит, кормится. Значит, жучки-короеды в дереве. Хворает сосна.

А то сорвет на ходу головку поникшего чертополоха, тронет пальцем колючки. Потом взглянет на тучки, качнет головой:

— Вёдро будет, дочка. Без дождя пойдем.

И уже без вопроса пояснит:

— Когда несильно колется — к дождю. Это оттого, что жмутся перед непогодой колючки к головке и, выходит, тихо ранят палец. Ну, а коли к вёдру — растопырит сорняк иголки и жалит, как комар. Вот и сейчас так.

К ночи мы остановились у озера, отец сделал шалашку, разжег костер. Я лежала под ветками, слушала, как вздыхает вода, и смотрела в дырочки на звезды. И мне опять казалось, что я — на дне моря, а с берега на меня смотрят всякие глаза — и хорошие, и плохие.

Ночью проснулась. Сильно трещал костер, и прямо над головой, казалось, уныло кричал козодой, — есть такая птица.

Я открыла глаза и увидела: у костра сидят дедушка Трофим и еще один, не знакомый мне совсем человек. Дедушка Трофим называл его, незнакомого, Тишей.

— А что ж, — говорил дедушка Трофим, — очень даже это может быть, паря. Верный человек сказывал: в Увильдах щуку поймали за три пуда и карпа в пуд. Давненько, а было.

Отец смотрел, прищурясь, в огонек костра. Отзывался задумчиво:

— У нас на Урале, дед, все крупно. И доброе, и худое.

Тиша сосал трубочку, покачивал головой каким-то своим мыслям, молчал.

Дедушка Трофим увидел, что я проснулась, скорчил смешное лицо:

— Ну, здравствуй, вертуша!

Я сказала, что они — как все равно из леса выскочили, из ночи.

— Так и есть, — усмехнулся дедушка Трофим. — Как побагрянит облака зарей да ветер-го́рыч задует, так мы и в лес — шабаш править.

Помолчал, добавил задумчиво:

— Дружны мы с твоим отцом, будто нас черт веревочкой связал. Оттого и сошлись теперь.

Пожевал усы, сказал серьезно:

— Лес — он живой, Надя. У каждого деревца своя мордочка есть.

Отец молча курил трубку, глядел, не мигая, в огонь, и глаза у него были белые и странные.

— А вот ты познакомься с Тишей, — вдруг промолвил дедушка Трофим, — безжелчный он человек и рассказчик хороший.

Волос на Тише был бел, как снег, и жидок. Тощие прядки спускались на лоб, натекали на уши, и от этого он казался, и вправду, лешим-лесовиком.

Отец мне рассказывал после, что предки Тиши пришли на Урал пешком с Украины. Тогда, двести лет назад, Россия укрепляла свои границы по Яику.

Пришлые люди построили десяток крепостей и затем двинулись на север. Здесь, в лесных дебрях горного хребта, они возвели еще три крепости и остались в них на житье.

В ту пору уже трудно было отличить южного казака от коренного — так переплелись их обычаи и язык.

Дед Тиша сохранил от предков украинскую речь — правда, она сильно смешалась с русской — и веселую доброту южан. При всем том он был осмотрительный и трезвый человек.

— Кто есть птица? — вопрошал меня дедушка Трофим, вытягивая над огнем жесткий, как сучок, палец.

Не дожидаясь ответа, подсаживался ко мне ближе, низи́л голос до шепота:

— Вечерком на закрайке болота сидишь, а с воды к тебе туман течет, точно дым... И коптись на тыщу лет жизни в том дыму...

— Закохався, як черт в суху вербу, — гладко вставлял дед Тиша, не упуская случая «укоротить» своего приятеля.

— А кругом всякий горластый народишко, — продолжал дедушка Трофим. — Кругом птица поет. Господи боже мой! До чего ж мила на земле птица! Только слушай ее. Вникни в птичье словечко — и всякую тайну узнаешь. И живи тогда неделями и месяцами в лесу, каждая ветка — крыша, каждый кустик — изба. И тепло тебе там, и радостно...

— Така хата тепла, що спотиеш дрижачи... — пояснял дед Тиша.

Отец посмеивался в усы, не перебивал стариков, и я видела, что он доволен.

Теперь, через годы, я знаю, почему не сердился отец. Наверно, дедушка Трофим, как все охотники, был немного фантазер, а дед Тиша разными своими замечаниями и поговорками охлаждал его и возвращал на землю.

— Гляди, — не унимался дедушка Трофим, — муравьи да пчелки последние взятки несут. Артелями живут — и работа спора́. Ближе всех они к человеку в лесу.

А вот за старицей беляк над стерней плывет, будто по воздуху. И посмотреть со стороны, никак не угадаешь что это смертный бег у зайца. А оттого смертный, что прихватили гончие беляка на глазок. Вот-вот натекут на зверя, вот-вот придавят косого!

— Гирке його життя, як полын, — теребя бородку, соглашался дед Тиша.

— А-а,ты все свое, — сокрушался дедушка Трофим. — Помолчал бы.

— А что ж, — охотно кивал тот головой, — вы мовчить, а я буду слухаты.

Дедушка Трофим вздыхал и снова принимался за рассказ:

— Каждое место на земле по-своему занятно. Версты за три отсюда потные луга пойдут, а дальше — небольшие озера — старицы. А там — рыбаки. И у них своя музыка есть. Вот, скажем, рыба тяжко плеснула, камыш под ветерком прошелестел, мелкая птичка на бережке запищала. Добрая штука жизнь, Наденька!

— Вси дивчата голубъята, а де ж ти чертовы бабы беруться? — неизвестно у кого справлялся дед Тиша. — А? Де?

Дедушка Трофим непонимающе смотрел на приятеля и вдруг начинал багроветь. Видно, дед Тиша был против того, чтобы его друг тратил столько времени на маленькую девчонку. Все равно не статьей лесной бродяжкой, а вырастет из нее обыкновенная тетка, избяная душа.

— Вот поперечная пила! — гневался дедушка Трофим. — Выбрюзжал-таки вина.

Он наливал в кружку водки из помятой позеленевшей фляги и, ворча, протягивал ее приятелю.

Выпив водку, дед Тиша аккуратненько клал руки на колени и с подчеркнутым вниманием продолжал слушать рассказ.

— А голуби, Надя! — снова зажигался дедушка Трофим. — В нашем лесу и голубь водится. Милая это птица. Витю́тень вот, иначе — вя́хирь называется. Коли присядет он на присохшую вершинку березы, то и разглядишь его славно. А найти нетрудно: услышишь воркованье, низкое, густое «Ку-у... кур-ру-у» — там и витютень. Весь он, как радуга, светится: тут тебе и голубой цвет, и винный, и красно-серый, а на зеленом зашейке солнце играет...

Дед Тиша мирно молчал, чуть прижмурив глаза. Тайно взглянув на него, дедушка Трофим возвращался к рассказу:

— А еще у нас на Южном Урале кли́нтух есть, и горлица тоже. Добрые голубки́.

Мой отец лежал на спине и не отрываясь смотрел в звездное небо. Я не знала, слушал ли он рассказы дедушки Трофима о следах разных зверей, о грибах-работягах. Ничего нельзя было прочесть на лице отца.

Внезапно он сказал:

— Я вот о чем думаю, деды. Бывает тихое время, а бывает такое проворное, что и не уследишь за ним. Несется, а не идет оно. Наше, похоже, такое...

Отец помолчал, будто собирал мысль в узелок.

— Смотрю я сейчас на небо — что в нем? Ну, птичка ночная, летучая мышь изредка, звездочка дальняя горит...

А минет совсем малый срок — и станут по всему небу машины летать. На Луну, на Марс, еще куда-нибудь. И никто не удивится этому, — привыкнут, как привыкли к огоньку поезда посреди ночи...

И заключил с улыбкой:

— Но все равно — что б впереди ни случилось — останутся на земле для счастья человека и цветы, и травка, и птицы всякие. Голубь, конечно. И еще то случится, что и на Луну их повезут: пусть и там они человека радуют...

Он еще что-то говорил, а я только немножко закрыла глаза да и заснула. Но, кажется, тут же меня кто-то потряс за плечо, сказал весело:

— Подыми брови-то, — рассвело!

Это меня отец поднимал — утро встречать. Дедушка Трофим тоже тормошил, приговаривая:

— Вставай же, а то урманный придет, все волоса́ спутает.

Я открыла глаза, увидела — на улице уже широкий свет; рядом со мной стоит лайка, хвост калачиком. А я ее и не видела ночью.

Пока готовили завтрак, все молчали.

Похлебав жидкой кашицы, отец сказал:

— Поеду я. Надо и мне послужить в солдатах.

— Так, — склонил кудлатую голову дедушка Трофим. — С богом, Кузьма.

Дед Тиша потер залысины на черепе, сощурил глаза:

— Коли на фронте лихо будет, и мы сгодимся. Може, и скрестятся наши стежечки.

Я догадалась: они говорили о серьезном, пока спала.

Отец часто в последние дни свешивал голову на грудь, умолкал, надолго отдавшись своим мыслям.

Иной раз, посадив меня на колени, говорил:

— Я ж старый партизан, Надька. А меня на фронт не берут. Это как?

— Да почему не берут-то? — ужасалась я этой несправедливости. Мне хотелось, чтобы отец, как и в революцию, скакал впереди на коне, и белые разбегались в страхе от его шашки.

— Старый, говорят я, — комнатные души!

Я тоже ругала тех глупых людей, а мама, наоборот, радовалась, что папу не убьют.

Как только солнышко высунулось из-за леса, отец поцеловался с дедушками, и мы пошли домой.

На полпути, там, где дымилось сизое болото, отец остановился.

— Вот уйду я на фронт, Надежда, — заговорил он, — а на войне всякое бывает. И так случиться может — не вернусь.

Бодро подмигнул мне, стянул с волос фуражку, замахнулся:

— А ну — ударь, дочка.

И кинул фуражку в воздух.

Теперь уже приклад мне не надо было совать под мышку, и фуражка упала на землю вся как решето.

— Добре, — порадовался отец. — Помирать мне будет легче, в случае чего...

Через неделю он уехал на фронт, и потом мы получали короткие письма, что жив и здоров.

Было странно, что батя не кавалерист, не снайпер, а только повозочный, который управляет пароконной тележкой.

А мама молилась и говорила, что на повозке, даст бог, и не убьют, и что скоро конец войне.

Дедушка Трофим приходил в гости, согласно кивал головой и подтверждал, что не должны бы убить. А дед Тиша ворчал потому, что — это битва, и ничего наперед не известно.

Однажды они принесли мне двух сизаков, сделали для них на чердаке гнездо, и мне сразу стало легче, будто подружками обзавелась.

Подолгу сидела, бывало, с голубями, и говорила им о папке, и что он вернется и тоже будет радоваться им.

Папу убили на окраине Берлина, в конце апреля сорок пятого года. Мне было уже десять лет. Мы плакали с мамой и не знали, что делать и как теперь жить,

А в День Победы к нам в дом пришли дедушки Трофим и Тиша, сели оба против мамы, и слезы текли у них по лицам. А лица были такие серые, точно с этими слезами уходила из стариков последняя жизнь.

— Ах, Кузьма, Кузьма! Сгинув, як березне́вый сниг... — тоскливо говорил дед Тиша.

— Был ты, Кузьма, человек-корень, — утирал слезы дедушка Трофим. — А мы над тобой листочками шумели... Посохнем мы без тебя, Кузьма...

Мне хотелось обнять стариков, спрятать у них в больших ладонях голову — и плакать, плакать...

А после — одна — я думала об отце и о них, и о той дружбе, которая завязала их узелком.

Они всегда уважали отца, любили его. А за что? Я не знала. Жизнь в лесу шла тихо и неприметно, и отец жил, как все. Может, их дружба шла оттого, что все они были мечтатели, умели радоваться маленькой красоте, немногословно любили свою землю и свой народ. Наверно, оттого.

Летом старики проводили нас с мамой в город, и показался он мне скучным и чужим. Деревья редкие и низкие. Птицы тоже какие-то ненастоящие — воробьи, вороны, галки. Проныры хитрющие, теребилы.

А потом я привыкла к городу, и мне даже нравилась узенькая сильная река, и машины, спешившие, как муравьи, по своим дорогам. Но все равно я не позабыла свой лес, синие старицы, перекличку зверей...

Мы несколько минут молчали. Леночка давно уже сидела рядом с Надей, и широко открытые глаза у дочки блестели. Теперь она тихонько обняла Надюшу за плечо, спросила, не подумав:

— И ты уехала обратно в лес?

Надя потрепала Леночку по волосам, улыбнулась:

— Нет. Я нашла мальчишку-голубятника и спросила, где птичий базар. И вот — ходила по этому базару и радовалась потому, что там можно купить за маленькую денежку живое, с крыльями счастье.

Я покупала одних только синих птиц, похожих на дикарей в лесу. Пять лет разводила почтовиков, синих бантовых омичей, сизых чубатых. Потом подумала: зря выбираю из радуги только один цвет, — и купила желтых.

Когда было время, уходила на чердак к своим птицам, сидела возле них, и мне казалось: они воркуют, как витютни на сухой березке.

В воскресенье срубила за городом маленькую со́сенку, поставила ее на чердаке.

И был мне здесь свой маленький лес и моя прошлая жизнь, та, что была при папе.

Иногда наведывались к нам дедушки Трофим и Тиша. Они стали совсем ветхие и прозрачные. Приносили грибки и ягоды и, отвечая на вопрос, качали головами:

— Да что ж — кряхтя живется.

Бывало, дедушка Трофим крепился и, стараясь улыбнуться, говорил:

— А ничего живу. Для любопытства живу. Как и раньше.

Они мне всегда говорили про лес, и сами были как частица этого леса.

— Ах, город, город! — вздыхал дедушка Трофим, и мне непонятно было — радуется он или грустит. — Ты бы, Наденька, снегирей сюда привезла, чечеток, что ли. Они ведь быстро множатся, птички-то...

Они уходили, а я думала: пусть каждый человек посадит в городе елку или сосну, да так, чтобы стояли деревья тесно, взяв друг дружку за руки. Ведь это хорошо будет?

Она вопросительно посмотрела на меня, и я согласно качнул головой потому, что я всегда желал и стремился к этому.

В сетчатом загоне заворковали голуби. Надюша ласково взглянула на птиц, сказала Леночке:

— Меня не только что мальчишки, даже взрослые «голубиной теткой» дразнят. А мне нравится.

— Ну да, это очень красиво — «голубиная тетка», — охотно подтвердила Леночка.

Надюша несколько минут сидела молча, чуть прикрыв глаза. Уже не девочка, еще не девушка, со своим языком и мыслями.

Я бросил взгляд на оконце и увидел, что небо потемнело.

Прощаясь, сказал Наде:

— Ты приходи ко мне непременно. Придешь?

— Приду. Я и так к вам пришла бы.

Улыбнулась и пояснила:

— На балконе у вас голубятня, и деревья под окнами. Значит, родные мне в доме живут.

Выйдя из Надиного двора, мы медленно пошли с Леночкой к себе. И было у меня такое чувство, точно я стал богаче, счастливей, даже добрее. Что ж, это и верно в жизни всегда так бывает, когда появится новый настоящий друг. Вот и у меня появился новый друг, мой друг Надежда.

На перекрестке мы с дочкой чуть не наткнулись на двух старых людей, медленно шагавших нам навстречу. Они опирались на палочки, шли молча. В сумраке плохо были видны их лица.

Может статься, это и были те самые два славных старичка — дедушки Трофим и Тиша. И та же самая собака — хвост калачиком — тащилась за ними, только уже совсем старая, совсем ветхая.