3 ноября Лозерек лег в больницу в Ренне на коронарное шунтирование.

5 ноября хирург сообщил, что операция прошла благополучно и состояние больного удовлетворительное, насколько это возможно.

В ночь на 7 ноября в реанимации, не приходя в сознание, Гавейн отдал Богу душу.

– Мой сын скончался, – сказала мне его мать по телефону, и прошло несколько секунд, прежде чем я поняла, что скончаться – значит умереть.

Зловещий словарь смерти – он в ходу лишь несколько дней до нее и несколько дней после – вошел в мою жизнь. Кончина, вынос тела, заупокойная служба, погребение, покойный… Слова, лишенные реальности, слова похоронных контор для безутешных родственников и соболезнований. Для меня же Гавейн не скончался – он умер. Мой альбатрос никогда больше не расправит крылья.

Хоронили его в Ларморе. В маленькой церкви, где едва уместились все родные и друзья, Мари-Жозе прощалась с отцом своих детей, мамаша Лозерек – со своим младшим сыном, а Жорж Безэс оплакивала того, кто в глазах всех был просто приятелем ее детства.

После службы я вместе с длинной процессией шла к кладбищу – могилы еще утопали в хризантемах после Дня Всех Святых, – смотрела, как опускают Гавейна в семейный склеп под неизменный скрип веревок: последнее, что он услышит перед мертвой тишиной земли. А надо было бы ему в воде «упокоиться», как он любил говорить.

– И пенсией-то своей не попользовался, – повторяла Ивонна, сокрушаясь от такой несправедливости. Ее брат, как и муж, всю жизнь работал, чтобы обеспечить свою старость, и умер, не успев получить того, что ему причиталось. Тем лучше для него, думала я про себя. Альбатросы могут жить только в открытом море. На земле им неуютно.

Глядя на его старшего сына, я узнавала – и мне до боли хотелось еще раз провести по ней рукой – темно-рыжую шевелюру отца, густую, круто вьющуюся, как у некоторых греческих статуй, узнавала его ярко-синие глаза, чуть затененные длинными загнутыми ресницами. Но во всем остальном это был незнакомец – высокий и худой, с узкими плечами, ничего от мощной фигуры Гавейна. Будто нарочно, чтобы подчеркнуть несходство, он носил американскую куртку нараспашку.

Вся команда Гавейна, его братья – те, что пережили его, – и друзья стояли вокруг, неловкие, как все мужчины на кладбище, держа в руках свои фуражки. Вот единственная памятка, которую мне хотелось бы иметь, – его темно-синяя фуражка, та самая, с блестящим козырьком, немного помятым оттого, что он то и дело машинальным и таким знакомым мне движением постукивал по нему большим пальцем, плотнее надвигая фуражку на свои непослушные кудри. Вот в таких мелочах умершие остаются с нами: вспоминается походка враскачку, заливистый смех, взгляд, который туманился, когда вы говорили о любви.

«Туго мне будет» жить без него, я буду плакать «тыщу раз», как он изящно выражался. Никто не назовет меня больше «Karedig». Но у меня осталась уверенность в том, что я получила от него все, чем только может сиять любовь. И когда раздался отвратительный стук комков земли по крышке гроба, мне вдруг подумалось: а что, если из всех мужчин, которых я любила, именно он, Лозерек, был моей половиной?

– Он был лучшим из моих сыновей, – повторяла мамаша Лозерек; глаза ее были сухи, но тело сотрясалось от рыданий.

– Да, это был хороший человек, признала дуэнья, подавшая голос с того света – мы ведь были в царстве мертвых. Насчет тебя не знаю, не знаю… но он и правда был очень хороший человек.

Шел дождь, и дул юго-западный ветер – как часто, наверно, он его слышал. Он не выбрал бы другой музыки. Я нащупала под плащом цепочку, якорь и медальон – я не поставлю на нем второй даты. Жизнь не кончилась. Но я дрожала, хотя было довольно тепло, будто вся моя кожа тосковала по нему. По человеку, с которым я никогда не встречала Рождество.

И все же, все же через месяц я впервые буду встречать Рождество без него.