Ксения Ласточкина считалась хорошей палатной сестрой. Куда лучше своей родной сестренки Любы, тоже медсестры и тоже палатной, но только работавшей в другие дни. Пожалуй, лишь в этом и было все их различие. В остальном они были похожи друг на друга, как две куклы из одного серийного фабричного выпуска.

Никто не помнит, кому первому пришло в голову назвать их куклами. Но все сразу увидели, что более меткого названия при всем желании не придумать. Слишком большими были синие, «ненастоящего» цвета глаза с аккуратными, чересчур загнутыми вверх черными ресницами. Слишком резко выделялись на розоватой, фарфорового цвета коже лица маленькие припухлые губки сердечком. А одинаковые каштановые волосы, ненатурально уложенные «шестимесячной» прической, короткие — до колен — платьица и модные чулки «паутинка» только дополняли это сходство.

Сестры ходили на танцы. Вот тут-то во всю ширь и раскрывались их удивительные способности. Клуб был небольшой. Как и во всяком клубе, в нем работали всевозможные кружки и секции, где по вечерам молодежь, готовясь к очередной постановке, сама переживала «Оптимистическую трагедию», пела хором песни, плясала, где временами какой-нибудь Петя Сидоров, восхищая зрительный зал и нового руководителя драмкружка, бесподобно «давал» неувядаемый образ короля Лира. В клубе существовал и кинозал, в котором ежедневно демонстрировали кинокартины.

Но все это мало интересовало сестер Ласточкиных. Заслуживающим внимания они считали только танцпавильон. Этот «клуб на окраине», около которого, кстати, сестры и жили, находился в поселке строителей, в нескольких километрах за чертой города. (Еще покойный отец-строитель получил в поселке квартиру.) Конечно, он — этот поселок — давно уже не имел ничего общего с дореволюционной окраиной, славившейся непролазной грязью, жалкими домишками, тусклыми керосиновыми фонарями около кабаков и пьяной гармошкой по вечерам. Уютные, добротные домики весело поглядывали сквозь густые заросли придорожных аллей на поблескивающее гудроном шоссе.

По шоссе, шурша резиной, ежеминутно проносились красивые легковые автомобили. Иногда автомобили даже подкатывали к близлежащим домам. Они резко, со скрипом останавливались, выпуская хозяев, обычно с блаженством разгибавших усталые после работы и сидения за рулем спины. Хозяева, выйдя из машины, как правило, обходили ее кругом, зачем-то обязательно трогали крыло, дверцу или ручку и только после этого, любовно смерив взглядом обтекаемые металлические формы своего «коня», неторопливо шли открывать ворота, чтобы поставить машину в самодельный гараж.

Лучи заходящего солнца золотили верхушки деревьев, отражались в чистых окнах домов, создавая впечатление, что в комнатах уже горят электрические лампы, играли на лакированных боках больших голубых автобусов, соперничавших красотой с «Победами» и «Москвичами». С наступлением сумерек поселок озарялся электрическим светом.

Теперь, если из чьего-нибудь окна или сада раздавались звуки гармошки, то напоминали они не о горьком пьяном разгуле, заключавшем тяжкую трудовую неделю, а просто о бескрайних полях и лесах нашей Родины, о безбрежных и вольных наших просторах. Единственное сохранившееся от старины — это то, что люди, живущие долгое время за чертой города, не любят ездить в центр или даже поближе к центру. Молодежь, например, не любит посещать районный Дом культуры — сохранилось понятие «далеко» — и чаще всего посещает только свой, местный клуб.

Два раза в неделю — в субботу и воскресенье — в этом клубе проводились танцевальные вечера. Еще засветло, часов с семи-восьми, просторный танцпавильон начинал наполняться народом. Собирались кучками, лениво переговаривались, расходились. Десяток прыщеватых семнадцати-восемнадцатилетних шпанистого вида юнцов болтались в коридоре и туалете.

Курили потихоньку, с оглядкой, поругивались, старались говорить солидными, «взрослыми» голосами, иногда пуская «петуха».

Музыканты после очередного танца, оживленно разговаривая и смеясь, обменивались, видимо, последними своими новостями, дольше чем нужно настраивали инструменты. Несколько хорошо одетых развязных молодых людей сидели в буфете, пили пиво, панибратски похлопывали по рукаву подходившего с бутылками пожилого вежливого официанта. Небольшая группа девушек в коротеньких юбках толпилась около эстрады.

Примерно так начинались вечера. Время шло. Становилось веселее. Приходила молодежь просто потанцевать — часто неумело, но зато от души, — послушать музыку, переброситься незлой хлесткой шуткой, поглазеть, потолкаться в нарядной, шумной толпе, может быть, завести интересное знакомство — в общем по-своему отдохнуть и поразвлечься. Что же, всякий знает: танцы — не особенно затейливый отдых, но иногда не мешает и потанцевать.

Часам к десяти картина еле заметно начинала меняться. Появлялись завсегдатаи танцев. В жизнерадостной и уже как-то сплотившейся молодежной среде начинал создаваться свой, особый и не сразу отличимый от общей массы мирок. По двое или поодиночке приходили надушенные, напудренные, похожие друг на друга в крикливо-нарядных платьях девушки.

Подчеркнуто радостно, будто два года не видались, здоровались со всеми знакомыми. Подчеркнуто любезно раскланивались лишь с немногими, исподтишка завистливо оценивая одетые на этих немногих невиданно модные туалеты. Бесцеремонно, как зверей в зоопарке, разглядывали остальных, «чужих». Злословили. Собирались отдельными группками. Отутюженные молодые люди в длиннейших, с чрезмерно широкими накладными плечами пиджаках переставали танцевать с другими девушками. Подлетали, приглашая на танец, только к ним, к «своим».

В спертом уже воздухе смешивались запахи духов, пудры и пота. Возбуждающе взвизгивал оркестр. Моментами в неплохую, в сущности, музыку врывался дразнящий, квакающий голос саксофона. Атмосфера становилась волнующей и почему-то напряженной. Вот тогда-то и появлялись сестры.

Холодно прищурив глаза, с бесстрастным выражением на своих кукольных личиках, они, не торопясь, проходили по залу, еле заметно отвечая на частые приветствия.

Подойдя к своему излюбленному месту около эстрады, они фамильярно приветствовали музыкантов, искоса наблюдая, какое это произведет впечатление на окружающих, и застывали в неподвижности. Впрочем, неподвижность была только кажущаяся. Большие «анилиновые», как определил однажды кто-то, зрачки сразу улавливали обстановку. Мысль начинала работать: ага, все шикарные ребята опять около Люськи Галкиной. Хорошо. Мы ей это припомним. Думает, мы первые подойдем здороваться? Не выйдет.

— Смотри, — легонько толкает Любу Ксения, — Надька Силина опять в новом платье. Ух ты, еще короче прежнего!

Люба брезгливо вздергивает верхнюю губу.

— Я себе тоже такое сошью. Из того материала, что в прошлом месяце купила. И лакиши еще куплю. Новые.

— Приветствую вас, о северные розы. — К сестрам, шутовски изгибаясь, подходит один из «шикарных» ребят, красивый, но страшно глупый Сенечка Вилкин, знаменитый тем, что любой танец умеет танцевать с неподражаемыми выкрутасами. Это умение — его гордость и его несчастье. За подобные художества его часто позорно выгоняют с танцев.

— Здравствуйте, Сенечка! — легкая покоряющая улыбка, нежный мурлыкающий голос, пара слов... и Сенечка стремглав летит в другой конец зала.

А, через несколько минут он тащит за собой всю компанию «шикарных» ребят, оставив «несчастную задаваку» Люську Галкину страдать в одиночестве и покусывать губы от злости. Сестры Ласточкины «властвуют над залом». Это очень трудно. Сколько сил пришлось потратить Ксении и Любе, сколько понадобилось хитрости и изворотливости, чтобы «положить к своим ногам» Сенечку и его товарищей и чтобы коварные Галкины и Силины чаще всего первыми подходили на поклон.

Но все это вечерами в субботу и воскресенье, а сегодня понедельник, и сегодня первый раз за несколько лет Ксения не думает о танцах. Ксения хорошая медицинская сестра. Пожалуй, после танцевальной горячки она больше всего любит свою работу. Это заметно. Стоит ей надеть халат, как она преображается. Куда-то исчезает безразличное выражение лица, в глазах появляется озабоченность, а маленькие гибкие руки делаются нежными и ласковыми. Никто в больнице не умеет лучше Ксении помочь тяжелобольному повернуться с одного бока на другой или найти, наконец, удобное положение для раскалывающейся от боли головы.

Нежные маленькие руки как будто успокаивают, чуть трогая больное место. А в мелодичном, приятном голосе столько твердости, что любое препротивнейшее лекарство выпивается беспрекословно и иногда даже с улыбкой.

Больные редко лично благодарят Ксению, но почти каждый, уходя выздоровевшим, оставляет в большой тетради для пожеланий, лежащей на столе старшей сестры, несколько теплых, задушевных слов. А потом первое время часто вспоминает маленькую синеглазую сестру с ласковыми руками.

...Ноги у Ксении сами бесцельно бредут по панелям каких-то непонятно застывших, очень малолюдных улиц. Изредка сквозь толщу домов и это безлюдье долетают до ушей приглушенные звуки больших улиц. Впечатление, что в уши напихали вату. И вообще все это напоминает отраженный на полотне кадр немого фильма.

А в голове у Ксении навязчиво вертится одна и та же фраза из старинной морской песни:

Всю ночь в лазарете Покойник лежал.

Покойник, но что же теперь делать? И холодная, неумолимая мысль подсказывает: делать теперь нечего. Майора Селиверстова привезли вчера. Он грузно лежал на брезентовых носилках и тяжело, с хрипом дышал. Время было вечернее. В палате ходячие «резались» в домино. Другие лежа читали. По окну постукивал мелкий, нудный дождик.

«Несчастный случай», — сказал дежурный врач, внимательно ознакомившись с историей болезни «новенького», и шепотом добавил специально для Ксении: «Избиение. Милиционер, попал в какую-то драку на Старо-Невском. Травма головы. Зверски избит хулиганами».

Осмотрев раненого, он попросил больных в палате не шуметь и дал указания сестре. Затем врач пошел в обход по палатам.

Ксения почти не отходила от постели майора. К ночи ему стало хуже, и в палату разрешили зайти его жене и сыну Николаю, тринадцатилетнему худощавому мальчику в черной косоворотке, с упрямыми, тоскующими глазами.

Оба они сели на табуретки в головах у больного. Потянулись часы.

В палатах давно уже погас свет, угомонились и заснули больные, и врач ушел вниз в ординаторскую. Напряженную больничную тишину время от времени нарушал лишь голос бредившего майора Селиверстова да его громкое дыхание. Ксения вставала, подходила к нему, щупала пульс и снова садилась за свой столик под низко опущенным темным абажуром. Ее клонило ко сну, так как накануне в воскресенье она поздно пришла с танцев да еще полночи проругалась ни из-за чего с Любой, а с утра затеяла стирку старых платьев, которые решила продать, чтобы купить одно новое.

Стараясь не дремать, Ксения рисовала карандашом на столе какие-то рожицы, затем оперлась подбородком на ладонь и стала думать о танцах.

И тут произошла страшная вещь: незаметно она задремала. Разбудил ее чей-то крик и бешеный звон колокольчика. Вбежав в палату и оттолкнув побледневшего Колю, Ксения нагнулась. С одутловатого, буро-синего, с растекающимися уже белыми, восковыми пятнами лица майора на нее смотрели неподвижные, стекленеющие глаза. Согнув еще теплые руки мертвеца в невольной попытке сделать искусственное дыхание, Ксения оглянулась. Она почти физически почувствовала на спине взгляд подоспевшего дежурного врача.

#img_7.jpg

— Поздно, — сказал тот привычным, профессиональным движением поднося к груди майора стетоскоп. — Кончено. — Затем резко повернулся и, не оглядываясь, вышел.

— Как же поздно?.. — Коля схватил Ксению за руку и, словно ожидая ответа, что это неправда, заглянул ей в глаза. — Ведь у нас же еще братишка и сестренка дома.

Он несмело, как-то заискивающе оглянулся, словно призывая в свидетели обступивших их примолкших больных. Нехорошая, тяжелая тишина заставила Ксению осторожно высвободиться и молча выйти в коридор.

Как она доработала до конца смены, она не помнит. Кажется, что-то делала, куда-то ходила, что-то кому-то отвечала, машинально выполняла все необходимые формальности, связанные со смертью больного.

Напрасно она твердила себе, что она совершенно ни при чем, что уснула всего на какие-нибудь две-три секунды и что майор все равно умер бы, была бы она рядом или нет, потому что с такими ранениями и в таком состоянии не выживают. Все эти мысли были ни к чему. Ксению мучила совесть: кто знает, очутись она у койки на несколько секунд раньше, что-нибудь, может, и успела бы еще сделать. Что, она сама не представляла, но что-нибудь. Она палатная сестра, она обязана была почувствовать, что больному хуже. А вместо этого она понадеялась на сидевшую около него жену.

Даже понявший ее состояние врач, который, стараясь ее успокоить, сказал, что в этом случае медицина все равно была бессильна, не убедил ее, не отогнал чувства вины и горечи. Правда, успокаивая ее, врач не знал, что на дежурстве она уснула.

Из этого страшного дежурства ей запомнился еще один момент. Утром ходячие больные собрались в ванной комнате покурить. Курить в ванной категорически запрещалось, и Ксения скорее по привычке, чем осмысленно, направилась туда после часа утреннего туалета разогнать курильщиков. Дверь в помещение ванной была полуоткрыта, там происходил ожесточенный спор. Ласточкина прислушалась.

— Бездельники они, — говорил один мужчина, поминутно сплевывая, — бездельники и трусы. В милицию и идут для того, чтобы не работать. Этого майора потому и убили в драке, что другие милиционеры вовремя не вмешались. За свою шкуру дрожали. Я уже об этом деле все знаю. Мне один больной из второй палаты рассказал, у него сын в пожарной охране работает и звонил ему с час назад по телефону.

— Врет он нахально, этот сын, — прервал говорившего другой голос — бас, — сукин он сын, и вы глупости говорите. Посмотрел бы я, что бы вы запели, если бы, упаси бог, милиция вдруг исчезла. Первый бы караул закричали. Не они трусы и бездельники, а мы. Мы милиции не помогаем, вот хулиганов и развелось.

— Хулиганов сажать надо, — вставил кто-то, — а у нас не сажают, жалеют.

— Нет, всех не пересажаешь. Есть такие, считают, что многие из молодежи теперь хулиганят, что же, всех сажать? Не все и хулиганят.

Ксения уже хотела толкнуть дверь, но остановилась.

— Так ведь не всякого хулигана сразу распознаешь. Бывает, на работе человек тише воды, ниже травы, а выпьет — дебоширом становится. Трудно человека распознать. Вот сестра наша, которая сегодня дежурит: на работе толковая, старательная. А разговорился я как-то с ней — вижу, пустая, глупенькая. Я ее спросил: «Что вы делаете в свободное время?» — «На танцы, — говорит, — хожу». — «А еще что?» — «И еще, — говорит, — на танцы». Видите, какая глупая жизнь...

Ксения стояла, сжимая кулачки, сердце в груди бешено колотилось, на глаза навернулись слезы. Она не знала, что ей делать, уходить или оставаться и слушать. Боялась, что кто-то может выйти и застать ее у дверей.

— Не верю я в это, — вмешался кто-то третий, молчавший до сего времени, — не верю. Если человек в личной жизни плох, значит он и на производстве случайно только хорош. Просто, наверно, жмут на него товарищи. Требуют люди и обстоятельства. А останься он один, без контроля — и все. Напакостит.

Ласточкина сжалась как от удара. Ей показалось, что третий голос сейчас расскажет, как она уснула на дежурстве. Но голос молчал.

Тогда Ксения повернулась и, стараясь не шуметь, почти побежала по коридору. «Делать им, бездельникам, нечего», — запальчиво подумала она, стараясь заглушить в себе появившееся гнетущее чувство.

...Всю ночь в лазарете Покойник лежал...

Ксения расслабленно опустилась на крашеную садовую скамейку и с отвращением оглядела маленький зеленый скверик, куда она каким-то образом забрела.

Жарища какая-то дикая, да еще эта песня. Ну, чего она, противная, ко мне привязалась?

#img_8.jpg

Ведь все бы ничего, если б не эта женщина — жена, ее бездонные, расширенные, неверящие глаза и раболепная, умоляющая улыбка на дрожащих губах. А рядом — подросток, сын. Нет, не нужно! Я не виновата!

Ксения чуть не вскрикнула, вся передернувшись от хлестнувшего по нервам воспоминания. «Конечно, конечно, не виновата! — снова постаралась она взять себя в руки. — У меня это в первый раз. И у других то же бывает».

Девушка хрустнула пальцами и устало прикрыла глаза.