Елена Грушко

Хорги

Теперь еще один остался подвиг,

А там… Не буду я скрывать,

Готов я лечь в великую могилу,

Закрыть глаза и сделаться землей.

Тому, кто видел, как сияют звезды,

Тому, кто мог с растеньем говорить,

Кто понял страшное соединенье мысли,

Смерть не страшна и не страшна земля.

Н. Заболоцкий

Глухой стон вырвался из недр планеты и вознесся к облакам. В смертельном страхе разметались они, растаяли в потревоженном небе.

Земля дрогнула.

Стон еще тяжелее, еще горше прежнего вздыбил Шаман-камень, и вот медленно, но неостановимо эта миллионнолетняя глыба обмякла, расслоилась… рассыпалась в прах. Нутро земли взревело, заглушая гром сызнова творящегося Хаоса: треск сломанных деревьев, грохот дробящихся скал, рев взбесившейся реки, вой всего живого, почуявшего последний, смертный миг.

Из глубокой раны, отверзшейся там, где только что величаво высился Шаман-камень, ударил огненный фонтан, и пламя разлилось по морщинам земли, сглаживая их и очищая от грязи, что накопилась в течение лет, веков, тысячелетий.

Рыдания земли не смолкали. Чудилось, она корчится в родовых муках, выпуская погибель свою из собственного чрева.

Ширилась огненная рана, рассекая тайгу от моря Ламского до Урал-камня, и росла, росла…

Неведомые, потайные, глубинные токи взорвали оболочку планеты, вывернули ее, подобно заплесневелому чехлу, наизнанку, и там, внутри, сплющивались, смешивались моря и города, скалы и леса, люди и травы.

Все произошло мгновенно. Никто не успел спастись.

Новые океаны взбушевались, вспенились под пристальным взором почернелых небес.

А стон убившей себя и вновь родившейся планеты еще долго, долго колебал время и пространство.

Но и потом, потом…

I

Возвращались из Богородского около полуночи. Припозднились, ничего не скажешь! По-хорошему, остаться бы там ночевать, а завтра, по свету, и ехать. Тем более, суббота. Да Игорь и так всю неделю еле сдерживал нетерпение, дулся на Александру, что заманила его в эту командировку, а сегодня и вовсе был не в себе. Ну что же, законное беспокойство: в понедельник начинался вояж по краю международной группы телевизионщиков, а Игорь должен был сопровождать их и делать сюжеты для родного телевидения. Подготовиться, собраться надо? Надо. Это Александре было понятно. Одного она не понимала: почему сама не включена как журналист в группу сопровождения? И не первый уже раз ее обходят. Обидно ведь! Взяли этого мальчишку Войнаровского из редакции информации. Без году неделя на ТВ. А вот Александру, которая уже двенадцать лет…

Да ладно. Даже движением бровей не выдавала она своего недовольства Игорем, сегодня вот тоже безропотно поднялась из-за стола, щедро накрытого в их честь Михаилом Невре, героем ее будущего телеочерка, — и пустилась на ночь глядя в путь. Понятное дело, никто бы никуда, в том числе Игорь, не поехал, не будь здесь уже закончены съемки, да повезло ему!

И Игорь, чудилось, готов был нахлестывать «газик», чтоб, бежал быстрее. Петр Устиныч, осветитель и звукооператор в одном лице, как забрался на заднее сиденье, так и заснул мертвым сном. Водитель, Александрии тезка, мрачно молчал, более всех недовольный ночной поездкой. Строго говоря, уж коли Игорю так невтерпеж, мог бы уехать последним рейсовым автобусом…

Внезапно, словно отвечая мыслям Александры, фары высекли из темноты красно-белый бок автобуса «Богородское-Обимурск», стоявшего на обочине. Салон был открыт, пассажиры толпились тут же.

— Что случилось? — крикнул, притормозив, Саша водителю, который переминался возле открытой дверцы кабины.

Оказалось, автобус встал, и надежно. По счастью, недалеко располагался пост военной автоинспекции, а там — телефон. Удалось дозвониться до города, из парка уже вышла машина техпомощи и другой автобус — забрать людей.

Можно было спокойно продолжать путь. Правда, кое-кто из пассажиров искательно заглядывал в окна «газика», но увидев трех человек, теснившихся меж ящиков с аппаратурой, отступал.

Наконец потерпевший бедствие автобус остался позади. «Газик» снова въехал в позднесентябрьскую тьму. Промельки деревьев обочь дороги, всплески ветвей, мотор гудит, свет фар пытается настигнуть ночь, убегающую по шоссе, но не в силах… А вверху, в давящей черноте, изредка зажигается тусклый глаз луны — и меркнет.

«Михаил, — думала Александра, — Михаил Невре… Повезло, повезло, наконец-то повезло. Главное — никакой чернухи. Надоело уже. Чистый воздух, чистая тайга, чистая душа. Просто раздумья на тему. Но без экологической конъюнктурщины. Хоть бы пленка в брак не пошла!..»

И в этот миг Александра увидела его.

Он бежал впереди машины — затяжными, долгими прыжками, как бы взмывая над шоссе. Чувствовалось, что бежит он так уже давно, однако может продолжать бег еще долго, словно и не ощущая ни малейшей усталости.

Это было красивое зрелище, и, пожалуй, Саша сбросил скорость прежде всего потому, что сам залюбовался этим стремительным ночным передвижением. Чудилось, бегущий не вынужден бежать, а властвует над бегом!

«Газик» тащился следом на малых оборотах, а человек не оглядывался, словно и не замечал бликов света, рокота мотора.

— Ишь ты! Характер выдерживает! — наконец усмехнулся Саша и, врубив дальний свет, хлопнул по сигналу.

Словно бы выстрел грянул, так шатнуло бегущего с обочины! Он не удержался и пал на четвереньки, но тут же вскочил, встал пригнувшись, защищаясь ладонью от света.

Саша пригасил фары, открыл дверцу:

— На приз или от инфаркта?

Тот человек не отвечал. Он отвел руку от лица, но все еще сильно щурился, будто в глаза ему бил по меньшей мере «юпитер», и молчал, стискивая ворот свитера.

— Ты с автобуса, что ли? — спросил Игорь. — Ждать невмочь? Там, говорят, уже другая машина на подходе.

— Как, до самого города решил бежать? — не отставал и Саша.

Незнакомец какое-то время немо двигал губами, прежде чем выдавил:

— Нет… не до… города… Мне тут… я спешу-у… — Он странно протянул это горловое «у-у», но тут же поперхнулся, зажал рот рукой.

— Подвезти? — спросил добродушный Саша то ли бегуна, то ли своих, и те хором отозвались:

— А что, конечно!

Александра вышла из машины, разминая ноги, пока этот человек не взобрался на заднее сиденье и не примостился там, где-то между осветителем, Игорем, «конвасом», штативом и еще бог весть чем. Потом села она — и «газик» двинулся дальше.

— Недалеко — это докуда? — поинтересовался Саша. — До Черной Речки? Или до Осиновки?

— Совсем уже… близко. Налево свороток… — неуверенно, глухо вымолвил незнакомец. — Я покажу.

Саша кивнул.

Сзади воцарилось молчание.

Александра невольно вслушивалась в него.

Странный человек. То ли испуган, то ли страшно растерян. Хоть бы словечко из вежливости!.. Нет, не то чтобы ее задевало это молчание. И не скуку дорожную развеять хотелось. Александра, скорее, пыталась даже не голоса расслышать, а понять, что такое — страх ли непонятный, предчувствие ли неведомое, — холодит ей шею. Или просто стылые вздохи осени прорываются сквозь брезент?

Да, осень. Эхо лета и грядущие раскаты снегопадов…

Александра вспомнила, как он стоял, чуть пригнувшись. Серые волосы, серый свитер. Ни кровинки в лице — как говорят, смертельно-бледный. Или это ночь и свет фар играли прихотливо?..

А интересно, что там, куда он спешит? Поселок? Станция? Его дом?..

Дорога опять металась впереди, и маячили сбоку деревья, словно чьи-то чужие блеклые лица приникали к стеклам — и отшатывались в испуге.

Александра начала дремать.

— Погоди-ка, — вдруг подал голос Саша. — Ты какой левый поворот имеешь в виду? Под «кирпич», что ли?

Крик, вой, рык в ответ!

Александра вскрикнула, падая лицом в ветровое стекло — Саша резко нажал на тормоз, — но успела подставить руку.

Кто-то сильно схватил ее за плечи. Неразборчивые крики сзади, надсадное дыхание…

Не помня себя, Александра вывалилась из машины. Следом вылетело длинное темное тело, мягко приземлилось в прыжке, распрямилось.

Это был их попутчик.

Он обернулся, и Александру ослепил серебристый неподвижный блеск его глаз.

Он вытянул руки — кончики пальцев фосфорически сверкнули… Фары вдруг погасли, будто он ударил по ним.

Александра вжалась в колесо. В машине кто-то взвизгнул, раздался крик:

— Волк!

Александра в ужасе оглянулась, но ничего не увидела.

Фары не горели, но темнее не стало. Все кругом было залито светом — однако не лунным.

Свет — бесстрастный, неживой, древний — словно бы исходил из глубины тайги, пробирался сквозь деревья, как бы окутывал людей, ощупывая их…

Тот человек все еще стоял, глядя через плечо. Тени и бледный свет играли на его лице, и, почудилось, уши его заострились, рот свела судорога. Наконец верхняя губа его приподнялась, он что-то прорычал — позвал, окликнул кого-то?

— Хор-р-рги!!.

И люди услышали, как тайга, а может быть, черные провалы небесные, только что затаенно-молчаливые, вдруг отозвались; слаженно:

— У-у-у-о-о!..

Незнакомец, крутнувшись вокруг себя, понесся вперед теми же протяжными и стремительными прыжками. Опять из машины, задушенно, страшно:

— Волк!

Александра безотрывно смотрела, как человек на границе света и тьмы пал на четвереньки, по-звериному, еще раз обернувшись, исторг:

— Хор-рги!..

Прыгнул — и сгинул в тайге.

Какое-то время еще колебалась на асфальте, словно бы потеряв своего владельца, тень настороженной человеческой фигуры, потом исчезла и она.

Белое сияние внезапно погасло, и вновь завладел округой темный морок ночи.

* * *

Александра заглянула в приемную Института Экологии и облегченно вздохнула: Тамары не было на месте. Редкая удача! Теперь есть шанс спокойно поговорить с директором. А то Александра заметила: стоит ей прийти к Овсянникову, как его секретарша с интервалом в две минуты: «Валерий Петрович, вы на такое-то время вызывали такого-то!», «Валерий Петрович, срочно просит приема такой-то!», «Валерий Петрович, Москва на проводе!..»

Впрочем, Валерий Петрович и сам замечал, что приходы Александры «активизируют» Тамару. «Ревнует, что ли? — пошучивал печально. — Эх, был бы повод…»

Повод у Тамары, несомненно, был: вот уже лет пять Овсянников откровенно и в то же время, очень галантно домогался Александры, но пока ему удалось завладеть лишь ее искренним расположением. Однако, как это часто бывает с женщинами, Александра ценила его беззаветное поклонение гораздо более, чем позволяла признаться даже самой себе, а потому сейчас, внезапно войдя в его кабинет и не увидев привычной радости на лице хозяина, замялась в дверях.

Впрочем, Валерий Петрович тут же вскочил из-за стола и бросился к ней:

— Сашенька, милая! Наконец-то! Сто лет тебя не видел, утешение ты мое! Такая тоска на душе, не представляешь.

Что-то дома опять? — виновато спросила Александра. Конечно, совесть ее была спокойна перед Светланой Овсянниковой, но все же, зная и о ее лютой ревности, а не только о безобидной Тамариной, она частенько чувствовала себя неуютно.

— Да я уж привык! — отмахнулся Валерий Петрович.

— А почему такое лицо? А худой какой стал! — оглядела его Александра.

— Мы слишком давно не виделись, Сашенька. Я уж больше месяца не живу, а существую. Беда!

— Что за беда?

— А то, что приехали два человека… с министерской проверкой… и погибли! А с ними мой сотрудник, который их сопровождал.

— Как?.. Как же? Авария, что ли?

— Случай на охоте, как у Чехова. Или у него — драма на охоте? Нелепая история, никак не могу очухаться.

— А что их на охоту понесло? — недоумевала Александра. — Ну, приехали проверять — так и проверяли бы. Развлекались, что ли? А трезвые были?

— В том-то и дело, что нет, — покивал Валерий Петрович. — Экзотйк, понимаешь? Они должны были работать не здесь, у меня, а в Центре… — Он вдруг запнулся, досадливо качнул головой — Ну, в филиале нашем. Это прямо в тайге. А оба гостя заядлые охотники. По перу, как говорится. Главное, я сам звонил перед этой поездкой, чтобы им приготовили лодку!.. Возле лодки их и нашли. Обоих. У Мурашова спина прострелена. Другой, Козерадский, вроде как взрывом обожжен, тоже изранен. Похоже, в руках у него ружье разорвалось. По мнению следствия, в гильзе оказалось четыре пыжа вместо двух. Бракованная, понимаешь? Двойной заряд, сжат так, что порох деформировался. Ну, ствол разорвало, Козерадский выпал из лодки контуженный и сразу захлебнулся. Остался бы жив, если бы кто-то вытащил его сразу… Да и Мурашова можно было спасти — его ведь только ранило. Тяжело, но только ранило! Но и он утонул. — Валерий Петрович беспомощно хлопнул по столу.

— Та-ак, — ошеломленно протянула Александра. — Ну, а третий-то, третий?! Сотрудник ваш? Помочь не мог, что ли? Или не был с ними на охоте?

— А кто его знает, — пожал плечами Овсянников. — Тут я вообще ничего не понимаю. И никто не понимает. Там, где все случилось, камыши. Заводь такая, неглубокая. И в тех камышах нашли куртку Сергея. Ты понимаешь? Я — нет. Что, как — все во мраке. Тут никакой следственный эксперимент не ответил. Куртка есть — человека нет. Конечно, его подозревают. Но так и не нашли! Может, он их спасать бросился и утонул? А где тело? Или вообще не было его там — не любил охоту. Заблудился? Тоже не верится. Он знал наизусть окрестности Центра, и… — Валерий Петрович осекся.

— А что за Центр все-таки? — спросила Александра, почти инстинктивно цепляясь за вторичную заминку Овсянникова при этом слове.

— Странно, что ты не знаешь, — принужденно улыбнулся он. — А еще великая репортерка! Это летняя база нашего института: лабораторийка, пара комнат. Там даже постоянного штата нет, кроме двух сторожей. У нас таких баз по всей тайге — не счесть!

— А где она расположена?

— В районе Богородского. Километрах в ста. На повороте «кирпич» — экологически чистая зона.

— Ясно, — кивнула Александра. — А там для меня ничего нет — такого-этакого? Изюминки?

Валерий Петрович помолчал, потом пожал плечами и криво улыбнулся:

— Ты все-таки страшная женщина. Я знаю, что безразличен тебе. Но чтоб до такой степени беззастенчивости это демонстрировать!.. Ты хоть вообще-то понимаешь что для меня эта история? Эти смерти, исчезновение? Говорю, месяц из-за этого не сплю, не ем. Светка тоже исхудала вся. Ну, правильно, она меня любит, ей не все равно, посадят меня, снимут, выгонят… А я-то, идиот, обрадовался, тебя увидев! Думаю, милая моя утешить пришла. — Он вяло отмахнулся. — У тебя дело какое-то ко мне?

Александра виновато посмотрела на него.

— Валерий Петрович… — Почему-то она всегда подчеркнуто звала его по имени-отчеству и на «вы». — Валерий Петрович, ну простите. Вы же знаете, я — как таможенная собака, натасканная на наркотики. Чуть что где чую, какую тему… Я вам ужасно сочувствую, честно. Ну простите, ну Христа ради! Все это так страшно, что вы рассказали. Я просто растерялась. Но знаю — ничего плохого с вами не случится! Вы-то в чем виноваты?!

— А-ах! — Он махнул рукою, оттаивая. — Захотят, так найдут, в чем. Найдут! — С улыбкой поглядев в озабоченное лицо Александры, поднес ее руку к губам: — А теперь порадуй меня, скажи, чем могу быть тебе полезен?

Александра вынула из сумки и положила на стол удостоверение в бордовой обложке с золотыми буковками: «Институт Экологии Обимурского отделения АН».

Овсянников раскрыл удостоверение — и шепнул, словно у него сел голос от неожиданности:

— Сергей! Это Сергей!.. Где ты взяла? Где нашла?!

— Не я нашла, а наш водитель, Саша его зовут, в студийном «газике». С месяц назад мы возвращались из Богородского, со съемок. После этого Саша даже приболел… да и мы все были не в себе. Недавно он что-то искал — и за сиденьем нашел эти корочки. Принес ко мне. Этого человека, Сергея Хортова вашего, мы в тот вечер подвезли. Взяли его на шоссе, среди чиста поля. Сначала ничего неладного не заподозрили: думали, он с рейсового автобуса, ну, автобус там сломался. Добирался он до того самого поворота, под которым «кирпич». Может, в ваш Центр. А потом он чуть не на ходу вытолкнул меня из машины и убежал в тайгу!

Валерий Петрович резко замотал головой: — Стой, стой! Ты что говоришь? Ты бредишь?! Ты говоришь, что вы везли Сережу Хортова… моего сотрудника, который пропал, когда погибли те двое? Ты говоришь, что Сергей вытолкнул! — тебя из машины, а сам скрылся?! Ты что говоришь, а? Ты серьезно думаешь, что это был он? Мало ли к кому могло попасть его удостоверение! Да и ночью как ты могла его разглядеть?

— Он ли это был! — Александра снова вгляделась в фотографию, где каждый штрих знала уже наизусть. — Ночь, вы говорите? Ничего себе! Да там было светло как днем! Я рассмотрела его абсолютно четко! Он, он! — Александра ткнула пальцем в снимок…

Горло перехватило.

Почудилось, отманикюренный ноготок нажал на какую-то потайную кнопку. Мертвенным, серебристым светом налились вдруг эти черты, шевельнулись… нет, не может быть!.. шевельнулись по-звериному уши, сверкнули глаза… Снова, все снова!

— Хорги! — невольно выкрикнула Александра слово, услышанное тогда, на обочине. Она отшвырнула удостоверение, но вскочить, убежать — ноги не слушались.

На лице Овсянникова только недоуменный испуг. Как же он не видит! Почему же он не видит?!

Ее трясло как тогда, в ту ночь. Ужас вернулся!..

Она смутно поняла, что Валерий Петрович склонился над ней, прижимает к себе, ощутила его поцелуй.

«Воспользовался беззащитностью бедной девушки!» — Привычная, спасительная ирония вернула Александру к жизни.

Поняв, что она пришла в себя, Валерий Петрович неохотно отошел, сел за свой стол.

Помолчали. Потом он вызвал Тамару, которая несказанно удивилась, что Александра проникла сюда без ее ведома.

Тамара принесла чай. Она порывалась напомнить о каких-то делах, звонках, но Валерий Петрович объявил, что его «нет ни для кого».

Потом они с Александрой медленно выпили чай. Потом Овсянников процитировал свое любимое из Борхеса: «Нет такого интеллектуального упражнения, которое не принесло бы пользы», — и Александра подробно рассказала о событиях того вечера.

Закончив, она снова открыла удостоверение Хортова и долго всматривалась в его фотографию.

Твердое, резкое лицо человека, которому под сорок. Холодные светлые глаза. Костюм, галстук. Ничего страшного, ничего зловещего. Неужели это был он?!

* * *

К тому времени, когда Валерий Петрович на своей «Ладе» отвез Александру домой, она совсем было успокоилась. Правда, интеллектуальные упражнения так и не принесли пользы…

Они стояли у подъезда Александры. От мороза, внезапно и безжалостно стиснувшего город, кололо в носу. Александра сразу застыла, ей ужасно хотелось домой, в тепло, но Валерий Петрович медлил, держа ее руку у губ, и она вежливо топталась рядом с ним.

— Не помню в начале ноября таких морозов. Сегодня сколько? Тридцать пять? Даже слезу выбивает.

Александра кивнула. За этими словами она слышала другое: «Мне бы лучше подняться к тебе. Не гони меня в эту черную ледяную ночь! Не гони меня от себя!»

— Ничего особенного, — сказала Александра с тоской. — Мороз да и мороз.

Вздох разочарования слетел со стылых губ Валерия Петровича в виде облачка.

— Ну хорошо. Завтра созвонимся. Надо еще подумать. Или зайдешь ко мне, или я на студию заеду.

Александра кивнула, обрадовавшись этому «на студию», перебирая замерзшими ногами.

Валерий Петрович осторожно приложился к ее твердой от мороза щеке. И не успела Александра отстраниться от его сразу потеплевших губ, как что-то мягко ударило ее по голове!

Валерий Петрович резко толкнул Александру, загородил, вскинув руки, защищаясь от какого-то бесформенного предмета, нависшего над ним. Наконец он сбросил свою пушистую рыжую шапку вместе с чем-то вцепившимся в нее прямо на тротуар.

Александра опасливо нагнулась.

Это была птица. Огромная, ширококрылая!

Разжав когти, птица рванулась. Александра вскрикнула…

От ее крика птица испуганно метнулась, бестолково взмыла поперек дороги и смаху ударилась в летящее мимо такси.

Машину даже слегка занесло, но она не остановилась. А птица, словно узел тряпья, отлетела, тяжело упала под ноги Александры. И в неверном свете фонаря она разглядела, что веки у птицы были смерзшимися, обледенелыми…

Птица ничего не видела, потому и шарахалась бестолково. Потому, наверное, и погибла, сослепу залетев в город и не найдя дороги в ущельях улиц!

Сразу вернулось все: и тоска, и ужасы, и одиночество, и все горе, и все обиды. Отшвырнув руки Валерия Петровича, Александра бросилась в подъезд, но у нее еще хватило сил добежать до своей квартиры и дать волю слезам, только захлопнув за собою дверь.

* * *

Я опасался лишь одного — что память моя оставит меня. Это последнее прибежище человечности!

Но нет. Время льется, струится — я же четко помню все, что происходило со мною. Да, память — тяга почище Святогоровой сумы!

Я помню сон, с которого все началось.

Снилось мне, будто я заплутался в тайге и долго брел наугад, пока ноги не утратили опору, и я не покатился кубарем куда-то… уж не в преисподнюю ли? Да нет, всего лишь в волчью яму. Вернее, в ловчую яму!

Была она глубока, крута, осклизла, и все силы мои иссякли в бесплодных попытках выбраться.

Я кричал — мне не отвечали, ибо ответить было некому: слышали меня лишь тайга да ночь.

Не раз солнце и луна сменяли друг друга на небосклоне — я только и мог, что полубезумно наблюдать их чередование, жуя траву, проросшую кое-где на склонах ямы.

Так отчетливо было это видение, что по сию пору помню я, как иссохло мое горло от жажды и спазмы голода терзали желудок!..

И вот, когда, вконец обессилев и вконец отчаявшись, я упал на дно своей ловушки, своей разверстой могилы, и поднял меркнущий взор, я услыхал вдруг голоса.

О, как вернулись ко мне силы! О, как громко зазвучал мой голос, продираясь сквозь тайгу!

И меня услышали. Люда пришли на мой зов и стали вокруг ямы, осторожно вытягивая шеи и заглядывая вниз.

Радости моей не было предела!

Люди… Наконец-то! И не чужие люди! Я узнал их всех, ибо нас соединяло совместное дело.

Я с восторгом звал их по именам, и слезы мешали смотреть на эти дорогие лица, искажали, изламывали их, придавая чертам несвойственное выражение злобы.

Я отер слезы. Но злоба не сошла с лиц.

Более того! Эти люди и не думали вызволять меня из беды. Напротив: они вдруг начали заваливать яму, в которой я сидел, бревнами, ветками и сучьями.

Я исходил криком, метался, но завал рос и креп. И вот я уже видел небо как бы сквозь решетку. А через миг запахло дымом…

Пламя, касаясь сухих ветвей, выло от жадности. Решетка, скрывавшая небо, огненно раскалилась.

Гибель моя была неминуема!

Я пал на дно ямы, силясь хоть на мгновение отдалить ужасную смерть, когда огонь вдруг погас… О чудо! Неведомая сила одолела пламя!

Я слышал панические крики злодеев, они спасались бегством. А чьи-то руки оттаскивали прочь ветки и сучья, и вот снова засверкало передо мной золотое, синее, зеленое: солнце, небо, листва.

Обгорелое бревно уперлось в дно, и я, не раздумывая, начал взбираться по нему.

Сил моих было мало, а вскоре они вовсе иссякли. Тело не повиновалось мне… как вдруг сильные руки схватили меня за плечи и рванули вверх.

* * *

Александра включила бра, посмотрела на часы.

Не спится. Мысли, будто заколдованные, кружатся вокруг того ужасного человека… существа, встреченного по пути из Богородского. Хортова!

Да уж, у страха глаза велики. Петр Устиныч до сих пор уверял, что тот человек волком ускакал в лес. Игорь и Саша отмалчивались насчет таких подробностей, но Александра подозревала, что у них от страха были глаза не велики, а просто закрыты. Сама-то она ясно видела человека… конечно, что-то хищное в нем было, да…

Себе-то она могла признаться, что поначалу он вовсе не показался ей ужасным, напротив, потянуло к нему необычайно! Пожалуй, эта встреча, этот случай были самым сильным впечатлением ее жизни, как ни чудовищно это звучит. Ну что ж, стало быть, жизнь такая, что немного нужно, чтобы поразиться, — а выпадает поразительного как раз мало, мало! Ведет она жизнь одинокой бабы, которую все чаще грустно удивляет зеркало, у которой все от случая к случаю: удачные передачи, солидные гонорары, мужчины, хорошее настроение… Обычный же фон — серая обыденность, когда не знаешь, как день избыть. И это вранье, считала Александра, будто работа тележурналиста отнимает много времени, сил и нервов. Впрочем, нет, не вранье, если и впрямь отнимает: у семьи, у любви, у каких-то милых сердцу дел. А если эта работа — главное развлечение в жизни, и притом не в радость, то какая это, к черту, жизнь? Вот она — кем-то презираемая, кем-то любимая, предмет чьей-то зависти — или насмешки, усталая, ленивая, начинающая полнеть и вянуть, — не мать, не жена, не возлюбленная, «репортерка» возраста элегантного Александра Бояринова… От чего тут отнимать — и что? И чего ждать, если в этой жизни все уже испробовано, все испытано — и мужчины, и любовь, и даже попытка семьи. Правда, детей не было — одни аборты. А в последний раз ей было очень серьезно заявлено в больнице: еще один — и она перестанет вообще быть женщиной.

Да? Ну и что? Раньше, позже… Она уже вошла в тот возраст, когда женщина понимает: несбывшееся не сбудется! — и начинает оплакивать его. Первый шаг к старости — пусть маленький шажок! — сделан.

Александра вздохнула, выключила свет, повернулась на бок и подумала, что надо бы завтра разыскать Валерия Петровича: он куда-то запропал, не звонит, не заехал, как обещал. Уже неделя прошла. Впрочем, она прихварывала с того вечера, как топталась у подъезда в лютый мороз, почти не бывала на студии.

Единственный плюс у этой работы — никто не стоит над душой с палкой, чтобы в присутствии сидела от и до.

Нет, а что это творится за дверью?! Такой тихий был подъезд — редкость в наш бурный век… Ничего себе, однако! Тренировка по футболу? От стены к стене пинают огромный, тяжелый, но мягкий мяч. Вот гол в дверь Александры! Ого! Еще раз и еще! А может… там бьют кого-то?!

Александра скользнула к двери, прислушалась. Что ж никто из соседей не выйдет? Ей вечно — вроде как по штату положено, paз журналистка, — приходится решать все проблемы в домоуправлении, неужто еще и ночами оборонять дом родной?!

И тут припадочно закурлыкал звонок под чьей-то рукой!

Александру будто отбросило от двери. Но наконец она решилась: приблизилась к глазку… да так и ахнула, схватилась отпирать.

Прямо на нее умоляюще смотрело искаженное глазком, измученное лицо Валерия Петровича!

Александра отворила не раздумывая, и только когда Овсянников ворвался, оттолкнув ее и тотчас захлопнул дверь, запоздало испугалась: да она же в одной рубашке! Но, глянув на него — потного, перепачканного известкой, измятого, — поняла: да он ее и не видит!

Валерий Петрович шатнулся по коридорчику, слепо тычась в стены ладонями,> силясь удержать равновесие, и вдруг осел на корточки, приткнувшись к холодильнику, который у Александры стоял в прихожей из-за тесноты кухни. Снял шапку, вытер ею мокрый лоб и еще некоторое время сидел так, опустив голову и свесив руки, будто в крайней усталости.

Александра остолбенела напротив. Босые ноги застыли, но она почему-то боялась шевельнуться, слушая надсадное дыхание Валерия Петровича.

И вдруг ей почудился там, на площадке, какой-то странный, звук — противный скрип по обитой дерматином двери, словно бы кто-то ногтем провел…

Александра шагнула было к глазку, но Валерий Петрович вскочил, поймал ее за плечо и осторожно, сбоку, заглянул в глазок сам.

Через несколько мгновений обернулся с непередаваемым выражением осунувшегося лица и тихо проговорил:

— Вроде, все. Отстали…

— Да кто?! — наконец-то осмелилась открыть рот Александра. Ответ был неопределенный:

— Можешь считать, что ты мне сегодня жизнь спасла.

* * *

Автовокзал был не так чтобы очень далеко от Александриного дома, к тому же, туда шел прямо от ее подъезда троллейбус, но Валерий Петрович настоял ехать на такси.

Вышли едва рассвело, но не прежде чем раздраженная диспетчерша позвонила вторично и предала анафеме всех тех, кто машину вызывал, а ехать вроде как и не намерен. Тогда стремглав сбежали по лестнице и шмыгнули в автомобиль.

Конечно, шофер ворчал, но ему не отвечали. Овсянников сидел сгорбившись, Александра забилась в уголок. То поведение ее и Валерия Петровича казалось верхом нелепости, но опять чудилось, что нервы натягиваются до боли, как во время его рассказа…

По счастью, билеты надо было брать не в кассе автовокзала, а прямо у водителя. Таксиста попросили подъехать к самому автобусу. Тот уже стоял с открытой дверцей, очереди не было. Повезло!

Быстро вошли. Хотя еще оставались свободными несколько рядов двойных кресел, Валерий Петрович заставил Александру сесть у прохода, а сам устроился перед ней. В общем-то, Александру это даже порадовало: за ночь столько было сказано, что сейчас уже не хватило бы сил возвращаться опять к тому же, а о чем еще они могли говорить?!

Автобус какое-то время стоял. Александра видела напряженные плечи Валерия Петровича. Единственным серьезным убойным орудием в доме Александры оказался кухонный секач, широкий и короткий, и она знала, что сейчас Валерий Петрович держит его под полой дубленки.

Наконец автобус тронулся.

Через несколько минут сосед Валерия Петровича, сидевший у окна, опустил спинку кресла, откинулся, и Овсянников сделал то же самое. Не оборачиваясь, он успокаивающе махнул Александре, и та кашлянула в ответ: дескать, все в порядке. Однако ее-то сосед сидел недвижимо, похоже, не собирался отдохнуть, расслабиться, а значит, и Александре предстояло сидеть прямо всю дорогу до Богородского, так же как Овсянникову предстояло полулежать, пока его сосед не поднимет спинку кресла. Ведь, сами того не подозревая, соседи эти прикрывали Валерия Петровича и Александру от взоров белой, заиндевелой тайги.

Осень дышала на ладан, но все-таки еще дышала, когда вдруг ударили морозы, и все ее последние вздохи, вся истекающая нега, все полусонное тепло было сковано внезапной стужей. Искристая, колючая, волшебная чешуя в одночасье одела тайгу: каждый ствол, каждую ветку, каждую иголочку, каждую былинку, каждый чудом удержавшийся листок. Все разом оцепенело, словно бы не веря своему мгновенному превращению из ободранного ветрами древия в сверкающий заколдованный сад, где, чудилось, замерли и страх, и борьба, и жажда, и голод, и самые смерть и жизнь. Осталось только одно холодное очарование зимней запевки — предвестия белой, долгой, протяжной песни…

Ночью это чудесное царство сонно мерцало при свете звезд, а днем, когда небо обретало немыслимую, ослепительную высоту и прозрачность, белая тайга начинала вдруг рдеть, голубеть, зеленеть, краснеть, синеть, желтеть, розоветь, лиловеть — играла всеми переливами спектра, оттенками, не имеющими даже названий-то!..

Отведя ослепленные глаза от дивного вертограда, плывущего за окном, Александра уже спокойнее вспоминала, что ей рассказывал нынче ночью Валерий Петрович, лежа рядом с ней, на ее диване, но поверх одеяла, краем которого она была укутана, не прикасаясь к ней, даже не мысля воспользоваться ситуацией.

Подобно тому, как сегодняшнее солнце выгоняло из тайги ночные потайные тени, так ужас, испытанный Валерием Петровичем, изгнал из него даже вожделение!..

Никто не мог бы сказать, что Александра хоть на миг мечтала об объятиях Овсянникова. И все же его испуганное равнодушие оставило в ее душе холодок презрения.

* * *

Неделя, во время которой Овсянников «запропал», выдалась для него тяжелой!.. Для начала он узнал, что оба сторожа, Леушкин и Махотин, охранявшие ту самую базу Института, которую называли Центром, погибли.

Это были пожилые бобыли, уволившиеся из совхоза. Они жили на базе круглый год, вполне довольные и заработком, и работой, позволявшей промышлять в тайге. Именно от сторожей исходил тревожный сигнал о гибели в заводи, в камышах, московских гостей. Они и продолжили список жертв.

На базе была машина — «уазик». На нем Леушкин примерно раз в десять дней отправлялся в Богородское «подхарчиться». Поскольку на таежных зимниках ГАИ не встретишь, а Леушкин сохранил молодецкую бойкость, он всегда привозил на базу не только продукты, но и самогон — частично в составе собственного организма.

…То, что произошло, легко можно было разгадать по следам. Неподалеку от Богородского Леушкин на «уазике» шало погнался по заснеженному картофельному полю за лисицей, наверное, надеясь ее подбить и держа наготове заряженную двустволку, с которой не расставался, на этот раз пристроив ее слева, на подножке машины. Очевидно, войдя в азарт, стукая рыжую, Леушкин открыл дверцу, не тормозя, забыв про ружье, которое свалилось с подножки, ударилось курком, — и грянул выстрел.

Убитый наповал Леушкин продолжал сидеть за рулем, а «уазик» мчался, мчался, да и уперся в осинник на краю поля. Мотор, похоже, тарахтел, пока не вышел бензин.

Прождав своего товарища несколько дней, обеспокоенный и разозленный Махотин попытался дозвониться до Богородского или города, но что-то не ладилось со связью. Обращаться к тем, кто еще был на базе, Махотину дозволялось в строго определенных обстоятельствах. Исчезновение Леушкина в их перечень не входило. Тогда он надел лыжи и пустился в путь. К ночи добрался до испытательной станции охотничьих собак, неподалеку от села Осиновая речка.

Дозвонившись наконец до Богородского и узнав, что Леушкина там уже давно нет, Махотин сообщил об этом в Институт, Овсянникову и в милицию. И остался на станции ночевать. Утром он, по словам кинолога1 и егеря станции, никак не мог решить, идти ему в Богородское или вернуться на базу. В ответ на доводы — кому, мол, твоя база нужна зимою, загадочно отмалчивался, покачивая головою. Однако обратный путь его страшил: слишком много, непривычно много волчьих следов встречал, пока шел.

Бродя в раздумье по территории станции, Махотин увидел медведя, на котором производили, как пишут в инструкциях охот-общества, «притравку, нагонку и испытания с подсадными животными», а проще сказать — которого периодически нещадно рвали и грызли охотничьи собаки, проходившие на станции выучку.

Затравленный, ободранный, полуживой медведь был привязан гибким металлическим тросом к столбу, врытому в землю. Кинолог Аленчикова как раз ввела в загородку новую «ученицу» и намеревалась спустить ее с поводка, но та, завидев зверя, подняла визг, забилась, вырываясь из рук.

Похоже, Махотин решил помочь Аленчиковой. Он перемахнул через ограду, которая в одном месте просела и, вырвав поводок у кинолога: «Не бабье это дело!» — потянул упирающуюся лайку к медведю, приговаривая: «Куси его, куси!»

Медведь, кучей бурой рванины громоздившийся у столба, приподнялся и жалобно захрипел, чуя новые свои муки. Тогда Махотин, который, как выяснилось, накануне много выпил с егерем Пелевиным, пал на четвереньки, не выпуская поводка, и в голос залаял на медведя.

Дальнейшее кинолог Аленчикова описывала сбивчиво и истерично.

Выходило, что собака испугалась еще пуще, вырвалась от Махотина, кинулась было прочь, но ее поводок захлестнул ногу сторожа, тот не удержался и распростерся на земле, в опасной близости к столбу.

В этот миг медведь вскочил и, натянув трос до предела, уцепил тулупчик Махотина и подтянул сторожа к себе.

Не успел тот пикнуть, как медведь когтями содрал ему кожу с головы…

Аленчикова, которой доводилось видеть этого зверя лишь объектом травли, повалилась без сознания от новых впечатлений, может быть, впервые поняв, над какой пропастью по доброй воле всегда ходила, и привел ее в чувство егерь Пелевин: заметив жуткую сцену из окна, он выскочил с ружьем на крыльцо и подстрелил медведя, правда, не успев спасти Махотина, у которого оказалась свернута шея…

Едва Овсянников узнал об участи обоих сторожей, как ему сообщили о трагической гибели еще одного сотрудника Института — Гарина.

В выходной день тот отправился на своей машине на дачу, по словам его жены проверить, не объели ли зайцы яблоньки. Его труп был найден в машине, стоящей на обочине проселочной глухой дороги, а рядом — множество больших и маленьких тигриных следов.

Очевидно, тигрица и тигренок осмелились войти в пустой дачный поселок — то ли из любопытства, то ли надеясь на поживу, а человек им помешал. Более того, Гарин, похоже, не сомневался, что неуязвим для хищников в своей новенькой «Ниве», и решил, ради забавы, немного попугать зверей — погонять их. Тигренок бросился наутек, завяз в кустах у дороги и с трудом оттуда выбрался, а разъяренная тигрица вскочила на капот, проломила лобовое стекло и убила Гарина одним ударом лапы.

* * *

Количество этих внезапных смертей и их странная взаимосвязь потрясли Овсянникова. Выходило, что непонятная, нелепая гибель Козерадского с Мурашовым и исчезновение Сергея Хортова были только началом! Чудилось, они потянули за собой целый клубок ошеломляющих потерь. И то ли случайно пришло в голову, то ли вычислил это Валерий Петрович, вспомнив разговор с Александрой в своем кабинете, но все сходилось на одном: гибли люди, имеющие отношение к Центру…

Несмотря на свой явный страх, подавленность, Валерий Петрович, едва речь заходила о Центре, начинал запинаться, всячески заминал эту тему, и Александра смогла лишь понять, что база была «не типичная». Строго говоря, в Институте досконально знали все о Центре только трое: погибший Гарин, исчезнувший Хортов — и сам Овсянников как директор. Работой Центра руководили непосредственно из Москвы, в частности, погибшие на охоте Козерадский и Мурашов. Конечно, не могли не знать о неких деталях и сторожа — которых теперь тоже нет в живых. И еще трое, только трое…

Размышляя обо всем этом, а пуще всего о тех троих, с которыми он теперь решительно не знал, что делать, Валерий Петрович вышел из Института, по обыкновению, поздним вечером, сел в машину и поехал домой. Вообще-то о случившемся надо было бы сообщить в Москву. Но стоило вообразить реакцию на вывод о зверях-убийцах… Конечно, ситуация складывалась чрезвычайная, но фантастический элемент… Люди, на которых следовало выходить Валерию Петровичу, его не поймут. Однозначно.

Путь Овсянникова лежал по узким улочкам. Было очень скользко, и он невольно отвлекся от своих черных мыслей, заботясь лишь о том, чтобы машину не занесло, и проклиная себя, что проходит техосмотры по блату и никто не заставит его сменить лысые покрышки, о которых сам он постоянно забывал.

Автомобиль его миновал красивое кирпичное здание бывшего кадетского корпуса, а ныне — штаба военного округа и свернул под горку, к бульвару.

И вдруг на этом крутом, обледенелом спуске в ветровое стекло резко бросилась какая-то темная бесформенная масса!..

Хотя Валерий Петрович ничего не видел, а от удара автомобиль занесло, он не выпустил руля. Визжа по льду, машина развернулась было поперек дороги, но тут Овсянников на миг совладал с управлением и ему удалось уткнуть автомобиль в бордюр, остановив гибельное скольжение.

От толчка то непонятное, что прилипло к стеклу, рассыпалось, словно бы разом порвалось на клочки толстое одеяло, и Валерий Петрович увидел… множество птиц!

Мелькнув в свете фонаря, под которым замерла машина, они взвились — и исчезли в черноте ночи. Несколько маленьких трупиков лежали на капоте: очевидно, эти птицы погибли при ударе о машину.

Но даже и тут Валерий Петрович ничего не понял, ни о чем не догадался. Он просто был испуган, потрясен, а того пуще — изумлен. Его била дрожь уходящего напряжения, и он вылез из машины, закурил, пытаясь успокоиться. Надо было выровнять автомобиль: по этой улице ходили троллейбусы, а «Лада» перегораживала путь… Но Валерий Петрович не мог сдвинуться с места.

Рядом стоял старый дом с глубокой аркой, в которой завивались вихри, и поэтому Валерий Петрович не сразу расслышал угрожающий шум, случайно подняв голову.

Какое-то темное, пронизанное искрами облако валилось на него сверху!

Овсянников только и успел, что отшатнуться, прильнув к автомобилю. Но нога его скользнула, он упал и по длинной темной ледянке пролетел на несколько метров ниже своей машины.

Это его и спасло.

Едва «облако» коснулось автомобиля, как ударил разряд, и «Лада» озарилась мертвенным светом. Чудилось, в нее вонзилась молния! Ворох искр, похожих на ледяные бенгальские огни, окутал машину. Синие и белые змейки пробегали по стеклам, по дверцам, умирая и рождаясь, когда облако вновь и вновь касалось крыши, рассыпая вокруг гроздья алмазных вспышек, отражаясь в небесной черноте.

Невыносимо воняло паленым, и Валерий Петрович, приподняв голову, успел увидеть в ослепительном сиянии, которое издавала его машина, что «облако» рассыпается на множество безжизненных обгорелых комочков.

Птицы! Это опять были птицы!

Птицы, которым только что не удалось опрокинуть его машину, а значит, не удалось уничтожить и водителя, сейчас, своею тяжестью прогнули электрические провода, замкнули их. Они погибали сами, но норовили погубить человека!

Если бы он стоял на прежнем месте… Если бы он прижался к машине…

И тут-то все сплелось, связалось, разом сошлись концы с концами, сама собою сложилась мозаика из бестолково разбросанных частиц.

Гибли все, кто имел касательство к работе Центра.

Причиной их смертей были, так или иначе, животные. Ну, птицы.

Каждый раз накануне гибели человек сознательно причинял (пытался причинить) зло животным или птицам: Козерадский, Мурашов, Махотин, или же был на это явно спровоцирован: Леушкин, Гарин — и вот теперь он, Овсянников!

И он вспомнил ту огромную, тяжелую птицу, которая вдруг атаковала их с Александрой. Она ничего не видела, только потому и промахнулась, удар был смягчен. А если бы не промахнулась?..

Валерий Петрович с трудом поднялся, огляделся. Ох, да ведь это же как раз дом Александры. Господи, как странно, что второй раз именно здесь на него нападают птицы!

И тут он расслышал в вышине пронзительный свист. Не глядя, не размышляя, метнулся через заснеженный газон, упал, прокатился по тротуару и ввалился в подъезд, однако дверь за собою захлопнуть не успел.

Мелькающий, хлопающий, клекочущий шар ворвался следом, погнал по лестнице, по площадкам обезумевшего человека…

Счастье, что квартира Александры была всего лишь на втором этаже! Счастье, что она отворила тотчас!

«Да, — подумала Александра, вспоминая, что Валерий Петрович рассказывал ей о событиях вчерашнего вечера, и длинно зевнула: ведь почти не спала! — Возможно, он прав: я спасла ему жизнь. Впервые, так сказать, в моей биографии… Смотри-ка! А уж уверилась, что все испытала. Оказывается, еще не вечер!»

Ирония, конечно, была натужной, однако чем еще оставалось спасаться самой?

* * *

…В этот миг я пробудился.

Не смог сдержать крика, увидев над собою те же лица, что во сне видел над ямою! Но теперь на них была не злоба, а испуг и любопытство.

— Ну и здоров же ты спать!

— Мы уж испугались, на тебя глядючи. Посинел вдруг весь, будто от удушья. Руками машешь, стонешь…

— Да, а разбудить тебя никакой силой не могли.

— Хоть «скорую» вызывай!

И они захохотали. Шутка оказалась удачной. «Скорую» вызвать? А куда? В тайгу? В Центр? Сюда, в подвал?!

Ничего не скажешь, шутка отменная.

Однако пора было вставать. Сегодня нам предстоял инспекционный обход накрытой местности.

Непростой денек!

Вчера была «сетка». Сегодня — обход.

Мы втроем, я и двое инспекторов, приехали на базу только вчера поздним вечером. Должно было пройти десять контрольных часов, после которых в зоне «сетки» можно появляться без защитных костюмов.

Понятное дело, выпили за все за это. Сидели долго, оттого и встали сегодня так поздно.

Меня всегда умиляло меню в Центре, у Стволов и Первого. Похоже, за комплектованием пайков следили истинные гурманы.

Скажем, копченый олений язык… Ну, там про всякую икру и двадцать сортов колбас я молчу. Это мелочи, по слухам, даже для обычного жителя ФРГ, что тогда говорить об этих троих?

Мне однажды попался на глаза ящик с продуктами на декаду: побольше упаковки телевизора «Рекорд». На десять дней! Одно плохо — все время консервы!

Как-то я видел: Махотин, старший сторож, выносил мусор, и вдруг из ящика выпала красивая банка из-под пива. Хоть цветы в нее ставь! Но надо было наблюдать выражение лица Махотина! Не исключено, что они с Леушкиным люто ненавидят базовых. Но смешнее всего, что и Первый и оба Ствола еле-еле ковыряют в своих экзотических баночках. У Первого вообще навязчивая идея — малосольные огурчики с чесноком. Я бы и сам ему привез, не будь это строжайше запрещено. Хотя, впрочем, он мог бы дать заявку на очередной паек…

Странно, как немыслимо странно, что я все это помню, и так отчетливо…

Ну хорошо. Итак, после позднего завтрака — точнее, полдника, под джентльменскую дозу коньячку, мы втроем тронулись в путь.

А вот путь к Шаман-камню я помню слабо… Ну, наверное, ничего не было необычного — до поры до времени. Помню, что Козерадский и Мурашов все норовили забрать южнее, а я снова и снова ставил их на тропу.

Понятно, почему их вело в сторону. К заводи рвались!

Они шли с ружьями, с рюкзаками. Еще когда в городе собирались сюда, Овсянников велел по телефону сторожам приготовить все для высоких гостей. Ведь оба — ярые охотники. Мне вообще всегда казалось, что приезжают они сюда не ради подготовки к «сетке», а ради нескольких часов сидения в лодке, в камышах, и этих трах-бабахов не столько по уткам, сколько мимо. Зато разговоров потом — не оберешься, Ну а «сетка»? Что ж «сетка»! Мы ведь снимки видели. Картина ясная, все получилось. И, похоже, без накладок. Время, охват территории, плотность — все совпадало с расчетами. Что без толку по полигону бродить? Вот они и рвались на свою охоту.

Впрочем, что они мне? Особенно теперь. Их больше нет, а я…

* * *

Автобус резко стал посреди шоссе. И, поднявшись, Александра увидела, что впереди, из кедрового мелколесья, вышел на дорогу крупный волк.

Ну и что? И ничего особенного. Кругом все-таки глухая тайга, вот так, на шоссе, и зайца другой раз увидишь, и зубра, а то лисица, желтая княгиня, вдруг вспыхнет солнечным лучом, прорвавшим зимнюю сумеречность, да исчезнет… Только всякое зверье норовит побыстрее с глаз людских убраться, а этот волк не скрылся в лесу, а остановился неподалеку, повернувшись к замершему автобусу.

— Поезжай! Поезжай! — хрипло крикнул Валерий Петрович, и Александра успокаивающе положила руку на его плечо.

Несколько человек, разморенные долгой дорогой и бензиновой духотой, сонно оглянулись. Александра смущенно опустила руку.

Автобус тронулся. Поравнявшись со зверем, водитель снова приглушил мотор, и какой-то странный рокот послышался Александре, то нарастающий, то замирающий, но тут же она забыла об этом, обеспокоено глядя на окаменевший затылок Валерия Петровича.

Уж она-то понимала, что с ним происходит! Нет, если честно — не совсем верила в дьявольскую цепочку Центр-зверь-гибель, тем более, что так и не поняла задач Центра. И ее готовность отправиться с Валерием Петровичем в Богородское была вызвана не только сочувствием к одурманенному ужасом человеку. Скажем так: далеко не сочувствием, а прежде всего тщательно скрываемым, но до крайности распаленным интересом к самому Центру. Они с Овсянниковым решили, никого не ставя в известность, встретиться в Богородском с Михаилом Невре — все-таки он опытный охотник — и попросить его быть их проводником в тайге, к Центру. Надо же выяснить, что там происходило!

Строго говоря, всю эту программу Овсянников разрабатывал для себя одного, Александра же должна была лишь свести его с Михаилом, с которым она крепко подружилась за время командировки. Но, черт побери, неужто Валерий Петрович откажет в крупицах информации женщине, спасшей, как он сам говорил, ему жизнь!..

Автобус, миновав стоящего на обочине зверя, опять помчался по шоссе, когда Валерий Петрович вдруг оглянулся — Александру поразило его бледное, потное лицо! — и нечленораздельно закричал, указывая в заднее окно.

Все оглянулись. Волк длинными, легкими прыжками нагонял автобус.

— Чтой-то его разбирает? — недоуменно произнес сосед Александры, и та не поняла, относится это к волку или к Валерию Петровичу, вид которого был жалок.

— Смельчак серый-то, а? — Вот это уж явно про волка.

— У кого порося в торбе, сознавайтесь!

— Та ни, йому, вишь ты, коньячку трэба, поди таежна сивуха опротивела!

— Норму ГТО исполняет! — переговаривались пассажиры.

— Разворачивай! Разворачивай! — крикнул Валерий Петрович, и водитель удивленно оглянулся:

— А на что мне это?

— Развернись и задави его!

— Спятил, мужик? — покачал головой шофер и добавил еще что-то крепкое, но Александра могла об этих словах только догадываться, потому что тот неясный рокот, который издалека все время сопровождал их движение, вдруг начал нарастать, нарастать, превращаясь в оглушительный треск, потом кургузая тень легла на дорогу, согнув окрест стоящие деревья, и вот чуть впереди, за редколесьем, на просторное белое поле сел зеленоватый вертолет.

Автобус съехал на обочину и стал, а волк, с тяжело опадающими боками, подбежал и лег тут же, у дверцы, словно стерег кого-то.

Валерий Петрович уткнулся было в спинку переднего сиденья, но сразу вскочил и бросился к лобовому стеклу, подавая какие-то знаки двум бегущим к шоссе вертолетчикам в коротких толстых куртках, унтах и серых ушанках со звездочками.

— Идет охота на волков, идет охота! — пропел Александрин сосед, и она увидела в руках одного пилота револьвер, а у другого — охотничью двустволку.

Дальше все происходило очень быстро. Парень с пистолетом, выскочив на асфальт, машинально потопал, оббивая снег с унтов, и осторожно, как бы крадучись, что выглядело нелепо при свете дня, двинулся к волку, который так и лежал в снегу.

Потом остановился метрах в пяти и, картинно-медленно подняв руку, выстрелил.

Волк вскочил, прыгнул, оттолкнувшись всеми четырьмя ногами, и тут же повалился, но стоило вертолетчику приблизиться к поверженному зверю, как тот приподнялся и попытался наброситься на врага! Тогда второй пилот перехватил ружье за ствол, размахнулся и ударил его в голову прикладом.

С какой-то странной, внезапной ясностью Александра увидела — словно бы и не смотрела она через голову соседа, словно бы не отделяло ее от событий на дороге заиндевелое с одной стороны и запотевшее с другой стекло, — что волк успел хватануть мощными челюстями приклад, оставив заметные щербинки. Тут же последовал новый удар — и все было кончено.

* * *

За это время в автобусе никто не издал ни звука. Все было слишком уж внезапным, слишком жестоким, словно бы волка настигла чья-то расчетливая месть.

И откуда вдруг взялся здесь вертолет? Что же, он все время сопровождал автобус? Экая нелепость!

В этот момент Александра заметила, что дверца открыта, пассажиры выходят, остались лишь она да ее сосед, которому она мешает, и он недоуменно заглядывает ей в лицо.

— Что, жалко? — спросил он. — И правда…

Жалко? О, не то слово! Это была даже не жалость, a внезапное ощущение невозвратной потери, от которой вдруг сжалось сердце. Тоска — волна тоски! — нахлынула, ослепляя и оглушая… ушла, откатилась, оставив усталость и безысходность.

Она вышла из автобуса и на миг задохнулась, словно бы мороз, а может, запах смерти перехватил ей дыхание.

Все толпились вокруг волка, но Александра заметила, что по шоссе к ним несется «газик». Да ведь это же студийный «газик», Сашин! Случилось что-то?

Мелькнула мысль, что интервью, которое сегодня должно было идти в записи, сорвалось по каким-то техническим причинам, и со студии вдогонку за ней послали машину, чтобы вернуться и спасти передачу.

Впрочем, откуда бы они узнали, где Александра? Она ведь теоретически на больничном, а о поездке в Богородское и не мыслила до нынешней ночи!..

И точно — Игорь Малахов, выскочивший из «газика», чуть ли не на ходу, явно не заметил Александру, а с налету врезался в толпу.

— Что там? Что произошло? Ух ты!.. Стойте, я сниму! Не заслоняйте свет! — тут же послышались его команды, и Александра поняла, что Игорь, как всегда, ловит кадр своим «Кодаком», с которым не расставался можно сказать, ни на миг и который не раз приносил ему удачу. Ходили смутные слухи, что фортуна и «Кодак» изменили Игорю только раз, когда он с тем парнем из «Обимурского вестника», как его… Колей Лебедевым… блуждал по тайге и видел какое-то немыслимое дерево, голубой кедр, что ли. Впрочем, может быть, это лишь слухи. К Александре подошел шофер Саша.

— Здрасьте, Александра Олеговна! Тоже в Богородское? Чего ж на автобусе? Разве не знали, что мы с Игорешкой (Игорю было давно за сорок, но не сомневалась Александра, что обречен он зваться Игорешкой еще как минимум лет тридцать, точнее, сколько проживет!) тоже в Богородское рвем? Там поймали тигра, то есть говорят, он сам в ловушку попался, а завтра его уже в город, на зообазу отправляют, ну а в Богородском как раз отдыхает бригада тигроловов, и Игорешка хочет инсценировать его отлов и отснять. Гнал меня как на пожар, а тут… А хотите с нами? В «газике» же быстрее.

— Я не одна, — сдержанно ответила Александра, — и вообще, Саша, мне твой Игорешка еще в прошлый раз осточертел.

— Это уж точно! — захохотал Саша, вспомнив, очевидно, как нудил рвавшийся к иностранцам Игорь. — А что там случилось, чего толпа?

— Волка подстрелили, — неохотно сказала Александра. — Приставал, видишь ли, к автобусу.

— Волка?! — Саша оживился. — Я погляжу!

Народ загудел, раздался, и Александра увидела, что вертолетчики, наверное, уступив настояниям Игоря, встали в живописную позу: один — опершись на двустволку, Другой — вскинув пистолет, и готовы сфотографироваться со своим «охотничьим трофеем».

Наверное, волка ворочали, разглядывая, потому что он уже был облеплен снегом, и не легким куржаком, заиндевелым дыханием, а грубо налипшим, смерзшимся с шерстью снегом, в котором он только что лежал, умирая, остывая, застывая…

При этом Александра, к своему изумлению, увидела, что тот пилот, у которого был пистолет, вдруг весело помахал Валерию Петровичу, будто знакомому.

Потом «кадр сменился». На этот раз парни по очереди взваливали убитого зверя на плечи и стояли, чуть согнувшись под его тяжестью. Игорь любил такие залихватские «скульптурные группы». Окровавленная морда торчала над головой вертолетчиков, и картинка была не очень доблестной: чудилось, волк только что разорвал кого-то в клочки, оттого у него и окровавленная пасть, а теперь вспрыгнул человеку на спину — и тот обречен. — Александра не хотела видеть, как поволокут зверя к вертолету, и вернулась в автобус. За ней потянулись остальные.

Вскоре газик умчался. Подошел оживленный, сбросивший страх Валерий Петрович:

— Ну, чего ты? Как ты?

— Нормально.

— Едем дальше?

— Ну, едем.

Что ж она могла ответить?..

Тронулись. Как поняла Александра, пока можно было не маскироваться больше. Да и плевать, вообще-то! Она опустила спинку кресла, с наслаждением откинулась, закрывая глаза.

Накатывала дрема… сперва сияли снежные брильянты, сверкала тайга… потом мелькнула тень птицы в вышине… нет, это была не птица, это был вертолет — тот самый, зеленый, уже знакомый.

Вращение винта влекло куда-то к западу эту грохочущую нелепость, чужую здесь, между этой роскошно-белой землей и немыслимо-голубым небом, как если бы в огромную хрустальную чашу свалилась вдруг уродливая жаба… Внезапно небо покраснело, налилось огнем, из него вырвалась молния и пронзила вертолет, превратив его в огненное облако!

Едва сдержав крик, Александра открыла глаза, рванулась к окну.

Сон! В небе ничего. Тишина. Она наклонилась вперед: — Валерий Петрович! Валерий Петрович! Первый взгляд Овсянникова — на дорогу:

— Что? Опять они?!

— Валерий Петрович! А откуда здесь взялся вертолет? И почему пилот вам махал?

Овсянников зевнул.

— Это я вызвал вертолет. Утром, пока ты варила кофе, я накручивал такси, ну и… позвонил в отряд. Они иногда патрулируют над Центром. Я и попросил их… проводить нас. А потом уже дал сигнал к посадке. Как видишь, не напрасно! Теперь ты поняла, что я не зря осторожничал?

— Да, — рассеянно произнесла Александра. — А как вы… дали сигнал к посадке? Телепатия, что ли?

Валерий Петрович крепко спал и не мог ей ответить.

* * *

Итак, мы шли. И все было нормально, когда я вдруг остановился.

Это дерево… Осина, сказал бы я, хотя никогда не видел таких осин!

Она была в два обхвата, и дубы-то такие нечасто встретишь! Гладкая сероватая кора растрескалась, собравшись жесткими складками, и в них виднелась кроваво-красная древесина. Ветви, чудилось, кто-то нарочно скрючил, связал узлами.

На них висели листья. Именно висели, будто огромные и причудливые лоскуты материи. Каждый был раз в десять больше обычного осинового листа, но, кроме того, все прожилки на них набухли и казались наполненными кровью: там пульсировала красная жидкость.

Тут же, рядом со зрелыми листьями, торчали красно-зеленые почки, висели толстые пушистые сережки. Словом, дерево словно бы жило во всех временах года разом, потому что некоторые листья по-осеннему ссохлись, а ветви кое-где имели зимний голый вид.

Корни его выпучились из земли. Там зияли темные провалы… Неодолимо тянуло наклониться, заглянуть туда…

Что за дерево? Монстр!

Я окликнул своих спутников. Они сперва тоже остолбенели, а потом Мурашов кинулся осматривать эту немыслимую осину, он был биологом; а Козерадский сделал то, что и следовало сделать: раскрыл карту.

Это была хорошая, подробная карта, копия той, что висела в бункере. На ней обозначалась зона «сетки».

Мы прикинули… Выходило, что осиновый монстр находится в эпицентре зоны.

Помню, Козерадский и Мурашов сразу заспорили, игра это природы или же побочный эффект, которого, по идее, быть не должно. Никак не должно! Исключено!.. Ведь то, что мы видели сейчас, напоминало результат действия на дерево повышенной радиации: ну хотя бы свыше четырех-семи миллирентген в час. Дело в том, что в нормальных условиях растительная клетка «знает», сколько ей «можно» совершить делений, повышенная же радиация снимает «ограничитель» с этого процесса. Появляются и другие изменения: пробуждение «спящих» почек, гипертрофия и ветвление пыльцевой трубки, плакучие побеги… «Сетка» же не радиоактивна. Вот Мурашов с Козерадским и спорили: если это радиация, то откуда она взялась? А если не радиация, откуда взялось все это?

Я стоял молча. Я не участвовал в их споре не потому, что не знал, исключался или не исключался побочный эффект от «сетки», тем более — в мире растительном, а не животном.

Я молчал именно потому, что знал: да, все дело в «сетке».

Я узнал это, прильнув ладонью к коре той несчастной осины.

В первый миг прикосновения почудилось, будто меня ударило током… я еле сдержал стон! Причем, что странно, ощущение этого удара пришло не через ладонь, а через сердце, словно некая молния избрала путь сквозь меня.

Я стоял. Я чувствовал себя не то пьяным, не то мертвым.

Что-то мгновенно изменилось вокруг!

Сначала это были звуки, запахи… И не только таежные.

Я ощутил, услышал будто бы все на свете, в том числе и оглушительный голос города. Все звоны его, грохот, гам, крик, вонь… И тут же таежная тишина снова сомкнулась вокруг. Нахлынула — и впиталась, вжилась в меня!

Сперва она казалась спасением, а потом, через миг, стала карой, ибо говорила…

И пока Козерадский с Мурашовым спорили, я слушал тайгу, и узнавал все о себе, и пытался понять.

Казалось, что и солнце, и луна, и звезды — все разом глядит на меня, и слышу я голос всех трав, и деревьев, и дыхание вод, и угрозы гор, а за спиной моей, лицом к лицу со всем миром, стоят мои сородичи. Кровные мои! Так, как это было в первый день нашего сотворенья.

II

А тигр и правда сам в ловушку попался! Это Саша точно сказал. Кому принадлежала та ловушка — неизвестно, а достался зверь Михаилу Невре.

За три дня до приезда Александры и Валерия Петровича в Богородское Михаил отправился проверить капканы, которые насторожил на колонка и лисицу. И на берегу засыпанной снегом старицы вдруг увидел цепь тигриных свежих следов.

Ну, след — это еще не зверь, но все же Михаил пошел осторожнее. Досадовал: тигр, если оголодал, и вынуть добычу из ловушки может или вообще распугает мелкое зверье… И точно — в том самом месте, где был поставлен капкан, неожиданно зашевелилось что-то темно-рыжее, раздался рев — пока не столько угрожающий, сколько предостерегающий.

Тигр!

Михаилу не раз приходилось видаться с тигром — и с глазу на глаз, и в компании охотников, но все равно: мгновенно прошибла испарина. Отскочив за ближнюю березу, сдвинул шапку на затылок, снял с предохранителя карабин.

Он стоял неподвижно, да и тигр не шевелился.

— Эй, амба-старик! — громким шепотом окликнул Михаил, подражая своему знакомому тонгасу, Филиппу Актанке. — Уходи подобру-поздорову! Ты мне не нужен — но и меня с моей добычей оставь! Уходи, слышишь?

Он старался быть почтительным. Тонгасы-охотники учили: «Мы, люди, приходим в тайгу — дом зверя. И должны вести себя как гости!»

Тигр не двигался. Желтые глаза его сверкали какой-то сдержанной, словно бы утомленной яростью. Наконец он отвел взор от человека и покосился влево.

Михаил повернул голову и увидел широкий волок, тянущийся вдоль русла старицы.

Вот те раз! Тигр-то в ловушке! Волочился же за ним обрубок дерева, который ловцы мягким тросиком привязывают к капкану, чтобы зверь, попавшись, мог передвигаться — да не мог уйти.

То и дело оглядываясь, Михаил выбрался из зарослей и ринулся в село. Там как раз отдыхала бригада тигроловов Крюковых, и уж они-то знали, как быть в этих случаях.

И впрямь — без лишних хлопот Крюковы опутали обезножевшего зверя сетью — он и не шибко сопротивлялся: не то растерян был, не то слишком измучен, — и приволокли в село. Однако вскоре выяснилось, что с этим нечаянным, «легким» тигром все надо начинать снова-здорово: едет телевидение.

Ничего не скажешь, долго пришлось уламывать бородачей Крюковых! Не раз и не два Михаила Невре, который оказался посредником, выпроваживали на матах, однако наконец он своего добился. Ну а подоспевший Игорь Малахов довершил дело с помощью трех «Наполеонов», которые он специально привез из города.

Где уж он их достал, о том не знал никто. Ни Крюковы, ни Михаил «Наполеонов» в жизни своей не видели, да и Александра, которая с Валерием Петровичем добрались до Богородского как раз к началу «боевых действий», была поражена экзотическим зрелищем этих трех черных бутылок на выскобленном деревянном столе едва ли не более, чем лицезрением пленника, который то все был спокоен, словно равнодушен к собственной участи, а то вдруг ожил, начал нервничать, заметался в своем узком деревянном ящике, сбитом из прочных кедровых плашек. Он бил лапами по стенам, словно старался сокрушить их, бешено грыз решетку.

Александра вдруг заметила, что, поймав ее взгляд, тигр на мгновение утихал, словно затаивался, а затем с удвоенной яростью бросался на дубовую решетку, высовывая наружу когтистую лапу.

Михаил сказал, что он третьи сутки ничего не ел, только по ночам, словно украдкой, хватал снег.

План съемок, предложенный Игорем, был надежен и прост. Конечно, ему хотелось запечатлеть старый добрый отлов с рогатками и собаками. Но Крюковы упрямились еще и потому, что так ловят молодых зверей — матерого же самца рогульками не взять. Тогда Игорь предложил, а Крюковы согласились, ввести тигру обездвиживающее вещество. Действует оно не сразу, зверь теряет активность постепенно, и в полусонном состоянии его можно изловить «красиво и безопасно», как сказал Игорь.

Четвертый «Наполеон», отошел начальнику местной охотбазы за этот самый препарат, и дело было слажено.

Невольными зрителями инсценировки стали Александра с Валерием Петровичем.

Слов нет, зрелище обещало быть редкостным, интерес разбирал даже Овсянникова. Страх и желание как можно скорее попасть в Центр боролись в нем с любопытством, однако на помощь любопытству пришло то обстоятельство, что Михаил с каким-то мальчишеским тщеславием непременно хотел сам участвовать в съемках вместе со знаменитыми тигроловами. Ведь это был его, Михаила Невре, тигр!..

Ни о каких путешествиях с ним в Центр сейчас и помыслить было невозможно. Поэтому пришлось смотреть спектакль.

Тайга тесно обступала село и, по сути, начиналась сразу же за избой Михаила. По приказу Крюковых огородили веревками малый участок поляны и опушки, выставили оцепление из добровольцев-промысловиков. Игорю устроили что-то вроде охотничьей засидки2 в развилке приземистой яблони-дичка, стоявшей посреди полянки.

Пока тигр бесновался, глядя на людское мельтешение, старший Крюков изловчился, зайдя сзади клетки, всадить ему в бок шприц с лекарством. Затем зрители все ушли за оцепление, стараясь не мять чистого, красивого снега, — за это страшно бранил Игорь со своего насеста, — и когда, по расчетам, препарат должен был подействовать, дверцу клетки открыли.

Однако… тигр не спешил на волю. Может, чуял грядущее насилие и не хотел доставлять людям удовольствие? Александра даже успела замерзнуть и начала, как учил когда-то ее дед-охотник, «ершить себя изнутри» — шевелить мышцами, сохраняя почти полную неподвижность. Рядом неловко переминался в снегу Валерий Петрович.

А тигр все взбрыкивал в клетке. Опять же пришлось старшему Крюкову обойти ее и ткнуть в бок зверю горящим факелом.

Тигр вылетел на волю, будто золотое копье, и с яростью, в которой не было ни малой доли сонливости, бросился вперед.

Игорь на своей яблоне дико закричал, не отрываясь, однако, от видоискателя, точно видел в нем спасение, надеясь защититься камерой от стремительного зверя… для которого, без сомнения, вскочить на эту яблоньку было все равно что раз плюнуть!

Чуя недоброе, Михаил Невре начал палить в воздух и отвлек зверя.

Игорь скатился с яблоньки и бросился за линию оцепления, как раз туда, где стояли Александра и Валерий Петрович. С легкостью рыси взлетел он на березу, находившуюся в достаточно безопасной зоне, и опять припал к камере.

— Тигроловы, пошли, пошли!.. — закричал он, и тигроловы пошли.

Михаил, минуя Александру, растерянно обронил:

— Что-то спать его не тянет!

Пустили собак, и ярость тигра утроилась. Сильным ударом он расправился с первой же кинувшейся к нему лайкой, а другие, многажды испытанные на ловле, с визгом бросились наутек.

Легким прыжком обогнув Крюковых, настороживших весь свой ловчий арсенал, зверь вдруг бросился к дереву, на котором сидел Игорь.

Это было как во сне… Чудилось, прямо на Александру надвигается комок рычащего пламени!

И отчетливо, немыслимо отчетливо слышала она в это мгновение визг Игоря, видела камеру, свалившуюся с дерева на тигра, которую он, словно баскетболист, принял в прыжке передними лапами, но тут же отшвырнул с непередаваемым презрением, а потом заполонил собою весь белый свет, завис в воздухе…

Грянул выстрел, потом сразу — залп, еще, еще… и тигр тяжело рухнул, успев, однако, подмять того, к кому, оказывается, он так самозабвенно рвался, — Овсянникова!

* * *

— Тонгасы говорят, что если убить смирного тигра, то придет много злых тигров, и они будут нападать на людей из-за кустов, — сказал Михаил Невре.

— Ничего себе, смирный! — слабо усмехнулась Александра. Уже давно стемнело. Мороз резко смягчился. Воздух сделался влажен. Небо казалось низким, рыхлым — того странного, оранжевого оттенка, который порою обретает зимнее, непогодное небо над Обимуром.

Шел снег… То есть нет, он не шел и не падал! Это было некое призрачное белое стремление: и вниз, и вверх, и вперед куда-то, причем при полном безветрии.

Голова у Александры слегка кружилась: то ли от этого коловерчения тьмы и света, то ли еще от шока, а вернее всего, от того немыслимого количества успокаивающих, которые в нее влили и впрыснули в больнице. Там остаться она не согласилась, не захотела и возвращаться в город с Игорем. Утешать его всю дорогу — слуга покорный!

Без малейшего сочувствия думала Александра о ждущих его неприятностях. Крюковых она жалела куда больше!

— А знаете, Александра Олеговна, — сказал вдруг Михаил, — мне все-таки кажется, что это моя пуля его сбила — наповал. Я же первым выстрелил и успел увидеть, что он начал падать еще до того, как ударил залп.

Однако никакой охотницкой гордости в голове у Михаила не было. Напротив, вид у него был до крайности подавленный.

Александра решила его ободрить:

— Ну что ж, значит, теперь и тебе Валерий Петрович жизнью обязан! И забудь ты мое отчество, а то у меня такое ощущение, будто я в матери тебе гожусь!

Михаил невесело хмыкнул.

Они шли по окраинным переулочкам Богородского, где дома, крепкие, приземистые, с нависшими крышами — так и хотелось назвать их не домами, а оплотами! — с могучими заборами, в которых впору было прорубать бойницы, окруженные оборонительными валами поленниц, стояли уж вовсе редко, зато обширны были огороды — пышные белые пространства, окруженные тынами и плетнями, кое-где утыканные зимним сухим бодыльем.

В гостиницу Александра не захотела идти — попросила приюта в доме Михаила Невре. Теперь, после жути, испытанной в заснеженном мелколесье, она наконец-то уверилась: Овсянников не зря страшился. Несомненную опасность таит в себе общение с Центром… Однако решение ее было твердо: добиться от Михаила, чтобы тот указал ей путь в Центр — если знает, конечно. А если нет, пусть сведет ее с людьми, которые знают.

Было ли ей страшно? Сознавала ли она возможную гибельность для себя этих замыслов? Нет. Страх словно был остался там, под березой. Потому что в миг, когда мертвый тигр рухнул, придавив собою Овсянникова, не крик ужаса вырвался у Александры, нет!.. Она невольно издала стон отчаяния, тоски, похожей на ту, которую испытала, когда при дороге был убит волк. Эти два приступа внезапного, непонятного горя так ее вымотали, что ни страха, ни даже здравой осторожности не осталось. Только холодноватая решимость — и тоска.

За приход ты заплатишь судьбою,

За уход ты заплатишь душой…3

— возникли вдруг любимые строки. Почему, к чему?

А, что думать! Пожалуй, и этому ее неистовому стремлению уготована обычная участь: рваться вперед, добиваться своего любой ценой, словно это — последнее желание в жизни! — а достигнув, сникнуть, выплыть из эйфории стремления, убедиться в который раз, что чем неистовее к чему-то рвешься, чем более прилагаешь усилий, тем горше достижение, обладание: все силы ушли на борьбу, на радость их просто нет. Все в ее жизни случалось слишком поздно…

— Что ж по родичу своему не вопишь? Что не льешь слез, не распускаешь косу?..

Александра так сильно вздрогнула, что Михаил невольно приобнял ее за плечи.

Прямо перед ними на дороге — и откуда взялся? безлюдье кругом! не из круговерти же снежной соткался! — стоял человек.

Диковинного же был он вида!.. Шуба — роскошная, рыжая, лисья, наверное, очень легкая и теплая, — укрывала его до самых пят. Искристая шапка из зимней рыси почти заслоняла лицо. Видны были только смуглые, твердые скулы да узкие жаркие глаза.

— Что? — нетвердо вымолвила Александра. А ведь еще недавно хвалилась перед собою: страх, дескать, ушел! — Что вы говорите?

— Не шибко о смерти своего родича печалишься! — вновь укорил незнакомец. — Или ошибся я? Неужто ты не его крови?.. — Это он произнес как бы про себя, тяжело вглядываясь в Александру.

Речь его была гортанной, неровной. Такой выговор Александра замечала у тонгасов, плохо знающих по-русски.

— Никакой он мне не родственник, — отмахнулась она. — Да и жив он, жив, даже не ранен. Просто шок. День-два в больнице полежит и…

— Ты о человеке, что ли? — пренебрежительно спросил незнакомец. — Э-э… видно, он в другой жизни свиньей был, вот амба на него и кинулся.

— Ка-ак?! — даже задохнулась Александра от такой наглости, и встречный тихо, хрипло рассмеялся:

— Плохо сказал, да? Ну, не свиньей — значит, собакой мог быть. Амба-старик собачье мясо тоже сильно любит.

— Шел бы ты отсюда, — хмуро посоветовал Михаил Невре незнакомцу. — Чего голову морочишь?

И бредовая мысль посетила Александру: скорее, она сама была в другой жизни собакой! Она — как, впрочем, и все журналисты.

— Нет, — покачал своей огромной шапкой встречный, словно расслышав мысли Александры. — Ты — нет. Знаю, что говорю.

— Михаил! — в отчаянии от неразберихи, в которую оказалась вовлечена ее усталая головушка, нервно вскричала Александра. — Что ему надо? Кто это?!

— Филипп Актанка его зовут, — нехотя ответил Михаил. — Филипп Актанка — шаман.

* * *

Первая легенда о Хорги

Давно это было. Давно, в ту пору незапамятную, когда только заселялись русскими берега Обимурские.

Сказывают, жил тогда на свете мужик — а при нем дочка на выданье. И такова-то выросла красавица!.. Еще когда вовсем малая была, чванился батюшка, мол, не сыщется ей среди простого народишку суженого. Разве только принц заморский девке под пару.

Так вот мужик дочкой бахвалился — и добахвалился, болезный!

Выросла, сказывают, девка дородная да статная, белая да румяная, только вот беда — белоручка, своевольница! Мужик был вдов, дочка в возраст вступила, ан где там отцову старость покоить. Ни каши сварить, ни постели прибрать, ни спрясть, ни соткать, ни белья искатать. Все у ней в хозяйстве — не как идет в людях, наперекосяк. Вот скажут ей бабенки всеведущие: «Кто под Юрья4 берет шерсть в руки, у того волки весь скот перережут!» Послушалась бы советов стародавних, да где там: усядется напоказ батеньке носки вязать — вот, мол, лгут люди, не ленивица я, а рукодельница! Так, скулемает что ни попадя, только и забросить вязанье такое, а потом глядишь — коровенку-кормилицу задрали псы лесные, серые!..

Отец-то одумался, Он уж ее за кого попало сговорил бы, да вот беда: никто не присватывался. Кто по прежней спеси батюшкиной, кто по дочкиной неумелости. Так ведь и ее мечты поверх крестьянских реяли головушек! В избе не метено, на плите пусто, а девка то в зеркальце глядится на свою красоту неописуемую, то к окошку прильнет: а не вздымается ли пыль во пути, во дороженьке, не едет ли суженый, какой-нито заморский королевич?

Ну и лопнуло однажды батенькино терпение. Вызверился на дочку-ленивицу: мол, не будет тебе корня внизу, и плода наверху, и образа жизни под солнцем!

Да, видать, не в час сказал…

Что такое не в час сказать? Это — старики знают, молодым напоминают — злословье, оброненное в самый глухой полдень, не то — заполночь, между старого дня окончанием и началом нового дня. Не в час, одним словом! Коли проклятие в эту пору молвлено, непременно услышит его сила нечистая, и рано ли, поздно, а уволочет она проклятого на муки, на вечное его душу утащит запаление5.

Мужик наш знатным был охотником. И так-то обозлился он на серых разбойничков, кои приели его буренушку, что единожды, наткнувшись на волчье логово с малыми волчатками — мать, видать, на добычу ушла, — поступил с ними так, как встарь его прадеды на Ильмень-озере делывали. Там волчат жгли, обложив логовище хворостом, или гвоздями лапы им к бревну, к доске прибивали и пускали по воде. Нагон-ветер и уносил их Бог весть куда. Это чтоб волчице глаза отвести, уберечься ее отмщенья: она за детьми по бережку побежит, но, из виду их потерявши, и сама пропадет.

Нет, не стал поганить мужик водицы обимурской — пожег малых зверяток со всею душевною жесточью. И вот что потом прилучилось.

Проснулся он раз посреди темной ноченьки — да едва Богу душу не отдал. Страх смертный! Посреди горенки, где спал, сидит волк. Матерый волчина! И вся-то шерсть его вздыбленная сверкает в лунной игре, словно иневелая, а не то — серебром осыпанная.

У мужика и словцо изронить силы нет! Сидят они оба — да и глядят друг на дружку. Маленько еще — и лечь бы мужику прямиком в домовище со страху-ужасу, да тут сверкнул волчина взором огненным — и сгинул, будто его и не было. А мужик так и рухнул на лавку, завыл, словно сам волком обернулся: чрез тот взор-высверк изведал он напоследок самую мысль звериную, понял: либо на другую ночь зарежет его серый, будто овцу, либо… Вспомнил, вспомнил он свое проклятье нечаянное, да слова не воротишь…

Вскорости утро настало. А утром, известно, страсти ночные — вполсилы, все по углам прячутся. Приободрился мужик, только заказал дочке своей на шаг из избы не шагнуть!

День избыли — ночь прошла. Зарядил хозяин ружьишко верное, обнял его, точно бабу, да и прикинулся спящим. Лежит, подумывает: «По мне, либо полон двор, либо корень вон! Ин не быть, серый, по-твоему!» Коротал он так, вприглядку, ноченьку, да не заметил, как сон его сморил.

Из утра подхватился — и гостя ночного не видал, и сам цел, и дочка живая-невредимая.

Помстилось ему, что ли, прошлый раз? Неужто видение привиделось? Знать, так! Покойно стало у мужика на сердце… Да вот беда — ненадолго.

Лишь только пал на землю первый снег и пришли метели просить у Зимы заделья, как подступили к селу несметные волчиные полчища.

Что там твои татаровья! Эти в полон не брали — настигнут кого на древосече, так и прирежут тут же, а не то на лед скользкий выгонят и там прикончат. Ночами врывались в село, прорывали лапами соломенные крыши стаек, почем зря давили скотину. Водил же их матерый волчище в серебряно-светлой шубе…

Зря, видать, говорится: на всякого зверя по снасти! Ни один самолов не брал его, а коли ударяла в него пуля меткая, так, чудилось, и мертвый уходил он от охотников.

И так-то настрадались крестьянушки, что хоть иди всем миром топиться в Обимур! Небо с овчинку показалось! Уж всякие виделись знамения, вещуны гибели. Будто бы полосами огне палимыми покрывались небеса. Разве к добру такое-то?!

Собрался сход: что делать? Как беду избывать?

Думали-думали — и ничего придумать не могли. Вышел тут в круг наш-то мужик, пал на колени да повинился: мол, осаду учинили волки потому, что не исполнил он завета их вожака. А тот ни много, ни мало — требовал себе в жены дочь-красавицу, чтоб новый род от нее зачать! И, стало, не отвадить от села серых-лютых иначе, как деды встарь: девкой те от зверя отделывались. И примолвил к тому мужик, что не в силах он терпеть мирского за него искупления — готов отдать дочь на заклание!

И чуть обронил он это слово страшное, тишина вокруг содеялась. Солнце за тайгу упало, сумерки легли на село, на болотину и на луг — непроглядно! Первые звездочки — Божьи детки на землю с небес глянули. Каждый вздох, каждый шаг слышен был…

И при робком свете ночном увидели крестьянушки, что волчьи стаи прочь от села пошли — и вел их волк белый, серебряный.

Ушли вороги лютые. Надолго ль? Видать, пока люди слова не сдержат!

Девица, волка-то нареченная, без памяти со страху грянулась. Да что! Всю ночь ее стерегли-караулили, а воутри, еще до свету, обрядили по-невестиному, венком повили, цветными лентами да и поволокли в тайгу. Она, бедная, криком кричала, толпу умолвить пыталась, пощады себе испечаловать. Так-то упиралась, что, ногами две дорожки обочь тропы вырыла: больно крепко к земле жалась, не раз из-за того замешка случалась.

«Видать, так крепко будет суженого жать!» — пошучивал кой-кто. Известно, при всякой беде охальники сыщутся. Ну а добрые люди утешали бедную: не она, мол, первая, не она и последняя. Обрядно эдак-то. Исстари ведется!

Вот провели девку через луговину, потом через болотину, завели ее в заветрие, чтоб не замела поползуха до появления жениха, прикрутили вожжами к березоньке — да и пошли, перед тем земно поклонясь:

— Не осуди, милая, не осуди, красавица! Ублажай Серого! Заступись за нас, кормилица, не дай лютой смертью изойти!

Только не слыхала девка этих слов: вдругорядь она обеспамятела, повисла на ременных путах. Осталась одна-одинешенька, не видала, как ушел посельский люд, как унесли замертво батюшку…

Очнувшись, бедная сперва в рев ударилась, потом тихую изронила жалобу:

— Вон на той на зыбели, на болотине играли по лету огни блудящие. Может, это были души детушек, коих породила бы я, коли Не злая моя судьбина? Не лечь мне в постели белоснежные на тридевяти ржаных снопах с милым другом — сгинуть мне от зверозлобия!

Потом в тайгу молитвы стала слать:

— Ой вы зайцы, ой вы скороходники! Ой вы лисицы, княгини желтые! Богатеи-горностаюшки! Соберитесь всем миром лесным, ниспошлите мне какое ни на есть избавление!..

А тем временем сперва заря алым шелком тайгу изукрасила, потом день злат-платком ее покрыл, да и ночь уж на подходе, черный шелк припасла.

Девка бедная то в крик, то в вой кидается, то начинает клятбовать, твердить слова заговорные, что болезни причиняют и прогоняют, тело неуязвимым делают для всякого оружия неприятельского, изменяют злобу на кротость, тоску сердечную и лютую ревность утоляют, не то — разжигают страсть огнепалимую. Да не ведала, что читать бы ей заговор от неприкаянного оборотня, бродячей души, про коего в старых книгах писано: «Тело свое хранит мертво, и летает орлом, и ястребом, и вороном, и дятлом, рыщет рысию и хортом…»

Волк-то волчина был не просто, а зачарованный перевертень! Подкрался он из-за ветра, через пять кольев осиновых задом наперед перекинулся, оземь ударился — да и стал добрым молодцом-удальцом.

Вырвал он с головы волос серебряный — сделался тот ножом сказочной остроты и твердости, снял молодец с нее путы ременные, взамен обвил руками горячими и ну прельщать, словами искушать! Мол, не властен я тебя от клятвы разрешить, избавить от неминучей гибели, не то падет отмщение на безвинные головы. Но разве не слаще прежде приласкать Пригожего молодца, а уж потом сгинуть от зверя лютого?..

Занялась было девка в его руках полымем, да скрепилась, молвила слово суровое:

— Чай, не теребень я кабацкая, чтоб с первым встречным-поперечным при дороге валандаться! Не до ласки мне твоей — люта змея сердце высосала. Коль не можешь жизнь мою спасти, так сделай милость, уйти с дороги!

И так он ее уговаривал, и этак — она же ни в какую.

— Ин быть по-твоему, моя красавушка, — сказал он наконец и сгинул с глаз помутившихся девичьих, успел только рукою на запад махнуть да молвить — Туда ступай, к судьбе своей!

Глянула девка — на том месте, где только что искуситель ее стоял, валяется длинный и узкий серебряный нож. Верно, обронил перевертень его, когда опять волком скидывался.

Подобрала девка тот нож, скрепилась сердцем — да и пошла. Вперед пошла, к месту своему закольному!

Шла девка и шла, прямиком на зимний запад. А куда ж ей было деваться, горькой!

Путников ей боле не встречалось, никто ее боле словами не облазнял.

Солнце угасло, ночь кругом залегала. И тут вышла девка на поляну. Глядь — чудо-дерево стоит. Сроду девка таких деревьев не видывала! Чудной оно толщины и величины, такое лишь в страшном сне привидится… Все оно снегом принакрыто и сверкает при последнем светлом луче, будто сундук с серебром.

И тихо, и никого. И тайга молчит.

— Эй! — крикнула девка. — Эй, суженый-ряженый! Что не привечаешь невестушку! Докогда ждать себя повелишь?

А у самой сердчишко так из грудей и выскакивает. Да лишь тишина ей ответствует.

И другожды она позвала, со страху изойти из сей жизни готовая. И опять тихо-о…

А как девка третий раз крикнула, он и стал перед ней. И весь с головы до ног сверкает, словно светом одет небесным, серебряным.

Долго глядели жених с невестой друг другу в очи, и вот он кинулся вперед. В два прыжка поляну перемахнул, а на третьем повстречали его жаркие объятья невестушкины: твердая рука да булатный вострый ножичек. Вот пришло и ему время службу служить!

Вонзила девка жениху лезвие в самое ретивое сердечушко!..

С ног-то он ее сбил, успел, сверху пал… не то прорычал, не то кликом кликнул человечьим, словно позвал кого-то… И дух изронил. Медленно смерклось биение его сердца — и закат медленно померк.

Свечками засветились звезды ранние. И луна лампадку зажгла.

А те-то двое лежат на ложе своем брачном… Пуховичками им — сугробы сыпучие. Пологом — иней летучий. Одеялком — виялица белая. Песни величальные пели сосны да ели, сквозь зимний сон иглами скрипели. Дедушка Мороз щедро, шапками сыпал снежное серебро.

Только не невестина кровь белизны красила — кровь женихова.

И лежала девка на том жертвище, вся как есть его кровью залитая, не в силах пальцем шевельнуть, пока не набрел на нее б родник нечаянный — охотник.

— Кто, — говорит, — такой жив-человек?

А девка совсем уж было зашлась в разуме, заградились ее уста. Освободил ее охотник от мертвого — тот и заиневел уже, — до дому родимого довел.

Порадовался люд, что живая, что спаслась. Волки-то ушли от села навовсе!

Эх, девка! Думала, от судьбины убежала? Да разве обережешься неминучей участи! С тою кровью и вошло семя в тело девичье. И зачреватела она, и ходила, сколь от веку определено, а настал срок — родила. Сына родила! И хоть не сказывали ему, кто его батюшка, а пошел-таки, повелся на земле его именем новый род.

И доднесь ведется!

* * *

— Огонь! Огонь!!

Что?

Сон?

Почему?

Александра вскинулась, еще не проснувшись, невольно натягивая на голые плечи тулуп, которым была укрыта.

Бревенчатые стены косо поплыли вверх, вниз… медленно двинулись по кругу. Александра ткнулась лицом в подушку, еле сдерживая тошноту. Подушка, набитая сухой травой, пряно зашелестела.

— Ох, плохо мне… плохо, — прошептала Александра непослушными губами. — Ох, как…

Да что, да с чего? Дурман от лекарств, которыми вчера напичкали ее в больнице? Или Михайлова самогонка? Нет, чепуха, и глотнула-то раз — с души воротило! Или… зелье этого, как его там — Филиппа Актанки, трава, которую он бросил в чай?

Нет, если б не этот его чай, Александра, пожалуй, и вовсе не смогла бы уснуть. Ведь Михаил был прав… вернее, тонгасы были правы, утверждая: «Придет множество злых тигров!..»

Когда они втроем вышли на самую окраину Богородского, приближаясь к дому Михаила, совсем рядом вдруг послышался грозный, предупреждающий рык. Темнота упала разом, глухо, и оружие Филиппа было бесполезным — куда стрелять?! И все же он давал залп за залпом, и после каждого выстрела, посланного в снежную круговерть, ночь отзывалась ревом… А Филипп хмуро бормотал, словно творил заклинания:

— Если ты явился, потому что кресало свое обронил-потерял, то прямо скажи.

Если ты явился, потому что трубки у тебя нет, то прямо скажи.

Если ты явился, потому что кремня не имеешь, то прямо скажи.

Может быть, ты в разных дорогих материях нуждаясь явился, так ты прямо скажи! Я, хоть сам не имею, но среди родичей, друзей своих поищу — найду для тебя.

Или, может быть, в разных собаках нуждаясь ты пришел? Прямо мне скажи!

Все для тебя сделаю, только не проси у меня своей сестры. Уйди лучше, тигр-злой дух!..

От всего этого Александра так изнемогла, что была почти в обмороке, когда дверь Михайлова дома, наконец, захлопнулась за ними, избавив от ночных кошмаров.

А потом — чай с той травой. Она пахла то ли чабрецом, то ли полынью, такой приятный, мятный привкус…

На секунду Александра опять блаженно забылась, но тут же ее заставил вскочить новый крик:

— Огонь! Огонь!..

И выстрел в соседней комнате!

Накинув тулуп прямо на рубашку, босая Александра выскочила за дверь — и отшатнулась, припала к косяку…

Вся маленькая кухня Михаила Невре, чудилось, была раскалена. Снаружи малиново просвечивали бревна, словно готовы были вот-вот рассыпаться искрами; багрово горело лицо Михаила, на миг оторвавшегося от красно светящегося ружья. Глаза его были безумны.

— Огонь! — хрипло скомандовал он сам себе — и грянул выстрел в полымя за разбитым окном.

Александра вскрикнула.

— Уходи! — не оборачиваясь, приказал Михаил. — Филипп, уведи ее!

— Куда идти? Кругом такое! — послышался вялый голос, и только сейчас Александра заметила Филиппа Актанку. Он сидел в углу на корточках, свесив руки меж колен, понурив голову. — Зачем зря стреляешь? Разве их убьешь?

— Но надо же что-то делать!..

Михаил перезарядил ружье и вновь ударил дуплетом. В кухне остро пахло пороховой гарью.

Александра метнулась в комнатку, где провела ночь. Там царил розовый полумрак, который она спросонья принимала за отблески зари: окно было занавешено плащ-палаткой, но в щелку пробивалось зарево.

Невольно ища спасения в привычном, Александра натянула джинсы, рубашку, свитер, носки и сапоги, плеснула в лицо из рукомойника, причесалась — машинально, не думая, только мимолетно удивившись, что вода не шипит на щеках, ведь, наверное, и лицо раскалено, как лицо Михаила, как все в доме! — и только потом осмелилась слегка сдвинуть занавесь.

…Там, за окном, все казалось заполненным багровым киселем с огненными сгустками. Они вяло колыхались над землей, но чуть только Александра приподняла штору, как эти сгустки огня, словно бы раздраженные прикосновением человеческого взгляда, медленно, но неотвратимо двинулись прямо к окну!

Разум мой! Уродцы эти —

Только вымысел и бред!

Только вымысел, мечтанье,

Сонной мысли колыханье,

Безутешное страданье —

То, чего на свете нет!6

О, если бы все было так просто! Если бы спрятаться за этими словами, точно за оберегом! Но нет. Все по-прежнему!

Александра уронила занавесь, попятилась и вновь бросилась на кухню.

— Ну что? — устало спросил ее Филипп, все так же сидевший в углу. — И там они?

Александра не ответила, уставившись в окно, поверх головы Михаила.

Он все еще стрелял по таким же комьям пламени, которые только что видела Александра. При каждом попадании они синели, обволакиваясь радужной пеленой, в которую словно бы стекалось окружающее их раскаленное марево. И тогда сквозь него странно, как что-то нереально-потустороннее в этой полыхающей душегубке, проступали темные силуэты дальних домов Богородского, сопок, линия дороги… А потом многоцветное пятно спускалось все ниже и ниже, пока не садилось… на один из шипов, которыми было ощетинено кольчатое тело огромного, огненно-косматого червя, медленно, гипнотизирующе-медленно ползущего к дому!..

Это от его жуткого тела исходил пламень, застивший весь белый свет.

Это он испускал клубы огня, которые реяли в раскаленном тумане, а после выстрелов Михаила вновь возвращались в тело чудовища, словно для того, чтобы насытиться новой порцией энергии — и опять всплыть.

— В него стреляй! В него! — крикнула Александра, сразу поняв, что бессмысленно палить в клочья пламени. Она схватила Михаила за руку, вынуждая наклонить ствол к огненному червю:

— Что ты зря!..

И осеклась. Михаил уже стрелял не целясь, с закрытыми глазами. Из-под воспаленных век ползли слезы. Он выронил двустволку, та грянулась об пол.

— Надо еще патроны, — тихо, очень спокойно сказал Михаил. — В сенях, там. — И неверной походкой двинулся к двери.

Вот он вышел в сенцы, вот… Александра содрогнулась от скрежета засова, не веря… а вот он отворил дверь на улицу.

— Стой, что ты!

Александра кинулась было вслед, да тут же рядом оказался Филипп, сгреб ее, прижал к себе: — Куда! Там смерть!

Вырываясь из его железных рук, Александра бросила взгляд в кухонное окошко — и еще раз увидела Михаила, бегущего по оранжево-раскаленному снегу туда, где смутно брезжили очертания домов.

Но в то же мгновение огненный змиеног слегка повернул толстый обрубок, которым заканчивалось туловище спереди, — наверное, это и была его голова! — в сторону бегущего.

Черная линия прорезала обрубок.

Она превратилась в щель, которая начала шириться, и вот беззвучно разверзлась черная, адски-смоляная пасть… Из нее вырвался дымок…

Михаил крутнулся на одной ноге, прижал руки к лицу — и рухнул.

Множество огненных клочьев тотчас взвились с шипов чудовища, обрушились на тело человека и погребли под собой.

— Ой, нет, — тихо вымолвила Александра, изо всех сил сдавливая плечо Филиппа, так и не выпускавшего ее. — Нет…

Едкий запах наполнял кухоньку, и Александра увидела, что белый дымок, убивший Михаила, тихонько втягивается в разбитое окно.

Сразу закололо в левом плече, над сердцем. Еще, еще — да так сильно, что холодным потом прошибло! Александра упала бы, если бы не Филипп.

— Надо бежать! — проговорил он, срывая с вешалки тулуп, одним движением окутывая Александру и подхватывая ее на руки с силой, неожиданной для его худощавого, малорослого тела.

— Нет, нет, не туда! — успела еще выкрикнуть Александра, когда он пинком отворил дверь из избы и кинулся через огород, в самую гущу горючего тумана.

— Молчи! — прохрипел Филипп на бегу. — Тихо, молчи!

И он неровно засмеялся, блестя на Александру длинными, узкими глазами.

* * *

…Так какова же длина той цепочки, нынешнее звено которой — я, Сергей Хортов?

Хортов! Вот почему в нашей родове такая фамилия. Хорт с хортенятами — это из какого-то древнего русского сказания или заговора, не помню. Волк с волчатами — вот что это означает!

Фамилия переходит из поколения в поколение: всегда рождается только сын. Дочерей не бывает. Только сыновья. И наша кровь не переливается в другой род. Только свой — Хортовых.

Ударил из тьмы поколений

Небесный громовый раскат —

Мой предок упал на колени…

И я тем же страхом объят!7

О, как я теперь понимал эти слова!

Знали они! Хоть кто-то из них?.. Мой отец? Мой дед, прадед? Неведомо! Они уходили, не разглашая родовой тайны, а может быть, и не имея о ней представления.

Почему же открылось мне? Чем заслужил я — о Боже, я?! Угрюмый одиночка, вставший было на защиту истребляемого живого (все-таки работаю в Институте Экологии!) — и перешедший на сторону этих

самых истребителей! Машина… «Сетка»… Боже, прости меня, если это возможно!

Что же я был так слеп? Разве существуют эксперименты безопасные?! Разве любой опыт над живым не есть насилие? Разве насилие не есть начало распада? Разве распад не есть предвестие смерти?

— Сергей! Хортов! Да что с тобой?! — вывели меня из оцепенения испуганные голоса.

Те двое… я с огромным трудом вспомнил их имена: Мурашов и Козерадский, да, так.

Они смотрели на меня с тревогой. И вдруг быстро переглянулись. А я — я, чудилось, услышал эти мгновенные взгляды:

«— Он коснулся дерева.

— У дерева все признаки передозировки облучения…

— Что, если оно тоже излучает?

— Что, если он поражен?

— Что, если мы — в опасности?!»

Их руки, простертые ко мне, опустились. И когда я отстранился от дерева, эти двое шарахнулись прочь.

— Погоди, Хортов! — сказал Мурашов, не сводя глаз с моего лица.

Нет, не думаю, что были уже какие-то признаки, не думаю. Это приходит и уходит. Ведь и потом, ночью, в автомобиле, те люди видели во мне человека…

— Погоди, Хортов! — повторил Мурашов. Говоря, он как-то странно гримасничал, делая расплывчатые жесты, будто нарочно.

Я невольно проследил за его движением. Я отвлекся и не заметил, что Козерадский сдернул с плеча ружье! А стоило мне перевести глаза на него, как ружье оказалось и в руках Мурашова.

Теперь я стоял неподвижно, а на меня смотрели четыре круглых черных глаза двустволок.

— Погоди, Хортов! — вновь проговорил Мурашов. — Ты успокойся! Ты же сам знаешь правила. Есть объект. Объект подвергся необъяснимому изменению. Ты был с объектом в контакте. Ты должен быть… изолирован. Ну ты же и сам знаешь, слушай!

Я и сам знал, что полномочия у этих двоих весьма широкие… И, посмотрев вприщур на Козерадского, потом на Мурашова, свистнул в два пальца резко и коротко.

Я не думал, что надо делать. Я знал. Или чувствовал, что одно и то же. Таким свистом я когда-то звал Пирата. Это было лет тридцать назад…

Сзади затрещал подлесок, и лицо Мурашова побелело. Двустволка заплясала в его руках, а Козерадский свою и вовсе выронил.

Я опустил глаза, и мелькнула безумная мысль: справа, у колена, Пират!

Но не пес верный явился на мой зов. Рядом стоял поджарый, молодой волк.

Повел огненным глазом: «Ты звал? Я здесь!!»

В глазах ни намека на услужливость! В глазах преданность друга, брата — существа, равного мне;

«Ты просил помощи? Вот я пришел!»

И когда я опустил руку на его загривок, волк чуть напрягся, вскидывая голову. Как будто мы стали плечом к плечу.

В этот миг Мурашов справился с собою, выровнял двустволку.

— Погоди, Мурашов! — сказал теперь я, подражая его увещевательной интонации. — Погоди, Мурашов! Опусти ружье. Ты же видишь: мы не намерены тебя трогать.

— Мы? — прорезался голос у Козерадского. — Он дрессированный, да?

Я только вздохнул:

— Сам ты дрессированный, понял? Ты с Мурашовым! Вы все!

Неужто то, что произошло дальше, было прежде всего реакцией обиженного моей репликой человека? Я забылся в словах… я ведь еще был таким, как они…

О, этих ребяток из столичных служб я недооценил!

Я их, оказывается, вовсе не знал, этих любителей охоты по перу!

Мурашов вскинул ружье, как бы для выстрела, волк с места взвился в прыжке, но тут…

Но тут Козерадский резко дернул рукой — в его ладони оказался пистолет, словно выпал из рукава, — и он сбил моего волка одним выстрелом в полете, будто птицу.

У него был еще и пистолет!

А когда я рванулся к убитому брату, Мурашов мгновенно перехватил ружье за ствол и ударил меня прикладом по голове.

III

— Ты что? Ты что?! Михаил, ты что?!

Голос, чудилось, ввинчивается в уши. Нестерпимая боль начала сверлить голову.

Михаил Невре медленно, тяжело приоткрыл один глаз. Белое, алмазное, искристое… холод…

— Михаил! Да что с тобой?! Встать можешь? «О черт, невыносимо же! Оставьте в покое!..»

Казалось, мысли в голове медленно, вяло колышутся, будто воздушные шары.

Шары? Какие-то были огненные шары…

«Но ведь я побежал! Куда? И почему я лежу?»

Резко приподнялся и взвыл от нового приступа боли. Искры мельтешили в глазах, а он постепенно вспоминал: огонь… страшные огненные сгустки… огненное чудовище… залп огня, который сбил его, Михаила Невре, с ног, испепелил…

Да нет же! Не испепелил! Он жив, и не горит его тело, а стынет на морозе!

Значит, пылающий червь уполз?

Наконец сумятица ушла из глаз, и Михаил сообразил, что сидит прямо на снегу посреди своего огорода.

Снег играл и лучился. Было, наверное, около девяти утра: солнце только-только поднялось из-за таежных вершин, еще розово румянились легкие рассветные облачка.

Все было как обычно, как всегда: солнце, тайга, снег. Пышные сугробы, утоптанная тропка от крыльца к калитке…

— Что, даже снег не растаял? — тупо удивился Михаил, и тут кто-то налетел на него, схватил за плечи и затряс, в бешенстве приговаривая:

— Ты!.. Очнись! Очнись, наконец! Приди/ в себя! Где Александра? Где Александра, слышишь, ты!..

Боль вдруг исчезла. И Михаил увидел, что трясет его и дергает не кто иной, как приехавший вчера с Александрой из города человек — да, Валерий Петрович Овсянников его зовут.

Тот, которого вчера подмял убитый тигр! Эге, быстро же этот горожанин оклемался. Хотя нет, бледный весь как мука.

— Александра? — переспросил Михаил, отрывая от себя цепкие сильные руки. — Да не трясите вы меня! Где ей быть? Дома, наверное. Спит, может, еще.

И осекся…

Вспомнил: когда он палил по огненным шарам, Александра была рядом… да, она пригнула ствол ружья, чтобы целился в самого червя.

Да! Но как же — этого же не было? Или было? Михаил поднялся — и тихо ахнул, увидев разбитое окно кухни, настежь распахнутую дверь. Было? Или не было?!

Он взбежал на крыльцо, заскочил в кухню. На полу патроны, пыжи, кухня выстыла, да и весь дом холодный, пустой. Александры нет. Постель не застелена, но одежда исчезла. Хотя вон шубка на крючке. И сумка стоит… Что же, она в одном свитере ушла в такой мороз?

Михаил вернулся на кухню.

Чего-то не хватало. Стоп. Всегда вот здесь, возле двери, висел тулуп. А сейчас его нет.

Может, Александра в нем ушла?

— Ну и бардак! — послышалось брезгливое. — Здорово же, видать, вы тут вчера поддавали! А стрельбу в честь чего затеяли?

Овсянников стоял посреди кухни, как-то странно поводя головой, будто принюхивался.

«Как это его вчера Филипп назвал? Смешно как-то… а, в прошлой жизни был свиньей или собакой. Похоже, ей-богу! Будто след берет!»

Но сейчас Михаилу было не смешно. Едва пришло на ум это имя — Филипп, как нахлынула тревога, неодолимая, словно ветер.

Огненный кошмар… Исчезновение Александры… И Филиппа тоже! Где же они?

— Они? — приблизился к нему Овсянников. — Кто — они? Значит, Михаил произнес это вслух?

— Да здесь еще Филипп Актанка был, — неохотно сказал он.

— Актанка? Тонгас, что ли? — цепко спросил Овсянников.

— Да, местный, — кивнул Михаил. Сердце ныло от непонятной тревоги.

— Округу хорошо знает?

— Ну! Первый следопыт! Его род в этих местах лет пятьсот шаманит — как не знать!

— Шаманит?! О Господи!.. Да, стало быть, он и про Центр наслышан? — как бы между прочим спросил Овсянников.

— Про базу институтскую? — догадался Михаил. — Ну а как же. Дорога туда никому, чай, не заказана.

— Что? — резко обернулся Овсянников, и Михаила поразило выражение ненависти, на миг омертвившее его лицо.

— Что я? Ничего? — пробормотал Михаил. — А вы думаете, Филипп и Александра туда…

— Туда! — почти взвизгнул Овсянников. — Туда! Вот именно! Пока ты пьяный дрыхнул, а я, как идиот, валялся в вашем богоугодном заведении, они сговорились — и в Центр! Уж не знаю, как она его соблазнила…

У Овсянникова вдруг пресекся голос, и Михаила поразила мысль: «Ревнует он ее, что ли? Господи! К Филиппу?!»

Но Овсянников уже справился с собой и горько взглянул на Михаила:

— Ты что, решил, что я ревную? Не в том дело! Ей же закон не писан, ей на меня плевать, я давно знаю. Попала вожжа под хвост — и хоть умри, подавай ей Центр, Центр, Центр! Думаешь, не понимаю, зачем она со мной в Богородское потащилась? Пожалела? Забеспокоилась? Как бы не так! Да только черта с два я бы повел ее в Центр. Однако вон как вышло… Этот тигр трижды проклятый! Эта больница!.. Ох!

«Рановато, похоже, ты из нее вышел», — чуть не брякнул мало что понявший Михаил, глядя, как кривится лицо Овсянникова, как его всего бьет крупная дрожь.

— И она… не дождалась, воспользовалась случаем! Плевать ей на меня, на тебя, на всех. Изюминку нашла! И правда — будто натасканная на наркотики!

«Наркотики? — удивился Михаил, опять ничего не понявший. — Это которые видения вызывают?»

Давно хотелось пить. Он взял со стола первую попавшуюся кружку и зачерпнул из ведра.

К обжигающей свежести ключевой воды примешивался какой-то привкус. Терпкий, чуть горьковатый…

Он что-то напомнил Михаилу. Что-то такое… недавнее…

Стоп! Да ведь из этой кружки он вчера пил чай. Чай, в который Филипп для вкуса бросил щепотку какой-то травы. Ох!.. Михаил схватился за спинку стула.

— …Сейчас и пойдем. Я только должен созвониться, — вдруг дошел до его сознания голос Овсянникова.

— Пойдем? Куда? — спросил Михаил.

— Оглох, что ли? Или опохмелиться тебе надо, чтоб в себя наконец придти? — грубо крикнул Овсянников. — Поведешь меня в Центр. И как можно скорее, понял? Я тебе заплачу, если надо. Дело очень важное, понял? Я только должен позвонить в Город, в Институт. Я до конторы и назад… У тебя лыжи-то найдутся запасные? — крикнул Овсянников, уже выбегая на крыльцо.

Михаил только кивнул.

Но едва гость скрылся за калиткой, как он сел на табурет и торопливо начал переобуваться.

Валенки тяжелы. Лучше эти вот тонгасские торбаза, легкие и теплые. Так, ружье, патроны, нож. В рюкзачок термос, хлеб, сало. Спички не забыть.

И скорее, скорее!

О нет, он вовсе не собирался ждать Овсянникова. Нельзя было ждать, нельзя было терять время!

Чай. Огненный ужас. Обморок. Исчезновение Филиппа и Александры.

Наркотик! Видение!

Мысли мешали одна другой, но главное сейчас было — догнать, настичь Филиппа. Александра не по своей воле пошла с ним, Михаил не сомневался. Это он, это он все сделал своей травой! Своим зельем!

Только… зачем, зачем?

* * *

Что дело неладно, Михаил почуял очень скоро. Он прекрасно знал дорогу и к той базе, которую Овсянников почему-то упорно называл Центром, а тем более — к Шаман-камню, где часто отсиживался Филипп Актанка. На лыжах туда хорошего ходу часа четыре, время для человека, привычного к тайге, если не пустячное, то уж и не такое, чтобы изнемочь.

Однако чем дальше Михаил забирал в тайгу, тем большая усталость сковывала тело. Неодолимо тянуло вернуться, а не то лечь прямо в снег и вздремнуть. Что за чепуха, непонятно! Неужто все еще Филиппово снадобье действует? Ну и черт с ним, пусть действует. Охотнику плошать — добычу терять. Его, Михаила Невре, добыча — Филипп. Вернее, Александра. И надо спешить.

Почему он так взволновался за Александру? Ну, понятно, все-таки женщина, которая ему доверилась, попала в беду в его доме. Но не только, не только это!

С первой же встречи Михаила потянуло к Александре. Он знал женщин и с удивлением ощутил, что это вовсе не было мужской тягой, хотя Александра казалась ему очень красивой. Он любовался ею, как младший брат любовался бы красотой старшей сестры. И стоило лишь допустить мысль, что за беда могла ждать Александру от Филиппа, как у него начинало тяжело ныть сердце от злобы, жалости, от этого непонятного, неведомого ему ранее чувства — любви оберегающей, хранящей.

Он не поверил Овсянникову. Он чуял опасность. От этого тонгасского дьявола всего можно ждать!

И Михаил прибавлял и прибавлял ходу, невзирая на одышку, на каменеющие руки и ноги, на непонятный, непривычный страх… в тайге-то чего ему страшиться?! Сроду не было такого с Михаилом Невре!

Солнце садилось. Тени предзакатной тайги туманили, преображали ее — родную, знакомую. Михаил уже дважды заплутался, да вовремя спохватывался, снова поворачивал на Шаман-камень. Он помнил все эти места: сколько раз проходил здесь, карта и компас были у него в голове, — и все же плутал.

Наконец он остановился передохнуть. Зарево заката угасало, словно жар-птица таилась, таилась до поры, а потом и улетела.

Михаилу показалось, что время идет как-то слишком быстро. Вот-вот вроде бы ушел он из Богородского — тогда солнце только что начинало играть в небе! — а уж свечерело.

Он все стоял и стоял в блаженной усталости. Какое-то дерево глухо шуршало листвой над его головою.

Он оцепенело слушал.

Листвою? Да ведь… зима!

Обернулся — и не сдержал невольного крика при виде чудовищно изуродованного дерева: с растрескавшейся корой, узловатыми ветвями, вялыми, огромными листьями.

«Что это? Опять кошмар, видение?!»

Сделал шаг ближе… лыжи вязко заскрипели. Опустил глаза: ноги по щиколотку утопали в траве!

И крутом, куда хватало глаз, лежала трава, и шелестели листвой березы… или это свечи белые горели зеленым пламенем?..

И правда, шел он куда как быстро! Прошел от зимы до лета, успел миновать весну, даже не заметив ее! А может, потому так тяжело шагалось, что все время под ногами и был-то не снег, а трава? Нет, нет, он помнил занесенный метелями лес, голые стволы… нет, только здесь, возле этой осины, царит невесть откуда взявшееся лето!

От потрясения кругом шла голова.

Он стоял в прозрачной тени ранней благоуханной ночи. Луна — зеркало Хозяйки Вселенной — вспыхнула в вышине. И странно было… так странно! Млечный путь обозначился в небе, и Михаилу почудилось, что он узнает в нем свою лыжню. Да: ведь айноу так и думают, будто Млечный путь — это лыжня небесных обитателей. И зеркало Хозяйки Вселенной — Луна — тоже их сказания.

Айноу? Михаил покачал головою. Кто такие эти айноу? Он никогда не знал этого слова, никогда! Но почему-то оно почудилось родным, просто давно забытым.

И так играли, так переливались вокруг звуки… Шум тайги? Клекот дальней реки? Или голоса?

Да, голоса, голоса! Откуда-то снизу!

Михаил нагнулся. Наконец догадался отцепить мешавшие лыжи, скинул торбаза и толстые носки, окунул босые ноги в прохладную траву. Она повила его колени, словно молила: «Погоди! Подумай! Вспомни!»

О чем?

Внизу что-то шевелилось, будто какое-то существо пробивалось наружу из-под земли.

Темнело, темнело, но звездные костры светили все ярче, и Михаил рассмотрел, что, просекая корни деревьев, преградившие путь, из земли поднимаются… шляпки грибов.

Ну да! Мухоморы!

Ох и сильное же грибное племя… Чудилось, если на пути окажется валун, они раздробят и его!

Он смотрел, смотрел на этот стремительный рост грибов и втихомолку гордился собой, потому что эти айноу… да, айноу, о которых он пока почти ничего не знал, но почему-то думал о них с волнением, — так вот, они были уверены, что мухоморы не каждому показываются, хотя бы человеку и случалось не раз проходить мимо гриба, даже не всякому колдовству открываются, а тут вон — целый хоровод вокруг него, Михаила Невре…

Прямо под ногой что-то забилось нетерпеливо, он поспешно посторонился.

Вдруг оступился, схватился за дерево…

Казалось, молниеносный бледный свет ударил с небес, всколыхнул, взвихрил траву. Мухоморы распрямились. Михаил отпрянул.

Что с его глазами? Очумел он, что ли?! Да ведь это люди… женщины.

Просто они сидели в траве скорчившись, и притом так малы ростом, что трудно было разглядеть их в сумерках. И теперь вот они выпрямились, и взявшись за руки, пошли хороводом вокруг Михаила.

Какие они веселые! И какие у них чудные, сладостные голоса! Они что-то поют, какую-то песню на незнакомом языке.

Да что в нем незнакомого? Это ведь язык айноу — его, Михаила Невре, родная речь! Это родовая песнь о Нёнкири — о Нёнкири и оборотне исо!

И он сейчас тоже запоет с этими нежноликими красавицами, чьи рыжие косы вьются по ветру, а губы то и дело мимолетно приникают к его губам. Горькие, жаркие губы!

Айноу, правда, говорят, что девушки-мухоморы опасны. Закружат, собьют путника с пути, не выпустят из своего хоровода!

Опасность?.. Пусть! Разве кто-нибудь захочет, кто-нибудь сможет от них уйти? Да и если уйдешь, они увянут, умрут с горя.

Нет, Михаил Невре не уйдет.

Он кружился, кружился вместе с ними, кружился, отвечал на их поцелуи, пел… С языка срывались то слова, то дикий рык, в ушах звучали переклички птичьи, в глазах мерцали звезды… лица… звезды…

* * *

Вторая легенда о Хорги

Когда это было? В давние, забытые ныне времена! Тогда, говорят, айноу не только на Островах-в-океане, но и по берегам Обимура жили. Правда ли это? Кто теперь знает! Столько лет миновало, что одна лишь песнь с тех пор осталась.

Жила тогда богатая и знатная семья Ареэток. Издавна так уважали эту семью соплеменники, что во всяком доме любого из Ареэток непременно сажали на почетное место — к очагу, где потеплее. Потому их и называли этим прозвищем, которое означает «глоток огня».

Была в этой семье дочка по имени Нёнкири — «драгоценность». И правда — красота ее сияла подобно редкостному камню «Лунный Свет». Многие юноши мечтали о Нёнкири, но она ни на кого и смотреть не хотела, так что оставалось им только песни о своей любви слагать да распевать их украдкой.

Нёнкири больше всего любила забираться на самую высокую сопку и в небо смотреть. Слышала она от старой старухи, шесть людских поколений прожившей, будто иногда небеса отверзаются — и тогда внимательный взор может разглядеть, как Сыны Неба разъезжают в своих облачных лодках. Очень хотелось Нёнкири хоть разочек увидеть Сына Неба, потому и обращала она взоры ввысь. Но удалось ей увидеть только лишь, как странными огненными полосами покрылись однажды небеса… В страхе кинулась Нёнкири домой!

Потом страх покинул ее, и она вновь стала приходить на сопку.

И вот как-то раз, в ясный осенний день, когда ветерок играл первой опавшей листвой, из которой потом рождаются бабочки — да и спят до весны, до тепла, Нёнкири по обыкновению стояла на сопке, вдруг набросился на нее какой-то чужой человек, опутал веревкой, взвалил на плечо — и утащил в тайгу…

Всю ночь шел он потайной тропой через леса и горы, пока не спустился по ложу узкой речки к морскому берегу. Здесь обитало его племя. Называлось оно Минтуцци и, услышав такое, Нёнкири едва не умерла со страху. Ведь этим словом айноу называют водяного бога, злобного и коварного!

А разглядев своего похитителя и вовсе уверилась Нёнкири, что сам водяной Минтуцци принял человеческий облик. Не зря же говорят: обладать чьим-то именем — значит, быть подобным этому существу. Пальцы похитителя были подобны копытам старого изюбра, он смердел хуже чем гнилая рыба! И вот этот-то урод вздумал сделать прекрасную Нёнкири из рода Ареэток своей женой.

Свадебный пир Минтуцци назначил через три дня, а пока запер девушку в своей хижине и вновь отправился в тайгу. По древнему обычаю непременно следует перед свадьбой убить исо-медведя, иначе или муж скоро умрет, или жена от него сбежит. Ведь всякий брак должны Верхние боги благословить, а чтоб благословлять, им знать об этом событии надо. Вот исо — а он, как всем известно, сын Верхнего бога, однажды сошедший на землю и за ослушание навечно одетый в звериную шерсть, — и должен отправиться на небеса, весть туда передать. Ну а чтобы смог он дорогу найти, надо его душу освободить, то есть — убить его.

Молилась Нёнкири Богу Владыке Гор, Нупурикоркамуй, чтобы увел он всех Никункамуй — Богов, живущих в Горах, то есть медведей, подальше, скрыл от глаз ужасного Минтуцци, чтобы никогда не нашел тот посланника и не смог свадьбу сыграть! Но, видимо, к Нупурикоркамуй в тот день слишком много молитв посылали, и жалобы бедной девушки до него не долетели. Услышала она наконец радостный шум за стенами и увидела сквозь узкое окошко торжествующего Минтуцци и его соплеменников, которые волокли опутанного сетью зверя.

Это был медведь… Увидав его, Нёнкири от изумления даже позабыла о своем страхе и злосчастье. Ведь медведь-то был белый! Сквозь кровь и грязь серебрилась его шерсть, словно снег звездной ночью.

Уж это, конечно, был подходящий посланник для Верхних богов. Поэтому Минтуцци назначил жертвоприношение и свадьбу на следующий день.

Он улегся отдыхать, велев женщинам, которые готовили угощение для пира, хорошенько присматривать за Нёнкири. Ну а исо был посажен в глубокую яму.

Бедная Нёнкири, думая о том, что ждет ее завтра, не могла слез осушить. Конечно, если б она решилась бежать, то коротконогие толстухи из племени Минтуцци не смогли бы нагнать ее. Но лежало у самых ворот гнилое-прегнилое бревно, а на бревне том висели полосами змеи, словно водоросли, которые сушат на солнце.

Они служили Минтуцци, и едва Нёнкири приближались к воротам, начинали устрашающе шипеть.

Горько жалела девушка, что не успела перенять у старой старухи, шесть людских жизней прожившей, волшебных ее сил, не овладела колдовскими чарами. Эх, если бы обернуться лисой! Закричать «нау, нау!», как кричат лисы, и убежать домой, а за собою воду обратить сушей, сушу — водой, чтобы сбить со следа погоню, утопить змей!.. Нет, ничего она не могла, только лишь слезы лить. Голос ее от плача в жужжание мухи превратился. И так-то устала Нёнкири, что прикорнула под стеной и уснула.

И снится Нёнкири, что бродила она по двору Минтуцци в поисках спасения, бродила — да и свалилась в ту самую яму, где исо держали! Зарычал, заревел на нее медведь, но Нёнкири не растерялась и, быстро распахнув халат, грудь обнажила. Известно: женщину медведь не тронет.

И правда — утишил исо рычание свое и молвил человеческим голосом:

— Кто ты, красавица? Дочь человека или Бога Гор Властелина сестра?

— Я дочь человека, но пленница здесь, как и ты, — отвечала Нёнкири.

— Тогда ты помоги мне, — молвил медведь, — а я тебе помогу. Вырви у меня с головы серебряный волос — увидишь, что будет.

Склонился он перед девушкой, и видит она: один волосок в его короткой шерсти длинный и впрямь серебряный. Выдернула его Нёнкири, и оказался в ее руках сверкающий кинжал: тонкий, но необычайно твердый и острый. В тот же миг свалилась с медведя шкура, и девушку ослепило сияние его лица. Оно светилось, как солнце утром! С одного плеча радуга красная поднималась, с другого — радуга белая, а на темени они сходились…

Вскрикнула Нёнкири от неожиданности — и проснулась. Сидит она под стеной хижины Минтуцци, где ее дрема застигла, вокруг костров и котлов суетятся старухи-стряпухи, в небесах Муж, Звезды Выпускающий, и Жена, Звезды Выпускающая, спать ложатся — утро настает, а в руках у Нёнкири — острый нож, серебряно сияющий!

Поняла девушка, что даже если и сон привиделся ей, то это был волшебный сон, — и поскорее спрятала кинжал в рукав. Теперь надо было решать, как выручить исо и самой спастись.

Думала, думала Нёнкири и придумала.

И вот настал час, который избрал Минтуцци, чтобы посла к Верхним Богам отправить, а потом и к свадебному пиру приступить. Множество народу собралось поглядеть, как исо на небеса уйдет. Охотники зверя из ямы вытащили, сеть с него сняли, но лапы от веревок не освободили. Замер медведь озираясь, и тут вышел Минтуцци с большим копьем наизготовку.

Увидал зверь врага и, неистово заревев, рванулся всем телом к нему. Того и ждал Минтуцци, чтобы копье в него всадить! Но лишь только коснулось острие медведя, как переломилось копье в руках Минтуцци, будто сухая ветка, не причинив зверю вреда.

Что такое?! Да ведь копье-то… подпилено!

Оцепенел Минтуцци на мгновение, а исо разорвал веревки и, одним ударом сбив злодея с ног, кинулся бежать.

Люди так и бросились врассыпную: уж больно страшен был разъяренный зверь, от которого исходил ослепительный серебряный свет.

И только Нёнкири замерла на месте. Подхватил ее исо — и скрылся в горах так стремительно, что можно было подумать, будто это снежный вихрь унес девушку.

Никто не решился преследовать исо, как ни кричал, как ни просил Минтуцци. Ох и рассердился же он! Все лицо покрылось потом, жилы гнева, как спутанные лианы, натянулись! Но не мог двинуться Минтуцци, даже если бы захотел, потому что после удара медвежьей лапы отказалось тело ему повиноваться. Однако выкрикнул он змеиное заклятие — и те ядовитые гады, которые мирно дремали на бревне, бросились в погоню за беглецами…

Ловко прыгал белый исо по скалам, держа в своих лапах Нёнкири. Так и грохотали камни, сыпавшиеся с вершин. Но вдруг сквозь этот шум различили беглецы зловещее шипение и поняли, что их настигают змеи Минтуцци!

И так и этак петляли медведь и девушка, в таежные речки бросались — шесть раз ныряли по течению и шесть раз против течения, чтобы сбить погоню со следа, но все зря!

— На Верхнем Небе Обитающему Отцу Моему давай помолимся, — сказал исо, и начали беглецы просить о помощи Канканкамуй — Бога Грома.

Но ведь боги — как люди! Одни одержимы злым духом, другие — добрым. И слышат беглецы, как спорят о чем-то боги в небе. Далеко их голоса разносятся! Гром грохочет в долине! А просьб несчастных беглецов им не разобрать.

Вдруг налетело целое полчище птиц: уголь-человек ворон прилетел. И запасающаяся на зиму — сойка, и постукивающий — дятел, и длинноногий — журавль. Все прилетели. Обрушили на змей удары клювов!

Пока избивали птицы змей, далеко ушли беглецы. Вот уже поднялись выше места стечения облаков… Скалы вокруг — словно кинжалы скрещенные. Тяжело было Нёнкири по камням идти — медведь ее на спину посадил. Вот уже в тайгу начали спускаться с голых скал, совсем недалеко от селения Нёнкири осталось, как опять услыхали ужасное шипение! Знать, несколько змей ускользнули от метких птичьих клювов и вновь пустились в погоню, размножаясь на ходу. И снова полчища их преследуют медведя и девушку!

И начал тогда исо творить заклинания:

Среди людей ивой прозванное дерево —

Среди богов именем Телом Белый Муж,

Телом Белая Жена прозываешься!

Дозволь шесть прутьев с тебя сломить!

Среди людей ясенем прозванное дерево —

Среди богов именем Стрелы Мечущий Муж,

Стрелы Мечущая Жена прозываешься!

Дозволь шесть прутьев с тебя сломить.

Среди людей крушиной прозванное дерево —

Среди богов именем Благоухающий Муж,

Благоухающая Жена прозываешься!

Дозволь шесть прутьев с тебя сломить!..

Сломал исо по шесть прутьев с каждого дерева. Шесть к морю, шесть к горам, шесть к тайге поставил, а сам меж ними прошел, шумно плечами ворочая, будто мечом размахивая, сражаясь.

И видит Нёнкири: прутья те страшными существами сделались! Не то люди это, не то чудовища. Надвигаются со всех сторон, в ужас приводят.

Но напрасно боялась Нёнкири. Всей тяжестью обрушились эти громадные кампаси-оборотни на змей и всех до одной передавили!

Огляделась Нёнкири — теперь можно без опаски дальше следовать. Решила она медведя в свой дом позвать, чтобы мать, отец и все сородичи могли его отблагодарить… да так и ахнула: нет рядом никого! Исчез белый исо, не ожидая ее благодарности!

Покликала она его, покликала, да и пошла одна в свое селение.

Безмерно обрадовалось семейство Ареэток чудесному спасению Нёнкири. Ведь ее уже не чаяли живой увидеть! На восточном дворике, инауцина, жертвоприношение свершили изображению Хинумкамуй — Богу, Живущему в Горах.

Все веселятся — одна Нёнкири печалится. День-деньской точит она слезы, грустные песни поет:

Дождик-морось пошел.

Такой сильный ветер поднялся!

Гром загремел.

Дождь дождит.

И на меня

падающего дождя шум

тоску навевает…

Никто понять не может, отчего печалится Нёнкири. Где ж гадаться, что любовь томит ее — любовь к исо-оборотню! Помнила она, как светилось лицо исо в ее волшебном сне, и догадывалась, что он — сын богов. Горевала Нёнкири оттого, что, как в мужья заполучить его, не знала. Лишь серебряный кинжал на память о нем остался! Печаль свою Нёнкири каждому листку, каждой травинке в тайге поведала, всем шести ветрам рассказала — ведь ветры тоже ведут свой род от богов!

И вот однажды после вечерней трапезы в очаге Ареэток громко затрещал огонь. Верная примета, что гости близко! И тут же кто-то громко откашлялся у входа, давая знать хозяевам о своем прибытии.

— Кто бы там ни был, — произнес отец Нёнкири, — раз ноги имеет и хочет войти, пусть войдет.

Отодвинулся полог, и в жилище Ареэток словно бы тихий ветер вошел. И светло стало как днем.

Гость это был — в богатых одеждах белых и мехах, прекрасный собою. На боку его сверкала тяжелая сабля нисьпамути, какой опоясываются не простые воины, а лишь вожди.

Пока гость и хозяин, поднявшийся со своего места у очага, произносили взаимные торжественные приветствия уверанкарап, вытянув руки и в такт словам шевеля пальцами, Нёнкири сидела в уголке ни жива, ни мертва от радости, потому что сразу узнала в прекрасном госте своего спасителя — исо!

Да тот и не стал скрывать, что он медведь-оборотень, но происхождения божественного. И так, мол, полюбилась ему Нёнкири, что он ничего не желает в жизни, кроме как сделаться ее мужем. Богатые, драгоценные подарки поднес он отцу Нёнкири и поклялся, как требует обычай:

— Если дочку свою отдашь мне, до самой смерти тебя кормить буду!

Призадумался старый Ареэток. Конечно, нелегко решиться отдать дочь в жены оборотню. Однако чего не бывало на свете! Стоит лишь послушать стародавние песнопения и сказания, как станет ясно: все самое чудесное и необычное уже свершилось, и не раз. Чего ж бояться? Опять-таки, зять у него будет из дома богов! Собою он красив, могуч и грозен. Да и говорят, что медведи лишь перед чужими в шкурах появляются, а у себя дома они настоящие люди, даже одеты как люди. Вот ведь возник же исо перед будущими родственниками в человеческом облике!

Конечно, для порядка отец спросил у дочери, пойдет ли она за исо, и тотчас все услышали дуновение нежного ветерка, принесшего с ее уст слова любви и согласия.

Отныне чудилось Нёнкири, будто мир — это дорога цветения. Любовь, словно Обимур, на своих волнах ее баюкала… Однако никогда еще не было такого на свете, чтобы счастье двоих не стало кому-то третьему поперек горла.

Появился в селении чужой, пришлый человек, которого тотчас прозвали за крайнюю худобу и хилость Цепипорго — «личико рыбы». Нанялся он в богатый дом Ареэток работником и целыми днями хлопотал по хозяйству, сидел согнувшись за выделкой шкур, запасал дрова… Не мог нахвалиться им хозяин!

Нёнкири же, пребывая в блаженстве, едва ли замечала Цепипорго. И напрасно! Ведь это был не кто иной, как злобный, ужасный Минтуцци. После удара медвежьей лапой стал он хиреть, худеть и скоро сделался бледнее и слабее собственной тени. Но не иссякла в душе его злоба, возросла жажда мести. Прослышав, что белый исо заполучил в жены Нёнкири, он поклялся погибнуть, но погубить соперника.

Облик его так изменился, что Минтуцци не опасался быть узнанным. Однако исо мог учуять знакомый запах, а потому каждое утро и вечер Цепипорго украдкой натирался листьями анекани, чтобы обмануть его. И хитрость удалась…

Прижившись в доме Ареэток, начал Цепипорго прислушиваться да присматриваться, изыскивая какое ни на есть средство погубить, извести белого исо. И долго придумывать ему не пришлось. Ведь о чудесном спасении Нёнкири наперебой пели все менокоюкар — сказительницы. Так и узнал Цепипорго о серебряном таинственном кинжале, которым сделался волос из головы исо.

Не было от Цепипорго тайного уголка в жилище Ареэток, и скоро нашел он спрятанный Нёнкири таинственный кинжал и выкрал его.

И вот ночью омочил Цепипорго для надежности этот нож в ядовитом настое травы сюруку и пробрался за полог, где спали исо и его жена. Темно было кругом, но от тела оборотня исходило слабое сияние, словно звездный свет. В этом мерцании Цепипорго увидел, что Нёнкири спит, нежно обнимая исо, — и злая кровь застлала ему взор!

Размахнулся Цепипорго и что было сил ударил спящего серебряным кинжалом!

Взвился исо, обернувшись медведем, не то зарычал, не то крикнул, словно позвал кого-то, — и замертво рухнул, придавив так и не успевшего отскочить Минтуцци.

Из того и дух вон. Даже мертвый, исо врагу за свою смерть отомстил.

Тут проснулись отец Нёнкири и сородичи и принялись кричать на разные звериные голоса, чтобы душу медведя обмануть: мол, не люди, а какие-то звери в его смерти повинны! — чтобы месть мертвого отвратить.

Только Нёнкири словно окаменела.

Смерч тоски закружил ее с тех пор. Не переставала она оплакивать возлюбленного:

— Не иначе Богиня Солнца на богов смотрела, себе по сердцу никого не нашла. На людей посмотрела — вот ты ей и полюбился. Забрала она тебя на небо! Но зачем я осталась здесь? Для чего не знаю живу я!..

Стала чахнуть Нёнкири день ото дня. Поили ее отваром из трав ояв-кина и настоем коры сусуни, магическую куклу Усинап-камуй делали — все было напрасно. Сил ее последних достало лишь на то, чтобы родить сына. Крепкий, красивый мальчик на свет появился!

— Невре — медвежонок мой!.. — шепнула сыну Нёнкири — да и умерла.

IV

Женщин любить,

в обманах искусных,

что по льду скакать

на коне без подков

или в бурю корабль

без кормила вести!

Это из «Старшей Эдды», насколько помнилось Валерию Петровичу. Надеясь поразить Александру, которая иногда начинала вдруг ни с того, ни с сего сыпать стихотворными цитатами, будто яблоня переспелыми яблоками, он еще совсем недавно зазубривал подобные выражения. И как-то раз очень даже кстати ввернул в очередное объяснение, вызвав в глазах Александры искру печального сочувствия, а ведь жалость — сестрица любви:

Никто за любовь

никогда осуждать

другого не должен:

часто мудрец

опутан любовью,

глупцу непонятной…

И даже сейчас, когда страх и тревога нещадно гнали его вперед, когда догадки о судьбе Центра так и прожигали голову, он не мог отделаться от этих ненужных, не к месту всплывших слов, и ревность жалила… и доходило до того, что мнилась ему самая что ни на есть гнусная и разнузданная оргия с участием Александры, этого неизвестного тонгаса и Михаила Невре, и тогда Овсянников не сомневался, что точно такая же ревность заставила Михаила не ждать его возвращения, чтобы вместе пойти в Центр, а самому броситься в тайгу.

Женщин любить,

в обманах искусных…

Наверное, это был сущий бред. Наверное, взбаламученные нервы еще давали себя знать. Наверное, его возбуждение стояло где-то очень недалеко от безумия, но именно оно давало Овсянникову силы идти.

И если Михаил, судя по всему, преследовал Александру и Филиппа, то Валерий Петрович, идя по следу Михаила, преследовал всех троих, думая со злым пафосом:

«Да будет путь их полон горечи!..»

Там, в городе, он как мог выкраивал время для лыжных пробежек, и если не удавалось выбраться за город в лесопарк, где на крутых сопках рыжий промерзший дубняк вынуждал к причудливейшему слалому, то уж по стадиону «Динамо» гонял себя нещадно, до радостной усталости. И сейчас двигался ходко. Правда, телогрейка Михаила была ему великовата, но в валенки он намотал портянки, и хотя бы ноги не терла Михаил оставил в спешке дом незапертым, и Овсянников беззастенчиво перевернул все вверх дном, пока не отыскал в сундуке самозарядный карабин «Медведь», патроны, а также новый охотничий нож и еще кое-что, могущее пригодиться в тайге.

Едва ли, конечно… Впрочем, мало ли что может быть! Но не против зверя он вооружался: никак, ни в коем случае, ни за что нельзя было допустить в Центр непрошенных гостей! Конечно, там есть чем обороняться, но если дело дойдет до этого, то для него, Валерия Петровича Овсянникова, так сказать, директора Института Экологии, это — крах. Полные кранты, как любит говорить Александра.

Александра… Опять при мысли о ней так и взяло за сердце! И, проламываясь сквозь мелкий ольшаник, Валерий Петрович зло подумал: «Вот уж правду говорят — полюбил, как дьявол сухую вербу! А она… она сквозь мою душу ветром прошла, все на своем пути сокрушила — и дальше понеслась!»

И ужасная в своей простоте и очевидности мысль внезапно поразила его: а ведь карабин-то он взял, чтобы остановить на пути в Центр прежде всего Александру!

Овсянников так и замер. И, случайно опустив глаза, увидел вдруг, что лыжня, по которой он бежал — лыжня Михаила Невре, исчезла… Вернее, пока что оставался впереди отрезок в десяток метров, но и он таял на глазах!

Какое-то время Валерий Петрович ошалело смотрел на все это, а потом вдруг до него дошло, что тает не только лыжня. Тает весь снег вокруг, как будто Овсянников из начала декабря с разгону ввалился в самый конец марта.

Раздался громкий птичий стрекот, и Валерий Петрович вскинул голову.

Причуды природы, похоже, взволновали птичье население тайги, и вот теперь сердито кричали кедровки, перелетая с дерева на дерево и настороженно косясь вниз. Подлетела пара соек, и еще, и еще. Серая ворона круто обрушилась на сухую ветку, недовольно закаркала. Птицы были встревожены, шумели — и вдруг, будто по команде, замолкли, уставившись на замершего внизу, под деревьями, человека.

И тут волна страха нахлынула на Валерия Петровича и с силой толкнула его в спину. Он кинулся вперед по раскисшей снежной целине.

Полыхало солнце. Снег плыл. В полужидкой каше ноги утопали по щиколотку, на лыжи липли тяжелые влажные глыбы.

Валерий Петрович обливался потом, но бежал и бежал куда-то вперед, ничего не видя, не в силах даже остановиться, оглядеться, одуматься.

Как, ну как же могло случиться, что ужас, в котором он жил последние трое суток, вдруг оставил его, предал безмятежности, вынудил так неосторожно уйти из Богородского в одиночку! Неужели неумеренные транквилизаторы довели его до такой степени отупения?

Сойки, кедровки кружили теперь над ним, порою снижались, сбивая с ветвей ливни растаявшего снега, верещали, чудилось, на всю тайгу, доносчицы. И кого, кого они могли сюда накликать, проклятущие?!

Уже не выбирая мест потверже, Валерий Петрович брел, — а чудилось ему, что бежит! — с ужасом вглядываясь в каждый куст, пень, обнажившийся клок прошлогодней травы, вслушиваясь в каждый шорох, и не раз собственное надсадное дыхание казалось ему дыханием гнавшихся за ним зверей.

И вдруг правая лыжа кракнула — и переломилась пополам…

Она с размаху ткнулась в ком земли, покрытый старой травой. Это была кочка, и Валерий Петрович увидел, что незаметно для себя забежал на марь.

Вынужденная остановка наполнила его душу новым приступом страха. Торопливо отцепил лыжи, сделал шаг, другой — и тут же провалился в растаявшее, но все-таки мертво-леденящее месиво по колени.

Хватаясь за воздух в мучительном усилий удержаться на поверхности, он обежал округу безумным взглядом, и вдруг увидел…

Серебристо-серый, поджарый, легконогий волк стоял чуть в стороне от раскисшего болотца, в которое медленно, мерно погружался человек. Волк этот был куда более крупный и могучий, чем тот, который был убит по приказу Овсянникова на шоссе, — он стоял, напряженно вскинув точеную голову и вперив в человека сверкающий взор. Он напоминал туго взведенную пружину, готовую в один миг распрямиться…

Ему достало бы одного прыжка — и двух мгновений, чтобы перервать горло беспомощному человеку — и исчезнуть.

Но он стоял неподвижно, словно наслаждался этим зрелищем.

* * *

Костер погас, и ночное небо, чудилось, сделалось выше, просторнее. Звезд высыпало!.. Они были по-зимнему холодны, колючи, мелки, однако стоило прильнуть взором к одной из них, как чернота небесная словно бы размыкалась — и видно было тогда все потайное, запредельное окружение этой звезды: множество маленьких, мельчайших алмазных искр, совсем уж слабых, обычным оком не различимых, — и сочетания их, предопределенные смыслом Вселенной.

Вглядишься в другую звезду — и за нею вдруг возникает шлейф чужих, непредставимых созвездий! И за третьей… и за четвертой…

Как медлительно созерцание! Прежде — да было ли оно вообще, это прежде?! — Александра не могла долго смотреть на явления, поражавшие ее сердце: закаты и рассветы, звезды в ночной тиши, быстротечение Обимура… Странная боль и тоска начинали томить ее, тревога ранила: казалось непереносимым видеть все это — и быть вне заката, вне звезды, не кануть в волны, не расточиться телом по глади небесной, лазурно-золотой! И нужно было прерывать оцепенелое созерцание, чтобы увидеть лишь преходящую красоту в этом извечном обольщении. А сейчас то ли она сама влилась в беспредельность ночи, то ли ночь струилась из глаз ее…

Изредка проносились по небу легчайшие, прозрачные облачка, словно слабые выдохи тьмы, словно призраки зимних вьюг, бушующих где-то далеко и высоко, — где-то, но не на этой поляне, на которой шелест листвы, и шепот травы, и жар остывающих от дневного солнца стволов, и перепевы водных струй.

И слух обнажен, и Зрение, и сердце, и все открыто звукам и запахам колдовской ночи… чудилось, кто-то дышал рядом без дуновения, шептал без слов, плакал без слез…

Если б еще не думать!

Не думать — вообще — удалось только раз. Блаженство оцепенения, отупения — почти безумия! Тогда Филипп дал ей выпить что-то теплое, густое, солоновато-тошнотворное, и на Александру действовал первый же глоток, как питье забвенное.

Но тогда она заснула надолго и до того крепко, что Филипп с трудом привел ее в чувство. И, чтобы она могла видеть с прежней легкостью и четкостью, он заставил ее голодать семь дней, подкрепляя силы ее лишь ледяной водой из озерца на вершине Шаман-камня. Он назвал это очищением от собачьей крови — оказывается, он пытался опоить ее именно собачьей кровью, чтобы осознание увиденного в ней помутнело, а потом и вовсе угасло. И еще он настаивал, чтобы Александра рассказывала вслух, склонившись над быстротекущей Татиби, притоком Обимура, сновидения свои — все, даже те, которые посещали ее без снадобий и зелий Филиппа. Он верил, что текучая вода смывает сновидения, уносит их силу, очищает от памяти. Но неужто успевала запомнить хоть что-то стремительно бегущая, неостановимая вода?..

Филипп не хотел, чтобы Александра помнила свои видения. Вот и теперь, после семидневного поста, лежа в оцепенении, не ощущая собственного тела, забыв о руках и ногах, она могла восстановить лишь шелест, слабый отблеск того, что видела и слышала: какие-то силуэты, что метались, кружились в хороводе, плясали все быстрей и быстрей… удаляясь, они то сливались с тьмой, то входили в тела камней, деревьев, зверей… Она видела серебристую тень, прыгнувшую в высоко взметнувшееся пламя, она видела блуждающие огни, которые подлетали прямо к лицу и оборачивались игомами — младенчиками без рук и ног, — и это было самым страшным для Александры видением, потому что игомами назывались нерожденные, убитые во чреве матери дети… ее дети?!

Она мирячила: стонала с испугу, бредила, что-то выкрикивала, не чувствуя, как шевелятся ее губы, слыша собственный голос как бы издалека, долетающим до нее подобно эху…

Но связать в памяти эти видения, открыть их смысл она не могла. Зато она могла мучиться размышлениями, особенно о том, что заставил ее увидеть Филипп там — в камышах…

Заводь была не очень далеко от пещеры, южнее Шаман-камня. В одном месте камыш оказался слегка примят, словно бы здесь какие-то рыбаки или охотники протаскивали к воде лодку.

Филипп вынул из рюкзака жареную косулью ногу, рыбу — свежую и вяленую, лепешки, которые давеча сам испек на костре, и даже бутылку с мутноватой жидкостью. Доставал он ее брезгливо. Наверное, там был самогон — и уж не с Михайлова ли стола захватил его Филипп, когда спасался вместе с Александрой от огненного чудища?

Нет — от видения, вызванного им же, — теперь Александра это знала!

Филипп усадил возле кушаний Александру и велел ей держать обеими руками на весу свежесрубленную ивовую ветвь, кривую и длинную. Таков был обряд. Филипп чтил обряды!

Затем он запел что-то… язык был чужой, но Александра внезапно почувствовала, что все-все понимает в этом глухом речетативе:

Ты, ящерица-злой дух!

Ты, пантера-злой дух!

И ты, паук-злой дух!

Разве вы отняли жизнь у тех,

Кто лежит на дне?

Нет!

Ты, лесная кошка-злой дух!

И двухголовая жаба!

И змея-злой дух!

Разве вы отняли жизнь у тех,

Кто лежит на дне?

Нет!

Так уйдите в дебри странствий своих.

Не мешайте тем, кто лежит на дне,

Выйти сюда и все рассказать.

Хочу я знать, кто отнял жизнь у них!

Ветвь вдруг дрогнула, потом еще и еще, и вот завибрировала в руках Александры так, что ее невозможно стало держать.

— Значит, вы из воды вышли? — громко вопросил Филипп. — Идите же, не бойтесь! Вот вкусная еда! Вот веселящее питье! Это все для вас! Идите, идите… Видите на берегу сидящую женщину? Устами ее поведайте, что с вами сделали здесь, в камышах!

Александра замерла в ожидании чего-то страшного, а потом вдруг почудилось ей, что в тело вонзились железные крючья: в горло, под ребра, — и рвут его, разрывают! Она захлебнулась криком — и увидела. И начала говорить.

А потом, когда она очнулась, бутыль была пуста, от еды остались только крошки. Все съели и выпили, знала Александра, те, что погибли в камышах. И страх обуял ее пуще прежнего.

Противиться Филиппу Александра не могла: воля ее была полностью подавлена голодом и шаманским зельем. Сознание прошлой жизни почти померкло. И она боялась — до жути боялась Филиппа!

О нет, он не бил ее, не пытал — если не считать пытками эти камланья. Она боялась его, как только может женщина бояться мужчины, внушающего ей омерзение. Однако Филипп не касался ее, и ни в глазах, ни в жестах его она никогда не видела ни искры вожделения.

В них была лишь неутоленная ненависть! И только однажды заметила Александра на лице Филиппа довольство собою: когда он — еще в самом начале ее плена — велел сунуть в огонь какую-то веревку… что-то такое сухое, длинное. Александра поднесла это к пламени — и с криком отпрянула, упала: все ее тело свели судороги! И она не находила покоя, пока в костре не перестала потрескивать эта сгоревшая «веревка».

Тогда Филипп, глядя торжествующе, сказал:

— Теперь знаю. Теперь знаю! Ты жгла сухожилие тигра — а огонь жег тебя. Я не ошибся! Я сразу почуял в тебе это…

Ты тоже из рода Тигра!

* * *

Я очнулся… Я увидел себя в яме. Точно как в том сне!

Нет, наяву, пожалуй, яма была не столь глубокой, как во сне, но и она должна была стать моей могилой: рядом со мною лежал убитый волк, а сверху мы были завалены горой хвороста.

Возможно, те двое решили, что и я мертв. Странно только, что не догадались еще и пулю в меня пустить для верности.

Но даже если я был мертв, меня это не пугало. Ведь не приход смерти ужасен, говорил некий мудрец, а уход жизни. Ну а я — я был полон новой жизни!

Странно, после того чудовищного удара по голове она ничуть не болела, я ощущал необычайную свежесть, обновленность, будто заново появился на свет. И все же… с чем-то я расставался, недвижимо лежа во мраке.

Что-то реяло рядом со мною, будто легчайшие вздохи. Волк ли шевельнулся сквозь смерть, душа ли его мелькнула мимо меня, спеша в Нижний мир, чтобы оттуда вечно мстить убийцам? Я теперь знал обо всех причудливых тропах обитателей тайги…

Я потянулся к простреленной голове волка и коснулся ее губами, ощутив вкус крови. Это было мое прощание с братом. «Ничего! Я помогу твоему отмщению!»

Встав, одним широким движением я расшвырял сушняк — и выскочил из ямы, не ощутив царапин, словно оболокся новой кожей и был как нельзя лучше приспособлен теперь мчаться сквозь тайгу.

На миг замер у края могилы. Вечерело, и звезды-птицы уже занимали свои насиженные места на ветвях дерева Вселенной. Я остро ощущал свежие, чистые запахи вечерней тишины. Их рассекал смрадный след… здесь прошли те двое… Я пригнулся, принюхался — и побежал.

Непередаваемая легкость! Чудилось, я не вынужден бежать, а владычествую над бегом, над стремительным этим полулетом. Я почти не касался земли и вскоре достиг того места, куда стремился, — еще прежде, чем в небесах отразилось течение Обимура — Млечный Путь.

Выскочил на берег тихой заводи и замер. Странно, что хотя бежал я необычайно быстро, дыхание мое не сбилось. И уже ни шуршание камыша, ни плеск волн не могли заглушить звучания двух голосов — они далеко разносились по глади волн.

— Что Хортов? Шестерка! — донесся до меня тугой басок Мурашова. — Он входит в «необходимые издержки». Другое дело, если б на Овсянникова пришлось составлять «смету расходов»… У него ведь есть прямая связь, ты знаешь?

— У Овсянникова? У этого тюфяка?! — не поверил Козерадский.

— Не очень-то ты проницателен, парень, — укорил его Мурашов. — Стоит задуматься, кто здесь кого проверяет: мы Овсянникова — или он нас.

— Так он же в городе!

— Ну, брат, на тебя, видно, вечерняя зорька плохо действует! — с досадой проговорил Мурашов, и вслед за этим послышался частый плеск весел, а потом нос лодки показался из камышей.

Я сорвал свою легкую куртку и закрутил ею над головою, словно радостно приветствовал дорогих друзей. Я и правда был рад. Сейчас свершится наша месть — моя и моего брата, и я был счастлив, что увижу при этом лица врагов.

Куртка при сильном взмахе вырвалась у меня из рук и влетела в воду. Да она была уже ни к чему: меня заметили.

Теперь я стоял тихо, опустив руки и не сводя глаз с лодки.

Я ничего не сделал, я не шевельнул и пальцем, но Козерадский, страшный, как призрак, вдруг вскинул ружье в мою сторону. В этот же миг Мурашов, ликом белее мертвеца, повернулся ко мне и вскочил с воплем:

— Хортов! Волк!..

Ударил выстрел, и Мурашов, оказавшийся на пути огня, направленного в меня, полетел с лодки, получив заряд в спину. И тут же ружье в руках Козерадского, который вторично спустил курок, разорвалось.

Козерадский опрокинулся с борта.

Скоро волна улеглась, и лодка перестала качаться.

Все было кончено. Никто и никогда не узнает, что здесь произошло, ибо живые слепы относительно мертвых…

* * *

«Тонгасы — от лиственниц. Нихи — от березы. Айноу от ели на свет произошли, — думал Филипп. — Но кого же вот это дерево породить может?! Лесных духов мис-хули? Менков-чудовищ? Милков-чертей? Или самих Хорги?.. Но где они, где затаились? Вон там, под корнями?..»

Эта осина, как и сам Филипп, навсегда сохранила в себе ужас того дня. Дерево стало чудовищем, а душа Филиппа? Разве и она не преисполнилась с тех пор ненавистью, не набухла злобой, как почки этой осины, чудилось, полные крови? И который раз уже приходит сюда Филипп, касается растрескавшейся коры, всматривается в черные провалы под вспученными корнями и молит Существ Черных, Подземных надоумить его, как свершить отмщение за Огненное Решето. И отомстить Хорги!

Богов Верхнего Мира он о том не просит, ибо месть — удел тьмы и мрака, даже если она священна. Губит себя прибегший к отмщению, хотя бы и мстил он справедливо. Это знают звери, знают птицы, знает вся тайга. Это мог знать охотник, но не хочет знать шаман.

Он вынул нож и хотел срезать черную, засохшую ветку осины в залог своей мести. Коснулся дерева острием — и вдруг почудилось на миг, что не нож старый с рукояткой костяной в руках, а молния!

Боль пронзила правую руку, и какое-то время он напрасно растирал и разминал ее. Не чувствовал, будто и не было руки! Наконец смог шевельнуть ею, разжал пальцы, вцепившиеся в нож.

Но что это?.. Старое, темное лезвие, вонзавшееся в дерево, теперь горело неземным, снежно-белым блеском!

Этот блеск напоминал что-то… Филипп вспомнил… Луч, да, луч, породивший Огненное Решето! Какую же силу обрел теперь старый нож?

Страшно! Не бросить ли его туда, в глубь земную? Нет. Жалко. Старый друг этот нож, помощник. И Филипп торопливо сунул его в чехол на поясе, двинулся прочь.

Быстрая ходьба успокоила его, и мысли перешли к женщине, оставшейся в его пещере у Шаман-камня.

Александра… она была Филиппу совсем чужой. Иной раз ненависть к ней переполняла его. Как-то ночью занес над ней нож — но тотчас отошел прочь. Как нельзя убить сонным покровителя рода, так нельзя убить во сне и его дочь. И Филипп все-таки боялся ее, хотя и овладел ее мыслями и памятью, и заставил ее губы произносить то, чего хотел знать он, а глаза — видеть то, что угодно ему. Она не стала Айями для Шамана, и даже если охотник Филипп Актанка завладеет телом Александры, душа ее все равно будет ускользать от него на тропы непостижимые. Он чувствовал это! Ибо не шаман находит Айями, а Айями находит шамана. И только тогда может он зваться истинным избранником духов!

Не было греха в том, что Филипп хотел ее тела. Они сородичи, да, но родство их столь дальнее, что он считает себя тонгасом, а она — русской. Филипп носит прозвище Актанка, но это не более чем дань древнему преданию. Рожденный тигром, как бы не так! Александра Бояринова имеет больше прав на родовое имя.

Филипп приближался к Шаман-камню. Сейчас он войдет в пещеру и скажет:

«Может быть, в тебе Айями моего предка живет? Ведь души умерших иной раз снова на земле рождаются, бесконечный ряд превращений свершая. Говорят, это удел женщин.

Да, я шаман, я из рода шаманов. Я этот дар от предков принял по наследству. Но нет у меня Айями — небесной жены, поэтому не настоящий шаман я. Нет у меня могущества обернуться Медведем, Орлом, Лосем! А ведь во мне душа прародительницы моей Ллунд приют нашла, еще когда материнское молоко пьющим был! Простых слов не знал, зато и тогда знал проклятие Хорги.

Когда я возраста разумной речи достиг, отец мой шапку из зимней рыси мне задом наперед надел, выспрашивать про дела давно прошедшие стал. Тяжело мне было: ведь я брел вспять через реку Времени! Но все сказал, что узнал от прародительницы Ллунд о шамане Чамхе и его Айями-тигрице.

И тут беда случилась. Младший сын отца моего, разыгравшись, котел с кипящей водой на себя опрокинул. Закричал он!.. Отец к нему бросился — и забыл мне заветные слова сказать: «Довольно, забудь прошлое, нынешним живи, в будущее не заглядывай!» Забыл шапку мне на голову правильно надеть.

Должен был я тогда же и умереть, но вместо меня в селение Мертвых ушел брат мой младший. Однако с тех пор душа Ллунд терзает меня, и я не забыл былого.

Знаю, смерть моя ужасна будет. Когда — не ведаю. Так дай же, Айями, мне постичь, что такое — истинным шаманом быть, как предок мой Чамх, у которого была Айями-тигрица!»

Филипп решил: если глухой останется Александра к его мольбам, он даст ей напиток из пережженных перьев кукушки. Вот он — во фляге, на поясе. Нет средства более крепкого, чтобы привязать женщину к мужчине, пусть даже это — небесная женщина! Едва ли минует время, нужное солнцу, чтобы пройти четверть пути от восхода до полудня, как подействует на нее волшебное снадобье.

Правда, если сердце женщины отдано другому, зелье может навлечь на нее беду! Но Филиппу не хотелось думать, что сердце Айями может быть занято. Да и кем?! Не этим же… который в прошлой другой жизни был свиньей. И не мальчишкой Михаилом Невре. Уж это сразу видно!

Нет, Айями должна полюбить шамана! И тогда…

Филипп замер.

На берегу Татиби, прямо перед входом в пещеру, он увидел медведя.

Свет и тени играли в глазах, мешали видеть, но он все же разглядел, что медведь ловит рыбу.

Знал Филипп: с недавнего времени все в тайге смешалось. С того самого дня… Солнце, небо, дождь, звери и птицы вокруг осины-чудовища исконные повадки забыли. Вот и сейчас: по всей тайге зима, а в Татиби кета на нерест идет.

Река играла на солнце, слепила… И вдруг медведь ввалился в воду, размахивая передними лапами, пытаясь настичь, прихлопнуть стремительных рыб, гоня их на камни, где хорошей самке воды в полтела.

Брызги, шум, плеск! Наконец медведю повезло, и какое-то мгновение он, удивительно похожий сейчас на человека, стоял на задних лапах, передними пытаясь удержать скользкое, большое, сверкающее тело рыбы.

Лучилась радуга брызг, и шуба его, казалось, тоже серебрится.

Наконец он перехватил рыбину зубами и ринулся из воды. Лег на пригретый бережок и начал есть. Наелся, потом напился из реки и огляделся, принюхиваясь.

Филипп невесомо шагнул за куст чубушника. Потянул с плеча ружье, изо всех сил стараясь не думать о том, что намерен сейчас сделать. Нельзя хвалиться, что хочешь убить медведя; услышит — и не придет на выстрел.

Нет, Филипп, конечно, не хвалился. Он даже мыслей своих боялся! Да ведь и медведь был не простой. Медведь был… белый!

Что же, рожденный Огненным Решетом, наверное? Тоже чудовище!

Филипп поднял ружье — и тут из пещеры вышла Александра.

Она была босая, с распущенными волосами, в клетчатой рубашке и этих своих грубых мужских штанах. Она пошла к воде, да тут серебристый медведь, прилегший было на солнечном припеке, вскочил и с ревом кинулся к ней.

Убегать при встрече с медведем нельзя — лучше стоять и кричать на него. Александра, наверное, не знала этой хитрости, но двинуться не смогла от ужаса. Она вскинула руки, зажмурилась, и тут же, воскликнув:

— Михаил!.. — повалилась на траву.

* * *

«Айями дала Чамху в помощники духов волка и медведя, сказав, что это ее сородичи Хорги. И впрямь — одеты они были в такие же серебряные одежды, какие носила она…»

Эти слова говорила прародительница Ллунд о той, что сгубила Чамха.

Время, пришло время! Огненное Решето видел шаман, а теперь видит он Хорги!

Александра признала в медведе человека, когда закрыла глаза. Да, Хорги умеют видеть с закрытыми глазами то, что скрыто от других. Вот два Хорги сейчас перед Филиппом. Александра станет его Айями, а другого он убьет.

Убьет!

Филипп выстрелил. Раз, другой!

Он не мог промахнуться. Будь это обычный медведь — собака хозяина горы, — он уже лежал бы недвижимо, и его душа изошла бы из его клыков, когтей и лап. Но что толку бить Хорги обычной пулей! Его возьмет только колдовство — или чудесное, тайное, серебряное оружие, как в легенде…

Но где же взять его, подобное тому страшному лучу, который вызывает к жизни Огненное Решето и Хорги? Где взять острый и смертоносный нож?

Нож!..

— Хорги! — крикнул шаман.

Вздыбился, взревел медведь, но Филипп уже перехватил нож за лезвие — и метнул его.

Свистнул воздух, серебристый луч прорезал зеленый полусвет поляны — и яростный, низкий рев всколыхнул тайгу.

Медведь пал, ткнувшись в траву, но тут же вскочил и, растопырив когти, схватил себя передними лапами за горло, из которого поплыла кровь. Шатнулся, закружился…

— Хорги! — с торжествующей ненавистью снова выкрикнул Филипп.

Зверь, испустив в ответ не то стон, не то рык, не то зов, сделал неверное движение лапами, пытаясь ли вырвать из горла нож, желая ли сорвать с себя серебряную шкуру, — и беспомощно завалился на бок.

Филипп не сразу подошел к нему, а прежде склонился над Александрой. Она была без сознания, и Филипп успокоился, вернулся к медведю. И долго стоял около него…

Слезы застилали ему глаза, но он все смотрел и смотрел на мертвого Михаила Невре, лежавшего на траве. Горло его было в крови, но старого ножа своего с рукояткой из рога изюбра — нового ножа своего с лезвием смертоносным, серебряным! — нигде не нашел Филипп. И не удивился: так же было и в легенде! Потом он взвалил тело Михаила на плечи и пошел в тайгу, к тому самому дереву. Провалы подземные — наилучшие могилы для злых колдунов!

Хорги пришел оттуда — там и будет погребен.

Теперь на земле осталось только двое тех, о ком говорила прародительница Ллунд. Ничего, придет и их черед.

* * *

Выстрел грянул в тайге! И другой!..

Быстрее мига мелькнула у Валерия Петровича надежда: эти выстрелы должны поразить страшного зверя…

Но нет. И все же волк оторвал от человека неподвижный взор, обернулся — так стремительно, что на миг невольно приподнялся на задние лапы, и в силуэте его мелькнуло пугающее сходство с кем-то… не понять, не вспомнить! — и тут же, сильно оттолкнувшись, прянул в тайгу.

Овсянников рванулся — выдернул ногу, но ледяное месиво держало цепко, и следующий же шаг его опять был намертво схвачен.

Он крикнул было, но тут же зажал себе рот: а вдруг вернется зверь?

В смертном ужасе метался, бил себя по голове: куда бежал, вылупив глаза, чтоб взлететь сюда, идиот?!

Глянул на часы — они стояли. Новым страхом окатило от макушки до заледенелых ступней. Овсянников даже забыл на мгновение о своем ужасном положении, затряс часы, всматривался в циферблат, заслоняя его ладонями от солнца, но ничего утешительного не увидел: секундная стрелка не только стояла, но и перестала фосфоресцировать.

Значит, остановился не только часовой механизм… Безнадежность прихлынула к сердцу. Значит, никто не придет и не спасет. Даже вертолета не вызвать, как вызвал тогда, на шоссе…

Надо стрелять, вдруг кто-нибудь услышит? Хотя да, карабин ведь утонул в болоте сразу, еще когда Валерий Петрович отцеплял лыжи.

Чудовищная, медлительная смерть ждет его! Смерть-пытка! И не лучше ли выхватить нож, не перерезать ли себе горло, чтобы покончить сразу?..

Овсянников сдернул с пояса тяжелый нож в чехле, с кольцом на рукоятке. К кольцу был прицеплен моток тонкой, но крепкой капроновой бечевы. Нож так и лежал в сундуке Михаила с этой бечевой. Овсянников взял все вместе.

Моток большой. Длины его, пожалуй, хватило бы вон до той ольхи, растущей на взлобке, на краю болота, где только что стоял волк.

Нет, трудно рассчитывать, что петля прочно захватит скользкие, хрупкие ветки. Вот если бы привязать к веревке что-то тяжелое — и зацепиться за развилку… тогда… может быть…

Тяжелое? А нож? Этот самый нож! Не выручит ли он?

И скорее, скорее! Чем глубже засасывает болото, тем невероятнее спасение.

Бросок!

Еще и еще…

Опять неудача.

Снова, снова!

Наконец-то нож застрял в развилке, но стоило Овсянникову потянуть бечеву сильнее, как он выскользнул.

Боже, какое чистое небо! Жизнь… Как мертвенна хватка болота!

Валерий Петрович метнул нож опять — с такой силой, что не удержал равновесия и завалился на бок. Ох, как жадно, с хлюпанием потянуло в бездну!

С трудом выпрямился, нашарил в грязной воде конец бечевы, дернул.

Держится! Ох, неужели?!

И не раздумывая, напрягшись до стона, всем телом повисая на предельно натянутой бечеве, он вытянул увязшую почти до паха ногу… другую… и потащился, хрипя, по черной жиже от кочки до кочки.

Бечева вспарывала кожу — он не чувствовал.

Чем ближе к взгорку, тем легче удавалось вырываться из болота. И вот уже Овсянников вцепился ногтями в сырую землю… Вот рывком взбросил тело на бережок… И, не дав себе ни мига, чтобы перевести дух, вскочил — и ринулся прочь от болота, на ходу срывая бечеву с запястья.

Скорее отсюда!

Он мчался сквозь тайгу, не разбирая дороги, ничего не видя, до тех пор, пока не наткнулся на что-то твердое.

И позже Валерий Петрович не раз изумлялся — почему именно в этот, только в этот миг ударило его запоздалой мыслью: а откуда тем птицам, что набросились на него несколько дней назад, возле Александриного дома, было знать, что, соединив провода, прогнув их до машины, они вызовут замыкание и могут поразить водителя током?

Птицы, которые разбираются в физике?

Или не птицы разбираются в физике?..

В грудь Валерия Петровича что-то больно упиралось. И сквозь плывущее в глазах кровавое марево он с трудом разобрал: это — дуло винтовки, которую держит невысокий смуглолицый и узкоглазый человек.

— О, так ты уже здоров? — спросил он с насмешливым удивлением. — И пришел за моей Айями?

* * *

Итак все было кончено… Да, кончено! А я все стоял и стоял на берегу.

Что же, что привело меня сюда на гибель этим людям? Зачем, зачем…

Я забыл в те мгновения, что они, Мурашов и Козерадский, сами первыми пожелали моей смерти; среди множества других даже мелькнула бредовая, но старательно оправдывавшая их мысль, мол, они просто никак не могли привести меня в чувство после удара по голове и решили пока оставить полежать, прийти в себя… а сами пошли охотиться.

Ну да, разумеется! Они отправились «серых уток пострелять, руку правую потешить», а меня оставили по-ле-жать… в яме, заваленной сушняком. Рядом с убитым волком.

Но все же я не мог отделаться от ужаса, и раскаяния, и жалости к тем двоим.

Словно бы все разом отошло, отступилось от меня — то, что привело меня сюда, сделало легконогим, стремительным, счастливым, знающим. И сейчас человеческая суть моя опутала меня, будто бы веревками. Нет, раскаленной проволокой!

Что толку утешать себя — мол, смерть их была случайной. Нет, это я вызвал ее!

Не помню, как шел я сквозь тайгу. Не припомню даже и теперь.

Давно стемнело. Настала глубокая ночь. Но ни луны, ни звезд не видел я.

Но вот впереди, за частыми посадками молодых лиственниц, засвистело, запело недремлющее шоссе.

Я выбрался на обочину, и тотчас мимо пронесся красно-белый автобус. Своим новым, не просто острым а проницающим зрением я успел увидеть надпись на его боку: «Богородское — Обимурск».

Значит, город налево. Налево и тот поворот, к Центру. Мне нужно туда, и как можно скорее.

Красные габаритные огни автобуса стремительно удалялись. Но, не одолев и трехсот метров, он вдруг остановился.

Я наблюдал. Спустя некоторое время из него высыпали пассажиры и разбрелись по обочине, с надеждою всматриваясь во тьму. Стало ясно, что с автобусом какие-то неполадки, а народец ждет помощи.

Но у меня не было времени глазеть. Я вернулся в лиственничник и, обогнув то место, где стоял автобус и топтались люди, снова вышел на шоссе, вне досягаемости для их взоров. И ударился в бег.

Я бежал к Центру. Я должен был появиться там и сообщить базовым, что «сетка» таит в себе опасность гораздо большую, чем мы предполагали. Не временный паралич всего, что вызывает в организме сопротивление насилию, даже зародышей этого сопротивления в душе и теле… человека — в будущей войне, зверя — уже сейчас, на полигоне. Не только это! Как и радиация, нервно-паралитическое воздействие «сетки» подвергает изменениям генетическую структуру объекта, приводит к непредсказуемым последствиям.

В том дереве они проявились слишком явно. Ну а как отреагировали, скажем, звери?.. И что произойдет с человеком, отведавшим мяса кабана или изюбра, захваченного из-под «сетки»? И потом, позже, — с детьми этого человека?..

Я видел страшные снимки, сделанные в момент опыта. Но не страшнее ли окажется то, что заложено «сеткой» в мозг, нервы и душу живой тайги? И не возненавидит ли она человека? Не обретет ли сил для осуществления этой ненависти?..

Тогда я знал, вернее, предполагал только это. Главное открылось позднее. Но и того, о чем я догадывался, было достаточно.

Нельзя, больше нельзя! Первый опыт должен стать и последним!

И я бежал в Центр, чтобы сказать там все это. Сказать Стволам и заставить Первого сообщить Овсянникову, а через него — в Москву. Нет, я все понимал: годы затрачены на постройку Машины, на проведение этого опыта. Но — надо остановиться!

Мурашов и Козерадский — жалости к ним уже не было в душе моей! — вместо того, чтобы сразу вернуться в Центр и рассказать об ужасном дереве, спокойно отправились на охоту — в заводь, ставшую их последним пристанищем. Как же могли они?!.

И вспомнилось мне давно читанное в письмах великого художника: «Есть один момент в жизни каждого, мало-мальски созданного по образу и подобию Божию, когда на него находит раздумье, пойти ли направо или налево, взять ли за Господа Бога рубль или не уступать ни шагу злу…»

Эти слова пришли из моей прошлой жизни, и из нее же явилось озарение: это от Стволов-то я жду бунта против Машины, «сетки» — дела всей их жизни! Ведь она подчинена идее: наука на благо человека. Но какого именно человека наука призвана защитить, а какого — угробить как врага? Кто подсчитает высокую стоимость первого — и абсолютную ненужность второго?..

Я слышал, как воздух свистит в моих ушах все громче. Бег мой ускорялся.

И вдруг выстрел ударил мне в спину!

Я шатнулся на обочину, упал, вскочил — и тотчас понял, что, глубоко задумавшись, просто не расслышал шума догонявшего меня автомобиля, не увидел света его фар. И выстрел, сбивший меня с ног, был всего лишь сигналом клаксона.

Открылась дверца:

— На приз или от инфаркта?

Фары приугасли, но все же свет выедал глаза. Что-то надо сказать…

— Ты с автобуса, что ли?

— До самого города решил бежать?

Два голоса спрашивали меня наперебой, а я пытался совладать со своими губами, со звуками человеческой речи.

Прошла, чудилось, вечность, прежде чем выдавил:

— Нет… не до… города. Мне тут… я спешу-у… С трудом удержал свой льющийся голос.

Люди предложили подвезти меня, и я согласился. Уж коль они попались мне по пути, то постараюсь с их помощью добраться до Центра как можно скорее. Главное, доехать до «кирпича» на шоссе, а там, от поворота, уж добегу.

По счастью, после того, как я объяснил свой маршрут, словоохотливость моих попутчиков иссякла, и я настороженно затих в подскакивающей, вонючей тьме, думая о Центре.

Стволы! Стволы! Придатки Машины, любящие только ее смертоносный луч, — и Первый, их надсмотрщик-идеолог, доноситель, напыщенная слякоть! А сам Овсянников? Он человек партии, он не ступит ни шагу против ее воли, а ее воля сейчас — оружие. «Сетка»!

И от них я жду подмоги? Что же делать?!

И вдруг тревога моя волшебно улеглась… Я огляделся.

Вокруг сидели мужчины, но дело было не в них.

Женщина впереди… Я едва коснулся ее, забираясь в машину, но с того мига не мог унять трепета.

Я не видел ее в той, прошлой жизни, я не знал ее прежде. Да и сейчас не услышал голоса, не разглядел лица. Дуновение теплого ветра, запах влажных цветов, мягкий шелест — вот что такое была она, но я обмирал, вслушиваясь в ее дыхание.

Кто я, что, где я?!

Миг озарения, счастья! Точно такое же мгновение блаженства узнавания своего, родного, испытал я сегодня дважды: когда проведал, коснувшись изуродованной осины, судьбы предков своих и когда ощутил рядом присутствие брата-волка.

Все это было мое. Вот и она была моя, она мне принадлежала по праву рождения, крови судьбы.

Зачем она здесь, среди людей, среди этого грохота? Сейчас я остановлю… мы уйдем вместе…

Схватил ее за плечо, желая окликнуть, позвать.

И… о, какой ужас содеялся вокруг меня от одного звука моего голоса!

Не помню, как автомобиль стал, как я выскочил. Она стояла напротив.

Мы глядели в глаза друг другу, и я торопливо говорил ей о том, кто я и зачем здесь.

О, этот миг! Тысячегласное эхо, которое, казалось, не отзывается моему голосу, а предвосхищает его, — слаженный хор катился мощным валом из глубины тайги — голоса обитателей ее!

И в этом голосе была тоска — такая родная мне тоска! Я слушал, смотрел на звезды — это уже было когда-то со мною, только тогда я вел речи со своими сородичами, и была рядом ОНА, и сияние звезд с того дня не меркло, и так же неостановимо струился Обимур.

И чудилось, я видел себя со стороны. Был я то человеком, то припадал к земле серебристым волком, — и преображение мое зависело от воли моей и желания.

Кончики волос моих мерцали.

Мгновенная молния! Не сам ли я выпустил ее из своих рук, озарив округу изломанным светом?

И при этом свете увидел я, что женщина в ужасе отшатнулась.

Она меня не признала.

Ну что ж! Не было в душе горя — только надежда и ожидание. Мне оставалось в знак прощанья голову посыпать звездной пылью.

Не беда, что пока не попал в Центр. Тайга поможет. Не беда, что женщина не увидела во мне судьбу. — Тайга поможет!

Но сейчас надо было спешить, ибо тень человека уже покинула меня.

Я крикнул прощально — и прянул в тайгу.

Через несколько прыжков влажно дохнул мне в лицо Обимур.

Я поднял глаза и увидел стаю диких гусей. Наверное, они искали ночлега после долгого перелета, но мой шальной бег спугнул их, и сейчас они описывали бестолковые круги.

— Ого-го-го! — вскричал я, бросаясь вдогонку их полету. Но стая вмиг выровняла строй, пронеслась над головой, меня отшвырнуло вихрем.

Я тут же вскочил — и кинулся в заводь. Движения, ветра жаждал я! Плыл скорее гонца кеты, идущей на нерест, так, что расступалась вода. О, если бы рассечь вот так серебряную волну Млечного Пути!

Вылетел на берег — и снова понесся в тайгу.

V

Александра села, опершись на траву.

Все тело затекло. Уснула, что ли? Нет. Опять, наверное, обморок… морок, опять злая воля Филиппа! И какое чудовищное, немыслимо страшное видение: медведь с человеческим лицом — с лицом Михаила! — и этим немым, страдающим взором!

Наверное, долго пролежала она в беспамятстве. Солнце клонилось к закату. Ослепительно-белое сияние меркло, словно бы медленно остывало. И чудно-просторным было небо — голубовато-золотистая бездна… Колдовство!

С трудом отвела Александра завороженный взор от солнечного диска, и не скоро ее опаленные глаза смогли разглядеть на примятой траве щедрую россыпь густо-красных брызг.

Кровь?

Вмиг исчезло оцепенение; только горе — уже испытанное горе непонятной потери заставило Александру подняться и пойти по кровавому следу.

Он вел к тайге.

Трава послушно расступалась, как будто совсем недавно кто-то уже проторил здесь тропу. Вот и обломанные ветви мелкого, сорного ольхового подлеска. Вот чередование могучих стволов… но здесь, под деревьями, сгущался сумрак, и Александра потеряла страшный след.

Она постояла немного, вглядываясь в полутьму. Идти дальше было жутко, но, ощутив в себе этот страх, Александра едва сдержала слезы радости.

Страх перед тайгой. Перед неизвестностью, тишиной, затаившимся зверем… Не перед чудовищными призраками! Страх нормального, живого, слабого человека — не околдованной безумицы, которая не боится ничего, кроме Филиппа и вызванного им бреда!

Неужели… Александра освобождается? Возвращается к себе?

Едва дыша, словно боясь спугнуть этот желанный страх, Александра все смотрела и смотрела в зеленый полумрак.

И вдруг искры пронеслись вдали!

Костер? Огонь, пожар?

Или это береза сквозь ночь отряхнула последние листья?

Никто ведь не знает, что там, в тайге, натворило неожиданное смешение времен года: вызвало оно к жизни легкую осень? Снова вернулась глухая зима? Вот и листья-искры блеснули — да погасли, вновь тишина, темнота…

Нет, туда идти не стоит. Да и не видно почти ничего.

Тогда что же, возвращаться в пещеру Филиппа?

Александра бросила ненавидящий взгляд туда, откуда пришла, да и застыла.

В трех шагах от нее стоял тигр.

Похоже было, что он вышел из зарослей элеутерококка и дикого винограда, но почему же Александра не слышала ни звука, ни шороха? Не могла же она не заметить тигра, придя сюда! А он стоит недвижимо, спокойно, и только кончик хвоста чуть шевелится.

Казалось, Александра видит и всего тигра сразу — и может счесть по одному его усы, и описать, как дрожит нижняя губа, слегка обнажая клыки, как узкие зрачки опаловых глаз вдруг расширяются, наливаются чернотой, выдавая напряжение.

— Гос-по-ди… — выдохнула Александра.

Нет, нет, это уж слишком, невозможно!

Она отпрянула. Тигр тотчас же бесшумно, мягко, словно был вышит шелком на шелке, — потянулся вслед.

Александра отшатнулась еще на шаг — он не отставал.

Глаза его были устремлены прямо в ее глаза: неподвижные, неестественно расширенные, словно тигр двигался во сне с открытыми глазами.

В этом было что-то еще более парализующее, чем страх. Зверь же мог наброситься на нее, когда она стояла спиной к нему, — тигры ведь вообще предпочитают нападать сзади: обе лапы обрушиваются человеку на плечи, зубы вцепляются в шею — и мгновенным поворотом свернуты позвонки. Даже если труп лежит лицом вверх, тигр нервничает, пугается, норовит осторожно перевернуть жертву лапой и только после этого вновь вонзает в нее зубы.

А этот не отстает ни на взгляд, ни на шаг!

И еще, еще шаг сделала Александра, не отрывая завороженного взора от зверя, когда босая нога ее наступила вдруг на вспученный, оголенный, холодный, как змея, корень.

Александра в ужасе вскрикнула, взмахнула руками, ловя равновесие, падая… но тут она наткнулась спиной и головой на ствол дерева — и ей почудилось, будто от головы до пят ее пронзило током!

Ноги вмиг ослабели, и Александра почувствовала, что проваливается куда-то, в углубление под корнями. Она еще попыталась ухватиться за что-то, удержаться, но тут же морда тигра оказалась почти у ее глаз («Что это?! Он загонял меня сюда, в яму?!» — успела подумать Александра), — и руки разжались, сырая тьма обступила ее. Она падала, падала вниз, в какой-то неимоверный колодец, и сердце обрывалось от этого немыслимо долгого падения…

И почти сразу она ощутила, что стоит — стоит на твердой земле!

Голова слегка кружилась, тяжесть разливалась по телу. Дым… какой-то серый туман забивал горло, глаза, мешал дышать.

Сощурившись, Александра пыталась вглядеться, и ей удалось увидеть, что слева, пожалуй, это серое месиво рассеивается, собираясь в клочья, а меж ними чуть брезжит блеклый, неверный свет!

Александра двинулась туда, невольно отводя руками туман, будто шла по глубокой воде, и каждый шаг, каждое движение давались ей с таким трудом, как будто в жилах ее был влит свинец вместо крови.

Она шла и шла, но свет не приближался, хотя и не удалялся, а мерцал то справа, то слева, то спереди. Александре казалось, будто кто-то непрестанно путает ее путь… впрочем, кто, да и какой же путь мог быть в этом беспросветном беспутье?.. Она сама плутала.

И вдруг до слуха ее донеслось еле различимое теньканье — слабый звон.

Почудилось? Да нет же! Она даже зажмурилась, чтобы лучше слышать, и сделала несколько шагов на звук вслепую.

Тусклый звон словно бы сделался отчетливее, и она пошла скорее, все так же не открывая глаз, всем существом своим ловя этот звон, протягивая руки, словно пытаясь схватить его, поймать, удержать.

Она шла, и вдруг звон усилился, и в то же время что-то затрепетало под ее пальцами, тонкое и липкое, словно паутина, и с невольным криком отвращения Александра открыла глаза.

Туман почти рассеялся, лишь кое-где еще плавали его клочья, как будто заблудившиеся облака, но все равно кругом царил сумрак, и огромный костер, горящий странным негреющим огнем, почти не рассеивал его. В этом медленном горении было что-то угрожающее.

Прямо перед Александрой стояли две деревянные чурки в человеческий рост, с грубо высеченными лицами, и только по обилию украшений, меховых и цветных лоскутьев можно было догадаться, что одна из них изображает женщину, а вторая, убранная попроще, мужчину.

У подножия идолов лежали связки мехов, груды охотничьего оружия, начиная от стрел и копий и кончая длинноствольными старинными ружьями, домашняя утварь, оловянные, серебряные и даже отливающие тусклым золотым блеском фигурки-обереги. Тут же висела на двух рогулинах зыбка, и в ней Александра увидела еще один деревянный обрубок, повитый кожей, сукном, холстиной и долженствующий, по-видимому, изображать младенца, только вместо лица у него был треснутый осколок темного от времени зеркала, и Александру вдруг до дрожи, до самозабвения потянуло заглянуть в это зеркальце, но, сама не зная как, она удержалась, заставила себя удержаться — даже обхватила себя руками, останавливая, будто чужого человека.

Над зыбкой и двумя большими фигурами громоздился островерхий навес из жердей: так что идолы стояли как бы в тереме.

На самой вершине его висел маленький тускло-серебристый бубенец. А к нему тянулись тонкие, как паутина, разноцветные нити, за которые и схватилась сослепу Александра.

Зыбка все покачивалась, пугающе посверкивал зеркальный осколок, колокольчик тихо тенькал, лениво шевелились языки пламени, порою взвиваясь на такую высоту, что наверное, достигали небес… или иных сводов этого мира, а ведь вокруг стояло полное безветрие, и даже непонятно было, почему раскачивается и звенит колокольчик.

Стоп! Да ведь она и сама раскачивает его, не отпуская нити!

Александра разжала пальцы, но звон не утихал — наоборот, сделался чаще, громче.

Александра оглянулась. Теперь уже все нити дрожали, передавая свой трепет бубенцу. За каждую держалась чья-то рука.

И Александра, пока еще не видя никого, поняла: к ней приближаются обитатели этого неведомого места!

Странное изнеможение овладело ею. Словно бы все жизненные силы иссякли в этом безвоздушье, в этой блеклой полумгле.

Но страха больше не было. Напротив, на душе стало печально, как при безвозвратном прощании, но в то же время спокойно. Сознание оставалось на диво ясным. И новым, внезапно просветленным умом и ожившей памятью Александра словно бы унеслась в мир иной, иной…

* * *

Третья легенда о Хорги

В старину, говорят, между людьми и зверьми разницы не было. Ничего не стоило им в любое время друг дружкой обернуться! Но это уж совсем давно было. То, о чем здесь речь пойдет, в иные времена приключалось. Как раз когда огненными полосами небо над Обимуром вдруг покрылось, недобрые перемены вещуя. И правда — случились они!

Жил в ту пору охотник из племени обимурских тонгасов. При рождении дали ему имя Чамх. Был он удачлив, и оттого жила его семья безбедно. Ходили слухи, что еще юнцом Чамх решил выведать свою судьбу и подстрелил кукушку, а после того, как велит обычай, улегся спать под тем же деревом, с которого ее сшиб. Одно ее крыло под себя подложил, другим укрылся. И всю ночь — а уж осень вступала в тайгу! — было ему на той подстилке и под тем покровом до того жарко, что он во сне и торбаза скинул, и одежду с себя сорвал. Примета верная — и счастливая. Если бы мерз той ночью Чамх, то всю жизнь не вылезал был он из нужды. А коли от жары изнемогал, значит, суждено, ему быть богатым и удачливым охотником.

Так и случилось. Лук его, сделанный из корня лиственницы, ни одного зверя перед собою не пропускал, птице, за облаками скрывавшейся, пролететь над собою не давал. Первого в осень добытого зверя жертвовал Чамх целиком соплеменникам, себе ни кусочка мяса его, ни клочка шерсти не брал. Обычаи старые велят это делать, чтобы род всегда сыт был. Чамх так и поступал, и духи-хозяева рек, деревьев, птиц и зверей были к нему благосклонны. Едва в свой балаган охотничий добравшись, спешил Чамх приношение сделать тайге — деревьям и речкам, сопкам и огню, и только потом на добычу шел.

Но вот как-то раз встретился и Чамх с неудачей! С самого рассвета попусту месил он сугробы ногами в лютую стужу. Не иначе за что-то ополчились на него аджех-ха — маленькие бродячие люди из родов тигров, лисиц, медведей, которые мешают охотникам! Злой и усталый, Чамх возвращался в свой балаган, когда вдруг увидел тигриный след поперек пути.

Нельзя ломать след своей стопой, но как быть Чамху, когда тропу тигр пересек — и никак не пройти?

Вынул тогда Чамх свою самую большую драгоценность — огниво и только вознамерился принести его в жертву Хозяину тигров, прощения испросить, что принужден на след наступить и обычай нарушить, как услышал не то стон жалобный, не то плач вдалеке.

Храбр был Чамх, но так и шарахнулся в заснеженные заросли, так и потекли по его спине ледяные ручейки! Ведь кто услышит в сердце тайги такие звуки, тому надо или сразу к смерти готовиться, или бегом бежать, пока достанет сил, потому что некому больше стонать и плакать здесь, кроме как проклятому чудовищу чогграму.

Сам-то этот зверь не больше кошки, но свирепостью мало кто с ним сравнится, даже рысь, даже медведь-шатун. Только силою страха, которая исходит от него, может он человека на расстоянии убить! И не спрятаться от чогграма нигде, не укрыться на самом высоком дереве, потому что соберется стая — корни дереву подгрызет. Поэтому лучше в бег удариться при звуке его голоса. Чамх никогда не ел мяса медлительных животных, робких, предпочитал изюбра и кабана, и поэтому был он быстроногим и находчивым, как они. Надеялся, что уйдет от опасности. Изготовился было бежать… да призадумался.

Чогграмы, как известно, ходят то на одном, то на двух, то на трех пальцах. А здесь нет никаких следов, кроме тигриного, а его ни с каким другим охотник не спутает.

Повел Чамх по этому следу взглядом вправо, повел влево… да и ахнул: совсем недалеко, за выворотнем кедровым, недвижимо лежал тигр! Да не простой — белый, словно лунный свет! Время от времени он жалобно стонал, не поднимая головы.

Долго Чамх Старику-Хозяину тигров посылал мольбы и поклоны, а потом осмелился отцепить лыжи и шагнуть к недвижимому зверю.

Обычай велит: найдя тигра мертвым, низко поклонись ему, а затем подними и уложи в древесную развилку, чтобы не коснулась его тела земная гнилость, а только птицы небесные расклевывали бы его. И чем быстрее расклюют, тем скорее пройдет душа тигра по кругу предсмертных превращений, тем скорее вновь возродится.

И еще обычай гласит: убить тигра — грех. Однако же всем известно, что тигриный коготь оберегает против недоброго глаза; шкура уничтожает чужую волю, охраняет покой лежащего на ней человека; кости передней лапы приносят удачу во всяком деле; ну а засушенный глаз помогает видеть то, что скрыто от человечьего ока. Трудно поверить, чтобы тигр по доброй воле отдавал бы охотникам и шаманам свою шкуру или свои глаза! Кто-то брал все это сам, а значит, убивал тигра. Наверное, колдовская добыча уберегала убившего от расплаты… И если глаз, коготь, шкура обыкновенного тигра столь волшебны, то у белого — редкого и чудесного — они, конечно, многажды чудесней! А тигру все равно недолго осталось жить, наверное…

Приблизился в раздумье Чамх и увидел, что не тигр это, а тигрица!

Не шевельнулся даже кончик хвоста, даже веко не дрогнуло у нее, когда над нею склонился охотник. А меж тем не зияли раны на ее теле, кровь не пятнала чистый снег, и слишком молода была еще тигрица, чтобы умирать от усталости и старости… Но что это искрится в ее шерсти? Волос серебряный? Нет! Присмотревшись разглядел Чамх серебристую шпильку для женской прически, подобную тем, что видел он у заезжих торговцев из Желтой Страны, лежавшей за Великой Стеной. Кто-то вонзил ее тигрице в голову, да так, что и капли крови не истекло, а зверь был обездвижен.

Слыхал Чамх от стариков-соплеменников, будто есть на свете такие великие шаманы, которые врачуют не камланьем и призыванием духов, а тем, что вонзают в больное тело тончайшие, острейшие иглы. Великое мастерство и верная рука для того нужны! Ибо если на волосок ошибешься, то не исцеление, а муку и самую смерть принесешь! И вот… не иначе кто-то пронзил серебряной шпилькой тот клубок, в который сплетены нити движения, живущие в теле тигрицы! Так не лучше ли вонзить в ее тело еще и острый нож — и тем остановить последний трепет жизни?..

И тут из-под неподвижных век тигрицы медленно выкатилась слеза.

Не мальчиком, не юношей был Чамх — зрелым мужем. Давно уж подбрасывал он ветви в погребальные костры своего отца и матери! Давно жила в его юрте женщина, которую называл он женой. Сын у него рос. Голод и жажду, страх и горе приходилось видеть в жизни Чамху, но никогда так больно не жалила его в сердце жалость!

Ни о чем не думая, вырвал он серебряную шпильку из белой шелковистой шерсти — да так и обмер.

Тигрица, которая только что умирала на его глазах, вскочила, гибко потянулась — и молниеносно прянула в чащу, слилась с сугробами, исчезла из глаз. И теперь только тонкая серебряная шпилька, которую он сжимал в руке, напоминала о том, что было.

Стоял Чамх, будто ударила в него молния, как вдруг услышал позади треск сухих ветвей. Обернулся — и выхватил из-за спины лук: прямо на него, не разбирая дороги, летела перепуганная косуля! Меткая стрела прервала ее бег, и тут же выскочил из-за кустов жирный дикий кабан. И шмыгнул соболь, и золотая лиса выбилась прямо под ноги, а потом здоровенный зайчище, а потом и дикуши вокруг замахали крыльями, не отрываясь от снега, подставляя себя под выстрелы… Много дичи набил Чамх, не сходя с места, вся она так и шла к нему, будто нагонял ее кто-то! Еле успел до захода солнца притащить добычу к балагану!

Тут метель завилась вокруг оцепенелых деревьев, и почудилось Чамху, будто в ее вихрях мелькнула серебристая, словно снег под луной, тигрица… Мелькнула — и скрылась в ночи.

…Когда тонгас чует приближение поры недугов и старости, он не видит ничего иного, как сделаться шаманом — повелителем и владыкой тех самых бед, которые обступили его самого и сородичей со всех сторон. Иные люди так шаманами и стали.

А другие этот дар по наследству от отцов получали. Но велико было изумление соплеменников, когда вдруг шаманом Чамх сделался!

После смерти старого колдуна, который не оставил сына-наследника, на месте его шаманского дерева Чамх поставил свое. Посох себе выточил, изображениями Волка, Медведя и Тигра украсил. Шапку сшил из хвостов этих зверей. На халате его появились изображения Верхнего и Нижнего мира и трех духов-помощников. Их голосами бубен его то поет, то рычит, то кричит, когда камлает у костра шаман Чамх. И чудится, все духи собираются на его зов, покрывая землю, точно трава.

Умеет он — и как только этим умением овладел? — больных исцелять. Знает он всех чудовищ, владеющих смертельными болезнями, смело называет их по именам, простирая руки над костром:

Вот ящерица-злой дух приближается к голове тонгаса.

Вот пантера-злой дух приближается к его телу.

Третий злой дух — паук приближается к его шее.

Двухголовая жаба — к груди,

Змея-злой дух приближается к его чреву,

А лесная кошка — к его руке и ноге.

Схватили тонгаса все злые духи разом —

Жгут его как огнем!..

Делает Чамх из древесной коры изображения двухголовой жабы вап-минич и всех других злых сил, швыряет их в костер и восклицает:

Чтобы уничтожить злые чары,

Я прошу помощи у костра.

Ты возьми у тонгаса его болезнь.

Возьми злые слова.

Возьми месть.

Возьми страх.

Возьми ужас.

Возьми невзгоды.

Возьми старость!

Злую силу сжигаю я огнем,

Злой разум затемняю я дымом,

Злые чары я зарываю в серый пепел.

Не сможете вы, о злые, реки переплыть,

Не сможете таежными тропами идти,

Не сможете в юрту забраться —

Ваши чары бессильны,

Ваши прикосновения не опасны,

Ваш язык онемел!..

И правда, многих больных исцелил Чамх. Сам обессиленный упадет: шаманить тяжело, очень тяжело, говорят, даже лес рубить легче, чем шаманить! — а сородича спасет.

Умел он делать и малые поминки над душой умершего, погибшего. И случалось ему задержать уход человека в Нижний мир! Чтобы обмануть Существ Черных, Подземных, Чамх превращал умирающего в плывущее дерево. Он дул изо всех сил, будто был Большим Ветром, он гнал умирающего своим дыханием к земле. И вот он хватал дерево за ветви и вытаскивал его на берег… тонгас, едва не попавший в лапы смерти, открывал глаза, начинал дышать — и возвращался к жизни.

Ну а когда ничего уж не помогало человеку (ведь неистовствуют злые силы на земле и в небе, словно дожди и бури!), приходилось Чамху сопровождать души умерших в загробный мир. И никогда ни одна душа от негр не отстала, не заблудилась, каждую отвозил он привычным при жизни путем: которую оленьей тропой, которую на собачьей упряжке, которую пешком вел в Селение мертвых, а вернувшись, рассказывал: там все как у нас на земле, только солнце светит, когда у нас — ночь, а луна — когда у нас день. Да еще богатый там беден, а бедный — богат. И это не последнее изменение, которое там душе претерпевать приходится! Она размером все меньше и меньше становится. Обращается в белку, птицу, комара, и наконец — во прах. Говорят знающие люди, будто души вновь возрождаются на земле и опять проходят бесконечные превращения. Но по большей части это удел женщин…

Умел Чамх предсказывать будущее и выведывать прошлое, гадая на панцире черной обимурской черепахи, прожившей тысячу лет, и на цветах тысячелистника, который рос тысячу лет.

Почитали сородичи своего шамана, чуя в нем великое таинство. И хоть не ходил теперь Чамх в тайгу на промысел, но много мяса и мехов приносили сородичи в его юрту! Многие женщины завидовали ясене Чамха Ллунд и понять не могли, отчего с недавних пор так уныла она и бледна. С тех самых пор, как муж ее сделался великим шаманом.

Оттого мучилась и страдала Ллунд, что только лишь она да сам Чамх знали, откуда взялась у бывшего охотника колдовская сила!

…Чамх проснулся среди ночи: почудилось, чьи-то легкие руки, мягкие губы касаются его лица. Вскочил… но нет, никого нет в балагане, кроме него. Темнота зимней ночи — и ветер. Эх, да ведь Чамх позабыл дверь затворить! А не велит обычай стариков оставлять ее ночью открытой. Мало ли кто может войти, пока хозяин спит. Зверь бродячий. Человек недобрый. Дух черный!

Слез Чамх с нар, пошел к двери. А за нею так светло! Неужто луна и звезды спустились с неба поиграть на снегу?

Встал Чамх на пороге своего охотничьего балагага, да так и замер.

Еще вчера торил он тропу в снегу. Еще вчера видел умирающую тигрицу, подернутую инеем. Еще вчера бил в сугробах неожиданно покорную дичь. А сейчас!..

Не лужайка заснеженная — распростерлось перед балаганом сверкающее озеро. Благоухают его волны тысячью неземных ароматов, омывается в нем прекрасная собою женщина. От ее тела, лица и длинных волос, плывущих по глади вод, свет исходит и все озаряет вокруг.

Чья это женщина? Женщина Ночи? Но почему так лучезарно ее лицо? Женщина Рассвета? Но отчего она явилась во тьме? Или это Женщина Горное Эхо? Но горы далеко. Или она вышла из Шаман-камня, чтобы искупаться?..

Тем временем красавица приблизилась к Чамху. Ожерелье из душистых трав и цветов оплетало ее шею.

Задрожал Чамх, не в силах глядеть на нее — и стоять недвижимо, а она проговорила:

— Я не Женщина Ночи и не Женщина Рассвета, я не Горное Эхо и не повелительница Шаман-камня. Помнишь ли тигрицу, умирающую в сугробах? Это была я. Нарочно притворилась я погибающей, чтобы тебя испытать, и увидела: достоин ты любви и волшебства. Серебряная шпилька, которую ты из моей головы вынул, не простая. Даст она тебе власть надо мною. Велено мне Богами Верхнего Мира стать твоей Айями…

Чамх даже зажмурился от этих слова. Айями! У каждого шамана есть свой Айями — ночной дух-покровитель, помощник. Без своей Айями шаман не может ни камлать толком, ни лечить. Айями все равно что богиня. Сказывают, что живут все Айями в том месте, где растет дерево душ Омиа-мони… Неужели правда то, что говорит красавица?..

— Буду учить тебя шаманить. Старые колдуны в вашем стойбище поумирали. Некому тонгасов лечить! Вот я научу тебя.

Ведь я знаю конец земли —

основу земли —

все знаю я.

Разные народы видела я!

Я знаю все, что рождено под солнцем.

Для меня нет неизвестного!

Голос ее пел, словно ветер в тростнике, а Чамх дрожа смотрел на нее и думал: «Но ведь Айями всегда становится женой шамана. Небесной женой! Неужели и она…»

Словно бы услыхав его мысли, склонилась пред ним та, что была белой тигрицей, так низко, что колени ее коснулись земли. И ноги Чамха подогнулись от восторга и тревоги. Упал он наземь, слыша, как благоухает серебряное озеро, видя, что звезды замерли на небесах. А над ним колыхалась Айями, подобно цветку на стебле, пока не умер он в ее объятиях и не возродился вновь.

Жена Чамха Ллунд худела и бледнела от горя и страха, а сам шаман худел и бледнел оттого, что отныне каждую ночь являлась к нему Айями. Уловила она его в сети своей волшебной силы… а может быть, в сети своей любви? Но разве не одно и то же — любовь и волшебная сила!

Айями то тешила Чамха своими поцелуями, то открывала колдовские тайны. Дала она ему в помощники духов волка и медведя, сказав, что это ее сородичи. И впрямь — одеты они были в такие же серебряно-белые одеяния, какие носила она. Верно служили духи шаману! Заклинала их Айями именем своим — и они появлялись сразу, входили в шамана, как дым, как пар, передавая свою силу ему. Айями же приходила на зов шаманского бубна, и сперва Чамх видел ее лик изображенным на бубне, а потом являлась она сама.

Порою возникала Айями без зова в образе белой тигрицы, да не простой, а крылатой. И вместе с Чамхом взмывала она над тайгой и Обимуром все выше и выше; над горными ущельями, из которых курился седой дым; над двуострыми вершинами, вознесенными из тумана. Поднимались они даже над облаками и стремительно летели от страны к стране, от звезды к звезде. А потом пускались в обратный путь, чтобы успеть вернуться на землю к утру.

Но вот что случилось вскоре.

Сопровождал Чамх душу умершего сородича в Нижний мир. И как всегда были с ним духи-помощники: Волк и Медведь. Передал Чамх душу умершего Хозяевам Нижнего Мира и повернул обратно. Но не пошли с ним Волк и Медведь. «Прощай!» — сказали они. — Мы не можем больше уходить из Нижнего Мира. Там, на земле, убили нас. Но ты не печалься. Минул срок нашей земной жизни, но свой род мы продолжили. Передай своей Айями, что теперь ее черед… И прощай!»

Вернулся Чамх один, и ночью, когда пришла к нему Айями, передал ей прощальные слова… Вздрогнула Айями, словно пронзила ее стрела, но ни слезы не уронила.

Жарче прежнего ласкала она Чамха той ночью, а наутро исчезла. Так долго не возвращалась, что Чамх уж решил было, что она его покинула навеки. В горе своем он не видел ни утра, ни вечера…

Ллунд, жена Чамха, знала: думает тот, что она недостойна даже воду лить на руки его Айями! Давно мечтала она извести небесную жену, соперницу свою, да никак не могла. Ворожила много, даже из сухой белой травы изображение человеческой фигурки сделала и стреляла в нее из лука. Думала, уж против этого злого средства не выстоять Айями, но ничего не вышло у Ллунд.

Тогда она пошла на хитрость. Притворилась, будто смирилась с тем, что у нее есть небесная соперница, и теперь просто умирает от любопытства, до того хочется взглянуть на Айями хоть глазком! Пристала Ллунд к мужу: покажи мне ее да покажи! И так она его донимала, так упрашивала, что Чамх, который и сам по милой истомился, решил хотя бы в бубне увидеть ее изображение, да заодно и жене показать, чтоб отстала.

Стал он звенеть, камлать и петь, и вот засиял бубен, засветился, будто солнце. Это предвещало появление Айями, и Чамх от счастья позабыл обо всем на свете.

Но лишь только проступили в бубне ее черты, как Ллунд метнулась вперед и точным движением вонзила прямо в лицо Айями… серебряную острую шпильку!

Ох! Да ведь это была та самая шпилька, которую Чамх когда-то извлек из головы белой тигрицы… Он давно забыл о ней, как забыл и слова Айями: «Она даст тебе власть надо мной!»

Неужто он обронил где-то шпильку, а нашла ее жена? Или тайком утащила?

Но поздно, поздно было об этом думать! Лишь коснулась шпилька лица Айями, как исчезла, будто растаяла, а Айями обернулась белой тигрицей — и пропала с прощальным стоном. И сколько ни звал ее Чамх, сколько ни камлал — не появилась она больше. Навсегда превратилась в тигрицу!

Ждал ее Чамх, ждал… но не дождался. Наконец смерть-тоска его взяла.

Обрядили мертвое тело Чамха в лучшие одежды — новые, крепкие, нарядные. Как обычай требовал, три шелковых халата на него надели, шесть пар торбазов. Новый лук, копье, новый бубен с ним рядом положили…

Пока покойного обряжали, в юрте шло большое пиршество. Беспрерывно кипели котлы, варились самые вкусные яства. Народ толпился здесь с утра до ночи, и каждый не забывал глоточек, кусочек, затяжку табаку уделить и покойнику. Все смеялись, все шутили: ведь обычай требует веселья, пока в доме покойник. Молчать, печалиться здесь грех.

И только Ллунд нет-нет, да и роняла слезу. Но, опасаясь прогневить дух усопшего, она скрывала от всех слезы и лишь иногда незаметно выскальзывала из юрты, чтобы поплакать.

Всхлипнет — да сразу и затихнет: все чудится Ллунд, будто еще кто-то горько рыдает в ночи. А может, это журавль кричал одинокий.

И вот наконец тело Чамха повезли туда, где ожидало его последнее ложе на земле. Это была высокая гора дров, на которую его и возложили лицом на северо-запад — к Стране Мертвых.

Наконец-то Ллунд могла дать волю слезам! Она взобралась на вершину пирамиды и долго стояла, склонясь над Чамхом. Вспоминала, как первый раз ее в свою юрту привел. Как радовался рождению сына. Какие пышные приносил меха с охоты… И как вдруг, внезапно, стал совсем чужим и холодным — и все из-за проклятой Айями!

Повела Ллунд остекленевшими от слез глазами — и вскрикнула. Почудилось ей, будто вверху, на черных ветвях кедров, промелькнуло что-то серебристое…

Ллунд спрыгнула на землю и, выхватив у стоящих неподвижно и скорбно соплеменников факел, ткнула им в пирамиду дров.

Они были щедро политы смолой, и яростное пламя с ревом взвилось вровень с самыми высокими кедрами. И померещилось тем, кто стоял у костра, защищая лицо от жара, будто гибкое белое тело спрыгнуло с вершины одного дерева… огненный свет позолотил его… и рухнуло в костер!

Не то крик, не то зов раздался — и страшная тишина воцарилась вдруг в мире, словно бы на миг замерли в воздухе птицы и рыбы застыли в волнах.

…Как-то раз казак из переселенцев, что ехал с эстафетой в военный пост, недавно основанный на берегу Обимура, нашел в тайге младенца. Девочка это была. Чертами лица она напоминала детей из племени тонгасов, но кожа была светлая — белее даже, чем у русских. Лежало дитя на подстилке из белого шелка под деревом, сосало его листья и было спокойно, весело!

Поднял казак малыша, укутал полою и пустился вскачь.

VI

— Что ж так торопишься поглядеть, а? Говорил, далучин — ерунда!.. — устало усмехнулся Филипп, локтем отталкивая Овсянникова, который нетерпеливо сунулся к костру.

Еще бы! Разве нормальный человек не назовет ерундой гадание по бараньей лопатке (по-тонгасски Филипп называл ее далу, а само гадание — далучин), после которого, якобы, откроется ему будущее? Назовет! Вот и Овсянников назвал. Однако, посмотрев на темное, худое лицо Филиппа, послушав отрешенный шепот его тонких, недобрых губ, разглядев сквозь завесу дыма диковатый блеск узких, длинных глаз, Овсянников вдруг почуял, что его здоровый скептицизм мало-помалу приутих, сменившись нетерпеливым желанием узнать, что же прочтет Филипп в странных извилинах, начертанных теперь на очищенной и высушенной далу, которую шаман осторожно снял с огня.

Филипп внушал Овсянникову уважение и даже робость своим диким буйством, которое проявлялось и в мелочах, как будто было в Овсянникове нечто, ужасно раздражавшее шамана. Скажем, стоило Валерию Петровичу сплюнуть в костер или небрежно бросить нож острием к огню, как Филипп разражался бранью, ибо, по мнению тонгасов, нельзя было крепче обидеть Хозяйку Огня, чем этими действиями.

А чего стоило его предложение Овсянникову поскорее сменить свое имя, чтобы враждебные духи пришли в замешательство и отступились от него?!

Да и вообще! В той ситуации, в которой очутился Овсянников, следовало прибрать подальше привычные, устоявшиеся представления о странном и обыденном, невероятном и возможном. События последнего времени, а особенно — ожидание неминуемой гибели на болоте словно бы превратили Валерия Петровича в другого человека. Сейчас он готов был верить в гораздо более непредставимые вещи, чем, скажем, три дня назад. Вот ведь поверил же, что Александра — Александра! — это, оказывается, Айями шаманов из рода Тигра, а зверь, который едва не придавил Валерия Петровича на охоте, инсценированной этими безумными телевизионщиками, — ее родич, который оберегал ее от человека, а точнее — именно от Овсянникова.

Ну а что? Такое допущение было бы чудовищно-нелепым, не окажись для Валерия Петровича еще более нелепым и страшным другое допущение — продуманное, планомерное, сознательное уничтожение зверьем людей, имевших отношение к Центру.

Он поверил — ну, скажем так: допустил себя поверить Филиппу, который, после долгих розысков следа Александры возле пещеры, а потом и в тайге, вдруг с ужасом выкрикнул, что Айями рода Тигра больше нет на этой земле, в этом мире — мире живых. Но где она сокрылась: у Богов Верхнего Мира, пройдя небесной дорогой Буга-санарин, Полярной Звезды, или же в Селении Мертвых, — это Филиппу неведомо. Ручался, однако, твердо: в живых ее нет!..

Как ни странно, горе Валерия Петровича при этом открытии было куда менее острым, чем отчаяние самого Филиппа. С пеной у рта катался шаман по траве, призывал на свою голову проклятия за то, что навлек гибель еще и на Айями («А еще на кого?» — мельком удивился тогда Валерий Петрович, но заметил запекшуюся кровь на берегу Татиби, вспомнил выстрел, который отвлек волка, наблюдавшего его гибель в болоте, вспомнил почему-то Михаила, который ушел в тайгу…), — а то, стоя на коленях, закрыв глаза, обращал заклинания к памяти какой-то Ллунд-прародительницы, хвалился, что отомстил погубившей Чамха, уничтожил еще одного Хорги, а значит, остался лишь последний, но придет и его черед!..

Валерий же Петрович весь как-то замер. Оцепенение охватило не только тело его, но и душу, словно бы убиваться и тосковать он мог бы лишь по той, прежней Александре, которую беззаветно и безответно любил когда-то, чудилось, страшно давно: ее затаенно-лукавый взор, обольстительную и в то же время застенчивую улыбку, беззаботный и безудержный смех и эту темную прядь до самых бровей, почему-то волновавшую его необычайно… Но, оказывается, все было напускным, все скрывало истинную Александру, как эта прядь — ее лоб: Александру холодную, расчетливую, тщеславную, для которой он, Валерий Овсянников, вместе с его любовью, был не целью, а всего лишь средством; Александру — Айями из рода Тигра!.. Эти не совсем ясные еще открытия, а главное — череда событий, обрушившихся на Овсянникова, ожесточили его душу, словно любовь к Александре была лишь хрупким цветком, возлелеянным в тепличной, кабинетной тиши, но не вынесшим суровой, холодной реальности…

Между тем Филипп наконец-то открыл взору Валерия Петровича потемневшую от огня и дыма далу.

Как раз посредине ее залегла глубокая поперечная трещина, а вверх и вниз протянулись еще шесть-семь — причудливые, таинственные…

Понятно, что Валерий Петрович глядел на них недоуменно, но для Филиппа, очевидно, их тайнопись была открытой книгой, ибо лик его то хмурился, то светлел, а глаза не отрывались от далу. Однако, похоже, он не дождался от далучин того, чего хотел, ибо с долей разочарования в голосе начал втолковывать Овсянникову, что вот эта длинная трещина, бегущая вверх и увенчанная петлей, обозначает удачу на охоте. Короткие продольные трещинки предвещают множество мелких, но вполне преодолимых препятствий. Поперечная полоса вещует неприятность куда более серьезную, и вообще неведомо, удастся ли ее превозмочь, потому что, во-первых, короткая извилина с петелькой, отходящая от поперечной налево, предвещает дурную погоду, а во-вторых, и в главных, — косая трещина с развилкой, направленная вниз, сулит внезапное появление пришельца с недоброй дороги…

— Это он! — промолвил Филипп, ведя сухим, темным пальцем по роковой извилине. — Вот он! Хорги!

Он стиснул закопченную дымом далу, настороженно огляделся, словно бы недруг должен был тотчас же возникнуть из темной, затаившейся тайги, но вдруг… вдруг далу с оглушительным треском разлетелась в его руках на осколки!

Овсянников от неожиданности вздрогнул, вскочил, а Филипп рухнул ничком, где стоял, будто пораженный в самое сердце.

Долго лежал он неподвижно, а Овсянников, охваченный непонятным трепетом, стоял над ним, не смея слова молвить.

Наконец Филипп поднялся, неверными шагами направился к речке и, став на колени, начал плескать себе в лицо студеную воду.

Когда он вернулся, Овсянников с изумлением увидел, что лицо молодого шамана обрело печать тайного страдания и отрешенности и сделалось необычайно бледным, словно бы это омовение смыло и копоть, и грязь, и крепкий таежный загар, и даже природную смуглоту.

Смертная тоска залегла в его взоре, обращенном к Овсянникову:

— Ох и злая нынче ночь!.. Что напророчила!.. Помолчал, тяжело качая головой:

— Удача моя ко мне придет, но с собою гибель приведет. Пойдем, покажу тебе путь обратно в село. Уходи! Айями уже нет… и меня скоро не будет.

— Что это ты задумал? — недоверчиво спросил Овсянников. Уходить, возвращаться — это никак не входило в его планы.

Напротив! Он решил, что как раз настало время повести с Филиппом разговор о Центре, попросить, наконец, показать туда тропу, порасспросить, не слыхал ли, не видал ли вокруг базы чего-то странного. И вот те на!..

— Почему же мне надо уходить? — недовольно пожал он плечами.

— Эркели видел Огненное Решето, — прошептал Филипп, глядя на Овсянникова, но словно и не видя его. — Эркели поклялся жизнь положить, а Огненное Решето уничтожить! Жизнь Эркели — миг, листок, капля, песчинка. Разве жаль отдать ее за жизнь Тайги, Хозяйки и Владычицы всего живого!.. Только бы не закрывалось больше небо над Обимуром Огненным Решетом!

Ненавистью сверкнули глаза Филиппа, и, словно бы не в силах сдержать ее огня, он крепко зажмурился. А Овсянников, который сперва с недоумением и раздражением слушал это похожее на бред бормотание, вдруг почувствовал, что холодом проняло тело.

Огненное Решето… Он никогда не слышал прежде этих слов, точно, что никогда не слышал, но они вселили ужас в его душу.

Они что-то напоминали. В них крылась опасность, явная опасность — и не только для самого Овсянникова. Да что он! Преодолев смерть, он преодолел и страх смерти. Теперь его заботило одно-судьба Центра, и вот именно для Центра таилось что-то угрожающее в словах Филиппа.

Для Центра! Ведь Огненное Решето… Валерий Петрович как будто вновь увидел четкие, яркие копии, переданные из Центра по фотосвязи в тот день, после которого и повалили беды: в день, когда так удачно прошла первая «сетка». Сама «сетка»… да ведь это и есть Огненное Решето!

И, вцепившись ногтями в ладони, чтобы не вскрикнуть от внезапной догадки, Овсянников мысленно возблагодарил судьбу и собственную осторожность за то, что до сих пор ни словом не обмолвился Филиппу о своей причастности к Центру.

* * *

В самом сердце Тайги, Матери и Хозяйки всего живого, там, где Тигриная река — Татиби отдает свои воды и силы бурному бегу Обимура, стоит скала. И если бы кто-нибудь мог взлететь, подобно птице, и посмотреть на нее с высоты, он, пожалуй, решил бы, что Верхние Люди, созидавшие Мир, нарочно бросили здесь камень-гигант.

Бьются о его бока зеленые волны тайги. Деревья рождаются — и умирают. Листья, травы обращаются во прах — и вырастают вновь. Сменяются поколения и поколения птиц, зверей, змей и муравьев. А скала, которую люди называют Шаман-камнем, стоит неколебимо.

Ветры тоскуют на его вершине. Вознесен он над всеми туманами и тучами. Склоны Шаман-камня изборождены вековыми вершинами. По ним сбегают после дождей шумные потоки. Солнечным жарким летом бока Шамана сухи и раскалены, однако никогда не иссякает темное, студеное озерцо — горная чаша на самой вершине. Из этой чаши ниспадает пенный водопад. Ночью он глухо, незримо рокочет, а днем играет и поет, словно живое созданье Богов. И чудится порою, будто Змей Небесный, Хранитель Дождей и Снегов, норовит сойти с заоблачных высей на землю…

Таков Шаман-камень. Трепет и священный страх вызывает он у всего живого! При одном только взгляде на его вершину, что курится меж облаков, отводят люди потрясенный взор. Не влечет их сюда любопытство, далеко пролегают их тропы — подальше от Шаман-камня.

Один-единственный человек из всего рода людского является сюда не для того, чтобы тотчас убежать, устрашенный мощью и молчанием Шаман-камня.

Ведь он сам — шаман. Имя ему — Эркели, что среди тонгасов означает — Всемогущий.

Несведущему покажется, что подняться на вершину Шаман-камня способны только ветры, облака и горные орлы. Но внутри скалы есть длинная извилистая трещина, склоны которой подобны пологим ступеням. И знает этот путь на вершину один лишь Эркели. Отсюда, с высот, уходит его душа в странствие по небесным тропам Верхнего Мира, обгоняя птиц…

Однажды Эркели стоял на вершине Шаман-камня. Чист был день, ясен, но тягостное предчувствие томило сердце шамана. Всю ночь он слышал, как птицы кричат сквозь сон в тайном, непонятном страхе… Но солнце вышло в небо светлым, незамутненным и вот уже подплывало к самой высокой точке голубого небесного шатра.

Внизу, у подножия скалы, медно-красные стволы сосен поводили пышными ветвями, и ровный голос поющей под ветром тайги достигал слуха Эркели. Разноцветная рябь то и дело пробегала по мягкому голубовато-зеленому ковру: это ветер играл плетьми и листьями актинидии, лимонника и винограда. И далеко, далеко долетал взор!

Вдруг ветер стих.

Сначала Эркели почуял, как солнечный жар прилип к его телу, а потом услышал глухую тишину, внезапно укутавшую тайгу. Она давила на голову и сердце, она заливалась в уши, словно вода, и даже своего дыхания не слышал Эркели в этой тишине.

Потом его спине стало холодно, как будто коснулось ее леденящее предчувствие опасности.

Эркели обернулся и увидел, что неподалеку, снизу, из таежных зарослей, вздымается к небесам острый луч.

«Что это там? — изумился Эркели. — Поселок людей дальше, в стороне заката. Здесь же, — ему не стоило большого труда вспомнить, — стоит маленькое некрасивое жилище, которое стерегут два человека».

Их Эркели знал. Они иногда появлялись в Богородском и покупали там еду и еще злое зелье, которого Эркели всю жизнь остерегался, боясь пропитаться этим горючим питьем и внезапно вспыхнуть в пламени своего шаманского костра. Такое бывало в давние времена, он знал.

Иногда в тот дом приезжали люди из города и очень скоро уезжали. Но Эркели было ведомо, что в этом доме таились еще трое, будто опасались чьего-то отмщения или страшились солнечного света.

Эркели не знал, почему они безвылазно сидят в доме, но он чуял: люди с застекленными глазами всегда таят в себе опасность. Такие обычно владеют наибольшим могуществом, а раз так, считают себя властными над жизнью и будущим других людей. Они всегда жестоки и холодны к настоящему. И Эркели страшился тех троих, даже не зная еще, почему. Он чуял, что от них исходит запах смерти.

…А свет между тем полз выше и выше. И хоть солнце по-прежнему сияло, Эркели ясно различал линию луча, серебристого, словно закаленное лезвие ножа. А вершина его была расплавленно-белой, и в миг, когда эта плавящая белизна коснулась, наконец, голубого небесного купола, Эркели зажмурился в непонятном страхе.

А когда он отверз глаза вновь, то увидел, что небо над тайгой меняет свет.

Разным видел небо Эркели. Видел в угрозе, неге и умилении его лик, но никогда с того мига, как его глаза впервые посмотрели на мир, не видел он, чтобы небо над Обимуром подернулось огненными полосами!

— О Шаман-камень! — невольно воззвал Эркели. — О Шаман-камень, ты, который жил вечно, — что это?!.

Полосы пролегли по небосводу с востока на запад, но вот серебристый луч вздрогнул, а вслед за этим поверх первых полос легли новые, уже с юга на север. И они тоже загорелись, словно раскаленные. И лишь кое-где мог обожженный взор отыскать прежнюю счастливую голубизну великого, вечного неба. Оно было загорожено Огненным Решетом!

Огненное Решето. Небо сквозь Огненное Решето…

Эти слова что-то напоминали Эркели — что-то страшное. Он слабо шевельнулся и вдруг понял, что уже стоит на коленях, припав к камню, цепляясь за него враз ослабевшими руками.

С тупым любопытством уставился на них. По рукам его, по одежде, по камням, по воде высотного озерца, по тайге, лежащей внизу, пробегали сине-красно-зеленые сполохи, отраженные от небес, и каждая такая вспышка посылала в мозг и сердце новый приток тихого, безысходного ужаса.

Все, что есть на свете темного и чудовищного, видел Эркели готовым обрушиться на него, если он только осмелится нарушить волю Огненного Решета, если только двинется с места! Стоило повернуть голову, как чернота заливалась в глаза, скрючивала тело, стискивала горло. Страх, черный страх!.. И слова древней молитвы медленно заструились в подавленном мозгу, слова древнего шаманского оберега:

Если я боюсь наваждения злых духов,

я делаю себя маленьким камнем.

Я вхожу в камень.

Он лежит на вершине горы.

Разные ветры дуют на него,

многие дожди омывают его.

В нем я невредим!

И если появится злой дух,

он не отыщет меня средь камней на вершине горы!

Да, в неподвижности было спасение. В неподвижности… в покорности… в оцепенении…

Огненное Решето. Огненное Решето… И вдруг Эркели вспомнил!

И это воспоминание дало ему силы рвануться, вскочить. Правда, он тут же упал, таким чужим, оцепенелым успело сделаться тело в оковах Огненного Решета. Из ушей, носа, глаз полилась кровь от напряжения, но он заставил себя подползти, подкатиться к спасительной расщелине, ведущей вниз, в нутро Шаман-камня.

Руки и ноги его чудились сплетенными из липового лыка, они стали мягки и бессильны, и он просто скатывался по отлогим каменным ступеням, краешком затухающего сознания моля Богов Верхнего Мира и Существ Черных, Подземных укрыть его и защитить! И еще Эркели молил спасти его разум, ибо он хотел знать, что же это такое нагрянуло на мир.

И Боги Верхнего Мира и Черные, Подземные Существа вняли его мольбам. Эркели невредимым свалился на дно пещеры, перевернулся, пролежал так несколько мгновений, пытаясь вернуть силы. Он разгонял свой страх руками, словно тяжелый, ядовитый туман, и, задыхаясь, выбирался на свежий воздух.

Наконец, протянув руку, Эркели с трудом нашарил за камнем, в тайнике, мягкий мешочек.

Он распутал веревку, растянул края мешочка, и оттуда выпало что-то бесформенное, завернутое в лоскут рыбьей кожи. И, развернув ее, Эркели увидел комок зеленоватого теста, пахнущего сырой, горькой травой.

Это было тайное снадобье, которое делало тело шамана легким, словно облако, стремительным, словно буря, увертливым, словно вода. Если же пробовал это снадобье кто-то другой, то пленяли его чудовищные видения, призраки, и становился он подвластным воле шамана, будто мягкая глина — сильным пальцам.

И в тот же миг просветлели отуманенные глаза Эркели, обрели зоркость, проникли сквозь толщу скалы и узрели…

Что, пораженные смертным страхом, обвисли на осинах и березах листья, поникли иглы пихт.

Что оцепенели сердца легкокрылых летуний, и лежат теперь птахи кверху лапками, с затянутыми пленкой глазами, будто сразил их в полете внезапный мор. А те, что остались живы, безголосо и медленно разевают клювы, не в силах издать звука, не в силах оторваться от земли.

Что, подогнув колени, ткнулся ветвями рогов в траву великолепный изюбр, а против него вяло, безучастно осел на задние лапы медведь, и в его расширенных глазах отражено зарешеченное небо.

Что храбрейшие из обитателей таежных, в бессознательной, исконной, прирожденной гордости своей пытаются страх одолеть, но воля их ослабела, и они ведут себя так, как не вели от времени сотворения мира.

Тигр распростерся у куста элеутерококка и, не чуя боли, глодал ощетиненный иглами ствол.

Енот медленно вошел в бурливую таежную речку и вдруг лег плашмя на дно. Вода скрыла его с головой, но он не поднялся, пока волна не подняла, не вознесла его мертвое, обмякшее тело на струи течения.

Лисица яростно вырывала зубами клочья своей шерсти, и на боках тело ее жалко, голо зияло красноватой, как бы обожженной кожей.

А над всем этим бесновалось, полыхало, торжествовало в небесах Огненное Решето, рожденное где-то в глубинах тайги. И тогда новым взором своим Эркели достиг истока зловещего рукотворного луча.

Он увидел ту самую бревенчатую избушку базы. Он увидел в подполье, надежно укрытым от Огненного Решета, двух сторожей, которые со скуки играли в карты. И он увидел, что есть еще одно подполье, глубже, гораздо глубже и просторнее первого. Оно было огромным!

На стене его висела карта тайги, большая часть которой была зачерчена сине-красно-зелеными полосами.

В центре подвала стоял большой блестящий ящик. Из него выходила узкая гибкая трубка, направленная на карту. Другая трубка, гораздо шире, уходила в стену. Изредка по ней пробегали холодные блеклые искры, и тогда худой человек в белом халате и очках, молодой, курчавый и смуглый, трогал трубку, направленную на карту, как бы точнее прицеливаясь.

Другой человек, такой же курчавый, молодой и смуглый, время от времени открывал ящик на боку машины и вынимал оттуда цветные блестящие листья с изображениями полумертвой тайги.

И снова увидел Эркели лисицу, вырывающую у себя шерсть, недвижимых птиц, окаменелую траву…

Курчавый и смуглый одобрительно кивал, словно видел именно то, что ожидал увидеть.

В комнате находился еще один человек. Он был толст и одет свободно и неопрятно. Он сидел в уголке, в кресле, то и дело отпивал из разноцветной банки и листал толстую книгу в красном переплете с чьим-то золотым профилем. Читал он со скукой, да и то, что происходило вокруг, его не очень интересовало.

— Вам не надоело, ребятки? — наконец спросил он, подняв голову. — Ужин на носу.

— Ужин — врагу, — пробурчал один из черноволосых, не отрываясь от трубки, направленной на карту.

— Огурчиков малосольных охота! — тоскливо сказал толстый. — С чесночком! А придется опять крабов жрать…

— Ладно, кончаем! — Один из молодых людей стасовал снимки и нажал кнопку сбоку ящика.

И в тот же миг Эркели увидел, что Огненное Решето на куполе небес поблекло.

Вновь засверкала синь бездонная, и ожил ветер, и шевельнулись лепестки цветов!

Тайга медленно-медленно сбрасывала злые чары. И вот уже птицы воспели так, словно сердца их бились о клетку-грудь и стремились на волю. А Эркели неподвижным взором смотрел и смотрел сквозь стены своей пещеры и тихонько шептал.

Он шептал слова зарока Богам Верхнего Мира и Существам Подземным, Черным, что никогда не забудет увиденного, доколе имя его небесное — Эркели, а земное, родовое, — Филипп Актанка.

Не забудет страха. Не простит его.

И не забудет слов прародительницы Ллунд:

«Когда станет небо подобным Огненному Решету, придут снова Хорги! Приблизится неотвратимо смерть ко всему живому. Бойся же Хорги, шаман из рода Тигров!»

* * *

Я то бежал, то падал на четвереньки и переходил на протяжные прыжки. Я летел туда, куда призывало меня сердце. Я был стремителен, будто ветер с морей. И скоро достиг цели.

Звездный огонь пылал яростно, и было совсем светло. Я все видел ясно.

Сердце мое, еще слабое, человеческое сердце мое задрожало. И, пытаясь совладать с собою, я обратил взор за спасением — к звездам.

Ночь простирала свои объятия от края земель до края небес. Полярная звезда стояла недвижимо (я вспомнил, что тонгасы так и зовут ее — недвижная звезда!), а все иные дальние светила двигались вокруг как бы на сворке, будто находились у нее в подчинении. И даже Небесная Плотина — пояс созвездий Зодиака… Лишь Полярная звезда оставалась на месте, обеспечивая своею незыблемостью прочность мирового порядка: пока стоит на небе Полярная звезда, не нарушат соразмерного своего движения и другие звезды, а значит, и все в мире пребудет вечно и неизменно.

Вечно, неизменно, необходимо, естественно… Ну, а значит, необходимо, естественно и то, что я вижу и ощущаю в сей час и сей миг? Выходит, так.

Почему-то от этих мыслей храбрость вернулась ко мне, я огляделся.

Они стояли в кругу, неотрывно глядя на звездный свет, словно бы тоже черпали силу в этом немом созерцании. Круг их был просторен, то и дело в него вступали новые и новые существа ночные. Нелегко было проследить их явление!

Одни чудились крошечными, не больше пальца, но стоило отвести от них прямой взор, как виделось краешком глаза, что они огромны, точно горы, попирающие ногами землю.

Другие, по обыкновению всех призраков, являлись на бету, мельком, с криком или воем, обозначая свое появление резким поворотом, и принимали то один образ, то другой, или подкатывали клубком, клочком сена или комком снега и, наконец, утихомиривались, и взоры их принимали общее отрешенное выражение.

Третьи бились во тьму вокруг поляны, подобно обезумевшим бабочкам ночным, бьющимся в освещенное стекло, не в силах одолеть невидимой преграды.

А иные просто подбегали, подлетали, подползали из тайги, и устраивались в кругу, ничем по виду не отличаясь от тех обитателей лесных, которые сейчас спали в норах своих или выходили на охоту.

Нет, не знаю, не знаю! Спал ли кто, охотился ли кто той ночью — Ночью Молчания?.. Не знаю.

Были среди них и люди.

Я видел их.

Они появлялись из легкого тумана, вдруг окутавшего часть тайги. Тихо, очень медленно выходили они из-за деревьев, и каждое движение их сопровождалось прохладным дуновением.

Женщины их были прекрасны и молоды, как в сказке. Я не мог оторвать от них взгляда. Чем-то все они походили друг на друга. Обреченностью, печалью? Может быть.

И вот одна из них слегка улыбнулась, поймав мой взор. Но тут же слезы полились по ее лицу!

Она смотрела на меня, подпершись рукой и пригорюнясь, как смотрят сердобольные бабы на обездоленных детишек, и что-то сжало мне сердце. Вот такой, такой же виделась мне во снах моя мать, которая умерла, когда я рождался…

Может быть, я и правда в Царстве Мертвых? Но нет. Это не тень моей покойной матери. Одежды этой женщины указывали на век куда как более древний, чем время моего рождения!

И все же я невольно потянулся к ней, а она, все с той же улыбкой жалости и нежности, — ко мне, но едва соприкоснулись наши руки, как она… рассыпалась в прах, исчезла!

Я испуганно оглянулся и увидел, что теперь глаза всех: и зверей, и чудовищ, и людей прикованы ко мне.

Ко мне! И странно — искры надежды озаряли эти смутные, неясные лики, вспыхивали в этих непроглядных взорах.

Рука моя все еще стыла от прикосновения той женщины, и постепенно стынь проницала все тело. И наконец этот вещий холод коснулся сердца моего.

Душу свою ощущал я как что-то тяжелое, камнем тянущее в глубины прошлого. Но в скудную память мою вдруг хлынул поток мудрости! Оглушенный, ослепленный тем, что открывалось мне в этом прикосновении, исчезновении, этих взглядах, этом молчании, стоял я под звездами.

Слова, фразы, понятия моего языка, моего человеческого разума прорывались сквозь новое знание, пытаясь направить его поток в более-менее стройное русло. Все, что я чувствовал и ощущал с той минуты, когда коснулся изуродованного «сеткой» дерева, теперь оформилось в моем мозгу.

Когда-то читал я древние мудрости «Папируса Айни»: «Тело людей — закром, полный всяческих ответов; выбери хороший, а дурной да останется в теле твоем…»

Увы! Человек среди несметных богатств, приуготованных ему, выбрал жалкие крохи, и радость обладания ничтожным застила ему вид на беспредельное. Но вот он уже сделал все что мог дурного относительно Природы, других людей и самого себя… И возмущенная Природа дает ему знать: настало время врачевания, время исправления ошибок. Но начинать надобно с собственного исцеления, осознавая себя не просто существом, временно обитающим на земной жилплощади, но — частью планеты, частью Мыслящего Космоса. Ведь только через разумное существо Природа достигает полноты жизни.

Разум человека обострен цивилизацией. А вот его чувства, его — частицы мироздания! — той же цивилизацией притуплены, даже умерщвлены.

И тогда на помощь были призваны другие обитатели земли.

Я вспомнил: в сербских сказках герой часто обращается к ветру, животному, растению, человеку одинаково: «Брат по Богу!»

Да. Ведь все мы — дети одного Творца. И для него, для Всевышнего, пожалуй, равны. Такими мы для него были, когда мир был еще молод, — такими остались по сей день: равно велики и равно малы. Недаром же сказано в «Авесте», что разумом Вселенной управляет собака; а Бодисатва, прежде чем стать Буддой, прошел пятьсот различных превращений, побывав в образах льва, орла и всяческих других существ — своих братьев по Богу.

И вот теперь, когда страшная опасность подступила вплотную, Творец объединил для защиты капли крови, биения сердец, вздохи и взоры тех, кто еще недавно, забывшись, считали себя охотником — и добычей, убийцей — и жертвой, непримиримыми врагами: человека и зверя.

Предка и потомка.

Время — это река. То одна волна нахлынет, то другая. То плавно течет она, то бушует. Но если швырнуть в нее огромный камень, то круги пойдут и вверх по течению, и вниз…

Таково было действие нашей «сетки». А еще это можно сравнить с чудовищной иглой, одним стежком сшившей прошлое, настоящее и будущее. «Сетка» пронзила здесь, на берегах Обимура, время, заставив Природу для защиты напрячь свою нравственную энергию до высшей степени.

И на свет появились Хорги.

По-тонгасски слово «хорги» означает «душа предков».

Я — человек — вспомнил бы мудреное слово «инкарнация»: воплощение тотема в человеке, переселение тотема в человеческой образ. Но нет — все гораздо сложнее!

«Сетка» своей чудовищной силой вызвала изломы генетически-исторической сути бытия. Хорги-оборотни, каждый в свое время, в своих обстоятельствах, явились, чтобы впоследствии произвести на свет самих себя — но уже с заложенной программой: уничтожить Огненное Решето — «сетку». Это понял я — человек.

А я — Хорги — ощущал только, как чужие жизни, чужие судьбы проходят сквозь меня: так тени ночные проходят сквозь день иногда. Они ушли, завершив свое Время, оставив в наследство месть.

Но я изнемогал, потому что открывала мне Ночь Молчания, Ночь Взоров и Превращений все новое и новое.

Не только живое население Земли может потерять разум под воздействием «сетки», как я полагал прежде. О, не только!

Сама Мать-Сыра Земля не в силах совладать с собою, и в безумном гневе, обожженная Огненным Решетом, она способна перервать свою живородящую жилу. Ту самую пуповину, которая соединяет и примиряет трепетное, хрупкое существование наше с холодным, размеренным, бесконечным — но и мертвым с нашей точки зрения миром Космоса. Ведь миг, вспышка нашего бытия нам дороже беспредельности и неживого бессмертия Вселенной!..

Вот эту-то живородящую Жилу Земли и способно прервать действие Огненного Решета. Предназначение Хорги — оберегать ее, предотвратить беду.

Та самая осина, к которой прикоснулся я и вокруг которой собрался сейчас сонм зверей, призраков и чудовищ, — один из выходов Жилы Земли на поверхность. Она уже напряглась! Опасность близка… Но я — Хорги. И вот почему взоры всех, кто явился из глубин тайги, из чащоб сказаний, из дебрей суеверий, спустился с высот поднебесных и раздвинул глубины вод, обращены ко мне с надеждой. И готовностью повиноваться, как зомби повинуются приказу.

Я — человек — знал: чтобы обезвредить «сетку», остановить Машину, мне необходимо проникнуть в Центр. Но это невозможно, пока существуют люди, работающие в Центре или связанные с ним. Значит… Значит, они должны быть уничтожены.

Я — Хорги — страшился воздеть руки, чтобы не задеть ненароком.

Я не решался вздохнуть, чтобы не нагрянул вихрь.

И слезинки не мог уронить я, как ни сжималось сердце, чтобы не сместились, не пресеклись пути громов и молний…

А сердце билось неистово — чудилось, то в груди моей ветер ударялся о ветер. Век сталкивался с веком, предок — с потомком.

Я был ветром. Я был временем. Я был всем родом своим — и сейчас, и в мимоушедшем, и в грядущем.

Недвижим и молчалив стоял я, слушая благословенье Тайги и Ночи:

— Да пребудет Бог Всеведения в душе твоей! И не овевали меня сомнения.

VII

Сугробы. Сугробы… И никого.

Бурелом. Вдали частокол деревьев, застывших в зимнем гробовом молчании. И никого. Сугробы. Су-гробы…

Ствол-один отвернулся от видоискателя и поморщился. Наверное, дело в профессиональной привычке отключаться, едва подходишь к Машине. А стоит отойти от перископа, как будто шумовые установки включаются вокруг. Звуки врезают слух:

— Да пойми, что-то надо делать!

— Нельзя.

— Неспроста нас забросили!

— Надо ждать.

— Вот кретин идейно-выдержанный, а?!

— Интеллигент вонючий! Ствол-один устало прикрыл глаза.

А ведь это уже детский лепет. Отупелая, ленивая перебранка. Все доводы и взаимные оскорбления исчерпаны и стерты от частого употребления!

Минуло девять дней с тех пор, как исчезли сторожа, а оба Ствола и Первый до сих пор не могли решить, что делать, как быть дальше.

Нет, если точнее, непонятности начались, еще когда не вернулись московские инспекторы и Сергей Хортов. Но ведь они исчезли, отправившись на проверку результатов «сетки»… Значит… В этих случаях вопросов не задают. И так все ясно.

Да тогда были тут сторожа, ежедневно звучал в эфире голос связника Гарина. Иногда и Овсянникова. Теперь же…

Где Леушкин и Махотин?! Бывало и раньше, что они отлучались на выходные, но чтобы разом и так надолго! Почему не идет на связь Гарин? Почему молчит Овсянников?!

Вызов Овсянникова по экстренной связи — это был самый кардинальный шаг, на который решился Первый. По его мнению, надо было сидеть и ждать. Чего?! И когда Овсянников не ответил, Первый совсем перепугался и готов был запретить Стволам вовсе покидать бункер. Самым действенным тогда оказался довод Ствола-два: «Тебе же самому скоро нечего жрать будет!» Хоть Первый так и не получил вожделенных малосольных огурчиков, аппетит его не ослабевал, поэтому он все же позволил Стволам пройти бункер, добраться по подземному коридору до кладовых НЗ, но чтоб ни шагу к лифтам, не сметь подниматься наверх, в помещение базы!..

Впрочем, даже и этот скудный маршрут показался Стволам утомительным. Конечно, к их услугам всегда были тренажеры, на Машина отнимала весь досуг.

Тревога снедала их, и чтобы хоть немного заглушить ее, Стволы в эти дни снова и снова шлифовали схему «сетки», проверяли расчеты. Теоретически выходило, что им удалось довести оптическую поражающую силу центрального излучателя до такой степени, что новой «сеткой» могла быть накрыта не только наземная, но и подземная живая сила противника. В смысле, скрывающаяся под землей — скажем, в бункере на глубине пятидесяти метров. Тоже ничего себе!

Ствол-один поморщился, подумав, что их-то собственный бункер расположен куда как мельче, и если… но тут же вспомнил, что никакого «если» и быть не может, ибо нет в мире другой такой Машины, а значит, и набросить «сетку» не под силу никому, кроме них, сидящих здесь, под землей, в сердце тайги… Строго говоря, это ведь экспериментальнейший эксперимент, если так можно выразиться. Их со Стволом-два изобретение настолько ирреально, настолько фантастично своей силой и возможностями, что и обстановка, в которой оно разрабатывается, больше напоминает снисходительное пожимание плечами: все это очень интересно, однако совершенно невероятно, этого не может быть, но почему не попробовать, если уж само идет в руки… Ствол-один всегда полагал, что обстановка сверхстрогой секретности, окружающая их деятельность, вызвана не столько естественной потребностью сохранения тайны нового оружия, сколько этой же снисходительностью: коль ничего путного не выйдет, хорошо, если об этом будет знать как можно меньше народу. Минимум миниморум!

Так и вышло. По пальцам можно счесть. Гарин, Хортов, Овсянников, еще оба сторожа и вертолетчики, но те не в счет, потому что им ничего не известно о целях Центра; потом Мурашов, Козерадский и еще трое в Москве. Вот к ним-то и настаивает обратиться Ствол-два, а Первый — ни в какую!..

— Ты что, совсем тут одурел? — проник в сознание ненавидящий голос Ствола-два. — Мозги жиром заплыли? Не может такого быть, чтоб нас на две недели забыли! Не может!

— Надо ждать, — монотонно изрек Первый, глотнув из банки пива, и умолк, отсутствующим взором упершись в стену, на которой висела карта первой «сетки». Ствол-один подозревал, что в последнее время Первого стал тревожить женский вопрос, хотя он сам прилежно пьет соответствующие таблетки и следит, чтобы пили оба Ствола.

— Ну хорошо, жирная твоя шкура, — почти миролюбиво произнес Ствол-два. — Если боишься, что я прямиком побегу в США или Японию, чуть шагну за ворота, сделай проще: выйти на прямую связь, такой ты и разэтакий!

Ствол-один вздохнул. Какой все же убогий лексикон у брани! А Ствол-два стал просто неузнаваем. Ну что же, есть такой тип ученых, которым одиночество и отрешенность от реалий социума жизненно необходимы лишь до поры до времени: пока их детище не начинает действовать. А с тех пор им до смерти надо знать результат. Пощупать им этот результат надо — просто кровь из носу! Ничем другим не могут заниматься.

Ну а сам Ствол-один? Ему, если честно, теперь все равно. Не спать, не есть, ничего вокруг не видеть, оказывается, имело смысл лишь до первой «сетки». А потом, когда — свершилось, все сразу стало неважным и тошнотворно-скучным. И прошлое с его фанатичным служением идее изобретения, и настоящее с этим беснующимся Стволом-два (а ведь недавно он был ближе брата, alter ego!) и распухшим от бдительности Первым, а главное, будущее, в котором не осталось теперь ничего… Да, момент «сетки» был… о да! А что теперь?

Ствол-один в последнее время частенько ловил себя на том, что самым интересным было бы сейчас нажать кнопку, а потом смотреть, неотрывно смотреть, упиваться зрелищем того, как вонзается белый луч в небеса, и, отражаясь от них, падает на землю огненная крупноячеистая сеть…

И бьется в ней все живое.

— Обо всем этом будет доложено в соответствующие инстанции!

Опять Первый. Разгоряченный бесконечным препирательством и пивом, раскраснелся, как петух в гриле.

— Мудило ты цепное! Может, там конец света уже нагрянул, а мы здесь так и будем видик гонять?! Элементарно к телефону сторожей дойти можно, а? Домой Овсянникову дозвониться? Может, он просто слег, заболел, в аварию влетел — «часы» повредил, а? Ну хорошо — сам от страха с места не сойдешь, ну хорошо — мне не доверяешь, так хоть нашему тихоне позволь! А? Ну, пустишь его? В спину не выстрелишь, если пойдет?

Ствол-один снова уткнулся в видоискатель.

Тихоня — это о нем. Конечно, с ним Первый ведет себя иначе, нежели с постоянно огрызающимся Стволом-два. Но беда в том, что ему-то, тихоне, вовсе не хочется куда-то дозваниваться, чего-то добиваться… Некая мертвящая апатия все более властно завладевает им.

Ну, сгинули сторожа — и ладно. Молчит Институт — и пусть молчит, заткнулась Москва — и черт с ней. И вообщее, если вдуматься, идейка Ствола-два насчет конца света — это то что надо. Совсем бы неплохо…

Надоело! Надоело все!

Он неподвижно смотрел в перископ.

Опять бурелом, и частокол деревьев, и сугробы, су-гробы… И никого.

Никого? Вот и хорошо. Вот и славно! Стоп. Что такое? Шевеление веток. Тень. Человек?

Да это же… не может быть!.. Овсянников!

* * *

Костер горел, горел, как сто лет назад, и четыреста, и вечность, и как будет гореть он в бесконечно далеком будущем, и все еще дрожали нити, протянутые в разные стороны от бубенца. Но это уже был прощальный трепет. Они удалялись прочь, уходили навсегда — все те, кто вышел из Страны Вечных Сновидений поведать Александре о происшедшем когда-то, давным-давно, по ту сторону человеческой памяти, о Чамхе и Айями-Хорги… О ней, Александре!

Это было непостижимо, да она и не пыталась вникнуть в тайну сомкнувшихся веков. Она стояла неподвижно, глядя вслед… но какой же след могли оставить тени — на земле умерших? След пролег сквозь ее душу!

И страха больше не было. Лишь печаль владела ею — печаль расставания с жизнью.

Ничего и никем не было сказано о дальнейшей судьбе Александры, но после встречи с тенями своих предков она смогла бы изведать не только самую мысль зверей, птиц, рыб. Чудилось, вот сейчас река впервые потекла, травы впервые проклюнулись сквозь толщу земную, и она, Александра, новым зрением своим, отныне позволявшим ей видеть грань меж реальным и сверхъестественным, разглядела свою собственную близкую погибель. Ибо невозможно человеку нашего времени жить на свете с этим новым, глубинным знанием — и невозможно исполнить завет предков, не отдав за это жизнь. Да, смерть Михаила была неминуема — теперь ясно. Он ничего не успел… остались два Хорги, и одна из этих двоих — Александра.

Обреченная, она не билась, не металась, не просила пощады или отсрочки. Только когда в последний раз слабо дрогнула нить, привязанная одним концом к бубенцу, а другим исчезающая в беспредельности, Александра взмолилась — и сама не поняла, она ль воскликнула, бубенец ли звякнул последний раз… приговоренная, она выкрикнула свое последнее, тайное, самое заветное желание, в котором ей невозможно отказать: взмолилась о том, чего ждала всю свою жизнь и уже не чаяла дождаться:

— Любви прошу! О, любовь моя!..

Любовь ее… та любовь, которую все Хорги предпочли бессмертию… любовь ее реяла одиноко в вышине, подобно птицекукушке, тонгасской богине любви, летала, кликала… Но пусто было вокруг, не дождалась Александра ответа на свой зов.

Тихонько вздохнув, приступила она тогда к тому, чему научили ее недавно родные тени, чтобы вернуться из Селения Мертвых обратно в Царство Живых и свершить предначертанное.

Сняла с себя всю одежду и сложила к подножию идолов, что стерегли погребальный костер Вечности. Потом подобрала лучинку и, запалив ее от этого негреющего, неяркого огня, пошла туда, где с той поры, как замолк колоколец, слышался непрестанный не то шепот, не то шелест.

Пройдя совсем немного, она почувствовала прохладные влажные вздохи и, опустив глаза, увидела, что тихие волны плещутся у самых ее ног. Это была неизвестная река, а может, Обимур струил свои воды и здесь, в мире усопших, как омывает он все Царство Живых, — но берега его терялись в густом тумане.

Волны играли и манили, словно пели песни волшебные, и тогда Александра опасливо опустила на воду свою тлеющую лучинку.

Против ожидания, та не зашипела, не погасла, а наоборот, вспыхнула вдруг ясным пламенем, и подхваченная легким течением, отплыла от берега.

Словно во сне, Александра медленно шагнула следом, и вода подхватила ее.

Плавание почти не требовало от нее усилий. Долго, долго несло ее течение в тишине и таком плотном тумане, что в нем глохли даже всплески рук, но горящая лучинка сверкала, словно звезда в ночи, да еще, оборачиваясь, Александра видела, что за нею самой тянется светящаяся дорожка.

Но вот наконец сияние лучинки стало меркнуть, будто свет Чалпан-звезды, Венеры при восходе солнечном, а потом и совсем угасло, а вокруг разгорелся белый день.

Впереди расстилался берег.

Он весь сверкал и серебрился, и, чудилось, звездным и лунным светом одет был легконогий волк, стремительно бегущий к реке, по которой плыла Александра. Он летел, словно повелитель ветров и властелин стремительного бега, и вскоре стало видно, что одет он серебряной шерстью. И так же сверкали и серебрились приготовленные ко встрече Александры снежные ковры зимы.

Она еще брела по мелководью, отрешенно думая, что неминуемо обратится в ледяную статую, выйдя из воды на мороз, когда волк вдруг взвился серебряным смерчем, достигая, чудилось, хрусталя небес, и, грянувшись оземь, обернулся человеком.

Был он прекрасен, словно спустился из Верхнего Мира — мира богов, но печаль, затаившаяся в светлой глубине его глаз, заставляла усомниться: а не с Нижней ли Земли поднялся он в Мир Живых?..

Александра смотрела на него как завороженная, и чудилось ей, будто она уже видела это белое лицо, и эти серебряные волосы, и уже согревало ее ледяное сияние этих глаз. Не потому ль и сейчас, стоя на берегу обнаженной, она не ощущала стужи? Или это стыд разгорячил ее тело?

Стоило лишь помыслить об этом, как ближние кедры, словно послушные царедворцы, склонили ветви и окутали Александру снежными одеяниями.

Глаза незнакомца стали, еще печальнее, и тоска эта залегла на сердце Александры! Она ощутила необычайную досаду на себя и смятенно подумала словами, принадлежащими прошлому, настоящему и будущему:

Много ль стоит прекрасная плоть моя,

и стыдливость моя, и незрелый разум?

Много ль стоит безвестная жизнь моя

рядом с этим лучистым алмазом?..8

Да разве ж не о том молила она и просила так недавно?

И Александра устыдилась, что стыдится того, кого знала и любила, чудилось, вовсе не с того позднего осеннего вечера, а давным-давно, с баснословных времен, о которых гласят сказания: когда еще земля становилась, когда на небе тройная радуга сияла и когда вода рек еще ручейками текла.

От этого жаркого стыда снеговые одежды истаяли и исчезли.

Двинулись они друг к другу. А бури уже намели снеговую постель. Деревья пели песни величальные. И в небесах пылал светильник.

Насладились они друг другом множество раз, но голод любви неутолим, и снова, снова опускался над ними метельный полог, снова застилали вьюги их ложе. Чудилось, не разжимали они объятий так долго, что перелетная птица семь раз успела бы яйца снести!

И, засыпая средь его поцелуев, грезила она, будто они вдвоем пронзают небо лётом, мерят глубины нырком, клонят долу тайгу скоком и бегом.

И ветер — спутник их. От ветра пьяны! Гуляй, душа!!

* * *

Филипп вышел из своей пещеры, когда уже давно рассвело. Валерий Петрович неохотно приподнялся с угретого местечка возле давно погасшего костра.

Солнце качалось на руках деревьев и просилось в небеса. Трава была острой, словно серп, роса — жгучей, злой.

— Буран придет со стороны западу солнечного, — сказал Филипп, глядя на ветви ближайшего дуба, унизанного птицами, будто бусинками.

Все смешалось, все наоборот! Вот и вороны забрались в сердце тайги, чего сроду не бывало, а поди ж ты: чуют непогоду!

Стая выбрала сук потолще, пониже, расселась поближе к стволу. Птицы нахохлились: повернувшись головами все в одну сторону — западную. Стало быть, отсюда и ждать ветра.

— Снег, — пробормотал Филипп. — Хорошо, если снег. Хорги следа не учует.

Валерий Петрович обреченно вздохнул. Со вчерашнего дня, когда обожженная на костре далу вдруг переломилась в руках Филиппа, того словно подменили. Он почти беспрерывно твердил что-то о Хорги — Валерий Петрович почти не слушал, поглощенный мыслями о Центре.

Ночью было бы в самый раз отвязаться от рехнувшегося шамана, уйти, но, во-первых, Овсянников и днем-то не мог ориентироваться в этом месиве времен года и хотя бы приблизительно вычислить направление, в котором находится Центр, — разве что если бы появился вертолет; а во-вторых, Филипп всю ночь не смыкал глаз: метался в своей пещере, бормоча по-тонгасски, и Овсянников чувствовал, что шаман следит за ним, — а еще свежо было воспоминание о том, с каким выражением Филипп говорил о Центре… Заподозрит неладное — пристрелит, и глазом не моргнет!

Филипп между тем куда-то поспешно собирался. Похоже, всю ночь он к чему-то духовно готовился, на что-то решался. И вот теперь не хотел терять ни минуты. О том, чтобы перекусить на дорогу, как понял Овсянников, и речи не будет, да и вообще, он уже забыл когда ел толком, но странно — не чувствовал ни голода, ни слабости.

…Они торопливо шли по тайге, все время забирая с подветренной стороны. Вскоре Филипп перешел из летней тайги в зимнюю. Понятно, догадался Валерий Петрович, здесь и пойдет снег, который скроет след. Шаман страшно ругался, когда Овсянников сходил с проложенной им тропы или, того хуже, рушил слежавшиеся на ветвях сугробики.

Когда поперек их пути легли отпечатки крупных волчьих лап, Филипп пошел еле-еле, озираясь с таким выражением священного ужаса на лице, сером от бледности, что раздражение Валерия Петровича достигло наивысших пределов, а вместе с тем — и нетерпение, и готовность к действию.

У него не было никакого оружия, вот в чем беда! «Ничего, — утешал себя Валерий Петрович, — в конце концов выпустит же этот дьявол из рук свой карабин! И если мне удастся завладеть им, Филипп поведет меня к Центру как миленький! А нет — сдохнет здесь же!»

Однако пока что судьба не благоприятствовала его планам.

Пройдя еще немного, Филипп внимательно огляделся, сделав оберегающие жесты на все четыре стороны, потом закинул ружье за спину и, велев Овсянникову стоять на месте, присел на корточки и принялся деревянной лопаточкой, медленно и осторожно, делать глубокий подкоп точно под отпечаток волчьего следа.

Только тут Валерий Петрович понял, что задумал Филипп и с любопытством смотрел, как тот, надев рукавицы — видимо, чтобы скрыть от чуткого зверя запах своих рук, — вынул из рюкзака тщательно обернутый в чистую тряпку капкан.

Капкан… Мало того, что Овсянников видел волчий капкан впервые в жизни. Ему почудилось, что этот самолов отлит из чистого серебра!

Металл излучал слабый, режуще-белый блеск, что-то смутно напоминающий Валерию Петровичу, и он засомневался: надел ли Филипп рукавицы затем, чтобы не оставить даже легкого следа своего запаха, или ему было страшно коснуться этого сверкания?..

Услышав изумленное восклицание Валерия Петровича, Филипп оглянулся на него через плечо и пояснил:

— Дерево! Я прикоснулся капканом к дереву. Только так можно взять Хорги!

Как будто это что-то проясняло. Дерево, видите ли…

Осторожно просунув настороженный самолов под тонкий слой наста, Филипп бросил рядом три ломтя хлеба, а потом принялся невесомо маскировать следы своей работы.

— Что-то не слыхал я про таких волков, которые бы на хлеб шли в капкан, — зло усмехнулся Валерий Петрович, и Филипп опять покосился на него:

— У волка-оборотня шкура звериная, да повадки человечьи. Сырое мясо зубами рвать не станет…

Валерий Петрович выругался про себя. Спазмы отвращения стиснули желудок.

Все. Ну, все! Это уже невыносимо! Невозможно терпеть больше эту чертовщину, эту ахинею, этот бред!.. Кровавые круги вдруг пошли в его глазах, и он даже не поверил себе, когда разглядел, что Филипп, которому карабин все-таки здорово мешал, наконец снял его и повесил на сук!

Какой-то миг Овсянников смотрел на ружье, а потом не помня себя вдруг кинулся, схватил его, взвел курок… Заряжено!

Филипп замер, не оборачиваясь, услышав этот оглушительный в морозной тиши треск.

— Все, хватит. Бросай это дело. Пошли быстро! Ну!.. — нетерпеливо крикнул Овсянников, снова и снова без нужды дергая курки, чувствуя, что одно слово, одно возражение Филиппа — даже не попытка сопротивления! — и он не совладает с собой, начнет стрелять, стрелять, а там — будь что будет.

Филипп только раз глянул на Овсянникова — и сразу понял это. Лицо его побагровело.

— Куда идти? — хрипло спросил он, поднимаясь с колен.

И тут Овсянников захохотал. Чудовищное напряжение последних дней сделало свое дело. Ой только представил, какое выражение лица станется у Филиппа, услышавшего: «Веди меня в Центр!» — и покатывался, умирал со смеху.

— Веди… — с трудом выговаривал он, еле удерживая пляшущий карабин, — веди… — и снова сгибался от смеха, задыхаясь, кашляя.

Дальше все произошло мгновенно.

Филипп обернулся — Овсянникову почудилось, что шаман падает, таким резким было это движение, — и кинулся было вперед, но Овсянников успел выстрелить! Однако прицелиться ему не удалось, и весь заряд ушел туда, где сгущались странные в этот ясный день сумерки.

И в краткий, непередаваемо краткий миг Овсянников успел — смог? но как? и кто наделил его вдруг этим сверхъестественным зорким зрением?! — увидеть, что заряд огненным сгустком пролетел над плечом Филиппа и ударился в ствол какого-то дерева.

Чудилось, он попал в медный лист, ибо дерево вдруг взрыдало, словно под ударом топора, и молниеносная вспышка явила взору Овсянникова чудовищно уродливую осину.

«Что это?!» — подумал он, уворачиваясь от кулака Филиппа, отшатываясь от нового удара, и все это происходило так медленно… так странно… однако еще более замедленным было падение снега с ветвей этого невиданного дерева… с одной стороны на ветках его лежал снег, а с другой — трепетали страшно разбухшие листья, и там, где оно стерегло покой зимы, у его подножия Овсянников увидел вдруг — словно кто-то бесстыдно сорвал покров! — увидел пышный, белый сугроб, похожий на ложе новобрачных, а на нем — двух крепко спящих зверей: могучего серебристого волка и белую как лунный свет тигрицу.

И ружье выпало из его рук.

* * *

— Хорги-и!.. — дико взвизгнул Филипп, прерывая мгновенное оцепенение Овсянникова, и он понял, что перед ним тот самый зверь, который холодно следил за его гибелью в болоте!

Валерий Петрович тоже взвизгнул — не то в ярости, не то в ужасе, не то в азарте, весь пылая страстным желанием вцепиться в горло зверя, — как вдруг увидел, что спящие пробудились.

Волк взметнулся из сугроба, уже в прыжке принимая боевую стойку, враз охватывая взором окрестности. А тигрица какое-то мгновение еще потягивалась — казалось, это женщина нежится, разметав простыни, ловя последние мгновения покоя… но вот она открыла глаза, и взгляд ее, мягкий, темный взгляд достиг до самого сердца Валерия Петровича.

Что-то до боли, до тоски знакомое было в этих глазах, и даже не изумление овладело Овсянниковым при виде того, что произошло затем, а какой-то мрачный ужас узнавания…

Гибко потянувшись, тигрица вскочила, вздернув сверкающую голову, и с каждым движением ее шелковое тело, словно расправленное серебро, живой свет, перетекало, переливалось в иные формы и очертания.

Шея… изгиб плеч… округлая рука; когти… пальцы… Волна черных кудрей, взмах ресниц!

— Александра! — выкрикнул Овсянников, и ноги его подкосились.

Она была обнажена, словно только что поднялась с ложа страсти, и Овсянников тотчас понял: да, так оно и было, но не он, не он увлек ее, желанную, на это ложе, как мечтал долгие годы, да и видит-то он ее без одежды впервые! — и этот незнакомец, тело которого — словно звезда, незнакомец…

Они были богоподобны в своей красоте, и Александра, и этот незнакомец с лицом… Сергея Хортова, который на глазах Овсянникова обернулся человеком, хотя только что был волком.

Волк!

— Хорги!!! — вновь дико закричал Филипп и, схватив разряженное ружье за стволы, отшвырнул Овсянникова с пути и одним прыжком стал перед зверями, ибо это опять были звери, но Овсянникову не удалось рассмотреть молниеносного обратного перевоплощения.

Тигрица сжалась в комок, готовясь к прыжку, но, повинуясь мгновенному взгляду волка, отскочила на летнюю сторону, стала, словно затихший порыв метели, не отводя взора от волка, который ускользнул от первого удара, отскочил — и вновь в образе человека простер руки, словно бы призывал Филиппа к чему-то, словно пытался его остановить, но тот, промахнувшись, упал было, да снова подхватил облепленное мягким сырым снегом ружье, кинулся вперед — и замер, выжидая, что предпримет противник.

— Хор-рги-и!.. — тихо вырвалось сквозь стиснутые зубы. Взор Хортова был прикован к Филиппу. Чудилось, мягкий серебристый свет перетекает из глаз в глаза, и Овсянников вдруг увидел, как дрогнули руки шамана, поникли плечи… Это было страшно!

Не зная, не понимая в случившемся вовсе ничего, Овсянников почуял: самое опасное для него и для Центра — вот это оцепенение Филиппа, смирение его ненависти к зверям… людям…

— Хорги! — выкрикнул он яростно, обжигая рот этим пугающим словом, и оно подействовало на Филиппа, словно удар кнута по плечам.

Мгновенно очнувшись, тот крикнул:

— Дай мне патрон!

Валерий Петрович кинулся было к рюкзаку Филиппа, но его опередила тигрица.

Он не видел прыжка, а уже лапы ее уперлись в его плечи. Толчок был так силен, что оба повалились в снег, стиснув друг друга объятиями столь сильными, что Овсянников невольно застонал от страха и восторга, когда у самых его губ обозначился тигриный оскал — искривленные злым криком губы Александры.

Зрачки ее пылали против его глаз, но она опять была женщина, человек, а он был мужчиной — значит, сильнее, сильнее ее, и, перегорев мгновенным пожаром похоти, он стиснул ее горло, как горло смертельного врага, уже ничего не видя перед собой от ярости. Вся жизнь, вся мощь его перелилась сейчас в пальцы, он не чувствовал когтей, рвущих его плечи, спину, а только слышал слабеющее дыхание, и вдруг она сникла в узлах его рук. И он поник тоже, ткнувшись в ее плечо… любовь и нелюбовь, как заря и сумрак давно ушедших дней… и все исчезло.

* * *

В глазах Хорги Эркели не видел ни страха, ни ярости, ни злобы — только отчаяние. Этот взгляд прожигал насквозь, и Эркели пытался отводить глаза, как мог, то наступая, то пятясь, но все время пытаясь отрезать Хорги от Айями, тесня его на волчью тропу.

Он больше не боялся.

Холодное спокойствие царило в его душе, в то время как тело металось, сжималось в комок, распрямлялось в прыжках… Это была уверенность в победе.

Да! Эркели чувствовал, что Хорги обречен. Хорги утратил силу. Он ведь мог обратить против Эркели всю тайгу, каждую ветвь и каждый лист, даже самые тени деревьев, не говоря уже о том, что ему подвластны помысли и поступки зверья.

Но, оказалось, Эркели невольно заключил Хорги меж трех неодолимых преград: чудовищного дерева, капкана, который Эркели сделал подобным убивающему Хорги ножу, и такими же патронами. Вот он мечется, словно пытаясь поймать ветер и обрести крылья, но не может, не может! И не сможет.

Хорги! Силы свои оставил ты на снеговой постели! Айями взяла твои силы, а теперь Эркели убьет тебя и отнимет у Айями силу Хорги!

— Остановись!.. — воззвал вдруг Хорги, на миг принимая человеческий облик и тут же вновь обращаясь волком. — Остановись!..

У шамана мелькнула мысль, что Хорги не хочет его гибели, — и растворилась в опаляющей злобе.

— Патрон, патрон! — рычал Эркели, словно сам сделался зверем и, на секунду оглянувшись, увидел, что белая тигрица и человек, бывший в другой жизни свиньей, лежат недвижимо на траве.

— Айями!..

Казалось, это зрелище вернуло ярость и Хорги. Эркели едва успел увернуться от когтей и зубов, летящих на него, откатившись с травы в снег.

Ружье выпало из рук.

Хорги взвился в новом прыжке, но Эркели, резко приподнявшись, изловчился потянуть к себе и тут же отпустить гибкую молодую ольху.

Она хлестнула волка по груди, по лапам; прыжок был смят.

Хорги упал, переворачиваясь через голову; волк прокатился по снегу, и тут лапа его проломила тонкую корку хитро подрытого наста.

Капкан захлопнулся, и молния пронзила глаза и слух Эркели. Это был последний крик волка.

* * *

Овсянников открыл глаза и тут же зажмурился от неожиданности. Прямо в лицо ему сыпался снег. Валерий Петрович вяло подумал, что шаман оказался прав, погода для расстановки капканов — лучше не придумаешь…

Он чуть повернул голову и увидел у своей щеки смятую зелень травы, уже едва видную из-под пороши.

Вот странно… Снег идет над летней тайгой! Странно. Что же это может означать?.. И дрогнуло сердце: а если кончилось смешение времен года?!

Овсянников резко сел, и память вернулась к нему, как только он увидел рядом безжизненно свернувшееся белое, лунное тело Александры.

Приподнял ее голову — губы чуть дрогнули.

Жива, слава Богу! На шее царапины… это ведь от его же мертвой хватки! Он чуть не задушил ее!

Вскочил, схватившись за голову, побрел куда-то, ничего не видя, споткнулся, упал.

Перед ним лежал Филипп.

Шаман приоткрыл глаза. Он увидел Овсянникова… узнавание мелькнуло во взоре, но тут же его заволокло туманом.

Да что это, что? Какое-то смертельное оцепенение! А кругом…

Какая чудовищная буря разыгралась здесь, пока сам Овсянников лежал в беспамятстве? Сломанные деревья, вытоптанная до земли трава, почернелый снег… Филипп — он победил или побежден? И где этот — Хортов… Хорги?

Овсянников вгляделся — и наконец увидел его.

Пожалуй, в обычное время этот старый, надежный, отлаженный самолов мог только прижать, сломать, раздробить волчью лапу и крепко держать добычу. Но теперь… теперь по зверю оказались и капкан, и рана!

Все тело Хорги было изорвано стальными зубами. Кровь его растопила снег на траве.

Овсянников слегка коснулся его груди и почувствовал, что биение сердца под его ладонью медленно меркнет… так же медленно и неотвратимо тает закат над Обимуром. И приходит ночь…

Лицо Хортова было искажено страданием. Но это не была маска боли, нет! Он был весь… подбитый в полете. Мука неосуществленного, смертная тоска невозможности… все это легло на его лицо, прежде чем боги задули пламень его костра.

Овсянников стоял над ним и думал, что для него-то Сергей Хортов умер еще тогда — осенью. А это существо — Хорги! — к нему нет и не должно быть жалости. Но жалость была…

Он резко отвернулся и пошел к Александре.

Повинуясь даже не чувству, не мысли, а какому-то инстинкту, вдруг пробившемуся через оцепенение усталости, злобы, ревности, тоски, Овсянников огляделся и увидел на поясе у недвижимо лежавшего Филиппа охотничью фляжку.

Овсянников с трудом отцепил ее.

Филипп опять открыл глаза, не понимая, что это делает Овсянников.

— Не надо… — пробормотал он чуть слышно. — Нет… Не надо? Почему?

Овсянников открутил крышку, понюхал, слизнул каплю. Вода и вода, ну, чуть горьковатый, дымный привкус. Он хотел отпить, но тут такой спазм стиснул горло, что чуть не вырвало.

Ладно, потом. Сейчас надо привести в чувство Александру.

Овсянников сел рядом, приподнял ее, прислонил к своему плечу. Тело ее и впрямь казалось отлитым из холодного, неживого серебра! И руки его скользнули по этим совершенным, прекрасным изгибам бесчувственно, словно ласкали статую. Он прижал к ее рту флягу и запрокинул ей голову, чтобы жидкость проникла в горло.

Александра вздохнула, захлебываясь, невольно сделала несколько глотков.

И вдруг вскочила, да так стремительно, что Овсянников упал на локоть. И увидел…

И увидел, что Александра завела за спину мучительно напрягшиеся руки, а потом взмахнула ими, словно крыльями! Из горла ее вырвался пронзительный птичий крик. Она вытянулась, закидывая голову, и воззвала:

— По пути, тобой проложенному, иду! Любуюсь следами твоими, если нет тебя!..

Она не то пробежала по поляне, не то пролетела над ней… рванулась куда-то еще… может быть, искать умершего на самых дальних звездах, — да и упала.

Глаза ее были обращены к низко склоненным ветвям черной березы, под которой она лежала. Но видела она что-то другое… И последний отсвет счастья замер на ее лице.

VIII

Долго сидел Эркели между Хорги и Айями, не в силах двинуться с места. Да и не знал он, что делать теперь. Ни радости, ни горя не было в его лице, хотя погублены были все те, чью погибель завещала ему прародительница Ллунд, и было спокойным его сердце. Спокойным и холодным.

Наконец он поднял голову, вспомнив, что осталось еще одно. Последнее.

Этот человек, бывший в другой жизни свиньей… тот, который дал Айями напиток, настоенный на пережженных перьях кукушки, и убил ее, потому что сердце ее принадлежало Хорги… он ушел-таки. Недавно ушел — след его еще дышит. И хоть ушел он в подветренную сторону, Эркели чуял запах его страха, его злобы. О, многое все же сумел прочесть в его глазах Эркели, как ни занавешивал тот человек свой взор ложью и увертками!

Да, а теперь он пошел к тем троим, которые владычествуют над Огненным Решетом. Туда ведет его след. Туда полетел он, словно листок, подхваченный злым ветром!

Еще давно, давно… когда были живы и Хорги-медведь, и Айями-тигрица, она сказала, что человек-свинья пробирается «в Центр», и Эркели запомнил это. Но слишком озабочен был он поисками Хорги и отмщением, чтобы учуять опасность, исходящую от человека-свиньи. А потом лежал, изнемогая после боя с Хорги. И врагу удалось скрыться! Правда, дорога ему не известна, выйти к своему Центру он может лишь чудом. Но знают Боги Верхнего Мира и Существа Черные, Подземные, что лучше бы ему заблудиться в тайге, чем найти дорогу. Лучше заблудиться!.. Да что — какова судьба, такова и участь.

Эркели поможет ему найти дорогу. Эркели даст ему хороших проводников!

Эркели поднялся. Сушняка кругом сколько угодно, костер был готов быстро.

Эркели встал над костром и бросил в огонь то, что вырыл сегодня ночью из-под камней в своей пещере у подножия Шаман-камня. Злое зелье шаманов из рода Актанка. Лютое зелье!

Что-то глухо ухнуло в костре, словно бы Эркели кинул туда щепоть пороха, а не сухой травы, смешанной с болотной вязкой землей.

Едкий дым клубами пополз по поляне, но Эркели повелительно простер руки по следу человека-свиньи, и дым покорно заструился туда, куда гнал его Эркели — и разгулявшийся ветер.

То, что видел он в дыму, было воистину страшно, и даже его глаза, которые многое, многое видели в этом мире — и в мире ином, где странствуют души шаманов во время камлания, — порою готовы были закрыться, закрыться навсегда, лишь бы не видеть этого больше! Но он старался думать о другом.

Он думал о пророчестве далучин.

Гибель Хорги.

Гибель Огненного Решета.

И… гибель Эркели.

Первое уже сбылось.

* * *

— Овсянников! Это Овсянников! — кричал Ствол-один, крутя рукоятки настройки перископа так, словно это был замок, который надо было отпереть, чтобы Валерий Петрович смог войти. — Наконец-то! Наконец-то!

Ствол-два оттолкнул его, но только успел припасть к видоискателю, как был отброшен мощным толчком Первого.

— Овсянников! — взревел он, будто директор Института Экологии мог его расслышать. — Чего же ты еле тащишься? Шибче, шибче!

Он радостно захохотал. И вдруг притих, схватился за сердце и отошел в уголок. Сел, замер, глядя в одну точку.

Стволы, не обращая на него внимания, нетерпеливо толклись у перископа.

— Странно, — проговорил вдруг Ствол-два. — Почему это он… такой?

Ствол-один бросил быстрый взгляд на него, потом на посеревшего Первого. И они, значит, заметили… ему тоже показалось странным: во-первых, что Овсянников один, а во-вторых, выглядит так, будто выдержал единоборство с тайгой.

Тем временем Ствол-два включил трансфокатор, и лицо Овсянникова резко приблизилось.

Это было лицо человека, находящегося на последней грани безумия. И «еле тащился» он не потому, что, видимо, был до крайности утомлен нелегкой дорогой, нет! Последние силы у него отнимал ужас!

Он шел… он не шел, а шатался от дерева к дереву, от куста к кусту, то и дело припадая к земле, словно пытаясь спрятаться, а потом вскакивал и пускался в короткий, тотчас обрывавшийся бег, широко раскрывая рот в отчаянном крике и отмахиваясь, беспрестанно отмахиваясь от того, что неотступно маячило у него за плечами.

Сначала Стволам показалось, будто позади Овсянникова бушует лесной пожар, такие густые клубы дыма катились за ним по пятам. Но нет, это был не дым. Это был не дым!

Там тянулось что-то… серая река мрака, выжигавшая землю, порождавшая черные смерчи, возникающие то там, то здесь, а на гребнях ее взлетало нечто, чему не было названия в человеческом языке… что-то белесое, круглое, разевающее беззубые, истекающие сукровицей пасти…

— Не пускай! Не пускай их! Прочь, прочь!.. — раздалось за спиной Ствола-один, и, обернувшись, он увидел, что Первый и Ствол-два в ужасе мечутся по бункеру.

«Спятили!» — мелькнула мысль, но тут же исчезла — ведь, наверное, спятил и он, потому что видел теперь чудовищ даже сквозь толщу земли и бревенчато-бетонных накатов!

От них уже нельзя было избавиться, оторвав взор от перископа. Они уже были рядом!..

С трудом Ствол-один сообразил, что кто-то случайно включил большие проекционные экраны, вмонтированные в стены и потолок, и на них теперь транслировалось все, что происходило вокруг Центра. Он торопливо защелкал переключателями.

И после исступленного ужаса вернулась спасительная трезвость мыслей; логика пришла на помощь и даже ненадолго заглушила страх:

— Они преследуют Овсянникова. Он ведет их сюда. Значит, надо его остановить.

Ствол-два, словно подстегнутый, ринулся к пульту и включил громкоговоритель; но не успел он поднести микрофон к губам, как пухлая ладонь Первого упала на тумблер.

— Ты что?!. — взревел Ствол-два. — Пошел вон! Пошел!.. Его надо остановить!

— Они могут уловить направление звука, — быстро ответил Первый.

— Что же делать тогда? — простонал Ствол-два, а Первый и Ствол-один торопливо обменялись взглядами. Они-то сообразили, что делать…

— Давай, запускай пристрелку «сетки», — тихо приказал Ствол-один. — Начальным накалом, прицельно.

— Что?! — Глаза Ствола-два помертвели. — «Сетку»?

— Я сказал — начальным накалом! Пр-рицельно! Ствол-два послушно бросился к панели корректировки, а Ствол-один включил самый малый стенной экран.

И на нем стало отчетливо видно, что Овсянников оказался на секунду как бы заключенным в разноцветно-сетчатый сияющий кокон, а когда свечение исчезло, Валерий Петрович замер, будто парализованный.

Он стоял долго, так долго, что Первый успел разочарованно выругаться; но вот Овсянников неуклюже, словно бы тело его оделось глиняной коростой, повернулся и медленно заковылял прочь от Центра… опять стал, бестолково затоптался… упал на колени… попытался подняться, скребя костенеющими руками снег… потом ткнулся в этот снег лицом и больше уже не шевелился.

Кто-то громко всхлипнул, и Ствол-один с трудом сообразил, что всхлипывает он сам.

Немного успокоясь, он мысленно возблагодарил Первого за то, что тот, ходячая инструкция, не позволил во время проведения первой «сетки» включать стенные экраны, велел довольствоваться снимками. Снимки впечатляли куда меньше!..

Однако раздумывать и предаваться тоске времени не было. Удалось ли сбить со следа чудовищ?

Чудовищ… Откуда они взялись? Да разве бывает такое на свете?! А если это — порождение «сетки»?..

Эта мысль была страшна и опасна, и Ствол-один отмел ее, тем более, что увидел: уничтожение Овсянникова было бесполезным. Они не остановились.

Теперь белые безглазые клубы с разинутыми пастями покрылись грязно-коричневыми пятнами, а потом эти пятна вдруг начинали вспучиваться, словно нарывы; проходила еще какая-то секунда, и нарывы лопались, разбрызгивая желто-зеленую жижу, а на этом месте открывались ямы множества глаз: огромных, пульсирующих, немигающих.

И все они были устремлены на Центр.

* * *

Эркели не знал, сколько часов, а может быть, и дней стоял он вот так — устремив руки и взор на струи гонимого им дыма.

Сначала он пытался прикинуть, скоро ли дым достигнет цели, а потом замер… Не то звезды, не то глаза Айями вспыхивали и гасли перед ним, а он все стоял недвижимо, и, чудилось, живой в его оцепенелом теле оставалась только тоска.

И вдруг его пронзило нестерпимой болью!

Эркели с хрипом повалился на колени, согнувшись, прижал руки к груди. Силы его вмиг иссякли, словно бы при камлании коснулся он какой-то вещи, употреблявшейся при рождении ребенка. А ведь нет ничего другого, что могло бы вот так, сразу обессилить шамана!

Наконец, с трудом продираясь сквозь ломоту во всем теле, он повернул голову и увидел, что из зарослей, вдали, как раз в той стороне, куда ушел человек, бывший в другой жизни свиньей, медленно поднимается широкий белый столб.

Это был луч ослепительного света. Он вздымался все выше и выше, серебристый, словно закаленное лезвие ножа. А когда его белая вершинка коснулась голубого небесного купола, Эркели почудилось, будто все призраки, посланные им вдогонку человеку-свинье, вернулись — и набросились на него самого, потому что обуял его такой ужас, какой испытывал он лишь единожды в жизни.

Словно бы еще надеясь на спасение и моля о нем, он глянул в небо и увидел, что вертолет, тревожно и настойчиво зависший над тайгой, вдруг заметался — и рухнул вниз. Там полыхнуло… но Эркели тут же забыл об этом, потому что увидел: небо над тайгой меняет цвет.

С востока на запад пролегли огненные полосы, потом луч вздрогнул, и вслед за этим поверх тех полос легли новые — уже с юга на север.

Все это было однажды! Все это он видел!

Новые полосы тоже засветились, словно раскаленные, и лишь кое-где мог обожженный взор отыскать прежнюю счастливую голубизну великого, вечного неба. Оно было загорожено огненным решетом.

Огненное Решето… Небо сквозь Огненное Решето! Опять. Опять.

И Эркели догадался: человек-свинья дошел до Центра. Добрались туда и призраки, насланные шаманом, и они лишили разума обитателей Центра: те защищались от них Огненным Решетом.

Но сейчас это был куда страшнее, чем в первый раз. Куда сильнее!

В каждой ячейке Огненного Решета зарождался новый луч и отвесно падал на землю. Чудилось, вся тайга утыкана узкими серебристыми лезвиями, повергающими в прах все живое.

И увидел Эркели, что заметались, спасаясь, в едином порыве звери, змеи, камни, деревья… но напрасно. И еще увидел он, что новый смертоносный луч-нож летит сверху туда, откуда поднимался к небесам самый первый, самый широкий луч, а вслед за этим столб света угас, а вместо него оттуда, где таился проклятый Центр, поползло облако густого дыма. Детище уничтожило то, что его породило!

Пророчество далучин продолжало сбываться!

Но только один миг радовался Эркели, ибо Огненное Решето не сошло с небес… Точнее, оно бледнело, бледнело, да, но слишком медленно, и еще продолжало посылать лучи-ножи на землю. И внезапно один из них ударил в дерево, под защитой которого Эркели стоял все это время. В дерево, сохранившее память о том, первом Огненном Решете!..

Глухой стон вырвался из недр планеты. Земля содрогнулась, и Эркели всем телом своим ощутил, как скрипит, грохочет вдали Шаман-камень…

Дерева, под которым только что стоял Эркели, больше не было. На его месте зияла расщелина, и густой туман медленно поднимался из земных недр — белый и вязкий, отнимающий дыхание. А вместе с этим туманом поднимались из Нижнего Мира все его обитатели.

Мертвые, в покое усопшие, и убитые, жаждущие отмщения, и убийцы их; малые дети и нерожденные младенцы; заботливо схороненные и лишь наспех забросанные землей; тени зверей и птиц, подстреленных охотниками, — все они поднимались из глубин земных вместе с призраками, чудовищами, исчадиями ужаса, вместе с существами кромешными, вместе с Хорги и жертвами Хорги, — выходили без взаимной вражды, ибо все они сейчас спасались бегством.

Взбунтовавшееся оскорбленное нутро земли извергало их из себя, и они шли, густым потоком обтекая неподвижно застывшего Эркели, а он чувствовал, как омывают его тело волны страха и любви, ненависти и печали, горя и жалости, — всех чувств, всех мыслей, живых и усопших, ныне отторгнутых Землей.

Земля дрогнула.

Стон еще тяжелее, еще горше прежнего вздыбил Шаман-камень, и вот медленно, но неостановимо эта миллионолетняя глыба обмякла, расслоилась… рассыпалась в прах. Нутро земли взревело, заглушая шум сызнова творящегося Хаоса: треск сломанных деревьев, грохот дробящихся скал, рев взбесившейся реки, вой всего живого, почуявшего последний, смертный миг.

Из глубокой раны, отверзшейся там, где только что величаво высился Шаман-камень, ударил огненный фонтан, и пламя разлилось по морщинам земли, сглаживая их и очищая от грязи, что накопилась в течение лет, веков, тысячелетий.

Рыдания земли не смолкали. Чудилось, он корчится в родовых муках, выпуская погибель свою из собственного чрева.

Ширилась огненная рана, рассекая тайгу от моря Ламского до Урал-камня, и росла, росла…

Неведомые, потайные, глубинные токи взорвали оболочку планеты, вывернули ее, подобно заплесневелому чехлу, наизнанку, и там, внутри, сплющивались, смешивались моря и города, скалы и леса, люди и травы.

Все произошло мгновенно. Никто не успел спастись.

Новые океаны взбушевались, вспенились под пристальным взором почернелых небес.

А стон убившей себя и вновь родившейся планеты еще долго, долго колебал пространство и время.

Но и потом, потом… потом, когда милосердное Вселенское семя вновь оплодотворило планету, некогда звавшуюся Землей, когда вновь оплели ее травы и реки и поплыли над нею лебеди, а по первой пороше легли заячьи следы, не нашлось там места лишь одному существу… Вселенная забыла его имя и лицо.

Ибо если забыли мы, то разве можно удивляться, что забудут и нас? Разве можно ждать иного?

* * *

Это было последнее прозрение шамана из рода Тигра. Но еще он вспомнил, что небесное имя его — Эркели, а это у тонгасов значит — Всемогущий.

О да, он свершил все, что мог!

Он убил Хорги. Он сделал так, что Огненное Решето убило самое себя. И еще… еще…

Да что лукавить с собою! Все связано, все сковано в жизни одно с другим, и владыки Огненного Решета всего лишь защищались на этот раз от чудовищ и призраков, насланных на них Эркели.

Но если так… значит, он тоже виновен? Чем же он тогда лучше повелителей Огненного Решета, людей с застекленными глазами? Чем он лучше Хорги? Чем лучше всякого лютого, сильного, безжалостного?

И разве виноваты люди? Виноваты звери? Виновата Тайга?

Злая сила Огненного Решета отворила какую-то жизнетворную жилу, из которой вот-вот истечет кровь земная. Быть может, Хорги и нужны были для того, чтобы оберегать ее? Быть может, они тоже — враги и жертвы Огненного Решета?

Но если так, если верна внезапная догадка — что же натворил тогда он, Эркели!..

Не думая, не сознавая, что делает, он бросился вперед, туда, где извергалась, пульсировала смертью Земная Жила, и закрыл ее своим телом.

Он ждал боли… боли не было. Чудилось, несут его плавные, легкие волны. Нет, это чьи-то руки подхватили его с двух сторон и увлекли в мерное движение необъятного хоровода. Слева были Айями-тигрица и Хорги-волк, справа мелькала тихая улыбка Михаила, строго смотрела прародительница Ллунд… Все были рядом, все близко, все вместе.

«Пусть будут! — подумал Эркели, взмывая на этой волне счастливого озарения и всепрощения. — Пусть будут все! Живые и дающие жизнь, убившие и убитые, все, все! И Тайга, и Обимур, и небо, только не Огненное Решето, нет!..»

Кровь его медленно выходила из жил и затворяла Жилу Земли… последний раз вспыхнули у самых его глаз глаза Айями…

«А все-таки это сделал я! — успел еще подумать Эркели. — Я, а не Хорги!»

И пророчество далучин сбылось.