1

Мой рот тянется к горлышку бутылки, но чья-то сильная рука отнимает сосуд с огненной водой.

— Всё, Натэлла, хватит. Очнись!

Из ванной доносится бульканье: вместо того чтобы литься в моё горло, водка льётся в канализацию. "Звяк", — встаёт на пол пустая бутылка.

— С этим пора заканчивать. Уйдя от реальности, ты ничего не решаешь. Ты хоть постыдись — Лиза всё это видит!

Она стоит, прислонившись к дверному косяку, и смотрит на меня. Я не могу вынести её взгляда, утыкаюсь лицом в подушку. Меня тормошат твёрдые, настойчивые руки.

— Нет, нет! Пошли, посмотришь, до чего ты себя довела. На кого ты стала похожа!

Сильные руки ведут меня в ванную. В зеркале я вижу бледную особу в ночной рубашке, босую, с голубыми тенями вокруг глаз и стеклянным взглядом.

— Эрнестас хочет предложить тебе новую работу. Он уже два раза звонил, но мне пришлось сказать ему, что ты заболела.

В доме нет ни капли спиртного: Вадим твёрд, как скала. У меня трясутся руки, трясётся голова, во рту горько и сухо, отмирающее сердце слегка саднит. Я не могу спать, и Вадим тоже не спит: он сторожит меня.

В два часа ночи его всё-таки одолевает сон. Стараясь не шуметь, я обуваю тапочки, натягиваю халат и потихоньку выхожу из дома к своему последнему тайнику. Он хитро устроен в декоративном бассейне с кувшинками. На самом его дне, невидимая под толщей мутной зеленоватой воды, лежит непочатая, запечатанная литровая бутылка водки, привязанная за горлышко к одному из стеблей кувшинок тонкой верёвочкой. Придумано-то хорошо, вот только найти бы тот стебель…

Я заглядываю под все листья, сколько могу дотянуться с края бассейна, но почему-то не могу найти узелок верёвочки. Кажется, я перемудрила с этим тайником. Целый литр водки, и я не могу его найти!

— Вон она, папа!

Маленькая предательница Лиза стоит на крыльце и показывает на меня пальцем. Вадим уже спешит ко мне, и с перепугу я кувырком лечу в кувшинки. Вода заливает мне уши, глаза, попадает в рот и в нос. Я барахтаюсь и выныриваю, увенчанная большим листом кувшинки. Вадим сидит на корточках у края бассейна, за плечом у него серебрится в лунном свете белокурая головка Лизы.

— Ну как, освежилась? — тихо смеётся он. — Как приятно искупаться в лунную ночь!

— Не смешно, — бормочу я, отплёвываясь. — Лучше помоги мне вылезти отсюда.

— Сначала я посмотрю, зачем ты сюда полезла, — говорит он.

Он шарит рукой в воде, перебирает листья. Подумать только: ему тут же попадается нужный лист, он тянет за верёвочку и выуживает мою бутылку. Её мокрые стеклянные бока поблёскивают, с неё капает вода.

— Ты только посмотри, Лиза! — восклицает он. — Куда мама запрятала водку! Ну и хитрая она у нас. Такая хитрая, что сама себя обхитрила! Мы с тобой обыскали весь дом, а во дворе посмотреть не догадались.

Я тянусь рукой к бутылке, но она ускользает от меня: Вадим, вставая, подтягивает её на верёвочке и берёт в руки.

— Э, нет, дорогая. Ты её не получишь. Хватит!

Он распечатывает её и выливает всю водку на траву, а я не могу выкарабкаться из проклятого бассейна, чтобы этому воспрепятствовать. Пустую бутылку он отдаёт Лизе и только потом протягивает мне руку:

— Давай, вылезай.

С его помощью я с грехом пополам выбираюсь из воды. Я вся мокрая, мои тапочки утонули, и от холода мои зубы сразу начинают выбивать дробь. Тёплая рука Вадима берёт меня повыше локтя:

— Пошли домой.

Через двадцать минут я уже в сухой пижаме сижу в постели и пью обжигающий чай с лимоном.

— Надо будет осмотреть всё во дворе, — говорит Вадим Лизе. — Вдруг у неё там ещё что-нибудь спрятано.

— Не надо, — хрипло говорю я. — Это была последняя. У меня больше ничего нет.

Купание слегка отрезвило меня, но мне по-прежнему гадко. Вадим вздыхает и говорит:

— Ты не обижайся, но мы с Лизой всё-таки на всякий случай посмотрим.

— Как хотите, — говорю я, ставя чашку на тумбочку и укладываясь на подушку.

Я доживаю до утра. Хмеля почти нет, осталось только отвратительное самочувствие, а душа и сердце пусты. Лиза, не спавшая всю ночь, наконец-то заснула, а Вадим, усталый и бледный, пьёт кофе на кухне. В десять часов кто-то неожиданно приезжает. Я лежу, сожжённая дотла, и мне даже не интересно, кто может нанести нам визит.

Это оказывается Платанас. Он долго извиняется за вторжение и объясняет, что беспокоился за меня. Одного взгляда на меня ему достаточно, чтобы понять, что у меня за болезнь.

— Так, надо срочно вытаскивать её из этого! — говорит он, озабоченно шагая по комнате туда и сюда. — Нужна полная детоксикация организма. Ну, то есть, чистка. Есть хорошая клиника, где буквально за пару-тройку дней ей очистят кровь и выведут из этого состояния.

Он говорит со знанием дела. Он обещает обо всём договориться, и Вадим соглашается.

— И не таких на ноги ставили, — говорит мне Платанас. — Не буду называть фамилии. А лучшее лекарство от тоски — работа.

Вадим склоняется надо мной.

— Ведь ты же любишь пробовать новое. Делать то, что ты раньше не делала. Зачем бездарно тратить себя на всякую ерунду?

2

Своим возрождением из пепла я обязана только Вадиму и Платанасу. Платанас вовлёк меня в новую интересную работу, а Вадим был рядом и всесторонне поддерживал меня. Жажда нового действительно не угасла во мне, и я приняла предложение Платанаса — то самое, которое Алиса отклонила. Я могла бы подробно рассказать, как была записана моя первая песня и снят первый видеоклип, могла бы описать, как шла работа над моим дебютным альбомом, перечислить и описать всех людей, с которыми я познакомилась, окунувшись с головой в эту новую для меня работу, могла бы поведать, в каких городах я побывала, в каких концертах приняла участие. Могла бы, потому что это было очень интересно, ново и увлекательно для меня. Было, пока не случилось то, что в одно мгновение погасило блеск всех огней, заглушило все звуки и перебило все вкусы той жизни, в которую я начала входить.

У моей дочери обнаружили синдром Кларка — Райнера.

Мой первый альбом должен был состоять из четырнадцати песен, но почти в самый последний момент я принесла композитору текст пятнадцатой, который я написала сама. Эта песня была о Маше и для Маши, в ней была вся моя любовь, боль и тоска по ней. Она называлась "Молчание". У меня была и мелодия, и я напела первый куплет и припев. Несколько дней интенсивной работы — и мой альбом пополнился пятнадцатой песней. У меня снова щёлкнуло в голове: я заявила, что хочу снять клип именно на эту песню, а не на другую, как планировалось. Я также попросила внести изменения в обложку альбома, добавив надпись: "Посвящаю Машеньке". Мне хотелось на весь мир прокричать о своей боли, которую я так долго носила в себе, и все как-то сразу это почувствовали. Мне никто не посмел перечить. Клип был снят на "Молчание" (в качестве режиссёра выступила я сама), посвящение было добавлено на обложку, художественным оформлением которой, кстати, занимался Вадим. Я не знала, услышит ли Маша крик моего сердца, но я надеялась на то, что если она всё-таки увидит этот клип, то почувствует и в словах, и в музыке, и в видео всю мою боль. Клип "Молчание" после недельного показала на канале "Муз-TV" занял первое место в ежемесячном выпуске "Лучшей 20-ки".

Когда я позвонила домой, мне ответил незнакомый женский голос.

— А, это вы, — сказал этот голос. — Наконец-то вы соизволили объявиться. А то мы с Эдиком уж и не знали, как до вас достучаться. Вы же у нас теперь знаменитость!..

В голосе было столько холодной язвительности и яда, что всё моё нутро содрогнулось, и мне захотелось бросить трубку. Но я пересилила себя и спросила:

— А вы, собственно, кто будете, девушка?

На это язвительный голос ответил мне:

— Кто я? Я никто. Всего лишь невеста Эдика. Хорошо, что вы позвонили сами, ему нужно срочно с вами связаться. Он хочет с вами поговорить.

— Хорошо, — сказала я. — Я сама ему перезвоню. Его рабочий телефон остался прежним?

— Нет уж, лучше вы дайте нам номер, по которому с вами можно связаться. А то опять пропадёте, и как прикажете вас потом искать?

— Я пропадать не собираюсь, мне самой нужно поговорить с Эдиком, — сказала я. — А вы случайно не знаете, о чём он хотел со мной поговорить? Что-нибудь случилось?

— Полагаю, это насчёт развода, — ответила мне девушка, назвавшаяся невестой Эдика. — Мы с ним, знаете ли, хотим пожениться, вот только нужно уладить эту формальность. А без вас это, сами понимаете, невозможно.

От наглости, с которой эта особа разговаривала со мной, у меня каменели кишки. И такая дамочка находится рядом с моими детьми и собирается стать их мачехой! Зачем я ушла, зачем затеяла всё это? Не нужна мне ни слава, ни деньги, ни "звёздная" карьера, если мои дети несчастны. Нет, не бывать этому.

— Ваня и Маша дома? — спросила я. — Могу я с ними поговорить?

Ядовитая особа ответила насмешливо:

— А я уж думала, что вы так и не поинтересуетесь детьми. Ваня сейчас на хоккее, а Маша… Как бы вам сказать. — Особа помолчала, вздохнула и с превосходно разыгранной печалью в голосе сказала: — Маша сейчас в "Фениксе". Дело в том, что у неё смертельная болезнь, какой-то синдром… Опять забыла, как называется. Сейчас, у меня записано. Я посмотрю.

У меня всё внутри обледенело, язык присох к нёбу. Особа что-то там посмотрела и сказала:

— А, вот. Называется синдром Кларка — Райнера. Эдик отвёз её в "Феникс", там обещали помочь, хотя времени осталось слишком мало. Не знаю, успеют ли они.

— Как… как она себя чувствует? — только и смогла я выговорить.

— Плохо, — вздохнула невеста Эдика. — Конечно, не мне вам указывать, что делать, но на вашем месте я бы отложила все дела и срочно приехала бы, чтобы успеть увидеться с ней, до того как…

Я не дослушала.

Вечером того же дня я сказала Вадиму, что должна ехать к Маше. Он заглянул мне в глаза и сказал:

— Поезжай. Только скажи: мы с Лизой увидим тебя снова?

Я обняла его за шею, прижалась лбом к его лбу.

— Господи, Вадик, конечно… Думаешь, я смогу с вами расстаться? Ни за что. Вы у меня вот здесь. — Я приложила руку к сердцу.

— Хорошо, поезжай. Только обязательно звони, рассказывай, как дела. Если что — мы по первому зову примчимся. Если что-то нужно — только скажи.

Ночное такси везёт меня по мокрым улицам сквозь холодную пелену дождя. На мне шляпа и широкие тёмные очки, но женщина-водитель с круглой, остриженной коротким ёжиком головой, то и дело оборачивается. Наконец она произносит то, чего я и ожидала:

— А я вас узнала…

Её зовут Наташа, ей очень нравится "Молчание". Она каждый раз плачет, когда смотрит клип. Она сделала себе стрижку, как у меня. У неё тоже есть дочка, ей двенадцать лет, и её зовут Алёнка. Ей тоже нравятся мои песни.

— А вы не могли бы… Для Алёнки?

Она протягивает мне мой диск и ручку: она хочет автограф. Я вынимаю вкладыш, разворачиваю и на одной из моих фотографий подписываюсь: "Алёне от Натэллы". Таксистка в восторге.

— Ой, спасибо… Алёнка обалдеет, когда я ей расскажу, кого я ночью подвозила!

Она не хочет брать с меня денег за проезд, но я всё-таки расплачиваюсь.

Я иду под дождём по дорожке к крыльцу — уже не как хозяйка, а как гостья. Всё здесь мне знакомо, ничего не изменилось, лишь кроме того, что я здесь больше не живу. Я нажимаю кнопку звонка.

Дверь открывает Эдик — в трусах и футболке. Я снимаю тёмные очки.

— Извини, что так поздно.

Он смотрит на меня несколько секунд, потом говорит:

— Действительно, поздновато.

Внешне он не изменился, только стали чужими глаза. Он впускает меня в дом, идёт, шаркая тапочками, на кухню. Я иду следом, стуча каблуками сапог.

— Чай будешь?

— Не откажусь, — киваю я. — Промозглая погода…

Он, ставя чайник, кивает.

— Да, что-то холодное выдалось лето…

На кухню приходит, на ходу запахивая длинный шёлковый пеньюар, молодая особа с длинными тёмно-русыми волосами, сероглазая и тонкогубая. Увидев меня, она прищуривается. Эдик, доставая из шкафчика чай, бросает через плечо:

— Натэлла, это Лариса.

Лариса принимается сама заваривать чай. Бросив на меня вызывающий взгляд, она присаживается на колени к Эдику, но тот мягко спроваживает её. Она садится рядом с ним, но продолжает демонстративно липнуть к его плечу. Я не хочу говорить сейчас ни об их отношениях, ни о разводе, меня волнует только Маша.

— Что говорит доктор Жданова? Они успеют сделать перенос?

Эдик долго помешивает чай, сосредоточенно хмурясь. Может быть, мне это кажется, но он стал другой — какой-то заторможенный.

— В общем… Обычным способом они перенос сделать не успевают, — говорит он наконец. — Слишком мало времени, болезнь прогрессирует быстро. Но Диана Сергеевна даром времени не теряла. Она усовершенствовала свой метод. Она мне объясняла, но не знаю, правильно ли я понял… Короче, доктор Жданова придумала, как хранить личностную информацию длительное время. Это позволит Маше дождаться изготовления нового тела, такого же, как у неё, и не нужно будет спешить и переносить её в чужое — тем более что чужого у них нет в наличии.

Он говорит медленно, с трудом подбирая слова. На висках у него серебрятся седые нити — раньше их не было. Весь он какой-то вялый, как будто ему не только трудно говорить, но и двигаться. От прежнего энергичного и жизнерадостного Эдика почти ничего не осталось.

— Доктор Жданова сказала, что послезавтра они будут делать эту процедуру… Переносить личность на промежуточный носитель. На нём она будет храниться, пока новое тело не будет готово.

Слышны лёгкие шаги, и на пороге кухни появляется Ваня. Я не сразу его узнаю: так он подрос и окреп. Ему тринадцать, но для своего возраста он высокий и плотно сложенный, выглядит на все пятнадцать. У него короткая спортивная стрижка, хорошо развитые, рельефные икры и круглое, розовощёкое лицо. Я смотрю на него и не верю, что этот высокий, крепкий подросток — мой сын. Он тоже смотрит на меня, застыв на пороге кухни. Я поднимаюсь, делаю к нему шаг.

— Ваня…

Он быстрым шагом вразвалку подходит и обнимает меня.

— Мама, — говорит он по-юношески низким голосом, почти басом.

Он уже выше моего плеча. Я глажу его коротко стриженые волосы, тереблю за уши и щиплю его округлившиеся щёки.

— Ванька, как ты вырос… Тебя просто не узнать! Какой же ты стал красавец. Спортсменом будешь?

— Он уже нацелен на профессиональный хоккей, — подаёт голос Эдик.

Ваня уже такой большой, что на колени, как раньше, его уже не посадишь: он, пожалуй, весит столько же, сколько и я. Я молчу, у меня нет слов, Ваня тоже молчит, но видно, что ему не терпится о чём-то спросить, а в присутствии Эдика и Ларисы он не решается. На них он поглядывает искоса.

— Я бы хотела утром съездить к Маше, — говорю я.

— Мы едем к ней в "Феникс" к половине девятого, — отвечает Эдик. — Можешь поехать с нами. Пока можешь расположиться в её комнате.

В доме произошли некоторые изменения: Эдик оборудовал чердак под жилую комнату, и теперь там живёт Ваня, а их с Машей бывшая детская полностью принадлежит Маше. В чердачной комнате Вани много места. Там стоит кровать, диванчик, письменный стол с компьютером, тренажёры. На особой вешалке висит хоккейная вратарская форма.

— Просторно у тебя тут, — говорю я, садясь на диванчик. — Тебе тут нравится?

— Тут лучше, — отвечает Ваня, забираясь на кровать. — Я тут один, и никто мне не мешает.

— И давно папа решил развести вас с Машей по разным комнатам?

— Я тут живу с прошлой осени.

Я пересаживаюсь с диванчика на кровать, поближе к Ване.

— Ну, рассказывай, как жизнь. Учёбу-то хоть из-за хоккея не забросил?

Ваня не отличник, но и не двоечник: учится он средне. Хоккеем увлечён всерьёз, собирается стать профессиональным вратарём. Он уже сейчас вратарь что надо: не пропускает ни одной шайбы. С гордостью он показывает мне коробку с похвальными грамотами, фотоальбом. Но ему не терпится узнать:

— Мама, где ты всё это время жила?

Врать ему я не могу.

— Один очень хороший человек приютил меня, — отвечаю я.

— А на что ты жила? Этот… человек давал тебе деньги?

— Нет, Ванюша, деньги я зарабатывала сама. Пришлось. Я не хотела сидеть у него на шее. Скажи лучше, эта Лариса… Откуда она вообще взялась?

— Она была нашей няней. А потом отец сказал, что хочет с тобой развестись, а на ней жениться.

— Как она тебе? Как человек?

Ваня морщится.

— Коза… Только и знает, что болтать по телефону, ездить по магазинам и всяким там салонам красоты. Бабушка как-то сказала, что она шлюха.

Я хмурюсь.

— Ваня, никогда так не говори.

Он, набычившись, молчит, потом говорит тихо:

— Это бабушка так сказала.

— Она тебе не нравится?

— Она дура. Готовит плохо. Воспитывает нас, а сама дура дурой. Сериалы всякие смотрит и ток-шоу. Она все твои вещи выбросила и своими тряпками шкафы забила.

Я ерошу его топорщащиеся в стороны волосы.

— Ну, выбросила так выбросила. Бог с ними. У меня уже другие есть.

Он смотрит мне в глаза.

— Мама, почему ты уехала? Потому что отец тебя выгнал?

— Да не то чтобы выгнал, сынок. Нет. Я сама уехала.

Ваня смотрит куда-то в пол, вид у него виноватый и понурый.

— Это из-за того, что я тогда ему сказал, что ты била Машку. Я неправильно сказал. Ты её не била.

Я беру его голову и целую в макушку.

— Ванюшка, не думай об этом. Я тебя ни в чём не виню. А уехала я потому, что мне нужно было разобраться в себе. Я действительно стала другой… И мне нужно было понять, откуда что взялось во мне. И на что я способна. Мне очень жаль, что я вас покинула. Но Маша… Она отказывалась меня признать. Ты ведь помнишь, до чего это дошло. Она ясно дала понять, что не хочет видеть меня.

— Теперь она хочет, — говорит Ваня. — Мы видели твой клип по "Муз-TV". Пока Машка была дома, она целыми днями липла к телику, всё ждала, когда его ещё раз покажут. Потом она его записала и по пять раз в день смотрела. А когда её увезли в "Феникс", она меня попросила купить ей твой диск. Я ещё плакат купил.

Бежать, нет, лететь на крыльях к Маше — вот что мне хочется прямо сейчас. Сердце от радости заходится, я смеюсь и тискаю Ваню. А он вдруг спрашивает:

— А ты сейчас одна живёшь или у тебя есть кто-то?

От этого вопроса мне не по себе. Ваня смотрит на меня серьёзно.

— Ладно, что я, не понимаю, что ли?

Я не знаю, как ответить.

— Ты бы обиделся, если бы я сказала, что есть?

Он усмехается.

— Да нет, чего тут обижаться… Ты ещё молодая и красивая. Глупо быть одной.

Оказывается, он уже совсем взрослый, мой сын. А ещё недавно, выскакивая из моей машины, маленький и резвый, он махал мне рукой и бежал в школу.

Люк в полу комнаты открывается, и появляется она — новая любовь Эдика, женщина-чайка.

— Ваня, ты почему всё ещё не спишь? Завтра с утра в школу.

Ответ Вани не отличается особой почтительностью:

— Я с мамой разговариваю. Уйди отсюда вообще.

Лариса поджимает и без того тонкие губы, прищуривается.

— Ну хорошо. Не хочешь слушаться меня — с тобой поговорит отец!

Ваня корчит ей вслед рожу. Я говорю:

— Ваня, а ведь в самом деле, уже поздно. Если завтра утром тебе в школу, может быть, лучше всё-таки лечь и немного поспать? Мы с тобой ещё поговорим — завтра. Я никуда не денусь.

Ваня не особенно слушается и отца. Когда из люка появляется Эдик со словами "Ты почему опять нагрубил Ларисе?", мой сын делает удивлённое лицо и спрашивает:

— А кто это? А, это та мочалка, которая тут ошивается!

— Иван, это что за выражения? — хмурится Эдик.

— Те, которых она заслуживает, — отвечает Ваня и, скинув тапочки, забирается под одеяло.

Он поворачивается к отцу спиной. Я глажу жёсткий ёжик на его голове и целую его в ухо.

— Спокойной ночи, Вань.

Я спускаюсь с чердака следом за Эдиком. Устало морща лоб, он плетётся в спальню — нашу с ним спальню, где его вместо меня теперь ждёт Лариса.

— Не понимаю, что с ним такое, — вздыхает он. — Грубит, огрызается. Раньше он таким не был.

— Это переходный возраст, Эдик, — говорю я. — Все они как с цепи срываются в этом возрасте.

Эдик растерянно приподнимает брови.

— А что же делать?

— Любить. И не давить.

В комнате Маши я сажусь на кровать. От охвативших меня чувств я не могу спать, едва могу дышать. Я перебираю, держу в руках Машины вещи и вспоминаю слова Вани. Это может значить только то, что она наконец-то поняла, что никакая новая мама Лариса не будет любить её так, как я. А это, в свою очередь, означает, что утром я приеду в "Феникс" и наконец-то обниму её, и она меня не оттолкнёт.

Весь остаток ночи я провожу без сна, в радостном волнительном ожидании встречи. Синдром Кларка — Райнера? Пустяки, мы его победим. Никакая смерть не сможет разлучить нас. Я не отдам в её костлявые руки мою дочь.

Утро начинается с оглушительной музыки: это новый музыкальный будильник Эдика. Эдик сомнамбулически плетётся в ванную, Лариса лениво потягивается в постели, а я из всего, что обнаруживаю в холодильнике, готовлю Ване завтрак. Себе я варю крепкий кофе.

Лариса на кухне так и не появляется: Эдик несёт ей завтрак и кофе в постель. Они завтракают в спальне, а мы с Ваней — на кухне. Он с аппетитом уплетает всё, что я приготовила.

— Вот это я понимаю, еда, — говорит он с набитым ртом. — А эта коза даже яичницу нормально пожарить не может. Всё у неё сгорает. — Ваня, проглотив, болтает в воздухе пальцами и говорит писклявым жеманным голосом, видимо, подражая Ларисе: — Она свой маникюр испортить боится.

— Сейчас, Ларочка, уже несу! — слышится голос Эдика. — Бегу, моё сокровище!

Через секунду появляется он сам, хватает со стола кувшинчик со сливками и убегает обратно. Ваня кривляется, передразнивая его:

— "Бегу, моё сокровище!"

— Ваня, перестань, не надо, — одёргиваю я его.

— Её, видите ли, тошнит по утрам, — бурчит он.

Тошнит по утрам? Так вот почему они так спешат пожениться! Похоже, эта чайка залетела от Эдика. Этим она его и зацепила: он всегда считал аборт убийством.

В "Феникс" Лариса не едет: она говорит, что после завтрака ей нужно ещё как минимум полтора часа лежать, а то её вырвет. Ваня идёт на автобусную остановку: он добирается в школу сам. Мы с Эдиком едем в "Феникс" вдвоём.

По дороге я прошу его остановиться у цветочного магазина и покупаю букет роз.

У ворот "Феникса" возникает заминка: меня не хотят пропускать. Индивидуальный пропуск есть только у Эдика, а о моём визите договорённости не было. Эдик нервничает и кричит на охранника:

— Слушай, ты, полуробот! Это не посторонний человек, она пока ещё моя жена и мать моей дочери! Ты видишь? — Он суёт охраннику в лицо пропуск. — Вот! Я имею право доступа сюда. А она, — Эдик показывает на меня, — со мной! Понятно? Она предъявила тебе свой паспорт? Предъявила! Документ подлинный? Подлинный! Значит, она не верблюд! Чего тебе ещё надо, безмозглая гора мускулов?! Не задерживай нас! Ребёнок ждёт! Мы приехали к дочери, понимаешь ты?

— Не кричите, — отвечает охранник. — У нас инструкции. Пропуска нет, договорённости нет — значит, пускать нельзя.

Эдик бледнеет.

— Да засунь ты свои инструкции знаешь куда?! — орёт он, а сам весь трясётся.

Я его таким ещё никогда не видела. Из бледного его лицо делается красным, на лбу вздуваются жилы. Опасаясь, как бы у него что-нибудь не лопнуло в голове, я беру переговоры на себя.

— Давайте сделаем так, — говорю я охраннику. — Вы свяжетесь с главой "Феникса", доктором Ждановой, и доложите ей обо мне. Если она сочтёт возможным принять меня, вы меня пропустите тоже.

— Одну минуту, — говорит охранник. — Я свяжусь с вахтой.

Ждать приходится не одну, а три минуты, которые кажутся нам часами. Эдик нервно и возмущённо ходит вокруг машины то в одну, то в другую сторону, каждые десять секунд смотрит на часы и что-то бормочет себе под нос. Я говорю ему:

— Эдик, успокойся. Сейчас нас пропустят.

Снова начинает накрапывать дождь, но Эдик этого не замечает: он, как разъярённый тигр, бегает вокруг машины. Наконец возвращается охранник.

— Мной получен положительный ответ. Вы можете проезжать.

— Господи, ну наконец-то! — рычит Эдик, воздевая руки к небу. — Идиотизм!

Доктор Жданова принимает нас в комнате для посетителей — по-прежнему бежево-голубой, с тем же мягким уголком и мягкой кушеткой, даже круглый табурет на месте. У меня такое чувство, будто только вчера я была здесь и обманом выпытала у Эллы информацию об Алисе Регер. Доктор Жданова нисколько не изменилась, только теперь она коротко подстрижена. Стрижка ей идёт и хорошо сочетается со строгим чёрным брючным костюмом. Со мной она здоровается весьма сухо.

— После того, что вы сделали, я вообще могла бы вас сюда больше не пускать, — говорит она мне.

— Простите, Диана Сергеевна, — отвечаю я. — Но у моего поступка не было каких-либо негативных последствий для семьи той женщины.

Доктор Жданова, чуть двинув бровью, говорит:

— Гм, в самом деле? Что ж, если это действительно так, то ваше счастье. Впрочем, я пускаю вас сюда исключительно ради девочки. Она бредит вами. Я считаю, что ваше присутствие ей необходимо.

Моё сердце снова вздрагивает и тепло расширяется.

— Значит, я могу с ней сейчас увидеться?

— Элла вас проводит, — кивает доктор Жданова.

И вот, я вхожу в палату к Маше. На кровати лежит тоненькое, как тростинка, существо: одеяло почти плоское, очертания тела проступают под ним едва заметно. Поверх одеяла лежат ужасающе худые, почти прозрачные руки, на узком плечике свернулась кольцом тёмно-русая коса, глаза закрыты. Одна костлявая тонкая лапка лежит на плеере, к ушам тянутся переливающиеся разноцветными пульсирующими огоньками шнуры наушников. Рядом на тумбочке — футляр диска с моим альбомом. На стене — большой постер с моим изображением в полный рост. На дисплее горит цифра 15 и символ повтора. Пятнадцатый трек — это "Молчание".

Я вынимаю один наушник и шепчу, почти касаясь губами её ушка:

— Привет, Машенька.

Она вздрагивает и открывает глаза. Я кладу ей на грудь ворох роз, а она смотрит на меня. На её исхудавшей, осунувшейся мордочке — одни глаза. Она молчит и просто смотрит, и у меня внутри всё напряжённо сжимается: а вдруг оттолкнёт, закричит, чтобы я уходила?

Нет: её тонкие руки поднимаются и ложатся почти невесомым кольцом вокруг моей шеи. Её губы беззвучно шевелятся, но я угадываю по их движению слово "мама". Я накрываю их своими.

Наконец к ней возвращается дар речи.

— Мама, прости меня, — шепчет она. — Это я тебя прогнала. Из-за меня ты ушла.

У меня трясутся колени и сжимается горло, но я всё-таки говорю:

— Никто ни в чём не виноват, доченька.

3

Доктор Жданова ставит на стол прозрачную цилиндрическую ёмкость объёмом в два литра, закрытую сверху и снизу металлическими дисками, которые скреплены между собой по краям четырьмя тонкими скобами. В ёмкости — желе тёмно-сиреневого цвета. Оно заполняет сосуд не доверху, а примерно на четыре пятых.

— Что это за вещество? — спрашивает Эдик.

— Это кристалл "Виолетта", — отвечает доктор Жданова. — Он и есть тот самый промежуточный носитель, на котором будет храниться личность Маши в ожидании готовности тела. На момент обращения к нам Натэллы Юрьевны он был ещё в стадии разработки, поэтому тогда было ещё невозможно хранение личностной информации. Личностная информация — уникальная субстанция, подвижная и нестабильная. Для её длительного хранения нужен особый, так называемый мягкий носитель. Главными его свойствами, позволяющими сохранять личностную информацию, являются его пластичность и изменчивость. У него отсутствует жёсткая организация. Попадая в него, личностная информация организует его особым образом, так сказать, подстраивает его под себя. С жёстким носителем, уже имеющим определённую организацию, этого сделать нельзя, поэтому на нём личностная информация не может не только сохраняться, но и вообще записываться. Её нельзя "загонять" в жёсткие рамки, необходимым условием её сохранности является поддержание её именно в характерном для неё нестабильном состоянии. Такое состояние может поддерживаться только мягким носителем — вот таким кристаллом. На нём личностная информация может сохраняться бесконечно долго — пока существует сам кристалл. А срок его хранения неограничен.

Эдик сидит, облокотившись на стол и вцепившись пальцами себе в волосы.

— Диана Сергеевна, так вы можете объяснять это на какой-нибудь научной конференции своим коллегам-учёным, — устало стонет он. — Нельзя ли как-нибудь попроще, подоходчивее для обычного человека? У меня и так мозги кипят…

— Даже не знаю, как ещё проще, — пожимает плечами доктор Жданова. — Я и так предельно упрощаю.

— Ну, тогда не надо объяснять, — вздыхает Эдик. — Скажите главное: Маша будет жить? Вы спасёте её?

— Кристалл "Виолетта" даст нам время изготовить для неё полноценное тело, — отвечает доктор Жданова. — А когда оно будет готово, личностная информация будет перенесена в него с кристалла. По сути, это тот же перенос, только с отсрочкой. Вы получите вашу дочь прежней, какой она была до болезни. На изготовление детского тела требуется несколько меньше времени, процесс займёт около трёх месяцев. Учитывая нынешнее состояние вашей дочери и темпы прогрессирования болезни, без кристалла обойтись нельзя.

— А как Маша будет себя чувствовать при переносе на этот кристалл? — спрашиваю я, пододвигая к себе ёмкость с сиреневым желе и разглядывая его вблизи.

— Время пребывания в кристалле никак не зафиксируется в её памяти, — отвечает доктор Жданова. — Она ничего не почувствует. В её восприятии это будет как мгновенный перенос из старого тела в новое.

Я спрашиваю:

— А можем мы завтра присутствовать при этом?

Доктор Жданова приподнимает брови:

— Непосредственно при самой операции? Ну, если вам хватит духу, то я не возражаю.

— У меня хватит, — заверяю я. — Я сама прошла через это, я уже знаю, как это происходит. Эдик, поверь, это не страшно. А Маше будет спокойнее, если мы будем рядом. Только одна просьба, Диана Сергеевна. Можно, мы обойдёмся без ваших психологов?

Доктор Жданова пожимает плечами.

— Как вам будет угодно. Я не настаиваю.

— Ещё одна просьба, доктор. Вы позволите мне неотлучно находиться здесь, с Машей, вплоть до самой операции?

— Если хотите, оставайтесь, я вам не препятствую.

Эдик говорит:

— Я бы тоже остался, но мне нужно сегодня быть на работе.

— Поезжай, а меня оставь здесь, — отвечаю я. — Завтра приедешь. Во сколько операция, доктор?

— Сразу, как только девочка проснётся. Полагаю, в восемь утра.

На все подготовительные процедуры и обследования я ношу Машу на руках: от слабости она не может даже стоять. Страшно смотреть, что сделала с ней проклятая болезнь. Её лёгонькие косточки почти ничего не весят, сзади на шее и спине можно пересчитать все позвонки, и кажется, что вся её душа — в глазах, которые на исхудавшем личике выглядят огромными, как чайные блюдца.

Маше предстоит трёхчасовое сидение под "колпаком" — подготовка мозга к снятию информации. Когда к ней подходит девушка в белой спецодежде, Маша испуганно вертит головой, косясь на чёрный приборчик у неё в руке.

— Мама, что мне будут делать?

Приборчик — маленькая электробритва, в ширину не больше столовой вилки. Девушка ласково отвечает, становясь у Маши за спиной и кладя руки ей на плечи:

— Ничего страшного. Головку будем брить, гладенько. Это совсем не больно, не бойся.

Глазищи Маши наполняются слезами, она хватается за свою косу.

— Я не хочу… Не надо, пожалуйста!

Я вытираю ей слёзы и целую в губы.

— Машенька, так надо, — успокаиваю я её. — Ты не расстраивайся, потом у тебя будут волосы лучше прежних, такие же длинные, а может быть, даже ещё длиннее. Они сразу будут такими, тебе даже не придётся ждать, пока они вырастут. Ничего не поделаешь, до завтра тебе придётся походить лысенькой… — Я развязываю и снимаю с шеи пёструю шёлковую косынку. — Вот, я тебе платочек повяжу.

Девушка покрывает Маше плечи белой накидкой. Маша не успевает и пикнуть — её коса уже отрезана под корень, а девушка проворно и уверенно ведёт узкой головкой бритвы от лба к макушке. Бритва, негромко жужжа, оставляет за собой полоску гладкой, чуть голубоватой кожи, тёмные пряди волос падают на пол, скатываясь с накидки. Другая рука девушки придерживает снизу Машин подбородок, чуть поворачивает ей голову и наклоняет набок, когда бреет виски. Из глаз Маши катятся крупные слёзы. Я вытираю их и успокаиваю её.

Девушка покрывает маленький, туго обтянутый кожей череп Маши бесцветным гелем, поверх геля распыляет аэрозоль, который, застывая, превращается в плёнку. Я несу Машу под "колпак". Все три часа я сижу рядом с ней и развлекаю её, как могу: пою ей, рассказываю анекдоты, просто разговариваю с ней. После процедуры девушка снимает с головы сонной Маши плёночку и стирает салфеткой гель, я повязываю ей, как и обещала, шёлковую косынку и несу в палату.

Чья-то рука легонько трогает моё плечо, я вздрагиваю и поднимаю голову. Рядом стоит доктор Жданова.

— Натэлла, вы не голодны? — спрашивает она вполголоса. — Мы с Эллой идём в кафетерий. Если желаете, можете присоединиться к нам.

Уже три часа дня, завтрак уже давно растаял в моём желудке. Я проверяю: Маша спит.

— Спасибо, Диана Сергеевна, я с удовольствием.

Через пять минут мы втроём сидим за круглым белым столиком. Доктор Жданова и её дочь Элла едят творог со злаками и изюмом, а я — маленькую треугольную кулебяку с куриным мясом и картошкой. Мать и дочь очень похожи, они даже подстрижены одинаково. Их можно принять за сестёр-близнецов, и только при внимательном рассмотрении видно, что одна из этих "сестёр" старше.

— Я ещё раз извиняюсь за тот случай, — говорю я. — Но мне это было очень, очень нужно.

Доктор Жданова, набрав творог в ложечку, аккуратно отправляет его себе в рот.

— Вы тогда, помнится, сказали, что вам это нужно для того, чтобы разобраться в себе. Ну, и как? Разобрались?

— Вы знаете, я открыла в себе очень много нового, — говорю я. — Много новых способностей, желаний. Я познакомилась с семьёй этой женщины, Алисы Регер. Теперь это моя семья. Я люблю Вадима и Лизу и не представляю себе жизни без них.

— Гм, а они? Кого они видят в вас — их покойную жену и мать или всё-таки вас саму?

— Я думаю, они понимают, что я не Алиса, хоть и очень похожа на неё. Вадим никогда не называет меня Алисой. А Лиза… Знаете, как только она меня увидела, она сразу же назвала меня мамой, прилипла ко мне и больше не отпустила. Я думаю, она видит все мои отличия от Алисы, она не может их не видеть, но при этом она всё равно называет меня мамой.

— И как вы к этому относитесь?

— Знаете, если Лиза хочет, чтобы я была её мамой, я буду ею. Расстаться с ней теперь для меня уже немыслимо.

— А как же ваша прежняя семья?

— Моих детей я по-прежнему люблю и не собираюсь бросать, если вы об этом. Были временные проблемы с дочерью, но теперь, я думаю, у нас с ней всё наладится. Что касается Эдика… Боюсь, наш брак разрушен. Он уже подыскал себе невесту, и они, похоже, ждут ребёнка. Ничего, кроме развода, не остаётся.

Доктор Жданова собирает остатки творога с тарелки.

— Значит, вот как у вас всё сложилось… Мне очень жаль, что вы с мужем расстаётесь. Сочувствую вам.

Я отправляю последний кусочек кулебяки в рот и запиваю соком.

— Спасибо, Диана Сергеевна, но я не думаю, что нуждаюсь в сочувствии. Может, всё это и к лучшему. Одно я могу сказать точно: столкнись со всем этим прежняя Натэлла Горчакова, вряд ли она смогла бы выстоять. Она сломалась бы. А я — теперешняя я — не сломаюсь. Всё сложилось так, как сложилось, и ничего уже не повернуть вспять. Нужно двигаться вперёд, просто жить дальше и стараться брать от жизни максимум радости. И доставлять радость другим. Не надо мне сочувствовать, доктор. Я построю свою жизнь так, как я мечтаю, и мои дети тоже будут счастливы — я всё для этого сделаю. Думаю, теперь мне это по силам.

— Что я могу сказать? — разводит руками доктор Жданова. — Могу только пожелать вам успеха во всех ваших делах и в творчестве. И счастья в личной жизни, разумеется.

— А вот за это спасибо, доктор.

Когда я возвращаюсь в палату к Маше, она уже не спит — сидит в постели, а в её огромных глазах — тревога и испуг.

— Мама, где ты была? Я проснулась, а тебя нет…

— Я только ходила перекусить, — успокаиваю я её. — Я с тобой, Машенька, я никуда не денусь.

— Ты никуда не уйдёшь?

— Нет, солнышко, я ни на шаг от тебя не отойду. Ничего не бойся.

В девять вечера Элла приносит Маше две капсулы, розовую и белую.

— Чтобы не болела головка, и крепко спалось.

Маша послушно принимает капсулы и просит не гасить свет: в темноте ей страшно. Элла оставляет в палате гореть тонкую трубкообразную лампу над кроватью Маши, испускающую приглушённый сиреневый свет.

— А вы так и будете здесь сидеть? — спрашивает она меня. — Может, переночуете на кушетке в комнате для посетителей?

Машина костлявая лапка цепляется за мою руку.

— Мама, не уходи…

— Я останусь с Машей, — отвечаю я.

— Тогда попробую устроить вас поудобнее.

Она приносит надувное кресло. Это всё, что она может для меня сделать.

— Спасибо и на том, — говорю я.

Я придвигаю кресло почти вплотную к Машиной кровати. В сиреневом свете палата выглядит причудливо, но уютно. Маша рассматривает свою руку.

— Так прикольно… Мне нравится эта лампа. Я от неё вся сиреневая, и ты тоже. Как будто мы с другой планеты.

Её лёгонькая полупрозрачная лапка с острыми коготками лежит в моей руке, веки уже начинают тяжелеть, но она из последних сил поднимает их, чтобы смотреть на меня. Её губы приоткрываются тёмной щелью, и с них слетает полушелест, полушёпот:

— Эта болезнь мне в наказание… За то, как я вела себя с тобой. Может быть, ты теперь и не совсем такая, как раньше, но ты хорошая… Ты так классно поёшь. Мне больше всего нравится "Молчание", "100 000" и "Аквамарины". Я всем в своём классе сказала, что ты — моя мама, а они не поверили… Сказали, что я врунья. А школьный психолог Каролина Робертовна, знаешь, что сказала? Что я… сейчас, вспомню слово, которое она загнула… А, вот. Что я проецирую образ матери на своего кумира. Смешная тётка… Ты же в самом деле моя мама.

— Ох уж эти психологи, — киваю я. — Вечно они что-нибудь намудрят. Только, Машенька… Не говори про наказание. Не надо так думать, моя маленькая. Это не наказание, просто так получилось. А я на тебя не обижаюсь и не сержусь. Я очень тебя люблю, родная. Я очень по тебе соскучилась.

Она облизывает пересохшие губы.

— Мама… Помнишь, я тебе по телефону сказала… Что папа нашёл новую маму, и ты не нужна. Прости, что я так сказала. Ты тогда сильно расстроилась?

Сильно ли я расстроилась? Я думала, что нет смысла жить дальше. Я чуть не спилась, и только Вадим и Платанас спасли меня. Но стоит ли Маше знать об этом?

— Да, доченька, мне было больно. Но это ничего… Не думай об этом, это уже прошло. Ты снова любишь меня, и больше мне ничего не нужно. Я счастлива.

Маша чуть слышно вздыхает.

— Лариса тогда была ещё просто няней. Я не понимаю, как она может нравиться папе больше, чем ты… Она такая дура и уродина.

— Я видела её, — говорю я. — Не сказала бы, что она уродина.

— Нет, мама, она уродка. И дура. Знаешь, когда она проверяла у меня уроки, она говорила, что всё правильно, а потом оказывалось, что там ошибки. Она хвастается, что знает английский, а сама говорит "she do" вместо "she does". Это же третье лицо, это и первоклассник знает.

— Ну, если она не совсем хорошо знает английский, это ещё не смертный грех, — усмехаюсь я.

— Да она и русский-то… о-хо-хо, — зевает Маша, — и русский-то не очень. Прикинь, она как-то написала "котлеты вхолодильнике". Предлог со словом — слитно. А знаешь, что я сделала? Я взяла красную ручку, исправила на "в холодильнике" и поставила такую жирную двойку…

— Машенька, не надо тыкать людей носом в их ошибки. Не все это правильно воспринимают. Иногда лучше просто не обращать внимания. Главное, чтобы ты сама знала, как правильно. Ты у меня умница. — Я целую её в прохладный, слегка влажный лоб. — Закрывай глазки, Маша. Ты уже засыпаешь.

Её веки сонно опускаются, но она ещё борется со сном.

— Мама, — бормочет она, еле ворочая языком, — если я умру, сходи в школу, зайди в мой класс и скажи им, что ты — моя мама… Чтобы они не думали, что я врунья.

— Господи, Машенька, что ты такое говоришь! Ты поправишься, доктор Жданова сделает тебе новое тело. Максимум, что ты пропустишь в школе, это сентябрь. Но ты нагонишь, ты же умница.

Её пальцы ещё пару раз шевелятся в моей руке, но она больше не в силах поднимать веки. Они опускаются и больше не поднимаются.

Полночи я не смыкаю глаз: я всё прислушиваюсь, дышит ли она. Она дышит еле слышно, и мне то и дело чудится, что она перестала дышать. Я склоняю ухо к её лицу, вслушиваюсь. Дышит. Я облегчённо откидываюсь на спинку надувного кресла. Прошлую ночь я тоже не спала, и сейчас я чувствую безмерную усталость. Глаза горят, мне хочется их закрыть. Болит всё тело. Я выключаю сиреневую лампу, в последний раз удостоверяюсь, что Маша дышит, и закрываю глаза.

— Просыпаемся, глазки открываем, — раздаётся молодой, бодрый и ласковый голос, очень похожий на голос доктора Ждановой. — Пора вставать, уже утро!

Это Элла. Склонившись над Машей, она гладит её затянутую косынкой голову и щекочет под подбородком. Приподняв голову, Маша озирается, ища взглядом меня.

— Мама…

— Мама тоже просыпается, — говорит Элла весело.

Семь утра. Всё тело затекло и болит, как будто я спала не в надувном кресле, а на твёрдой земле. Кряхтя, я приподнимаюсь. В ушах звенит, голова пустая и кружится, слабость: я жутко не выспалась.

— Завтракать будете? — осведомляется Элла.

— Нет… Нет, спасибо, — бормочу я. — Я бы только чего-нибудь выпила.

— Чай, кофе, вода?

— Лучше кофе. Чёрный. Покрепче и сладкий.

— Одну минуту. Машенька, открой ротик.

Элла кладёт Маше в рот капсулу и уходит.

Я изо всех сил стараюсь проснуться и взбодриться. Остался всего час, а потом — три долгих месяца разлуки. Элла приносит крепкий сладкий кофе, белую спецодежду, обувь и шапочку.

— Если пойдёте в операционную, наденьте это.

Я киваю и отпиваю глоток кофе. Кофе так себе, но сейчас это неважно.

— Мама, я хочу пить, — шепчет Маша.

— Нельзя, моё солнышко. Перед операцией нельзя ни есть, ни пить.

Чтобы не мучить её, я выхожу из палаты и допиваю кофе в коридоре. Смотрю, не идёт ли Эдик. Его пока не видно.

Возвращаюсь в палату, переодеваюсь. Маша сидит в постели, смотрит на меня, а потом протягивает ко мне руки:

— Мамочка, я тебя очень люблю.

Глаза у неё какие-то странные, как будто пьяные. Капсула, догадываюсь я. Модулятор эмоций — так, кажется, это называется. Я присаживаюсь на край постели и обнимаю Машу, а она тянется ко мне губами. Я целую её, и она просит спеть "Аквамарины". Я пою, она мне подпевает, и после каждого куплета и припева мы чмокаемся.

— А я совсем не боюсь, мама, — говорит она.

— Правильно, и не надо, — отвечаю я. — Больно совсем не будет. Ты просто заснёшь, а когда проснёшься, всё будет уже хорошо. Ты будешь здорова.

Эдика всё нет. Без десяти восемь в палату входит Элла. У меня мурашки, лёгкий холодок в животе и странная тягучая тоска.

— Уже пора?

— Да, пойдёмте.

Я поворачиваюсь к Маше.

— Машенька, нам пора.

Я поднимаю её невесомый хрупкий скелетик, она доверчиво обнимает меня за шею. Мы идём по пустому коридору, Эдика нет.

— А где папа? — спрашивает Маша.

— Я не знаю, наверно, сейчас придёт, — отвечаю я.

— А Ваня?

— Он в школе. Всё будет хорошо, родная. Когда ты проснёшься, все будут с тобой: и я, и папа, и Ваня.

В операционной по-прежнему куча приборов, два стола — с "аркой" и "гранатомётом", только рядом с "аркой" стоит новая установка, в которую вставлена ёмкость с сиреневым желе. Установка гудит, доктор Жданова стоит у пульта позади "арки", нажимая какие-то кнопки и поворачивая ручки.

— Доброе утро, — приветствует она нас. — Надеюсь, хорошо выспались?

— Да, доктор, спасибо, — отвечаю я. — Мне укладывать Машу?

— Да, кладите её на стол.

Я опускаю Машу на стол у "арки", Элла снимает с её головы косынку. Красные огоньки "арки" отбрасывают красную полоску света на лицо Маши на уровне глаз.

— Сейчас тебе очень сильно захочется спать, Машенька, — предупреждаю я. — Ты этому не сопротивляйся, закрывай глазки и спи. А когда ты проснёшься, ты будешь уже вон на том столе. — Я показываю на соседний стол под "гранатомётом". — Я правильно говорю, доктор?

— Да, всё правильно, — отзывается доктор Жданова из-за пульта. — Больно не будет, деточка. Ничего не бойся.

— А я и не боюсь, — отвечает Маша.

— Ну и молодец.

На часах в операционной без трёх минут восемь. Эдик так и не появился.

Красная полоска на лице Маши становится ярче, к гудению установки добавляется чуть слышное жужжание, а ёмкость с сиреневым желе начинает вращаться. Она вращается всё быстрее и быстрее, и вокруг её основания и верха пульсируют полоски сиреневатых огоньков. Я прижимаю к губам пальцы Маши.

— Я с тобой, родная.

Её глаза закатываются под верхние веки. Стол, на котором она лежит, медленно двигается, и красная полоска плавно, сантиметр за сантиметром смещается от её глаз вверх по лбу. В быстро вращающемся сиреневом желе мерцает вихрь светло-голубых искорок.

— Идёт запись на кристалл, — говорит доктор Жданова. — Всё хорошо, всё идёт как надо.

Красная полоска достигает макушки и исчезает за ней. Вращение ёмкости с сиреневым желе замедляется, вихрь искорок растворяется в сиреневой толще.

— Запись завершена успешно. Программа контроля никаких ошибок и сбоев не выявила.

У Маши из-под век видны только белки глаз, из угла приоткрытого рта течёт слюна. Доктор Жданова выключает установку, и становится тихо. Рука Маши мягкая и безвольная в моей руке. Элла берёт меня сзади под локоть.

— Отойдите в сторонку.

Я пячусь на ватных ногах от стола, рука Эллы — на моём локте. Доктор Жданова, взглянув мне в лицо, озабоченно замечает:

— Элла, будь начеку и страхуй. А то она у нас что-то бледная.

Рука Эллы крепко обхватывает меня за талию. Дверь операционной открывается, появляются два крепких мужчины в белой спецодежде, с каталкой, на которой расстелен прямоугольный кусок серебристой ткани, похожей на тонкую фольгу. Санитары перекладывают Машу со стола на каталку. Я вижу, как они своими могучими мускулистыми руками берут её хрупкое иссохшее тельце: один за ноги, другой под плечи. Уложив, они берутся за свисающие концы серебристой ткани и укрывают ею Машу с головой. Пол уплывает из-под меня, рука Эллы обнимает меня крепче.

— Мама, помоги, я не удержу её.

Одна моя рука лежит на плечах Эллы, другая — на плечах доктора Ждановой. Они обе поддерживают меня за талию. У них одинаковые лица, только доктор Жданова чуть старше. Нет, дочь не может быть настолько похожа на мать, а сестра-близнец не может быть другого возраста. До меня вдруг доходит: Элла никакая не дочь доктора Ждановой, она её клон. Странно, почему я раньше этого не заметила?

— Ну, как? Всё хорошо? Падать не собираетесь?

Они ведут меня из операционной. В коридоре — Эдик, он провожает растерянным взглядом каталку, увозимую двумя крепкими санитарами. Переведя взгляд на нас, он спрашивает:

— Уже… всё?

Доктор Жданова отвечает:

— Да, перенос на кристалл был осуществлён успешно. Всё хорошо.

Он опоздал на десять минут. Его задержала Лариса: её опять тошнило.

4

Я снимаю со стены палаты плакат, сворачиваю его. Эдик рассматривает вкладыш диска, читает:

— "Я выражаю благодарность всем людям, без которых этот альбом не появился бы на свет: Эрнестасу Платанасу, Наталье Рейнталь, Сергею Банникову…" Гм, а это что? "Особую благодарность я хочу выразить Вадиму Дорошеву — не только за его работу, но и за его безграничное терпение, каждодневную поддержку и тепло…" Гм, тепло. Кажется, ты зря времени не теряла.

— Как и ты, — говорю я. — Так что там насчёт развода?

Он смотрит на меня удивлённо.

— Откуда ты знаешь?

Я усмехаюсь.

— Твоей возлюбленной не терпелось сообщить мне это радостное известие.

Эдик морщится, смущённо кряхтит.

— Извини, Натэлла. Я сам хотел поговорить с тобой, всё обсудить… Мы бы так не спешили, если бы Лариса не была в положении. Согласись, играть свадьбу с большим животом — как-то не очень удобно.

— Можно сыграть её и после рождения малыша, — говорю я. — Думаю, ничего страшного в этом нет.

— Ларисе хочется, чтобы ребёнок был рождён в законном браке, — отвечает Эдик. — Я уже, в принципе, всё разузнал. Есть возможность оформить развод быстрее, чем это обычно делается. Насчёт имущества, я думаю, мы договоримся. Тебя устроит денежная компенсация?

— Не волнуйся, ничего отсуживать у тебя не собираюсь, — усмехаюсь я. — И никаких компенсаций от тебя мне не нужно. Ты и так влез в большие траты, разве я не понимаю? А за меня не беспокойся, я теперь материально ни от кого не завишу. Наживу себе новое имущество.

Эдик сидит на краю застеленной кровати, на которой ещё час назад лежала Маша, теребит в руках наушники от её плеера. В уголках его губ — усмешка.

— Я очень ценю твоё великодушие, Натэлла… Даже не ожидал. Вообще-то, так обычно уходит мужчина.

— Какая разница? Мы с тобой два взрослых, материально независимых человека, зачем нам какие-то склоки из-за денег и вещей? Это напрасная трата нервов и времени. Лучше давай решим насчёт детей.

Между бровей Эдика пролегает складка, он смотрит в пол, избегая моего прямого взгляда.

— Сразу хочу обозначить свою позицию… Детей я люблю и не хочу с ними расставаться. Я их отец.

— А я их мать.

Он поднимает на меня взгляд — холодный, насмешливый, чужой.

— Хороша мать… Сбежала от своих детей.

Да, он знает, куда бить, но я больше не прежняя мягкотелая Натэллочка. Я могу и напрячь пресс.

— Я бы не стала называть это бегством. Давай вспомним, кто первый предложил, чтобы я пожила отдельно. Именно с этого всё началось. Кто попросил, чтобы я дала вам вздохнуть? Что ж, я исполнила эту просьбу. Нет, я не хочу сваливать всё на тебя, Эдик. Может быть, и я в чём-то не права. Может быть, мне не стоило сдаваться так быстро, может быть, нужно было продолжать завоёвывать сердце Маши. Может быть, постепенно мне это и удалось бы. Но в тот момент… Ты сам помнишь, как всё было. У неё произошёл нервный срыв. Я растерялась. Я подумала: может быть, мне действительно лучше уйти? Не давить на неё, если она не хочет меня видеть? Если от одного моего вида она бьётся в истерике, то зачем мне навязывать ей своё общество? Ничем хорошим это не кончилось бы… По крайней мере, тогда я так думала. Может быть, тогда я была не способна рассуждать трезво и хладнокровно. Я и сейчас не всё могу объяснить относительно того, почему я поступала так, а не иначе. Я звонила домой, Эдик, но так и не услышала, что меня определённо ждут и хотят моего возвращения. Кроме того, было ещё кое-что, что удерживало меня…

— Этот… Вадим Дорошев? — усмехается Эдик.

— Поначалу это был даже не Вадим, а Лизанька, его дочь. Она ровесница Маши. Она прижалась ко мне, назвала меня мамой, и я поняла, что не могу без неё жить. Чувство к Вадиму пришло не сразу. Но сейчас я точно знаю, что и без него я не могу жить. Вот, я всё тебе честно рассказала, Эдик. Но ты должен знать также и то, что появление в моей жизни новых любимых людей не отменяет моей любви к Ване и Маше. Я очень по ним скучала, а по Маше у меня изболелась вся душа. И если ты думаешь, что я отступлюсь от них, то ты ошибаешься. Я дам тебе развод, не беспокойся, и ты женишься на своей Ларисе. Я уйду из твоей жизни навсегда, но от детей я уходить не собираюсь. Вот тебе и моя позиция.

— Ты объявляешь мне войну? — усмехается он.

— Нет, Эдик, что ты, ни в коем случае! Надеюсь, мы обойдёмся без военных действий. Хотя бы ради детей нужно постараться решить всё мирно и цивилизованно.

— В этом я с тобой полностью согласен.

— Я рада, что ты тоже так думаешь, Эдик.

5

От дождя никакого спасения: он льёт уже полдня. Но он мне не страшен, потому что я брожу по торговому центру, в котором тепло, светло и сухо. Я покупаю подарки для Лизы: три новых платья, серёжки, цепочку с кулоном, набор косметики для девочек. Моё возвращение домой должно быть праздником, но не потому что Вадим и Лиза привыкли к этому с Алисой, а потому что я просто так хочу. Я хочу, и я это сделаю. Почему не может быть так?

Я захожу в ювелирный отдел и покупаю скромное, но элегантное платиновое кольцо для Вадима, с тремя крошечными цирконами. У меня щёлкнуло в голове сделать сумасбродную вещь, хотя, может быть, сейчас не совсем подходящее время для неё. Но я всё равно сделаю.

Раз уж я решила это сделать, то надо и выглядеть соответственно случаю. А как это — соответственно? Думаю, для этого подойдёт такой костюм: белая приталенная жилетка, белые бриджи, белая блузка, белые сапоги и белый длинный плащ. Я покупаю и сразу же переодеваюсь, чтобы предстать перед Вадимом и Лизой во всём ослепительно белом и новом. Белая шляпа, белый шейный платок, белая сумочка и белые перчатки дополняют образ.

Но это ещё не всё. В цветочном магазине я покупаю два букета — белых роз и белых тюльпанов. Проезжая мимо парикмахерской, я останавливаюсь. Пожалуй, не мешает подстричься. Вхожу. Узнают или нет? Забавно: из динамика радиоприёмника как раз негромко звучит "Молчание". Девушка за приёмной стойкой задумчиво слушает. Она так поглощена этим, что не сразу отзывается на моё обращение к ней.

— Мне подстричься, — повторяю я.

— Вы записаны? — спрашивает она, даже не взглянув на меня.

— Вообще-то, нет, — отвечаю я. — Но мне быстро. Над моей причёской мудрить не нужно. Я, знаете ли, стригусь коротко. Подстричь меня машинкой — минутное дело. Вот, посмотрите.

Я снимаю шляпу, девушка поднимает на меня взгляд и как-то втягивает голову в плечи.

— Ой, — улыбается она. — Здрасьте…

Узнала. Показывает на приёмник, я улыбаюсь и киваю. Она кричит мастерам:

— Кто освобождается?

— Ну, я заканчиваю, — отвечает голос из зала.

— Тогда возьми клиентку.

— Без записи, что ли?

— Без…

— Без записи не беру. Потом те, кто приходит по записи, сердятся, что приходится ждать.

Я вхожу в зал. Все четыре кресла заняты, над головами четырёх клиентов трудятся четыре мастера. Я говорю:

— Девушки, стричь меня недолго. Машинкой под пять или шесть миллиметров. Следующему клиенту даже ждать не придётся. Успеете.

В зеркала мастера видят меня. Две из них сразу узнают меня и оборачиваются.

— Ой, это вы… Какое совпадение, тут как раз вашу песню передают.

Одна из мастеров — крайняя левая — обещает:

— Я вас подстригу, подождите в приёмной. Я уже как раз заканчиваю. Буквально пять минут, и всё.

— Прекрасно, жду, — отвечаю я.

Я возвращаюсь в переднее помещение, вешаю на вешалку плащ и шляпу, снимаю шейный платок и перчатки, сажусь на диван и жду. Девушка-приёмщица подкрадывается ко мне с блокнотом и ручкой. Я знаю, зачем она крадётся, беру у неё блокнот с ручкой и расписываюсь.

— Спасибо, — шепчет она и возвращается на своё место — почему-то крадучись.

Через пять минут я сажусь в кресло, мои плечи покрывает накидка, жужжит машинка. Пожилая седая дама в соседнем кресле, которой делают стрижку под каре, неодобрительно косится в мою сторону.

Потом я расплачиваюсь, даю ещё два автографа, повязываю на шею платок, надеваю плащ, шляпу и перчатки.

— Большое спасибо. До свиданья.

— Да не за что, приходите ещё!

Дождь льёт стеной, я еду домой по мокрому городу-муравейнику. Через полчаса я дома, меня встречает Лиза.

— Ой, мама, какая ты красивая!

Розы я дарю ей, одной рукой приподнимаю её и кружу.

— А где папа?

— Он засел в подвале, снимки печатает.

— Ну-ка, тащи его сюда. У меня к нему важный разговор.

Лиза убегает, а я смотрюсь в зеркало. Поправляю платок на шее, чуть сдвигаю шляпу на одно ухо, открыв висок. Может, не стоит так сразу, с порога? Может, стоит обставить это как-нибудь поторжественнее?

Поздно: Лиза, восприняв мои слова буквально, тащит за руку Вадима.

— Натэлла, что же ты не предупредила, что возвращаешься? Мы бы подготовили встречу, я бы приготовил что-нибудь…

Увидев меня, он замолкает на полуслове. Несколько секунд он молчит, не сводя с меня удивлённого и восхищённого взгляда.

— Вот это да, — произносит он наконец. — Это по какому поводу такой наряд? У нас какая-нибудь дата? Прости, у меня память дырявая…

— Не ругай свою память, — говорю я. — С ней всё в порядке. Сегодня действительно важная дата, просто ты о ней ещё не знаешь.

Я вручаю ему белые тюльпаны, и он удивляется:

— Это мне?

— Тебе, тебе.

Лиза встревает:

— У мамы к тебе важный разговор.

— Тогда, может быть, тебе стоит пойти в свою комнату? — Вадим переводит вопросительный взгляд с Лизы на меня и обратно.

— Нет, удалять Лизу не обязательно, — говорю я. — Она может слушать, потому что никакого секрета тут нет. И ей, и тебе известно, как я люблю тебя. Поэтому этот момент неизбежно должен был настать.

Я становлюсь на колено, протягиваю Вадиму открытый футляр с платиновым кольцом с цирконами и говорю:

— Вадим Борисович Дорошев, согласны ли вы стать моим мужем?

Вадим окаменело молчит, глядя на меня, а Лиза хлопает в ладоши и хохочет:

— Мама, классно! Ой, папа, какое у тебя лицо! — Она подскакивает к Вадиму и дёргает его за свитер. — Папа, соглашайся, говори "да"! Говори "да" сейчас же, а то я рассержусь!

Вадим медленно и потрясённо опускается на корточки, упираясь коленом в пол, проводит ладонью по голове. Лиза нетерпеливо вынимает кольцо из футляра, хватает руку Вадима и надевает ему кольцо на палец.

— Всё, свадьба! — заключает она и целует в щёку сначала меня, потом Вадима.

— Ты, конечно, попрала все мыслимые традиции, — говорит Вадим, почёсывая затылок. — Ну, что я могу сказать? Мне ничего не остаётся… Да, я согласен, но только при условии, что ты не заставишь меня надеть подвенечное платье.

— А что, это хорошая идея! — смеюсь я.

— Ну, нет! — машет руками Вадим.

— Ладно, шучу, — говорю я. — А если серьёзно, каков твой ответ?

Лиза обнимает Вадима за шею, льнёт к нему щекой.

— Папочка, да, да, — подсказывает она.

Вадим проводит пальцами по моей щеке, берёт меня за руку, вздыхает и улыбается.

— Да, — говорит он.

Лиза скачет вокруг нас и визжит от восторга.

6

В конце августа мы с Эдиком встречаемся у судьи и обсуждаем следующие вопросы: невозможность примирения, мой добровольный отказ от имущественных притязаний и возможность вынесения решения о детях на отдельном заседании, которое мы хотели бы перенести на более позднее время.

Решение суда: брак считать расторгнутым, имущество разделу не подвергать в связи с моим добровольным отказом от причитающейся мне половины, вопрос о проживании детей с кем-либо из нас вынести на отдельное заседание, которое назначить на шестнадцатое ноября текущего года.

Итак, я разведена. Но пока мне ещё не до свадьбы с Вадимом: двадцать седьмого сентября Машенька вернётся из небытия, и мне нужно быть в этот момент рядом с ней. Идёт напряжённая работа над вторым альбомом, выход которого планируется на конец января, с февраля по апрель запланированы гастроли с новым альбомом, ещё я приняла предложение представлять линию антивозрастной косметики, сняться в паре-тройке рекламных роликов и дать несколько концертов на частных вечеринках. Не скрою: я хочу заработать денег. Я не буду спать, не буду есть, буду давать хоть по три концерта в день, снимусь хоть в рекламе чипсов, но заработаю на свадебный подарок Вадиму. А подарить я ему хочу дом.

Я хочу переехать поближе к Маше и Ване. Что бы ни решил суд, я не хочу, чтобы нас разделяло большое расстояние. Если мне удастся забрать детей к себе, им не придётся покидать родной город, школу, друзей, Ваня не уйдёт из своей давно сыгранной хоккейной команды, да и с отцом им будет проще встречаться. Если дети всё-таки останутся с Эдиком (возможный, но нежелательный для меня вариант), я буду иметь возможность жить максимально близко. Вадим в принципе согласен на переезд, а Лизу я надеюсь заманить тем, что дом будет точной копией того, в котором мы живём сейчас. Разумеется, его придётся не покупать, а строить. От всех этих хлопот можно просто свалиться, но я уверена, что справлюсь. Всё, что я делаю, я делаю для моих детей.

А окрыляет, греет и даёт мне силы вернувшаяся ко мне Машина любовь. Только ради этого я сверну горы.

Вечером двадцать шестого сентября я звоню в дверь дома, который уже больше не мой. Открывает мне Эдик — тоже не мой: на пальце у него блестит обручальное кольцо. Лариса, в халате и тапочках, с округлившимся животиком и тоже с кольцом на пальце, сидит перед телевизором и ест бананы. Как и в прошлый раз, Эдик поит меня на кухне чаем.

— Как это вы так быстро расписались? — спрашиваю я.

— В загсе вошли в наше положение, — отвечает он, показывая руками большой живот.

— А, — киваю я.

Он интересуется:

— А ты ещё не вышла замуж?

— До этого ещё долго, — говорю я. — Много дел надо сделать.

— Понятно… Ну, а как творчество?

— Идёт помаленьку.

После чая Ваня завлекает меня к себе на чердак.

— Мам, с этой мымрой жить просто невозможно! — жалуется он. — Если она беременная, это ведь ещё не значит, что она — пуп земли?

— Вообще-то, беременной женщине нужна забота и повышенное внимание, — говорю я. — У неё бывают капризы, перепады настроения и тому подобные заморочки. К сожалению, с этим ничего не поделаешь. Не обращай внимания.

— Но я же не обязан подносить ей то и сё, бросать всё и ехать в магазин, если ей вдруг чего-то захотелось!

— Ну, а что страшного случится, если ты подашь ей то, что она просит?

— Ну, один, ну, два раза — это ещё ладно, я согласен. Но не десять же раз на дню! У меня ведь тоже свои дела есть. Я ей не прислуга. Знаешь, что она сказала? Что ты нас бросила, а она, видите ли, заменяет нам родную мать, и за то мы должны быть ей благодарны по гроб жизни. Представляешь? Да какая она мать? Она дармоедка, сидит на нашей шее, тратит деньги отца. И вообще, мам… Я вот что хотел спросить. Вы, когда с отцом разводились, что решили насчёт нас с Машкой? Где мы будем жить?

Я спрашиваю:

— А ты где хотел бы жить?

— Мам… — Ваня вздыхает, водит пальцем по обивке дивана. — В общем, такое дело. В принципе, я хочу жить с тобой… Не с этой мымрой, это точно! Но, понимаешь, у меня команда… Скоро мы едем на соревнования. И вообще… Мне отсюда уезжать не хотелось бы.

— А если бы я сама переехала сюда? — спрашиваю я. — Ты бы согласился жить со мной, Вадимом и Лизой? Конечно, с папой ты бы тоже виделся, когда захотел.

— Если бы ты сюда переехала, было бы классно.

— Я и сама так планирую, Ваня. Только это будет ещё не так скоро.

— А когда?

— Придётся подождать, может быть, год. Я ещё об этом ни с кем не говорила, скажу тебе первому. Я хочу построить здесь красивый дом и поселиться в нём с Вадимом и Лизой. Может быть, если бы вы с Машей согласились, мы взяли бы вас к себе.

— А зачем строить? Можно ведь просто купить.

— Конечно, купить быстрее и дешевле, но построить самому — это уже совсем другое. В купленном доме кто-то жил до нас, а построенный дом только наш. К нему и относишься по-другому, и чувствуешь себя в нём иначе. Понимаешь, о чём я?

Ваня кивает.

— Вообще, да. Если я сам построил дом, он только мой и больше ничей. Я могу построить его так, как я хочу, сделать в нём столько комнат, сколько мне надо. Это было бы классно.

— Значит, ты меня понимаешь, Ваня. Но на это нужно время и деньги. Деньги я заработаю, но сколько времени это займёт, я пока точно не знаю. Но это моя мечта, Ванюша, и я сделаю всё от меня зависящее, чтобы её осуществить. Придётся очень много работать, выбиваться из сил, но я готова пахать столько, сколько потребуется, и даже ещё больше. Ради вас с Машей я сделаю всё возможное и невозможное. Но только я должна знать, Ваня… Если я построю этот дом, ты придёшь туда жить?

— А он будет лучше нашего?

— Лучше, Ваня. Лучше и больше. У него будет огромный чердак, который будет весь твой. Такой огромный, что там сможет разместиться вся твоя команда, если тебе захочется пригласить их в гости.

— Я приду к тебе жить, мама. Пусть через год… Даже через два.

— Ну, теперь я точно построю этот дом. В лепёшку разобьюсь, а построю. Даже если мне самой придётся работать на этой стройке и таскать кирпичи.

Перенос назначен на одиннадцать утра, но мы приезжаем в "Феникс" раньше: я хочу подготовить палату для Маши, чтобы она была такой же, какой Маша её видела в последний раз. Для нас прошло три месяца, а для неё — один миг. Я вешаю на стену тот же плакат, кладу на тумбочку плеер, диск с моим альбомом и ставлю в вазу букет белых роз. Также я ставлю на тумбочку зеркало, кладу расчёску и набор резинок для волос.

Доктор Жданова разрешает нам присутствовать при переносе, за исключением Вани.

— Мальчику не стоит находиться в операционной.

Я спрашиваю Эдика:

— Ты пойдёшь?

Эдик молчит. Он бледен и держится за сердце.

— Вам плохо? — обеспокоенно спрашивает доктор Жданова.

— Кажется, я перенервничал, — отвечает он, с усилием улыбаясь посеревшими губами.

Доктор Жданова распоряжается поместить Эдика в палату, сама обследует его и находит у него сердечный приступ средней тяжести. Девушка в белой спецодежде склоняется над ним, Эдик вздрагивает и морщится: в его тело вонзилась игла.

— Ещё сердечного приступа мне не хватало, — сетует он слабым голосом. — Сделайте что-нибудь, доктор, чтобы я встал на ноги… Я должен быть рядом с дочерью, когда она… О господи, да что же это…

— Сейчас вам противопоказано волнение и сильные эмоции, — возражает доктор Жданова. — Они могут спровоцировать новый приступ, возможно, более тяжёлый. Вам нужен полный покой в течение всего этого дня, как минимум. Вам ввели смесь, расширяющую коронарные сосуды и обладающую успокоительным и лёгким снотворным действием. Это то, что вам сейчас нужно.

— Нет, нельзя спать, — стонет Эдик. — Как же Маша, я должен…

— Эдик, я буду с Машей, — говорю я. — Я буду с ней с самого первого момента, когда она откроет глаза. А вы с Ваней навестите её чуть попозже. Ваня, ты побудешь с папой? Видишь, ему от волнения стало нехорошо. Нельзя оставлять его одного.

Ваня кивает.

— Ладно, я побуду.

Я облачаюсь в белую спецодежду, переобуваюсь и покрываю голову шапочкой. Доктор Жданова велит мне также надеть стерильные перчатки и маску.

— Её иммунитет сейчас как у новорожденного, — объясняет она. — То есть, почти никакого. Мы, конечно, вводим основные антитела ещё во "внутриутробный" период, но чтобы этот искусственный иммунитет активизировался, нужно как минимум минут десять. Он "включается" с первыми самостоятельными вдохами и достигает своего максимального уровня только на десятой — двенадцатой минуте. Поэтому в течение первых минут после её пробуждения в новом теле к ней можно прикасаться только в стерильных перчатках, ни в коем случае нельзя целовать и обнимать. Минут через пятнадцать вы можете снять перчатки и маску, и тогда целуйтесь сколько угодно. Вам всё ясно?

— Да, доктор, вполне.

— Кстати, вы уверены, что не хлопнетесь в обморок? Конечно, вы сами испытали пробуждение в новом теле, но видеть это со стороны, да ещё у собственного ребёнка — совсем другое.

— Нет, доктор, всё будет хорошо. Я, конечно, волнуюсь, но это радостное волнение. В прошлый раз я провожала Машу, а сейчас буду встречать. Разница есть, согласитесь.

Доктор Жданова, перед тем как надеть маску, улыбается.

— Ну, смотрите… А то разволнуетесь, упадёте без чувств — Машу напугаете.

— Нет, — повторяю я твёрдо. — Я не какая-нибудь слабонервная.

Доктор Жданова надевает маску и кивает:

— Хорошо, идёмте.

Я тоже надеваю маску и следом за ней вхожу в операционную. Стол под "аркой" пуст, а на столе под пушкой транслятора лежит она — Машенька. Она уже не худая, как скелет, а вполне нормальная, даже чуть пухленькая. Из её рта тянется трубка, слышится ритмичное шипение: ей искусственно вентилируют лёгкие.

— Это пока она сама не задышала, — объясняет доктор Жданова. — Потом мы это уберём. Так, сегодня мы без ассистентов, так что будете помогать, Натэлла. Становитесь у её ног, и по моей команде пощекочете ей ступни. Эллочка, начинаем.

Рядом стоит установка со вставленной в неё ёмкостью с сиреневым желе. Элла быстро стучит по кнопкам, поднимает голову.

— Пуск, — командует доктор Жданова.

— Есть пуск, — отзывается Элла.

Начинается знакомое гудение и жужжание, ёмкость с желе раскручивается, прибавляя обороты, пульсируют полосы сиреневых огоньков сверху и снизу, а из пушки транслятора в середину лба Маши падает голубоватый, очень яркий и тонкий луч.

— Перенос начат.

— Элла, снизь скорость до пяти миллионов… Это ведь ребёнок.

— Снижаю.

Луч становится менее ярким, но по-прежнему непрерывно бьёт в лоб Маши. Не знаю, сколько это продолжается — минуту или две, а может быть, три.

— Внимание, перенос завершается. До завершения осталось десять секунд. Десять, девять, восемь, семь, шесть, пять, четыре…

Сиреневое желе вращается в установке всё медленнее, луч бледнеет.

— …три, два, один. Перенос завершён успешно, никаких сбоев и ошибок программой контроля не было обнаружено. Остановка транслятора.

— Так, Элла, ко мне, — негромко и быстро командует доктор Жданова.

Изо рта Маши быстро убирают трубку, надевают кислородную маску.

— Стимуляция дыхательного центра.

— Есть.

— Ещё.

— Есть.

Доктор Жданова приподнимает пальцем веко Маши и светит фонариком.

— Реакция зрачка есть. Энцефалограмма?

— Мозговая активность в норме.

— Пульс, давление?

— Шестьдесят. Давление — сто пять на шестьдесят три.

— Ещё стимуляция дыхания! Машенька, детка, слышишь меня? Дыши, уже можно! Давай, набирай воздуха в грудь.

Я помню это чувство: сознание уже есть, а грудь ещё не дышит, она как будто скована железными обручами. Я знаю, как трудно сделать первый вдох. Я зову:

— Машенька, родная моя! Мама здесь, с тобой. Дыши, ты можешь.

И она делает первый вдох — с хрипом втягивает в себя воздух. Это такое облегчение и счастье, что я смеюсь и плачу одновременно.

— Ещё, милая, ещё. Элла, увеличь приток кислорода.

Маша делает ещё один вдох, её веки дрожат и приподнимаются, взгляд мутный, потусторонний.

— Молодец, девочка, дыши.

Стол превращают в кресло. Доктор Жданова водит перевёрнутым фонариком перед глазами Маши, и она следит за ним взглядом.

— Стимуляция щекоткой!

Так, это мне. Кончиками пальцев, обтянутых тонким стерильным латексом, я щекочу Машины босые ступни, и они дёргаются, Маша вздрагивает всем телом.

— Так, хорошо, достаточно.

Я тихонько поглаживаю ножки Маши руками в перчатках.

— Машенька, посмотри на меня… Ты меня узнаёшь?

Кислородная маска снята, и Машины губы шевелятся. С них слетает первое слово:

— Мама…

Я подхожу и сжимаю её руку.

— Да, моя маленькая, я с тобой. Всё хорошо. Всё получилось.

Я несу Машу в палату. Она здорово потяжелела, это теперь не тот лёгонький скелетик, который я носила три месяца назад, но я всё-таки с наслаждением тащу мою дочь на руках. В палате я укладываю её на кровать, стягиваю перчатки и маску и первым делом крепко целую её.

— Любимая моя.

А Маша первым делом щупает голову. Она стягивает шапочку, и на грудь ей падает длинная тёмная коса, заплетённая чьей-то заботливой рукой. Я смеюсь:

— Ну, вот видишь. На месте твои волосы. Давай-ка сделаем тебе причёску.

Я беру с тумбочки расчёску, присаживаюсь рядом с Машей и расплетаю ей косу. Волосы сухие и чистые, даже поскрипывают. Я расчёсываю их, пропускаю прядки между пальцами и не могу сдержать слёз. Маша заглядывает мне в глаза, вытирает мне щёки.

— Мама, ты что плачешь?

Не удержавшись, я притискиваю её к себе. Теперь, когда она больше не худышка, обнимать её одно удовольствие.

— Мама, а где папа и Ваня?

— Доченька, папа очень волновался, сильно переживал… Ему пришлось поставить успокоительный укольчик. Ваня сейчас сидит с ним. Ты с ними увидишься попозже.

— Сегодня?

— Конечно, сегодня.

Она осматривается, видит плакат на стене, плеер и диск. Спрашивает:

— Какой сегодня день?

— Двадцать седьмое сентября, Машенька. Этот день мы теперь будем праздновать, как твой второй день рождения.

Она округляет глаза:

— Ничего себе! Я помню, как мигали красные огоньки, и мне сильно хотелось спать… Я уснула на одном столе, проснулась на другом. Ни фига себе, какая долгая операция!

Она рассматривает своё лицо в зеркале, хмурится.

— Ой, я растолстела…

— Ты не толстая, Машенька, ты просто поправилась, — говорю я. — Ты красавица. Ты самая красивая на свете, я люблю тебя. А это — твоё новое тело. Ты сейчас такая, какой ты должна быть.

— Значит, я больше не болею?

— Болезни больше нет.

— А тебе делали то же самое, когда ты заболела этой болезнью?

— Да, Маша. Ты испытала то же самое, что было со мной. Ну, как ты себя ощущаешь? Это по-прежнему ты или кто-то другой?

Она задумывается, кладёт зеркало на одеяло. Я заплетаю ей две косы, а она снова берёт зеркало и долго вглядывается в своё отражение.

— Вроде бы — я… Нет, всё-таки я немножко другая.

— Это ты, Машенька. Я очень тебя люблю, малыш.

Она вдруг бросает зеркало и утыкается лицом мне в грудь.

— Мама, а если это не я? Ты бросишь меня, уйдёшь?

— Нет, я никогда этого не сделаю. Ты моя Машенька, я родила тебя, всегда тебя любила и никогда не смогу разлюбить. Это навсегда. Ты сейчас не думай, ты это или не ты. От этого, знаешь ли, мозги кипят. Пусть пройдёт какое-то время — ну, скажем, неделька… И ты поймёшь, ты это или не ты. Это так сразу не понять, особенно в незнакомом месте, где много незнакомых людей.

— А как я пойму, я это или не я?

— Если ты испытываешь те же чувства к людям, которых ты знаешь, если тебе нравятся те же вещи, что и раньше, а то, что тебе раньше не нравилось, продолжает тебе не нравиться — значит, это ты. Доктора здесь обследуют тебя со всех сторон и скажут, кто ты есть. Но мне и без их обследований ясно, что это ты, Машенька. Скажи, малыш, ты любишь меня?

— Я тебя очень люблю, мамочка…

— Значит, это ты.

— Мама, прости меня…

— За что, Машутка?

— Я только сейчас поняла, как это… Я плохо себя вела с тобой, я тебя била, я тебя укусила… Если бы я не… Ты бы не ушла, и папа бы не нашёл эту… Ларису!

Она трясётся от рыданий. Я прижимаю её к себе, душу поцелуями, и она понемногу успокаивается. Когда она засыпала на столе под "аркой", папа и мама были ещё женаты, а сейчас, когда она проснулась, они уже не муж и жена. Как ей сказать, что папа всё-таки женился на "этой Ларисе"?

Я спрашиваю:

— Маша, ты бы хотела, чтобы у тебя была сестрёнка?

— Не знаю.

— С ней можно поиграть, поболтать, обсудить что-нибудь такое, что с братом нельзя обсудить.

— Это если ей столько же лет, сколько мне. А если младше, то ничего хорошего… Одна маета.

Я смеюсь.

— "Маета"… Это какое-то старушечье слово.

— Бабушка так говорит.

— А ты не всё повторяй за бабушкой. Но если у тебя будет не младшая и не старшая сестрёнка, а твоя ровня? Что ты скажешь?

Она пожимает плечами.

— Так же не бывает.

— Бывает, Машенька. Уже есть. Я тебя с ней познакомлю. Хочешь?

Она снова пожимает плечами, настороженная.

— А она уже о тебе знает и хочет познакомиться. Вот, она написала тебе письмо.

Я достаю из сумочки письмо Лизы и вручаю Маше. Маша читает:

— "Здравствуй, Маша! Меня зовут Лиза, мне десять лет, я учусь в школе. Больше всего мне нравится английский и литература. Я люблю слушать музыку и танцевать. Ещё я люблю рисовать. Из актёров мне нравится Джон Ирвинг и Лола Моралес. Из праздников я люблю Новый год, мне нравится наряжать ёлку и есть всякие вкусные блюда. Я знаю, что ты очень сильно заболела. Я желаю тебе, чтобы ты поскорее выздоровела и приехала ко мне в гости. Мой папа Вадим тоже передаёт тебе привет и желает скорейшего выздоровления, и чтобы ты не грустила. Папа печёт очень вкусные блинчики, я их больше всего люблю. Если ты приедешь к нам в гости, он их обязательно испечёт, и ты попробуешь, какие они вкусные. Ещё папа делает очень красивые фотографии. Пожалуйста, не грусти и скорее выздоравливай. Напиши мне что-нибудь. Лиза Дорошева, 10 л."

В конце письма нарисован букет красных роз и солнышко.

— Будешь писать ответ? — спрашиваю я.

Маша пожимает плечами. Я даю ей ручку и тетрадь, она кладёт себе на колени подушку, пристраивает на ней тетрадь, открывает и начинает писать.

7

Накануне всю ночь шёл снег, и утро шестнадцатого ноября встретило нас настоящей зимой. Перед судом, когда мы поднимались в лифте на нужный этаж здания, я сказала Эдику:

— Судья — женщина. Почти наверняка — тоже мать. Я не утверждаю, что это гарантия того, что она будет на моей стороне, но её человеческий и семейный статус тоже не стоит недооценивать.

На это мне ответил выскочивший из-за плеча Эдика лощёный молодой человек в хорошем костюме:

— Ваши познания психологических факторов, влияющих на непредвзятость суда, впечатляют. Но я всё-таки делаю ставку на объективную сторону дела. А она такова, что под давлением доказательств и фактов влияние каких-либо субъективных мотивов сводится практически на нет.

— Откуда сей учёный муж? — удивлённо спросила я Эдика.

— Это мой адвокат, — ответил он смущённо, почти робко.

— А я думала, что мы всё обсудим сами, — сказала я. — И адвокаты нам в этом деле не потребуются.

— Лариса посоветовала всё-таки воспользоваться его услугами, — признался Эдик.

— Ах, вот оно что, — усмехнулась я. — Ты теперь ничего не предпринимаешь, не посоветовавшись со своей женой. Что ж, весьма похвально.

— Вы зря иронизируете, — опять встрял адвокат, весьма похожий на молодого нахального петушка. — Вы тоже имели полное право нанять адвоката, никто бы вас за это не осудил. Напротив, адвокат был бы вам полезен в том плане, что помог бы вам юридически грамотно выстроить свою линию.

— Я обойдусь и без услуг представителя вашего сословия, — ответила я сухо.

— Что ж, ваше право, — улыбнулся адвокат и добавил: — Если вы так уверены в собственной правоте, а главное — в способности доказать эту правоту.

Таким образом, ещё в лифте я почувствовала, что от этого выскочки ничего хорошего ждать не придётся, а в кабинете судьи я в этом окончательно убедилась. Адвокат отработал свои деньги безупречно — по крайней мере, постарался. Он из кожи вон лез, чтобы оправдать доверие клиента, и вылил на меня тонну грязи, которую он накопал ценой, вероятно, просто нечеловеческих усилий. Слушая его, я поражалась: вот это человек подготовился так подготовился! Как он сумел накопать столько дерьма? А главное — когда он это успел? Вероятно, тут не обошлось без частных детективов — а впрочем, не так уж это и важно. Важно то, что на заседании адвокат Эдика всеми средствами старался выставить меня перед судом этакой порочной, чуть ли не извращённой женщиной, которой плевать на собственных детей. Каким-то образом всплыла история с Йоко, а также вскрылся факт моей работы в "Атлантиде". Но адвокат преподнёс эти факты в настолько перелицованном виде, что у меня не закрывался рот от удивления и возмущения, пока я слушала его. Как фокусник ловко достаёт из рукава карты, этот фокусник от юриспруденции вытаскивал и бросал перед судом "доказательства" моей глубокой и неисправимой порочности. Сочными и эффектными мазками он набросал мой портрет, на котором я предстала исчадием ада и воплощением порока. Он предоставил неоспоримые улики, доказывающие то, что работавшие в "Атлантиде" девушки также оказывали и услуги интимного характера, а менеджер клуба Феликс Доломанский был по совместительству ещё и сутенёр. Адвокат вскользь признал, что прямых и неоспоримых доказательств того, что и я оказывала клиентам секс-услуги, у него нет, но сам факт моей работы в подобном заведении характеризует меня соответствующим образом и позволяет сделать некоторые выводы…

Тут я не вытерпела, встала и сказала:

— Я протестую, ваша честь. Не выводы, а предположения и домыслы, которые, как известно, далеко не всегда соответствуют действительности.

— Протест принимается, — сказала судья. — Уважаемый адвокат, будьте поаккуратнее с формулировками.

Уж не знаю, каким образом адвокату стала известна история любви Алисы и Йоко, но он и её выудил и попытался вновь передёрнуть все факты. Он даже представил письменные показания свидетелей, подтверждавших, что у женщины, поразительно похожей на меня, была длительная — приблизительно полуторагодичная — лесбийская связь с некой Инной Камаевой, танцовщицей из клуба "Атлантида", работавшей там под псевдонимом "Йоко". При этом адвокат то ли не знал, что связь была не у меня, а у Алисы Регер, то ли знал, но намеренно пытался подставить меня. Слушая это, я думала: а не нанять ли после этого суда киллера для этого не в меру резвого и не отличающегося чистоплотностью адвокатишки? Похоже, для Эдика многое из услышанного им на этом суде оказалось полным сюрпризом, потому что он сидел рядом с бойко разглагольствующим адвокатом, потрясённо уставившись в одну точку и изредка качая головой. Историю с Йоко он слушал, прикрыв глаза ладонью. Адвокат закончил представление своих "доказательств", и судья обратилась ко мне:

— Ответчик, вам слово. Вы можете как-то прокомментировать всё то, что представил адвокат истца?

Я встала.

— Да, ваша честь, у меня масса комментариев, приготовьтесь их выслушать.

— Что ж, слушаем вас. Излагайте всё, что у вас есть, мы никуда не спешим.

Я высказалась, как умела. Речь адвоката я слушала внимательно и делала пометки, поэтому ответила ему по всем пунктам.

— Во-первых, всё, что сказал уважаемый адвокат, представляется мне не бесспорными доказательствами, а очень и очень сомнительными утверждениями. Всё, что я услышала от него, во многом искажено и трактовано им неверно — осмелюсь предположить, с целью меня опорочить. Да, я работала в клубе "Атлантида", этот факт я не отрицаю. И что в этом такого? Это такая же работа, как многие другие. Ведь я не делала этого на глазах у моих детей. Во-вторых, уважаемый адвокат здесь заявил, что работающие в клубе девушки оказывали интимные услуги клиентам. Да, он хорошо поработал, готовясь к этому суду. Действительно, такие услуги там оказывались, но я в этом не принимала участия. Наверно, я была единственной в "Атлантиде", кто не делал этого. Я только танцевала. Представил ли адвокат неопровержимые доказательства того, что именно я была замечена в этом? Представил ли он какие-нибудь видео, фотографии, свидетельства очевидцев? Нет. Всё это — пустые слова, которые ничего не доказывают. Уж если уважаемый адвокат взялся копать под меня, то следовало сделать это более тщательно и обзавестись прямыми уликами, изобличающими именно меня в занятии проституцией. Таких улик господин адвокат не представил.

— Суду ясна ваша позиция по этому вопросу, — сказала судья. — Что ещё вы имеете сказать суду?

— Да, ваша честь, я имею сказать следующее. Я восхищаюсь уважаемым адвокатом в том смысле, что он проделал огромную работу, раскапывая историю с несчастной Йоко. Но тут, ваша честь, он дал маху. Я действительно была знакома с этой девушкой, ныне, увы, покойной.

— Адвокат Сурков, это так? — спросила судья. — Вы, кажется, не упоминали, что данной гражданки нет в живых.

— Простите, ваша честь, — отозвался тот. — Я просто забыл упомянуть.

Судья обернулась ко мне:

— Продолжайте.

Я продолжила:

— Во-первых, я считаю непорядочным и некрасивым рассказывать подобные вещи о покойном человеке, но это так, к слову. Я хочу сказать вот что. Никакой полуторагодичной интимной связи у меня с Йоко не было. Связь с ней была у другой женщины, которая действительно как две капли воды была похожа на меня. Она, кстати, сейчас тоже покойная. Мне очень неприятно вытаскивать на свет эту историю, но уважаемый адвокат меня вынуждает это сделать. Если уж говорить правду, так всю. Имя этой женщины — Алиса Регер. Каким образом получилось, что мы с ней как две капли воды похожи?

Я рассказала всю историю моего обращения в "Феникс" и добавила, что подтвердить это может мой бывший муж.

— Истец, вы подтверждаете слова ответчика?

Эдик, сидевший неподвижно и державшийся за голову, не сразу ответил. Судья повторно к нему обратилась, и он сказал:

— Да… Да, я подтверждаю.

Я рассказала, как я познакомилась с Вадимом и Лизой, объяснила, что хотела узнать, каким человеком была Алиса Регер.

— Все свидетели, показания которых представил адвокат, опознали не меня, а Алису. Кроме того, разве адвокат уточнил временные рамки, в которых имела место эта полуторагодичная связь? Ваша честь, эта история произошла задолго до того, как я появилась в "Атлантиде". Я предполагаю, что господин адвокат, опрашивая свидетелей, показывал какую-то фотографию. Я прошу разрешения посмотреть на неё, если это возможно.

— Адвокат Сурков, вы можете представить на обозрение то, о чём просит ответчик? У вас имеется какая-либо фотография?

— Да, она у меня с собой, — ответил адвокат.

Он достал из своей папки фотографию и протянул судье. Судья, внимательно рассмотрев её, повернула её изображением ко мне.

— Вы это имели в виду, ответчик?

На снимке была, бесспорно, Алиса. Я протянула руку:

— Позвольте мне взглянуть поближе, ваша честь.

Судья отдала мне фотографию. Я лихорадочно всматривалась, пытаясь хоть за что-то зацепиться. И меня осенило. Алиса была снята на фоне отеля в Каире, который был взорван террористами за год до того, как началась вся эта история с "Фениксом".

— Ваша честь, посмотрите внимательно на здание на заднем плане. Вы его узнаёте?

Судья всмотрелась.

— Это, если я не ошибаюсь, отель в Каире. Мне довелось там побывать, поэтому я его помню.

— А вы помните, что его взорвали?

— Да, это событие широко освещалось в СМИ.

— А вы помните, когда примерно он был взорван?

— Если мне не изменяет память, это было около пяти лет назад. Да, всё верно, пять.

Я торжествующе воскликнула:

— А в "Феникс" я обратилась только четыре года назад, ваша честь! Мой бывший муж даже может подсказать дату. Это был его день рождения, когда ему исполнилось тридцать пять лет. В этом году ему исполнилось тридцать девять. Тогда, когда этот отель был цел, у меня ещё не было этой внешности, ваша честь, я выглядела совершенно иначе, и Эдуард тоже это подтвердит. Значит, господин адвокат показывал своим свидетелям фотографию Алисы Регер, и они опознали именно её. Да, вы можете сказать, что мы так похожи, что они могли и не отличить меня от неё. Именно так и произошло, и именно на это рассчитывал господин адвокат. В показаниях этих свидетелей нет конкретного указания хотя бы на приблизительные даты, когда происходил мой якобы роман с Йоко. А значит, у него нет достаточных оснований утверждать, что это была именно я, а господин адвокат на этом настаивает.

— Гм, всё логично, — заметила судья.

— А если это логично, ваша честь, то не находите ли вы, что во всём, что представил господин адвокат в качестве доказательств, нет ничего конкретного? Это, прошу прощения, обыкновенное поливание грязью, и больше ничего. И вообще, какое это имеет отношение к делу? Зачем было вытаскивать всё это, если Алиса Регер мертва, и Йоко тоже мертва? Они ничего не могут рассказать. Я тоже не собираюсь кричать об этом на каждом углу. Моим детям нет необходимости знать такие вещи. То, что я танцевала в "Атлантиде", не имеет никакого отношения к моей любви к ним!

— Ваша честь, я прошу слова, — выскочил вдруг адвокат. — У меня есть дополнение.

— Слушаем вас.

Ручаюсь, адвокат приберегал это как туз в рукаве. Он попытался обвинить меня в том, что я поднимала руку на Машу.

— Опять голословное утверждение, — запротестовала я. — Где доказательства?

Адвокат заявил, что в течение длительного периода времени у меня были плохие отношения с дочерью, доходило даже до рукоприкладства.

— Никакого рукоприкладства не было, — сказала я.

Адвокат попросил предоставить слово Эдику. Собравшись с мыслями, тот начал рассказывать о том, как я изменилась после операции переноса, как Маша отказывалась со мной общаться, упомянул и нервный срыв Маши.

— Сам лично я ничего не видел, — признался он. — Мне всё рассказал мой сын. Он увидел, что Маша лежит на полу, и предположил, что Натэлла её ударила.

— Вы действительно ударили Машу? — спросила меня судья.

— Нет, ваша честь. Я никогда не поднимала на неё руку, — ответила я. — У неё просто случился обморок. Я пыталась привести её в чувство. После этого случая Эдуард просто выставил меня из дома.

— Я тебя не выставлял! — нервно возразил Эдик. — Я просто предложил тебе временно — подчёркиваю, временно! — пожить отдельно, чтобы дать Маше время успокоиться.

— Так, выяснять отношения будете потом, — перебила судья. — Суд полагает, что настало время послушать самих детей.

Привели Машу. Она сразу бросилась ко мне, обняла и сказала:

— Не забирайте меня у мамы, я её очень люблю и хочу быть с ней!

— Маша, тебя вызвали в суд, чтобы ты рассказала всю правду, — сказала судья мягко. — Пожалуйста, скажи, кто эта женщина, которую ты сейчас обнимаешь?

— Это моя мама, — ответила Маша.

— Ты уверена в этом?

— Да.

— А скажи, почему у тебя долгое время были с ней плохие отношения? Я имею в виду, после её операции?

Маша помолчала и сказала:

— Я плохо себя вела с ней. Я с ней не разговаривала.

— Почему же ты плохо себя вела и не разговаривала с мамой?

— Не знаю…

— Она обижала тебя?

— Нет. Она обо мне заботилась, кормила меня, возила в школу.

— Скажи, она когда-нибудь кричала на тебя, ругала?

— Нет.

— Она когда-нибудь делала тебе больно?

— Нет, мама никогда не делала мне ничего плохого.

Адвокат обратился к судье:

— Ваша честь, разрешите задать ребёнку вопрос?

— Пожалуйста.

— Маша, вспомни, пожалуйста, тот день, когда ты укусила маме руку. Из-за чего у вас вышла ссора?

Я сказала:

— Ваша честь, я не хочу, чтобы моему ребёнку задавались травмирующие вопросы.

— Ваше право протестовать против таких вопросов, — ответила судья. — Вы не желаете, чтобы Маша отвечала?

— Нет, не желаю.

— Хорошо, вопрос снимается. Можешь не отвечать, Маша. Адвокат Сурков, у вас есть ещё вопросы?

— Это был мой единственный вопрос, ответ на который пролил бы свет на истину.

— Есть ещё мальчик старшего возраста, — сказала судья. — Полагаю, он может дать более вразумительные ответы. К Маше у суда вопросов нет. Маша, ты можешь остаться с мамой, если хочешь.

В кабинет впустили Ваню. Судья начала с того же вопроса, который задавала и Маше:

— Скажи, кто эта женщина?

— Моя мама, конечно, — ответил Ваня.

— Тебе известно, что маме делали операцию переноса, вследствие которой изменилась её внешность?

— Да, знаю. Мама стала выглядеть по-другому, но это по-прежнему она.

— Скажи, а больше никаких изменений после этой операции ты в маме не заметил?

— Ну… Она стала успевать делать больше всяких дел, занялась спортом, стала учить английский. Она стала более весёлая и энергичная.

— А более агрессивной она не стала?

— Агрессивной? Нет.

— По отношению к тебе она проявляла должную заботу?

— Да. Она заботилась обо мне и о Машке.

— Скажи, Ваня, ты когда-нибудь видел, чтобы мама применяла к твоей сестре силу, обижала её?

— Нет.

— Она не наносила ей побоев?

— Да никаких побоев она не наносила. Ни Машке, ни мне!

— А тот случай с Машей, после которого мама стала жить отдельно… Что на самом деле произошло? Ты видел это?

— Ну, в общем, мама хотела выбросить старые вещи. Машка это увидела и стала у неё отбирать этот чемодан с вещами. Она орала, как дикая.

— Кто орал?

— Машка. Мама пыталась её успокоить, а она всё орала и не отдавала чемодан. Понимаете, она думала, что это не мама, а какая-то чужая тётя хочет выбросить мамины вещи. Поэтому она орала и визжала. К ней вообще нельзя было подойти. Она даже кусалась и царапалась. Короче, была неадекватная. Потом я куда-то вышел, кажется, на кухню за водой, а когда вернулся, Машка лежала на полу, а мама её трясла и хлопала руками по щекам. Я тогда подумал, что она Машку ударила, но это я просто так подумал. Я не видел, чтобы она её била. Наверно, она правда просто хотела привести её в чувство. Мама никогда нам ничего плохого не делала.

— А почему она стала жить отдельно?

— Я не знаю, наверно, папа её попросил уехать. Он боялся за Машку.

— Она ушла спокойно, или они с папой ссорились?

— Я не видел, чтобы они ссорились.

— Мама уехала, и ты о ней больше ничего не слышал?

— Нет, она звонила домой. Она спрашивала, как мы, как у нас дела, всё время спрашивала о Машке.

— И как вы жили без мамы? Вам было без неё лучше или хуже?

— Хуже, конечно. Стало некому нас возить в школу, некому готовить еду. Папа сам плохо умеет готовить, поэтому приходилось всё время есть где-нибудь не дома. В кафе. Иногда готовила бабушка, но она бывала у нас не каждый день. Папа нанял для нас няню, Ларису. Вообще-то, как няня она была не очень.

— Что значит "не очень"? Уточни.

— Ну, она была ленивая… Готовила так себе. Она и сейчас так готовит. А потом, мне кажется, она стала интересовать папу не как няня, а как… В общем, как женщина. А потом мы увидели маму по телевизору. Она стала певицей.

— Ты считаешь, это хорошо? Ты гордишься мамой?

— Да, это круто. Раньше маму никто не знал, а теперь её знают многие. Машке очень нравятся мамины песни.

— Хорошо, скажи, с кем бы ты хотел проживать — с мамой или с папой?

— Я вообще не хотел бы, чтобы они расставались, но раз уж они развелись, ничего не поделаешь. И папа теперь женат на Ларисе. Я всё-таки хочу жить с мамой.

— Суду всё понятно, к тебе больше нет вопросов. Маша, тебе я тоже хочу задать этот вопрос. Ты бы хотела жить с мамой или с папой? Поскольку тебе уже есть десять лет, твоё мнение учитывается.

— Я сказала, что хочу жить с мамой, — ответила Маша. — Не забирайте меня у неё.

Эдик сидит на кожаном диване в холле здания суда, запустив пальцы в волосы. Рядом адвокат Сурков — взъерошенный, как петух после боя.

— Мы будем подавать апелляцию. Не отчаивайтесь. Это решение можно обжаловать.

Эдик, вынув пальцы из волос, смотрит на Суркова тяжёлым, угрюмым взглядом.

— Никакую апелляцию ты подавать не будешь. Если ты здесь облажался, в другом суде ты облажаешься подавно. Мне вообще не стоило тебя нанимать… Болтун ты. Всё, гонорар свой ты получишь, как договаривались. Отвали.

— Ну, как знаете!

Адвокат встаёт и уходит.

На руках у меня решение суда: дети остаются со мной. График их свиданий с отцом — на моё усмотрение. Я показываю Ване и Маше на окно в конце коридора и говорю:

— Подождите нас там, мне надо кое-что сказать папе наедине.

Ваня берёт Машу за плечо:

— Пошли.

Маша идёт неохотно, оглядывается на меня. Я успокаиваю её:

— Всё хорошо, Машенька. Постойте там, мы с папой сейчас подойдём. Только никуда не уходите.

Дети идут в конец коридора, а я сажусь рядом с Эдиком. С полминуты мы молчим. Эдик смотрит в сторону детей, фигуры которых видны в конце коридора у большого окна.

— Натка, не забирай у меня детей, — тихо и устало просит он.

— Поздно, Эдик, — отвечаю я. — Вот решение суда. Если бы ты не нанял этого борзого адвокатишку, мы бы, может быть, всё решили мирно. Что ты получил, наняв его? Ты думал, будет выстрел, а получился пшик. Зачем был нужен весь этот спектакль с обливанием меня грязью? Благодари Бога, что дети не слышали этого, а то я… Не знаю, что бы я сделала с тобой вместе с твоим, с позволения сказать, адвокатом. Я не ожидала от тебя такого, Эдик.

Он закрывает лицо ладонями, стонет.

— Я сам… Сам не ожидал, что он вот так… Я не знал.

— Ах, он не знал! Как же так? Неужели ты не контролировал действия своего же собственного адвоката? Ты, наверно, просто поставил перед ним задачу любой ценой отсудить детей, а какими средствами он будет этого добиваться, тебе было всё равно. Вот и результат. Если этого адвоката порекомендовала тебе Лариса, впредь поменьше слушай её и побольше полагайся на собственную голову на плечах.

Эдик невесело усмехается.

— Как ты умыла его с этой фотографией… Это надо же — углядеть какой-то там отель, которого уже нет!

— Простая наблюдательность с моей стороны и грубая ошибка — с его. А вообще, Эдик, всё это неважно, и хорошо, что судья это тоже понимала. Можно было обойтись без всего этого, не травмировать лишний раз детей и самим себе не трепать нервы. Зря ты всё это затеял, Эдик.

— Да я уже сам понял, что зря, — вздыхает он. — Вот как получилось… Послушай, Натка, я ведь не могу без них. Они мои дети, я их люблю.

— Они и мои дети тоже. И я люблю их не меньше. И мне больно от мысли, что из-за того, что мы с тобой натворили, теперь должны страдать они. Впрочем, не терзайся, Эдик, прямо сейчас я их забирать у тебя не буду.

Он вскидывает глаза.

— Правда?.. — дрогнувшим голосом спрашивает он.

— Я планирую в будущем переезд сюда, чтобы не увозить их слишком далеко. Но чтобы устроить этот переезд, мне потребуется время. Пока я всё не улажу, дети поживут с тобой — считай, что я разрешила им погостить у тебя. Разумеется, ты не должен чинить мне никаких препятствий в общении с ними, и никаких глупостей вроде того, чтобы увезти их и спрятаться. Если ты такое устроишь, я тебя из-под земли достану, и тогда пощады не жди.

— Нет, Натка, зачем?.. Разумеется, нет.

— Потом, когда мы переедем сюда, я возьму детей к себе. Мы будем жить в одном городе, и вы сможете видеться так часто, как захотите. Заметь, я ещё по-божески с тобой поступаю после всего, что устроил твой адвокат. Подумать только, мне пришлось выслушивать всю эту грязь, да ещё и давать объяснения! Если бы не то обстоятельство, что мы были всё-таки в суде, я бы не стала ничего объяснять, а просто размозжила бы наглую рожу этого адвокатишки об стену.

— Какой ужас, — усмехается Эдик. — А ещё утверждаешь, что в тебе не прибавилось агрессивности.

— Это не агрессивность, — отвечаю я. — Просто я поняла, что нельзя давать спуску тем, кто мне гадит. Один раз спустишь — и гадить будут постоянно.

8

Вечером того же дня — родительское собрание в школе. Эдик решительно не может: ему нужно быть на работе.

— Всё равно твой поезд только в полночь, — говорит он мне. — Сходи ты для разнообразия. А то в последнее время всё я да я.

— Ну, ладно, схожу, — говорю я. — Только к кому — к Маше или к Ване?

— К Маше. Её классная руководительница уже давно хочет с тобой познакомиться. Вот только… — Эдик критически оглядывает меня с головы до ног. — У тебя нет чего-нибудь поскромнее? В смысле костюма.

— А чем тебе не нравится мой костюм? — хмурюсь я.

Эдик пожимает плечами, усмехается.

— На сцену в таком — в самый раз, а вот в школу к ребёнку — как-то слишком. Да и причёска у тебя немного экстравагантная.

Под "как-то слишком" он подразумевает моё кожаное пальто, сшитое из лоскутов разного размера, формы и оттенков — от бежевого до тёмно-коричневого, высокие сапоги из коричневой замши с пряжками и бахромой, коричневый шерстяной костюм и чёрную ковбойскую шляпу, а под "экстравагантной" причёской — стрижку под девять миллиметров.

— Боже мой, Эдик! — смеюсь я. — Это один из моих самых скромных, я бы даже сказала, скучных костюмов. Расцветка спокойная, никаких кричащих оттенков, покрой вполне классический. Это повседневный костюм, а не сценический. И что экстравагантного в моей причёске? Сине-красно-зелёные волосы, торчащие в разные стороны и украшенные перьями — вот это слегка экстравагантно, а это просто короткая стрижка. Это даже не причёска, а отсутствие причёски. И вообще, Эдик, я бы сказала тебе, куда тебе следует пойти, но при Маше не буду.

Критика Эдиком моей одежды не сердит меня, мне смешно. А Маша собирается ехать в школу со мной:

— А то ты ещё не найдёшь наш класс и заблудишься.

— Да уж, — киваю я. — Вот будет смеху-то!

Как ни стыдно в этом признаться, я действительно не знаю ни постоянной дислокации классного руководителя моей дочери, ни даже самого классного руководителя. Я регулярно посещала собрания и знала учительницу, когда Маша была в первом классе, но теперь она перешла в среднее звено, и классный руководитель у неё сменился.

— Она у нас английский ведёт, — сообщает Маша. — Её зовут Сюзанна Станиславовна.

Ох уж эта мода на необычные имена! Её начало совпало с моим рождением, но, вопреки закону скоротечности всяких модных веяний, она всё ещё в силе. Благодаря этой моде в нашей стране живут Арабеллы, Сюзанны, Пандоры и Джанетты, а также Роберты, Сэмы, Евклиды и Цезари. Но особенно мне нравится сочетание этих красивых иностранных имён с типично русскими отчествами, появившееся вследствие беспечности родителей — вроде Цезаря Петровича или Джанетты Степановны, а ещё лучше — Галахада Ивановича или Саманты Андреевны. Маша даже как-то посетовала, что я назвала её таким простым именем: в её классе есть девочки по имени Фиона, Алмира и Дениза. А по-моему, Мария — самое красивое на свете имя, простое и святое. А оттого что так зовут мою дочь, я люблю его ещё больше.

Хотя в школе сейчас нет ребят из Машиного класса, она всё равно входит гордо, держа меня за руку: дескать, смотрите, какая у меня мама! Оказывается, мы пришли самыми первыми: в кабинете ещё нет ни одного родителя, а за столом сидит щупленькая темноволосая женщина с короткой стрижкой, но, разумеется, не такой короткой, как у меня. Когда я училась в школе, эра досок и мела как раз подходила к концу: их вытесняли мониторы. Сейчас, когда в школе учатся мои дети, в классах не осталось ни одной доски. На большой, в полстены, монитор щупленькая женщина в тёмном костюме выводит со своего ноутбука информацию для родителей: диаграмму успеваемости класса, результаты последних измерений коэффициента интеллекта, результаты психологических тестов, таблицу поведения и общественной активности, а также схему, отображающую отношения в детском коллективе.

— Здравствуйте, — говорю я. — Вы Сюзанна Станиславовна?

Щуплая женщина в тёмном костюме отвлекается от своего ноутбука и в ответ на моё приветствие рассеянно улыбается, но уже в следующую секунду напряжённо выпрямляется, всматриваясь в меня.

— А вы, должно быть, мама Маши?

— Да, это моя мама, — отвечает за меня Маша.

Сюзанна Станиславовна встаёт и оказывается весьма небольшого роста — едва до плеча мне.

— Здравствуйте, очень приятно, — говорит она, глядя на меня снизу вверх. — Рада, что вы пришли. Папу Маши я уже хорошо знаю, и мне очень хотелось познакомиться также и с вами. Вы Натэлла Юрьевна?

— Она самая.

— Вы знаете, у нас по английскому языку сейчас как раз тема "Семья". Дети получили задание составить рассказ о своей семье и свой устный ответ сопровождать показом фотографий. Маша вместо фотографии принесла плакат… Признаться, мы тогда подумали, что она фантазирует, но теперь я вижу, что это правда.

Я отправляю Машу на время собрания погулять в коридор. Один за другим прибывают другие родители, некоторые узнают меня. Когда все в сборе, Сюзанна Станиславовна начинает собрание.

Что же я узнаю о школьной жизни моей дочери? На фоне общей картины Маша предстаёт ученицей с хорошими способностями (IQ=140), но сейчас её успеваемость хромает ввиду того, что она много пропустила по болезни. В коллектив класса она вписывается не слишком хорошо, более или менее дружеские отношения у неё всего с несколькими ребятами. В актив класса она не входит, в коллективных мероприятиях участвует вяло. По данным психологической диагностики, Маша — ранимая личность с повышенной тревожностью и заниженной самооценкой, уровень общительности оставляет желать лучшего. Одновременно она обладает творческим потенциалом, намного превышающим средний уровень, особенно выражены у неё способности в области изобразительного искусства. По этому предмету у неё выдающиеся успехи — самые лучшие не только в её классе, но и на всей параллели, и даже ученики старших классов с трудом могут с ней сравниться. Сюзанна Станиславовна даже демонстрирует нам несколько рисунков Маши. Больше всего в них поражает их необыкновенная зрелость: кажется, будто их рисовал не десятилетний ребёнок, а взрослый художник.

После собрания мы с Машей гуляем в парке. Мы идём по аллее, запорошенной тонким и рыхлым снежным покровом, искрящимся в свете парковых фонарей, в моей руке — Машина рука. Чтобы лучше её чувствовать, я снимаю перчатку.

— Что она про меня говорила? — интересуется Маша.

В моей груди тесно от щемящей грусти. Страшно представить, какую глубокую и обширную рану носит в душе моя дочка.

— Оказывается, у тебя в школе мало друзей, — вздыхаю я. — Мне было очень грустно это услышать.

Маша пожимает плечами.

— Наверно, потому что я не такая, как все. Странная.

— Это кто тебе такое сказал?

Она вздыхает. Я говорю:

— Машенька, вовсе не так уж плохо быть не таким, как все. Многие незаурядные личности кажутся обычным людям странными. А обезличивать себя в угоду всем остальным — всё равно что убивать себя. Будь такой, какая ты есть, а если кому-то это не нравится, посылай его подальше. Я, например, так и делаю. Другого способа жить я для себя не вижу. Ты умница, Маша, у тебя IQ — сто сорок.

— Это много?

— Для твоего возраста — даже очень. И ты просто потрясающе рисуешь. Сюзанна Станиславовна твои рисунки показывала и сказала, что в рисовании ты лучше всех не только в своём классе, но и на параллели. Ты не представляешь, как я горжусь тобой! Я всегда знала, что ты хорошо рисуешь, но чтобы настолько! Тебе обязательно надо это развивать, потому что такой дар бывает неспроста. Разумеется, сейчас у тебя первоочередная задача — устранить отставание из-за большого пропуска в занятиях, но ты выровняешься, я уверена. У тебя всё получится. А потом посмотрим — может быть, тебе стоит позаниматься в художественной школе.

— Папа говорит, что рисование — это ерунда. Он говорит, что мне надо просто хорошо учиться в школе.

— Папа зря так говорит. Знаешь, почему он так говорит? Потому что он сам никогда не умел рисовать и не знает, что это такое. В искусстве он полный профан.

Маша смотрит на меня и улыбается.

— А что такое "профан"? Это, типа, дурак?

— Ну, не совсем. Хотя, в принципе, что-то вроде того. Профан — это тот, кто ничего не понимает в какой-то области. Дурак — дурак во всём, а профаном можно быть только в чём-то. Например, в том же искусстве. В литературе, в музыке и так далее. Это не ругательство, если ты об этом. Но если кого-то назвать профаном, вряд ли это может понравиться.

— Понятно.

— Учиться, конечно, тоже надо. Без этого никуда. Но я тебя прошу, Машенька, ни в коем случае не бросай рисовать. Даже если папа думает, что это ерунда. Потому что, скажу тебе по секрету, это не ерунда. Это может быть твоя судьба.

— Это как у тебя — петь?

— Вполне может быть. Во всяком случае, если есть какая-то способность, надо её развивать. А у тебя, мне кажется, даже не способность, а настоящий талант.

— А чем талант отличается от способности?

— Ну, скажем так, талант — это очень, очень большая способность.

Так мы беседуем, гуляя по заснеженному парку. Уже стемнело, вокруг всё таинственное, заколдованное, снег сверкает в свете фонарей, деревья стоят тёмные и молчаливые. Маша встаёт на скамейку: так наши глаза ближе. И сердца тоже — особенно если обняться.

— Не уезжай, мама. Или забери меня сейчас.

— Я вернусь за тобой, Машенька.

— Ты не вернёшься.

— Нет, Маша, я клянусь тебе. Клянусь собственной жизнью.

Она смотрит мне в глаза.

— Нет, ты поклянись моей.

У меня язык не поворачивается поклясться её жизнью, но как убедить её? А она заглядывает мне в глаза с такой взрослой болью, что мне делается страшно.

— Что, не можешь? Значит, не вернёшься.

— Маша, я вернусь, — говорю я. — Просто твоя жизнь мне слишком дорога, чтобы клясться ею.

— А клясться и надо самым дорогим, — настаивает она. — Или клянись мной, или я тебе не верю.

— Хорошо, Маша.

Я снимаю её со скамейки и ставлю на землю, опускаюсь в снег на колено и снимаю шляпу.

— Видишь, Маша, я даже на коленях перед тобой. Я клянусь… Клянусь твоей жизнью, Машенька. Если нас с тобой не смогла разлучить даже смерть, то уже никто и ничто не сможет разлучить. Нет такого человека и такого обстоятельства, которые могли бы помешать мне вернуться к тебе.

Её ладошка гладит мою голову.

— Ты такая смешная без шляпы… А знаешь, почему я принесла на урок английского твой плакат? Потому что Лариска выбросила все твои фотографии. У нас в доме нет ни одной твоей фотки, кроме плаката и тех, что на вкладыше диска.

— У нас будет ещё много фотографий, Машенька, — говорю я.

Мы возвращаемся домой. Слово "домой" теперь звучит странно, но пусть будет домой, потому что для Маши это пока ещё дом. Эдик уже вернулся с работы, и вся семья ужинает перед телевизором. Да, похоже, порядки в этом доме изменились: я не позволяла ни Эдику, ни детям есть, не отрываясь от экрана, а также читать за едой. Ужин, который они с большим аппетитом едят, не домашнего приготовления, а купленный и разогретый: пицца, курица в сливочном соусе, блинчики с мясом и винегрет. Весь столик перед диваном уставлен едой, причём в полном беспорядке. Попросту говоря, всё свалено в кучу. Не знаю, как у них, а у меня пропал бы аппетит, если бы я села за такой стол. Хозяйка всего этого безобразия, развалившись в кресле, уплетает курицу в сливочном соусе. Уставившись на экран, она не глядя несёт себе в рот приличный кусок на вилке, но не доносит и роняет на свой семимесячный живот. Нимало не досадуя, она подбирает его пальцами и отправляет на место назначения — в рот, после чего облизывает пальцы и обтирает их о полу шёлкового халата. Её волосы небрежно закручены и прихвачены заколкой, несколько прядей выбилось, на ногах — махровые тапочки на босу ногу.

— Ну, что там говорили на собрании? — спрашивает Эдик, надкусывая ломтик пиццы.

— Маша у нас молодец, — говорю я.

В одиннадцать мне пора выезжать на вокзал, чтобы успеть к поезду. Я заглядываю на чердак к Ване: он сидит за компьютером, в наушниках. Я подхожу и тихонько целую его.

— Ваня, я уезжаю.

Он бросает наушники и выключает компьютер.

— Я поеду провожать тебя на поезд.

— Ладно, только одевайся быстрее, — говорю я.

Маша спит. Я не решаюсь её будить: боюсь с ней прощаться. Лариса смотрит телевизор, на столике — неубранные остатки ужина.

Я уже сажусь в машину Эдика, чтобы ехать на вокзал, и Ваня уже сидит на заднем сиденье, когда маленький комочек тоски, пульсировавший во мне, вдруг раздувается в опухоль огромных размеров. Возвращаться — плохая примета, но я возвращаюсь к Маше. Я не могу вот так уехать от неё, как будто сбежать. Сдвинув шляпу на затылок, я целую её щёки, лоб, губы.

— Маша… Любимая, сладкая.

Она открывает глаза так, будто и не спала вовсе, и обвивает мою шею руками.

— Всё, Машенька, я еду.

Она крепко стискивает меня, оторвать её невозможно.

— Я буду звонить, малыш. Каждый день. А на новогодние каникулы вы с Ваней приедете ко мне. Это уже скоро. Всего каких-то полтора месяца. А потом надо будет немножко подождать. Я перееду сюда и возьму вас с Ваней к себе.

9

На сегодняшний день, 25 декабря, в моём органайзере только одна запись:

15.0 °Cвадьба!

Так получилось, что на свою свадьбу я успеваю еле-еле: мой самолёт приземляется в 14.30, я возвращаюсь со съёмок нового клипа. Я не планирую никаких шумных празднований, кучи гостей, банкета, пьяных гуляний, но приглашён Платанас, а это значит, что на своей свадьбе я могу увидеть совершенно неожиданных людей: Платанас любит тусовки.

Так и оказывается. Всё начинается прямо у трапа самолёта: там меня встречает шумная компания с цветами, шариками и шампанским — разумеется, во главе с Платанасом. Вспышки профессиональных фотокамер выдают присутствие прессы. Я морщусь. Разумеется, это тоже дело рук Платанаса. А впрочем, плевать: пусть пишут.

Я залезаю в лимузин с Платанасом, а вся тусня с шариками утрамбовывается в три машины. Платанас сообщает мне программу свадьбы:

— Сейчас в загс, потом — ресторан, а в девять у вас рейс в Париж.

— Какой ещё Париж? — хмурюсь я.

— Да свадебное путешествие, — смеётся Платанас. — На две недели. Это мой свадебный подарок вам. Романтика! Сам бы поехал, да дела — никуда не денешься.

— Я ничего такого не планировала, — говорю я.

— Не волнуйся, всё согласовано с женихом, — отвечает Платанас. — Он одобрил такую программу.

— А почему со мной ничего не согласовали? Вы не подумали, что у меня могут быть совсем другие планы на этот Новый год?

— Что ещё за планы? — удивляется Платанас. — У тебя же свадьба, какие тут могут быть планы? Ты о чём вообще?

— Я обещала детям взять их к себе на Новый год, — говорю я. — Я и без того живу в вынужденной разлуке с ними, и поэтому упускать такую возможность увидеться и побыть с ними вместе я не хочу. Или сделаем так, что они полетят с нами, или, если это невозможно, мы никуда не летим. Или летим, но только числа до двадцать девятого, максимум — до тридцатого.

— Гм, дети — это святое, — задумчиво кивает Платанас. — Но, к сожалению, что-то менять уже поздно. Боюсь, дети с вами полететь не смогут.

— Ну, тогда это исключается.

— Ты скажи это своему без пяти минут мужу. Он уже настроен на двухнедельные каникулы в Париже.

— Ничего, я с ним поговорю. Мы это как-нибудь уладим.

Мы еле успеваем прибыть в загс к самой церемонии. Там нас встречает целая толпа гостей, невесть откуда взявшихся: Платанас постарался. Большинство из этих улыбающихся лиц я вижу впервые, но улыбаюсь им в ответ — а что поделаешь? Полуслепая от фотовспышек, я с трудом могу разглядеть Вадима — в сером костюме и белом галстуке, с бутоном в петлице, с идеально гладкой и сверкающей, как шар для боулинга, головой. Опережая события, он крепко целует меня в слепящем каскаде вспышек:

— Господи, ну наконец-то! Я уж думал, рейс задерживается, или ещё какая-нибудь накладка… Если бы всё сорвалось, я не знаю…

— К счастью, рейс не задержали, и всё прошло без накладок.

Кто-то дёргает меня внизу за полу моего белого свадебного жакета. Это Лиза в очаровательном голубом платье с оборочками и широким белым поясом, вся в золотых локонах, набрызганных лаком с блёстками.

— Вадик, а кто эта красивая девочка? Куда делась Лиза?

— Мама, это же я, — смеётся она.

Я приподнимаю её и кружу, и фотокамеры увековечивают наш поцелуй. Потом — марш Мендельсона и торжественно-прочувствованная речь сотрудницы загса:

— Дорогие Вадим и Натэлла! Сегодня — особенный день в вашей жизни…

И так далее, и так далее. Один такой особенный день уже был — в моей прошлой жизни, окончившейся на столе в операционной "Феникса", под мигание красных огоньков и гудение транслятора. Росписи, кольца, поцелуй — всё так, как и должно быть.

В Париж мы летим вместо двух недель только на три дня: к такому компромиссу мы с Вадимом приходим после пятиминутного разговора в ресторане. Но и эти три дня незабываемы: впечатлений и фотографий — море. Двадцать девятого мы уже дома, а утром тридцатого я выезжаю за Ваней и Машей. Вадим и Лиза остаются дома: их задача — подготовить достойную встречу Нового года.

Ваня расчищает дорожку к дому — сам, обычной лопатой. Я останавливаюсь, смотрю на него. Он, набрав на лопату снега, откидывает его в сторону, а потом замечает меня и сияет улыбкой.

— Ой, мама, привет!

Я целую его разрумянившиеся от работы на морозе щёки.

— Ванюшка, а что это ты по старинке снег убираешь?

— Да снегоуборщик сломался, — отвечает он. — Отец отвёз его в ремонт, а забрать всё никак не удосужится. Вот и приходится лопатой махать.

— Ну что, каникулы? — спрашиваю я.

— Ага, — радостно кивает он.

— Как насчёт того, чтобы провести их со мной?

— Да мы с Машкой уже готовы. У нас даже вещи собраны. Дома скукотища: Лариска в роддоме, отец всё время или на работе, или у неё.

— Она уже рожает?

— Нет, но скоро должна.

— А сейчас он тоже у неё?

— Да, два часа назад уехал. Слушай, мам, забери нас прямо сейчас, а?

Я смотрю на часы: сейчас 15.20, а билеты, которые я заказала, на 17.45.

— Сейчас ещё рановато, Ваня. Вот через часик можно будет выезжать, а пока подождём папу. Если он не приедет минут через тридцать, придётся ему звонить.

Что-то подсказывает мне поднять глаза вверх и посмотреть на окно детской. Маша там — прильнула к стеклу. Я посылаю ей воздушный поцелуй и машу рукой, она машет в ответ и исчезает из окна. Едва переступив порог, я слышу стремительный топот бегущих по ступенькам ног и спешу навстречу. Она скачет резвой козочкой вниз по лестнице:

— Мама!

Я уже раскрываю ей объятия, когда у неё подворачивается нога.

Наверное, ни один футбольный вратарь не мог бы похвастаться такой реакцией, с какой я бросилась вперёд, чтобы подхватить падающую Машу. Её короткий пронзительный вскрик слился с моим криком:

— Маша!

Мы сидим на ступеньке. У меня бешено колотится сердце, а Маша трёт ушибленное колено. Я тоже что-то ушибла — кажется, локоть и голень, но сейчас мне всё равно. Я ощупываю и осматриваю Машу.

— Господи, родная, ты цела? Нигде не болит?

— Только колено…

Ваня стоит в дверях с круглыми от испуга и удивления глазами.

— Ни фига себе, мам… Ты могла бы стать классным голкипером!

Я говорю ему:

— Лучше принеси лёд, надо приложить к колену. Маша ушиблась.

— А ты-то сама как — нормально?

— Я в порядке. Неси скорее лёд!

Я прикладываю к коленке Маши на пять минут мешочек с колотым льдом, потом нахожу в домашней аптечке гель от ушибов. Если верить инструкции, то уже после его двукратного применения боль и припухлость исчезают. Я втираю его Маше в колено, и он моментально впитывается.

— Звони папе, Ваня. Пусть возвращается домой.

Встревоженный Эдик приезжает через полчаса. Он сразу бросается к Маше:

— Как ты, пуговка?

Я успокаиваю его:

— Ничего страшного. Это просто ушиб. Вот, мы втёрли в коленку гель от ушибов.

Но Эдик вдруг поднимает вокруг этого шум, совершенно неадекватный случаю. По его словам выходит, будто я и виновата в том, что Маша чуть не упала с лестницы, так как побежала она ко мне. Он заявляет, что она никуда не поедет, а останется дома и будет лечить ногу. Я ещё никогда не видела его таким нервным, издёрганным и злым. Он похудел и поседел. Его заострившееся лицо покрыто болезненной желтоватой бледностью, глаза нервически блестят, при разговоре он размахивает руками, чего я раньше за ним не замечала. Он бросается в кресло и заслоняет глаза рукой с подрагивающими пальцами.

— Папа, ты принимал сегодня седафен? — спрашивает Маша.

— Не знаю… Не помню, — раздражённо отзывается Эдик. — Наверно, забыл.

Маша, слегка прихрамывая, идёт наверх, в спальню. Когда она спускается, я с невольным замиранием в сердце слежу за ней, но она спускается благополучно. Подойдя к Эдику, она протягивает ему белый флакон.

— Вот, прими.

Эдик вытряхивает на ладонь две продолговатых жёлтых капсулы и бросает их себе в рот, откидывает голову и сидит с закрытыми глазами.

— Что-то я в последнее время издёргался, — говорит он глухо, подрагивая закрытыми лиловатыми веками.

— По тебе и видно, — замечаю я. — Ты так взвился из-за какого-то пустяка…

— Это не пустяк, — отвечает он резко. — Всё, что касается здоровья Маши, не может быть пустяком!

— Папа, но это же всего лишь какой-то ерундовый ушиб, — успокаивает его Маша. — Гель уже помог, уже всё почти прошло. Не расстраивайся так.

Эдик щупает и осматривает Машино колено, надавливает пальцами и спрашивает:

— Так больно? А так?

— Нет, папа, — отвечает Маша. — Не больно. И так тоже не больно.

— Ну-ка, пройдись, — велит Эдик.

Маша ходит по комнате, уже не хромая. Эдик дотошно спрашивает:

— Есть боль при ходьбе?

— Нету, — отвечает Маша. — Пап, ну, успокойся. Я всего лишь самую чуточку ушиблась, мама меня поймала. Она, наверно, и то сильнее ударилась. Мама, ты себе этот гель тоже помажь.

По её настоянию я втираю гель в ушибленные места. Он впитывается с приятным холодком и оставляет после себя некоторое онемение не только на коже, но и в мышцах.

— А что это за капсулы ты принимаешь? — спрашиваю я Эдика.

Он молчит, и за него отвечает Маша:

— Это папе доктор прописал. Успокоительное.

— Похоже, оно ему действительно требуется, — усмехаюсь я. — Полагаю, ребята, ему пойдёт только на пользу, если вы уедете на каникулы ко мне. Папе нужен покой и тишина.

Эдик вскидывает голову, снова нервно блестит глазами:

— Нет, Маша никуда не поедет. Сначала надо показать её ногу врачу-травматологу. Что, если там не ушиб, а что-то более серьёзное?

— Эдик, так и скажи, что ты просто ищешь предлог, чтобы не отпускать детей со мной, — говорю я. — Думаю, нет надобности напоминать тебе о решении суда. И мы, кажется, договорились, что ты не будешь чинить мне никаких препятствий. Я возьму их к себе, когда захочу, я имею на это право. А что до Машиной ноги, то не беспокойся. Там у нас тоже есть больницы, и, если хочешь, я могу сразу же по приезде свозить Машу к доктору. Но я думаю, в этом нет особой надобности. Ты не отвезёшь нас на вокзал?

— И не подумаю, — отвечает Эдик желчно. — Добирайтесь сами, как хотите.

Поднявшись с кресла, он уходит наверх, с видимым усилием преодолевая ступеньки. Я сажусь на диван и раскрываю объятия Ване и Маше, и они льнут ко мне с обеих сторон. Поцеловав их по очереди, я спрашиваю:

— И давно папа такой?

Ваня вздыхает:

— Наверно, после того суда. Он всё время какой-то неадекватный. Злится по пустякам, кричит, психует. Я уже вообще боюсь ему слово сказать. Слушай, мам, забери нас поскорее, а? С ним уже невозможно жить в одном доме. Не дом, а психушка какая-то.

— Думаю, папе просто нужно отдохнуть, — говорю я. — Он старается быть сильным, но у него плохо получается. Скоро родится малыш, будет куча хлопот. А у него ведь ещё и работа. Тут кто угодно станет нервным. Что же мы будем делать, дети? Папа не хочет везти нас на вокзал. Ваня, какие у тебя предложения?

— Можно поехать на автобусе, — говорит он. — Но это долго и нудно. К тому же, прямого маршрута на вокзал отсюда нет, придётся где-то пересаживаться.

— И что ты предлагаешь?

— Наверно, стоит вызвать такси.

— Пожалуй, это единственный выход.

Так мы и поступаем. Ваня сам звонит и взывает такси. У нас есть двадцать минут, чтобы собраться, а Маша вдруг некстати заявляет, что хочет есть. Ваня тоже оказывается голодным и лезет в холодильник. Всё, что там есть — это небольшой ломтик пиццы, банка консервированного супа и две сосиски.

— Питаться вы стали безобразно, скажу я вам, — замечаю я. — Сделаем вот что: сейчас собирайтесь, только внимательно, чтобы ничего не забыть, а перекусим на вокзале. Там есть хорошее кафе.

Когда подъезжает такси, я кричу Эдику наверх:

— Эдик, мы уезжаем!

Он не откликается и не выходит. Я нахожу его в спальне: он лежит на кровати, неподвижно глядя в потолок. Он не реагирует даже на поцелуй Маши, только поворачивается к нам спиной.

Через полчаса мы на вокзале. До поезда ещё пятьдесят минут, и мы неторопливо перекусываем в кафе. Я звоню домой и сообщаю, что мы прибываем в полночь.

— Я вас встречу, — обещает Вадим.

Поезд прибывает точно по расписанию. Мы занимаем наше купе-люкс с четырьмя сидячими местами, которое я для удобства выкупила полностью. Маша, ещё никогда не ездившая поездом, с восторгом забирается на большой мягкий диван с высокой спинкой. В купе есть телевизор, отдельная туалетная кабинка, кондиционер и небольшой голубой монитор со светящейся на нём белой надписью "Обслуживание". Я объясняю Маше:

— С помощью этого монитора мы сможем заказать себе что угодно: еду, напитки, газеты.

— А мы будем ехать быстро? — спрашивает она.

— Максимальная скорость, с которой может ехать этот поезд, — триста восемьдесят километров в час, — отвечаю я. — Но он не всё время будет ехать с такой скоростью. В среднем в час мы будем проезжать километров по триста.

В дороге дети смотрят телевизор. Через пару часов я прикасаюсь пальцем к белой надписи "обслуживание", и из неё вниз разворачивается подробное меню. В подменю "напитки" я выбираю пункт "чай", и поверх него всплывает список. На вкладке "количество" я выбираю "3", на вкладке "сорт" — "чёрный, цейлонский", на вкладке "добавки" — "без добавок". Ещё я таким же способом заказываю пирожные детям, а себе — свежую газету.

Через три минуты над диваном загорается красная лампочка. Я открываю ячейку и достаю мой заказ: три чая, два пирожных и свёрнутую трубкой газету.

Дети включают канал "Мульт-TV", а я разворачиваю газету и не спеша просматриваю. В разделе светской хроники целая колонка отведена заметке о моей свадьбе. Пять абзацев текста, три фотографии, подробное перечисление знаменитостей, которые были среди гостей. Неужели все они действительно были? Некоторых я, хоть убей, не помню — ни в загсе, ни в ресторане. "Скромная, но качественная" — так автор статьи назвал мою свадьбу.

Быстрый ход поезда почти не заметен: его гладкое скольжение больше похоже на полёт. За окном сгустился зимний мрак, у Маши закрываются глаза. Она засыпает, так и не доев второе пирожное, и Ваня, воровато улыбаясь, потихоньку тащит её тарелочку к себе. Я делаю звук телевизора потише. На потолке купе — монитор, отображающий движение поезда по пути: красная круглая точка скользит по жёлтой полосе. Сбоку мелькают цифры — количество времени, оставшееся до очередной остановки, и скорость движения состава.

Приятный женский голос из-под потолка перечисляет наши имена и сообщает, что наша остановка через пять минут. Ваня хочет разбудить Машу, но я прикладываю палец к губам. Я осторожно усаживаю её и одеваю, а она, покорная, как марионетка, даже не открывает глаз. Мы выходим: Ваня тащит все вещи, а я несу крепко спящую Машу на руках. Она не просыпается даже тогда, когда мы выходим на яркий свет холодных зеленоватых огней перрона — сладко посапывает у меня на плече. К нам уже идёт Вадим, сверкая макушкой и улыбкой. Он крепко пожимает руку Вани и представляется:

— Вадим.

Ваня сдержанно и вежливо отвечает:

— Очень приятно… Иван.

Увидев чёрное пальто Вадима, я хмурюсь было, но замечаю крапчатое кашне и виднеющийся из-под него белый воротничок. А он уже с улыбкой заглядывает в лицо спящей Маши и спрашивает шёпотом:

— А это у нас кто?

Впрочем, он знает, что это Маша. Он принимает её у меня и несёт, бережно и ласково прижимая к себе, а она спит на его плече: ей всё равно, кто её несёт. Я беру у Вани Машин рюкзачок, и мы идём к машине.

Оказывается, встречать нас приехала и Лиза: она сидит в машине на заднем сиденье. Завидев меня, она выскакивает и со всех ног бросается ко мне. Я подхватываю её и целую, а она косится на незнакомую девочку у папы на руках.

— Это Маша, — говорю я ей. — А это — Ваня.

Когда мы садимся в машину, Лиза ревниво успевает занять место у меня на коленях, и Вадим, осторожно усадив Машу на переднее сиденье, пристёгивает её.

Мы едем. Я шёпотом спрашиваю Лизу:

— А ты почему не осталась дома? Тебе ведь пора спать.

Она отвечает:

— Я попросила, и папа разрешил.

10

17 апреля, 22.12. Я в гостинице, завтра — последний концерт моего гастрольного тура. В моём мобильном — голос Вани:

— Мама, пожалуйста, приезжай. Отца положили в больницу.

— Всё-таки положили?..

С детьми я созваниваюсь каждый день, поэтому знаю, что у Эдика серьёзные нелады с нервами. Он то агрессивен и вспыльчив, то угнетён и плаксив, его задевает и раздражает буквально всё. Он болезненно реагирует на любой пустяк и уже почти не может держать себя в руках, пытается искать утешение в алкоголе, но хмель не успокаивает, а только ещё больше будоражит его. Его начальник ему сказал: или лечись, или ты уволен.

— Как вы там? — спрашиваю я.

— Тебе лучше приехать и самой всё увидеть, — отвечает Ваня. — Машка ревёт, Ленка орёт, а эта мочалка… Они с Машкой сегодня утром подрались.

Во мне поднимается холодная ярость.

— Как это подрались? Лариса ударила Машу?!

— Короче, сегодня за завтраком Машка отказалась есть кашу… Она у Лариски опять пригорела. Ну, Машка и сказала: не буду. Она сказала: "Это не каша, а дерьмо". А у Лариски в это время Ленка разоралась. Ну, она Машку прямо в тарелку лицом ткнула, а Машка её — за патлы. А Лариска давай её по щекам хлестать. Ну, я не утерпел, толкнул её от Машки… Так она в меня чайником швырнула. Не попала. Только чайник раскокала. Машка ей месть готовит. Уж не знаю, что она там задумала…

— Так, Ваня, проследи, пожалуйста, чтобы она свою месть не привела в исполнение! Ещё не хватало вам там военных действий! Я постараюсь приехать как можно скорее.

Я стучусь в номер к Платанасу. Он открывает мне в махровом халате и с полотенцем на голове.

— Эрнестас, дай мне твою фляжку. Мне надо успокоиться.

Он озадаченно моргает:

— Откуда ты знаешь про фляжку?

Во фляжке у него ром, и носит он её у самого сердца. Я делаю несколько глотков.

— Эрнестас, я тебе не рассказывала, но, видно, придётся… Эдик совсем сдал, и его положили в неврологическую клинику, а у детей назревает война с мачехой. Эта дрянь посмела поднять руку на мою дочь. Мне нужно как можно скорее лететь к ним. Я боюсь, как бы там чего не случилось.

— Ну, завтрашний концерт тебе надо отработать, билеты уже распроданы, — говорит Платанас, выслушав. — А я уж как-нибудь подсуечусь, обеспечу тебе вылет ближайшим рейсом.

Я качаю головой.

— Даже не знаю, как я буду завтра выступать… У меня сердце не на месте.

Перед моим лицом — пухлый кулак Платанаса.

— Соберись вот так. И отработай. Если будешь хорошо работать, скоро у тебя будет твой собственный самолёт, на котором ты будешь летать куда угодно и когда угодно.

— Мне бы сначала дом построить, — говорю я.

— Отгрохаешь ты себе не дом, а дворец, — смеётся Платанас. — И поселишь в нём обеих своих принцесс и парня. У тебя всё будет, детка.

— Вообще-то, я планировала взять в банке кредит на строительство, — говорю я. — Чтобы начать его как можно скорее. Я уже подыскала строительную фирму. Они обещают возвести дом к ноябрю.

11

18 апреля, 23.00. Я звоню в дверь. В доме светятся все окна, и даже с крыльца слышны чьи-то истерические крики. Я без конца нажимаю кнопку звонка, пока дверь наконец не открывает Ваня.

— Ой, мама, тут такое…

— Выходи по-хорошему, маленькая дрянь! — слышен сверху дикий крик. — Найду — глаза выдавлю!

Я вхожу.

— Что тут у вас происходит? Кто это орёт?

— Эта мочалка ищет Машку, — сообщает Ваня. — Я не уследил, как ты меня просила, мам… Машка ей в бальзам для волос клей налила — ну, такой, который за одну минуту в резину застывает. Ну, у неё патлы все и склеились. Машка от неё спряталась. Мам, спасай её, а то Лариска её убьёт!

Месть Маши всё-таки свершилась. Поднявшись наверх, я грудью сталкиваюсь с бешеной фурией со стоящими колом волосами.

— Эй, полегче, — осаживаю я её. — Я всё слышала. Я скорее сама тебе глаза выдавлю, чем позволю ещё раз хоть пальцем тронуть мою дочь.

С перекошенным от ярости лицом, покрытым красными пятнами, она накидывается на меня, норовя впиться когтями мне в лицо. Секунда — и она уже лежит ничком на полу, блея от боли: её рука выкручена за спину, а прорезиненные волосы намотаны на мой кулак. Слышен детский плач. Низко склонившись к её уху, я говорю внятным шёпотом:

— Слушай внимательно, поганка… Тронешь её хоть пальцем — башку сверну.

Я запираю её в ванной и иду на поиски Маши.

— Маша, это мама! — зову я. — Выходи, не бойся. Лариса тебя не тронет.

Я обнаруживаю её на кухне: одна из дверец, прикрывающих пространство под мойкой, не до конца закрыта, и в щели поблёскивает широко открытый от страха глаз.

— Вылезай, красавица.

Она с трудом выкарабкивается из-под мойки. Я указываю ей на стул, и она покорно садится. Я сажусь рядом и сурово смотрю ей в глаза.

— Ты что же делаешь, а? Не знала, что ты такая пакостница.

Её глаза наполняются слезами.

— Она меня била…

— Маша, ты должна была сразу же позвонить мне, и я бы с ней разобралась сама. Думаешь, я не могу защитить тебя?

— Ты сама говорила, что не надо спускать тем, кто тебя обижает…

— Да, верно. Обидчикам надо давать отпор, но открыто, а не гадить исподтишка. Это подло и недостойно. Знаешь, что, доченька? За такие дела я могу и не взять тебя к себе. Ваню возьму, а ты останешься.

Из её глаз брызжут слёзы, и она убегает к себе в комнату. Я приступаю к решению следующей проблемы: нужно успокоить надрывно кричащую маленькую Лену, напуганную бешеными воплями Ларисы. Я меняю девочке подгузник и беру её на руки. Прохаживаясь с ней по комнате, я тихонько напеваю. Это действует: малышка засыпает у меня на руках. Я осторожно укладываю её в кроватку и только после этого иду освобождать её мамашу.

Я нахожу её присмиревшей и зарёванной: она тихонько скулит, пытаясь ногтями разодрать склеенные пряди.

— К чему было так вопить? — говорю я ей. — Ребёнка напугала, он у тебя орал, как резаный.

Вытирая мокрые щёки, она скулит:

— Маленькая дрянь, гадина, паршивка… Я её по стенке размажу…

— Эй, выбирай выражения, — одёргиваю я её. — Я бы тебя саму с удовольствием размазала, да Леночку жалко. Ты хоть и никудышная, но всё-таки мать.

— Что теперь делать-то? — плаксиво восклицает Лариса, показывая мне намертво склеенные пряди. — Как это смыть?

Её волосы пропитаны застывшим клеем от самых корней до кончиков, его невозможно вычесать: он превратил волосы в сплошную резину.

— Как же ты не заметила, что в бальзам что-то подмешано, дорогуша? — усмехаюсь я. — Ты вроде не слепая.

Ваня приносит мне флакон с клеем. Из этикетки я узнаю, что он представляет собой сверхпрочный полимер, не поддающийся растворению никакими веществами. Он бесцветный и почти не пахнет, застывает за шестьдесят секунд, и то, что было им приклеено, оторвать невозможно.

— Что делать-то? — опять хнычет Лариса. — Эту дрянь можно чем-нибудь смыть?

— Боюсь, что ничем. Волосы склеились намертво. Всё, что с ними можно сделать, — это только сбрить.

— Дай сюда! — Лариса выхватывает у меня флакон, читает этикетку, потом яростно швыряет его в стену. — Проклятая паршивка! Ну, я её…

— Лучше попридержи язык, пока не сказала лишнего, — перебиваю я холодно. — А то я тебя сейчас сама побрею.

Из Машиной комнаты слышны рыдания. Она лежит ничком на кровати и исступлённо трясётся, закусив зубами угол подушки. Я стою в дверях. Заметив меня, она сдавленно стонет:

— Я не буду просить у неё прощения… Лучше пойду и… прыгну под поезд! Раз тебе я не нужна…

— Я и не заставляю тебя просить прощения. И не говори глупостей насчёт поезда.

— Я никому не нужна…

Меня бросает в дрожь от этой страшной мысли, пришедшей в её десятилетнюю головку. Я склоняюсь над ней и приподнимаю её от подушки, поворачиваю к себе, а она обвивает руками мою шею и рыдает в голос.

— Маша, не надо так… Я с тобой. Не говори, что ты никому не нужна. Это неправда.

— Нет, правда… У тебя теперь есть Лиза, и я тебе не нужна…

— Маша, не смей так говорить! Даже думать не смей. Вы обе мне нужны. Я люблю вас обеих и не собираюсь отказываться ни от неё, ни от тебя. Всё, перестань плакать. Завтра вы с Ваней поедете к бабушке: с Ларисой я вас оставлять не хочу.

Маша, всхлипывая, шепчет:

— Мамочка, останься тут, пожалуйста… А то она придёт ночью и задушит меня подушкой.

Я заглядываю в её заплаканные глаза.

— С чего ты взяла, Машенька? Нет, не бойся. Никто тебя не тронет, я не позволю. Набедокурила ты здорово, но Лариса же не сумасшедшая, чтобы тебя за это убивать.

— А знаешь, почему я тогда не стала есть кашу? — шепчет она. — Потому что она туда что-то подсыпала.

— Маша, ты это серьёзно говоришь или выдумываешь? — хмурюсь я.

— Я сама видела.

— Нет, Маша, этого не может быть. Тебе просто показалось. Но ты не бойся, на эту ночь я останусь здесь.

Ночь проходит беспокойно. Лариса никак не может смириться с тем, что её волосы уже не спасти, и, видимо, не оставляет попыток избавиться от клея. Она возится в ванной, что-то роняет, опрокидывает, каждые пять минут включает воду и то и дело опять принимается скулить и сыпать проклятиями. Около двух часов по дому расползается едкий запах, и я, не выдержав, поднимаюсь с дивана.

Это пахнет растворителем, которым отчаявшаяся Лариса пытается вызволить свои волосы из резинового плена. Склонившись над ванной, она поливает себе голову растворителем из бутылки. Клею в её волосах хоть бы хны, а вонь от растворителя проникает во все щели.

— Ты с ума сошла? — говорю я ей. — А если в глаза попадёт? Ослепнешь, и тогда тебе будет уже ничего не нужно. И вонь ты устроила на весь дом — дышать невозможно. Говорят же тебе, что этот клей ничем не растворяется.

Она стонет и подставляет голову под струю воды.

— Короче, брейся и ложись уже спать, наконец, — говорю я.

В тёмной гостиной я натыкаюсь на невысокую фигурку.

— Маша, это ты тут?

Мне отвечает испуганный шёпот:

— Мама, чем это пахнет? Она что, хочет нас удушить?

— Нет, моя принцесса. Она просто пыталась смыть клей растворителем. Сейчас мы откроем окна, и запах выветрится.

Я распахиваю настежь все окна и оставляю их открытыми: иначе просто невозможно дышать. Маша упрашивает меня лечь с ней:

— Мама, мне страшно…

— Не бойся, родная, я с тобой. Пошли в кроватку.

Мы укрываемся одеялом с головой, чтобы не замёрзнуть. Маша в темноте жмётся ко мне и шепчет:

— С тобой мне не страшно.

Пригревшись у меня под боком, она скоро засыпает, а я ещё долго не могу заснуть — лежу в темноте, вдыхая льющийся в открытое окно холодный воздух апрельской ночи.

В синих утренних сумерках я закрываю окна. В доме холодно и растворителем больше не пахнет нигде, кроме ванной, а Лариса лежит там на полу без сознания: она надышалась. Я обливаю её холодной водой, и она приходит в себя.

— Ты что, совсем идиотка? — ругаю я её. — Закрыться в ванной и нюхать растворитель!

Она бледная и вялая. Я вывожу её из ванной, поддерживая за локоть: её слегка пошатывает. Мы выходим на крыльцо, и я усаживаю её на ступеньку. Мутным неподвижным взглядом она смотрит перед собой, зябко кутаясь в халат. Я даю ей посидеть минут десять и отвожу в спальню. Она повинуется, как зомби, и ложится на кровать.

Чуть свет я звоню матери Эдика и предупреждаю, что сейчас привезу детей. Ваня с Машей, плохо спавшие этой ночью из-за Ларисы, с трудом просыпаются, и приходится их торопить и подбадривать. Пока они собирают вещи, я готовлю им завтрак из того, что Бог послал, а после завтрака мы едем к моей бывшей свекрови.

Слушая мой рассказ, Эльвира Павловна ахает и качает головой. Когда я рассказываю о том, что произошло с волосами Ларисы, она вдруг разражается хохотом.

— Нет, это, конечно, ужасно… ха-ха-ха… Представляю, как она себя чувствует… ха-ха-ха! Ну, Машенька, ты и шутница! — Она грозится пальцем на Машу. — С тобой надо держать ухо востро!

О Ларисе она не самого высокого мнения:

— Что тут говорить? Вертихвостка. Зацепила моего сына тем, что залетела от него, а он, дурак, и женился. Неряха, лентяйка, руки как будто не из того места растут… Нехорошо, конечно, за глаза так говорить о человеке, но что правда, то правда. Что ж, мой сынок сам виноват — позарился на такое сокровище. И в том, что он сейчас в больнице, ему тоже винить некого, кроме себя. Что посеешь, то и пожнёшь.

Эльвира Павловна всегда казалась мне странным и своеобразным человеком, и далеко не со всеми её высказываниями я бывала согласна, но сейчас эти слова кажутся мне самыми здравыми и мудрыми, которые я от неё когда-либо слышала.

— Ну, ребятки, раз уж вы здесь, пойдёмте пить какао, — гостеприимно приглашает она. — У меня сегодня такие круасаны — язык проглотить можно!

Дети охотно принимают это приглашение. Эльвира Павловна наливает чашку какао и мне, ставит на стол блюдо круасанов и снова прыскает от смеха.

— Ну, Маша — пошутила так пошутила! Это надо же — налить клея в бальзам! Что тут скажешь? Чисто женское коварство…

Она соглашается приютить детей у себя, пока Эдик не выпишется из больницы, но с двумя строгими условиями: самостоятельность в быту и никаких проказ. Ваня и Маша согласны на любые условия, лишь бы не оставаться с Ларисой. Когда я оставляю Эльвире Павловне денег на их нужды, она говорит:

— Да мне для них ничего не жаль… Ведь они мне не чужие.

Впрочем, деньги она берёт.

Я еду в неврологическую клинику. Там мне сообщают, что Эдик на процедурах, но я решаю дождаться. Я жду сорок пять минут, а потом оказывается, что он уже в своей палате и к нему нельзя, но я всё-таки добиваюсь разрешения увидеться с ним на пять минут.

На кровати сидит худой, усталый, больной человек, уныло опустив голову, серебрящуюся седой щетиной. Он не похож даже на тень Эдика, и мне не верится, что это он, но он поднимает на меня глаза, и я узнаю его.

— Что, пришла полюбоваться, во что я превратился? — усмехается он. — Что ж, торжествуй… Ты победила.

— Что значит "победила", Эдик? Мы с тобой не воевали. И никакого повода для торжества нет. А сюда я пришла, чтобы сказать тебе, что ты обязан прийти в норму. Тебе есть для чего жить. У тебя есть дети.

Углы его губ приподнимаются, но это не похоже на улыбку — скорее, это горькая гримаса.

— Дети? Ты их у меня всё равно заберёшь…

По его впалой, заросшей щетиной щеке скатывается слеза. Я присаживаюсь перед ним на корточки и беру его холодные безжизненные руки в свои.

— Эдик, мы же договорились. Я перееду сюда и только после этого возьму их к себе. И это совсем не значит, что ты их больше не увидишь. Я обещала, что вы будете видеться сколь угодно часто, и я своё слово сдержу. Поэтому не хандри… А Леночка? О ней ты не думаешь? Ты не думаешь, что ей нужен папа? Мама у неё бедовая, так что без папы никак не обойтись.

Хмурые складки на его лбу расправляются, он смотрит на меня долго и задумчиво.

— Ты видела их? — спрашивает он. — Как они?

— Я отвезла детей к твоей маме. Пусть они погостят у бабушки, пока ты поправляешься.

— А Лариса? Она собирается прийти ко мне?

— Как тебе сказать… У неё случилась неприятность с волосами, она сделала неудачную причёску. Боюсь, некоторое время она не решится появляться.

Я говорю ему ободряющие слова, а он слушает с печальной усмешкой. Я встаю и встряхиваю его за плечи.

— Эдик, ну, что за кислая мина? Как будто ты уже поставил на себе крест. Не смей этого делать, слышишь? Ведь ты никогда не позволял себе такого. Я тебя не узнаю!

— Я сам себя не узнаю, — отвечает он чуть слышно.

— Ну, так становись скорее прежним.

— Не знаю, Натка, получится ли у меня…

— Всё получится, если каждую минуту осознавать, что тебе есть к кому возвращаться.

12

— Ожоги лица первой и второй степени, — сказал врач. — Не переживайте, даже шрамов не останется. Всё заживёт.

— Там были ещё женщина и маленький ребёнок, — хрипло спросила я.

— Ребёнок жив, с ним всё будет в порядке. А вот женщина… Боюсь, ей не повезло.

Я ещё три дня провела с Ваней и Машей, а перед отъездом решила навестить Ларису — не ради неё самой, конечно, а из-за Леночки. Какое-то непонятное беспокойство звало меня проведать их, и, как оказалось, не зря.

Дым я увидела задолго до того, как стал виден сам дом, но у меня ёкнуло сердце: оно почувствовало, что горел именно наш дом, в котором родились и выросли наши с Эдиком дети. Возле дома уже стояли пожарные машины, в бушующее пламя били светлые струи воды из шлангов. Дорогу мне преградили двое пожарных:

— Нельзя, нельзя!

— Там ребёнок! — закричала я. — Вы спасли ребёнка?

Пожарные переглянулись. Один взгляд на них лица всё мне сказал. У меня опять что-то щёлкнуло в голове, и я, оттолкнув пожарных, бросилась в объятый огнём дом.

Весь первый этаж был адским пеклом. Оранжевый жар охватил меня со всех сторон, и я инстинктивно задержала дыхание. Леночка была на втором этаже, а лестница, которая вела туда, уже трещала, охваченная оранжевыми языками. Но она ещё не обрушилась, и я бросилась по ней на второй этаж. Ступеньки трещали и проваливались под моими ногами, снопы искр обжигали мне голени, но я взлетела на второй этаж по державшейся последние секунды лестнице. Грохот за моей спиной возвестил о том, что путь назад мне отрезан: лестница обрушилась сразу же после моего восхождения по ней.

Второй этаж горел слабее, но там было полно дыма. Из последних сил сдерживая вдох, я бросилась в комнату Леночки: оттуда слышался плач. Сердце радостно стучало: жива! Я распахнула дверь. Кроватка ещё не горела, но языки пламени уже плясали на коврике, подбираясь к ней. Я вынула кричащую девочку из кроватки и осмотрелась. Пусть к спасению был только через окно. Одной рукой прижимая к себе Лену, другой я схватила первое, что попалось под руку — кажется, это была лампа — и швырнула в окно. Выставив Лену в окно на вытянутых руках, я что было сил закричала пожарным, работавшим внизу:

— Эй! Ловите ребёнка!

Они услышали, и через несколько секунд под окном был растянут тент. Я отпустила истошно вопящую малышку, и она упала на растянутое полотнище. Один пожарный взял её, а другие махали мне:

— Прыгайте!

Но вместо того чтобы последовать за Леной, я решила попытаться найти Ларису. То, что её уже могли вытащить пожарные, мне почему-то тогда не пришло в голову. Когда я обернулась от окна, в лицо мне пыхнул целый сноп пламени, и я, отшатнувшись, зацепилась обо что-то ногой и упала.

Я пришла в себя уже в машине "скорой помощи". Всё лицо и руки горели. Поднеся руки к глазам, я увидела, что они покраснели и покрылись волдырями. Первое, что я спросила у сидевшего рядом врача, было:

— Что у меня с лицом?

Он ответил мне, что на лице у меня ожоги первой и второй степени, которые заживут полностью, не оставив после себя даже шрамов. Я спросила о Ларисе и Леночке, и врач ответил, что девочка не пострадала, а Лариса получила очень обширные и сильные ожоги.

— Но она жива?

— Да, — ответил врач. — Но состояние крайне тяжёлое.

В ожоговом центре мне густо покрыли лицо и руки каким-то прозрачным гелем с сильным охлаждающим эффектом, на лицо наложили белую маску из мягкого материала с прорезями для глаз, ноздрей и рта, крепящуюся заушными завязками, а на руки надели перчатки из такого же материала.

Дверь приоткрывается, и слышится голос Эльвиры Павловны:

— Проходите, дети. Если мы с вами правильно пришли, мама должна быть в этой палате.

Они входят и останавливаются на пороге, глядя на меня. Я говорю:

— Вы правильно пришли. Это я, не бойтесь.

Узнав мой голос, Маша подходит ко мне, глядя мне в глаза серьёзно и внимательно.

— У тебя сгорело лицо, мама? — спрашивает она.

— Нет, Машенька, оно не сгорело, — отвечаю я. — Его только чуть-чуть обожгло.

Она, обняв меня, говорит:

— Даже если у тебя будут шрамы, мамочка, я тебя не разлюблю.

Я не могу ни поцеловать её, ни как следует обнять: мешают маска и перчатки. Я кладу левую перчатку ей на голову и говорю:

— Доктор сказал, что шрамов не останется, моя родная. Я обожглась не сильно. Но всё равно спасибо тебе, принцесса.

Вечером я навещаю Ларису. Она лежит в стерильном боксе на особом столе с углублениями под форму тела, с разведёнными в стороны руками и ногами, вся в бинтах, как мумия. Леночка — в детском отделении. У неё ни одного ожога, только лёгкое отравление угарным газом, поэтому её собираются выписать завтра.

Ночь я провожу в больнице, а наутро узнаю, что Лариса умерла в четыре часа. У неё была четырёхнедельная беременность.

Мне снимают маску и перчатки. Волдыри на руках опали и превратились в тонкие корочки. Мне снова наносят на руки и лицо холодящий гель, но уже более тонким слоем, и надевают новую маску и перчатки. Врач объясняет, что этот гель ускоряет заживление ожогов, причем препятствует образованию рубцов и пигментации.

Я думаю о том, как сообщить Эдику о смерти его жены, а ко мне уже рвётся Платанас: он каким-то образом успел всё узнать и примчался сюда. Увидев меня в маске, он стоит и потрясённо смотрит на меня, прижав руки к сердцу.

— Боже мой, это же катастрофа, — бормочет он. — А пресса мне уже весь телефон оборвала! Все хотят знать, насколько сильно ты обгорела. Натэллочка, что сказал доктор? Нужна пластическая операция — сделаем, ты не волнуйся!

Я успокаиваю его: никаких операций не потребуется, всё обойдётся. Он охает, держась за сердце.

— Натэлла, ну зачем ты туда полезла? Кто тебя просил?

— Никто не просил, — отвечаю я. — Так было нужно.

— Что за ребёнка ты спасла?

— Это дочь Эдика от его второй жены.

Тут у Платанаса звонит телефон.

— Да… Да, Вадим, я добрался… Да, жива, слава Богу. Я сейчас у неё. Увидел… Не знаю, но говорит, что всё обойдётся. Да, она здесь, передаю. — Он протягивает мне телефон. — Это Вадим. Похоже, эти репортёры ему тоже звонили и напугали его.

Я беру телефон.

— Привет, Вадик.

Его голос дрожит:

— Господи, Ната…

Оказывается, он уже наслушался самых разнообразных версий: и о том, что я непоправимо обезображена ожогами, и что ослепла, и что даже погибла, героически спасая ребёнка. Они с Лизой провели ужасную ночь, теряясь в догадках, одна страшнее другой.

— Вадик, милый, успокойся, — говорю я ему. — Я жива, со мной всё в порядке. Всё хорошо, мой родной. Успокойся сам и успокой Лизу.

— Поговори с ней сама, Натэлла! Она не успокоится, пока не услышит твой голос… — Он обращается к Лизе: — Лизанька, это мама.

Я обрушиваю на всхлипывающую Лизу поток нежных слов — всех, какие только помню или могу придумать. Потом её опять сменяет Вадим.

— Натэлла, возвращайся домой. Мы примем тебя любую, только возвращайся.

— Вадик, всё не так страшно, как ты себе представляешь. Всё скоро заживёт, и даже рубцов не останется. Домой я обязательно вернусь… Очень скоро. Я по вас соскучилась.

Потом ко мне снова приходят Ваня с Машей в сопровождении бабушки. Я сообщаю им о смерти Ларисы.

— Как сказать об этом папе? Он и так чуть живой, а эта новость его окончательно добьёт.

— Я предлагаю пока не сообщать ему, — говорит Эльвира Павловна. — Похороним её сами, а ему скажем попозже. Ему это сейчас будет как соль на открытую рану. Да ещё и дом сгорел!

Уцелел только сейф с документами и деньгами, да каким-то чудом не пострадал чердак, и все Ванины вещи сохранились, а вот Машины все сгорели. В огне погибли также и все вещи Эдика. Маша, узнав о том, что Лариса умерла, вдруг разражается бурными рыданиями.

— Это я её убила, это я виновата, — всхлипывает она.

Она признается, что в какой-то миг пожелала ей смерти, и, хотя потом она "отменила" своё желание, оно всё-таки сбылось — вот таким страшным образом. А ещё Маше не даёт покоя её последняя выходка с клеем: она так и не попросила у Ларисы прощения.

— Машенька, ты ни в чём не виновата, — пытаюсь я её успокоить.

Но она, вбив себе это в голову, не желает в этом разуверяться.

13

Мы с Эльвирой Павловной сами организуем похороны Ларисы. Леночку, разумеется, ей приходится тоже взять к себе, как и Ваню с Машей. Под корочками на моих руках и лице — новая розовая кожа, а прах Ларисы упокоился в ячейке 1024, где ему предстоит покоиться ещё пять лет.

На кладбище у Маши случается обморок. Всю дорогу домой я держу её у себя на коленях, а она шепчет:

— Я во всём виновата… Всё из-за меня. Из-за меня ты ушла, а теперь…

— Машенька, не надо выдумывать себе вину, которой нет, — говорю я. — Я никогда ни в чём тебя не винила, а в смерти Ларисы ты уж никак не можешь быть виновна. Это был несчастный случай.

Мне некогда читать, что написали в газетах о том, как я, рискуя собственной жизнью, спасла ребёнка, и некогда выяснять, кто написал правду, а кто наврал: нужно как-то сообщить Эдику печальные новости. Эльвира Павловна не хочет брать на себя эту миссию:

— Нет уж, увольте. Такое дело не для меня.

Мне ничего не остаётся, как только идти к Эдику самой. В этот яркий, по-летнему тёплый день он сидит в четырёх стенах своей палаты, печально глядя в окно на залитый весенним солнцем больничный сад. Он худой, седой и бледный, на лице — одни глаза. Увидев меня, долго всматривается и спрашивает:

— Что у тебя с лицом?

Я беру стул и ставлю возле его кровати, сажусь перед ним.

— Об этом я и пришла рассказать, Эдик… Боюсь, у меня для тебя плохие новости.

Он невесело усмехается.

— Хуже, чем сейчас, уже быть не может.

Я беру его руки в свои и сжимаю. На правой — обручальное кольцо. Такое же кольцо, только чуть меньшего размера, я принесла с собой, чтобы отдать ему.

— Эдик, пожалуйста, крепись. Собери всё мужество, какое у тебя только есть. В доме случился пожар… То, что у меня с лицом — это от ожога, уже заживает.

Я рассказываю, он слушает — молча, с сомкнутыми губами, неподвижно глядя мне в лицо. Я достаю из кармана и кладу ему на ладонь обручальное кольцо Ларисы. Я не говорю ему, что вместе с ней оборвалась, едва успев зародиться, ещё одна жизнь, которой было всего четыре недели. Он смотрит на кольцо, и его губы вздрагивают. Потом он поднимает глаза и шепчет:

— А Леночка? Леночка… что с ней?

— Успокойся, с Леной всё в порядке. Она не пострадала, не получила даже малейших ожогов. Сейчас она у твоей мамы. О похоронах Ларисы мы с твоей мамой уже позаботились. Вот. — Я вручаю ему свидетельство о смерти и справку о захоронении. — Правда, она считала, что лучше сказать тебе обо всём этом попозже, уже после твоей выписки, но я решила, что надо сказать сейчас. Я знаю, ты сильный, Эдик. Ты справишься. Думай о Леночке. Ради неё ты должен выдержать.

Он держит в руках свидетельство, справку и кольцо — всё, что осталось от Ларисы.

— Да, — хрипло шепчет он. — Да. Леночка…

Я глажу его седой ёжик, он кивает и зажмуривается.

14

Третьего мая — сухим, тёплым днём — Эдик досрочно выписывается из больницы. Я заезжаю за ним, и первым делом он просит меня отвезти его в магазин: ему нужно подобрать костюм по размеру. За последнее время он так похудел, что его единственный уцелевший костюм — тот, в котором он отправился в больницу — висит на нём мешком. Он идёт вдоль длинной вешалки, на которой висят чёрные костюмы, а я с тревогой всматриваюсь в его лицо — сдержанное, каменно-суровое. Он выбирает чёрный костюм очень строгого покроя, в стиле милитари — закрытый, с воротником-стойкой. Он хочет взять второй такой же, но я уговариваю его выбрать тёмно-серый, классический. Мы покупаем ему также три рубашки, два галстука, носки, бельё и одну пару туфель. Он сразу же переодевается в чёрный костюм, и мы едем на кладбище.

День великолепный: яркий, солнечный, полный жизни и тепла. Мы идём по аллее под зелёной дымкой молодой листвы, только начинающей выбиваться из почек, в руках у Эдика — одна красная роза. Он стоит у ячейки 1024 минут пять, всё с тем же каменным лицом и мёртвым взглядом. Сменив засохшую гвоздику на свежую розу, он прикладывает пальцы к губам, а потом — к табличке с цифрой 1024, поворачивается ко мне и говорит:

— Пошли.

Мы садимся в машину. Я спрашиваю:

— Ну что, к Леночке?

Он кивает. Однако по пути происходит ещё одна задержка: Эдику нужно в парикмахерскую. Он заходит, а я жду его в машине.

— Натэлла, ну, где вы там? — Голос Эльвиры Павловны в динамике слегка нетерпелив.

— Эдик в парикмахерской. Скоро мы приедем.

— Тогда уж сделайте полезное дело: купите для Леночки детскую смесь и пачку подгузников.

Из дверей парикмахерской выходит худощавая фигура в строгом чёрном костюме, сверкая на солнце выбритой макушкой. Когда она садится в машину рядом со мной, я спрашиваю:

— Ты думаешь, так тебе лучше?

Угол сурово сомкнутого рта Эдика чуть заметно вздрагивает вверх. Он трогает бритый затылок и отвечает:

— Не знаю. Но так хотя бы седины не видно. Мне сорок лет, но дать можно было все шестьдесят.

Я пожимаю плечами.

— Ну, если ты уверен, что лысина тебя молодит…

Он перебивает:

— Не буду же я красить волосы.

— Ладно, — говорю я. — Звонила твоя мама, надо купить кое-что для Лены.

Мы заезжаем в торговый центр и покупаем всё, что нужно. Когда мы проходим мимо цветочного отдела, Эдик вдруг сворачивает туда. Он покупает большой букет нежно-розовых роз, возвращается ко мне и, остановившись передо мной с букетом, пару секунд молчит, опустив глаза.

— Я хотел поблагодарить тебя, — наконец произносит он глуховато. — За Лену. И за всё.

Он вручает мне розы и берёт у меня пакет с покупками для Леночки. Мы едем в лифте вниз, и я говорю:

— Не стоит благодарности.

— Ты рисковала жизнью, — говорит он. — Ты могла там погибнуть. Как ты вообще решилась броситься в огонь, чтобы спасать чужого ребёнка?

— Мне было всё равно, чей он, — вздыхаю я. — Из этого раздули невесть какое событие, но на самом деле ничего особенного я не сделала. Хватит об этом, Эдик. Давай закроем эту тему.

Эльвира Павловна, открыв нам дверь, несколько раз подряд моргает, глядя на Эдика, потом говорит:

— Эдик, я тебя не узнала. Богатым будешь.

— Едва ли, — отвечает он, вручая ей пакет с подгузниками и детской смесью.

Слышится плач Леночки, и мёртвый взгляд Эдика оживает, ссутуленные плечи расправляются. Стремительными шагами он идёт к кроватке, склоняется над ней, и его сурово сжатые губы дрожат в улыбке.

— Вот ты где, моя сладкая.

— Мы собирались принимать ванну, — говорит Эльвира Павловна.

Эдик вынимает Леночку из кроватки и целует её в животик. У него на руках девочка быстро успокаивается; Эдик снимает пиджак, закатывает рукава рубашки, моет руки и сам купает дочку. Наша помощь ему не нужна: он обращается с ребёнком ласково и умело. Когда родился Ваня, он вообще боялся к нему прикасаться, а ухаживать за Машей он начал мне помогать, только когда ей уже было года полтора, и только на третьем ребёнке он стал опытным отцом.

Солнечный блик лежит на голове Эдика, склонённой над дремлющей у его груди Леной. Он сидит с ней в кресле и смотрит, как она спит. Рыжевато блестят волосы на его озарённой солнечным лучом руке с закатанным рукавом, под кожей бугрятся голубоватые жилы. В сгибе локтя, упирающегося в подлокотник кресла, — головка Леночки. В его взгляде не осталось и следа тусклой мертвенности, у его глаз собрались морщинки задумчивой нежности. Эльвира Павловна склоняется к нему:

— Давай уложим её в кроватку.

Эдик, осторожно держа девочку и не отводя взгляда от её пухлого круглого личика, встаёт и несёт её к кроватке. Опустив её в кроватку, он ещё долго любуется ею. Эльвира Павловна вполголоса замечает:

— Как она сразу успокоилась… Видно, почувствовала родные руки. А то всё кричала и кричала… Сладу с ней не было.

Эдик, склонившись над кроваткой, осторожно дотрагивается до головки спящей Лены:

— Это чудо я никому не отдам.

В квартире тихо, в окна льётся майское солнце, за звуконепроницаемыми стеклопакетами роится город-муравейник. С кухни доносится вкусный запах кофе и свежей выпечки, Эдик читает газету. Пищит сигнал домофона: Маша вернулась из школы. Когда она входит, Эльвира Павловна уже достаёт из духовки свежеиспечённые кексы с изюмом. Маша принюхивается:

— Мм, кексы!

— Точно, — улыбаюсь я. — А папа уже дома.

Стряхнув с плеч рюкзачок, Маша идёт в гостиную. В кресле она видит развёрнутую газету и ноги в чёрных брюках и чёрных туфлях, останавливается перед ними и неуверенно говорит:

— Привет.

Газета, шурша, сворачивается, Эдик отвечает с улыбкой:

— Привет, пуговка.

Маша смотрит на него, хмурясь, потом говорит:

— Тебе так не идёт.

— Да что ты говоришь. — Эдик привлекает её к себе на колени и целует.

Маша трогает его чисто выбритый подбородок и спрашивает:

— Ты уже выздоровел?

Он трётся щекой о её щёку.

— Я решил, что хватит болеть.

— Ты уже знаешь, что Лариса умерла?

Эдик на секунду закрывает глаза, обнимает Машу крепче.

— Да, пуговка, знаю, — отвечает он чуть слышно.

Мы пьём кофе с кексами. Я расспрашиваю Машу о том, как прошёл день в школе, она отвечает скупо и нехотя: её как будто снедает что-то. Эдик тоже задумчив и погружён в себя: у него опять мертвеет взгляд и каменеет склад губ. Эльвира Павловна смотрит своё любимое ток-шоу, сопереживая участникам программы, и между бровей Эдика пролегает глубокая складка. Он молча пьёт кофе, потом наконец говорит:

— Мама, что за чепуху ты смотришь?

— Что хочу, то и смотрю, — невозмутимо отзывается та.

Эдик со звоном ставит чашку на блюдце, и Маша слегка втягивает голову в плечи. Наверно, ей пришла в голову та же мысль, что и мне: не рановато ли он выписался? Мы молча ждём, что будет дальше, но Эдик не раздражается и не кричит. Поцеловав Машу, он встаёт из-за стола. Остановившись за моим стулом, он протягивает мне раскрытую ладонь, и я вкладываю в неё руку. Эдик склоняется и целует её, потом говорит спокойно:

— С вашего позволения, я приму моё лекарство и вздремну. Надо привести себя в порядок перед работой.

Эльвира Павловна отвлекается от экрана.

— А не рано ли тебе выходить на работу, сынок?

— В самый раз, — отвечает Эдик. — Где я могу расположиться, мама?

— Где тебе удобно, Эдик.

— Ну, в таком случае, я займу диван в гостиной.

За окнами по-прежнему бесшумно кишит муравьиная жизнь, не прекращающаяся ни днём, ни ночью. Эльвира Павловна уходит в гости к соседке, Маша делает уроки, а на виске Эдика тихо бьётся голубая жилка. Его закрытые веки подрагивают во сне, губы приоткрыты, из расстёгнутого ворота чёрной рубашки видна дрябловатая шея. Из кроватки подаёт голос Леночка, и Эдик открывает глаза. Сев на диване, он разминает затёкшую шею, поворачивая голову в стороны, потом встаёт и идёт к кроватке.

— Ну что, сладкая? — спрашивает он тихим и хрипловатым после сна голосом. — Что такое? Кушать хочешь? Сейчас будем кушать.

Он моет руки, подогревает детскую смесь и садится с Леночкой в кресло. Девочка сосёт бутылочку, причмокивая, а Эдик широко зевает и жмурится. За этим занятием его и застаёт вернувшийся с тренировки Ваня. Бросив краткий настороженный взгляд на отца, он сразу идёт в ванную мыть руки, а потом устраивается на кухне с кофе, кексами и газетой. Покормив Лену, Эдик с полотенцем на плече носит её на руках, ласково похлопывая по спинке. Заглянув на кухню, он останавливается за спиной у Вани, жующего кекс и читающего газету.

— Привет, — говорит он после некоторого молчания.

— Угу, — отзывается Ваня, запив кекс глотком кофе.

— Ты не против, если я поживу здесь, с вами? — спрашивает Эдик.

Ваня отрицательно мычит, не отрываясь от чтения. Эдик, постояв ещё несколько мгновений, наклоняется и целует его в затылок.

Горячие спагетти аппетитно дымятся в тарелке Эдика, политые томатным соусом и посыпанные тёртым сыром, но он мешкает есть, вертит вилку в пальцах, а взгляд у него опять неподвижный, мёртвый. Именно в этот момент Маша подходит и садится к столу, сцепив перед собой пальцы замком. Она собирается с духом и говорит:

— Папа, я хочу кое-что сказать.

Видимо, это — результат её задумчивости за кофе с кексами: она наконец решилась озвучить свою мысль. Эдик, поворачивая вилку, всё ещё не притрагивается к спагетти. Маша начинает:

— Я плохо себя вела с Ларисой, перед тем как она…

Запнувшись, она умолкает и сглатывает. Эдик устремляет на неё потухший мёртвый взгляд и перестаёт вертеть вилку.

— Я отказалась есть кашу, а она меня ткнула лицом в тарелку. Мы поцапались. Она надавала мне пощёчин. А потом, когда она пошла в душ, я налила ей в бальзам для волос клей. У неё склеились волосы. А ещё… А ещё я хотела ей смерти. Потом я подумала, что это плохо, но… — Губы Маши начинают подрагивать, и она с трудом заканчивает: — Потом случился пожар. Я подумала… Я подумала, что это потому что я пожелала ей смерти. Это я виновата, папа.

Маша роняет голову на руки и вздрагивает. Высказав то, что её мучит, она беззвучно плачет, уткнувшись в сложенные на столе руки. Эдик, моргнув, кладёт вилку и протягивает к ней руку.

— Пуговка, иди ко мне.

Он ставит Машу между своих колен и заглядывает ей в глаза, но она ничего не видит от слёз.

— Маша, посмотри на меня.

Она всхлипывает, поникнув головой, и он поднимает её лицо за подбородок, берёт его в свои ладони и ласково приказывает:

— Маша, не плачь, открой глазки и посмотри на меня.

Она открывает полные слёз глаза. Эдик, смахнув ей слёзы со щёк, говорит:

— Пуговка, ты ни в чём не виновата. Я люблю тебя. Успокойся, обними меня.

Маша, обхватив его за шею, всхлипывает. Эдик усаживает её к себе на колени и крепко обнимает. Между его бровей лежит складка, веки полуопущены.

— Всё хорошо, Машенька. Ты не должна себя ни в чём винить. Никто не виноват.

— Папа, я плохая, — горько шепчет Маша. — Я насылаю зло… Из-за меня ушла мама, а стоило мне на секундочку захотеть, чтобы Ларисы не стало…

— Маша, нет. — Эдик, подхватив её на руки, встаёт из-за стола. — Ты не насылаешь никакое зло, что за глупости.

Он стоит с ней на руках у окна, расставив ноги. На его затылке справа — круглое родимое пятнышко, которого раньше не было видно под волосами. Маша, всхлипнув, спрашивает:

— Папа… Ты опять женишься?

Эдик, помолчав, отвечает тихо:

— Не знаю, пуговка… Наверно, теперь уже вряд ли.

— Ты наймёшь няню для Лены?

— Нет, больше никаких нянь. Бабушка поможет.

За окнами — ночной город-муравейник, вечно не спящий и живущий своей муравьиной жизнью. Завтра утром я возвращаюсь к Вадиму и Лизе, а пока передо мной раскинулся мерцающий океан городских огней: я стою на балконе, вдыхая веющею мне в лицо ночную прохладу. Ваня и Маша спят, Эльвира Павловна досматривает последний вечерний сериал, Эдик только что покормил Леночку и укладывает её спать. В небе над городом стоит полная луна.

Балконная дверь открывается у меня за спиной, в проёме — круглоголовая худощавая фигура.

— Извини, не знал, что ты здесь. Не буду тебе мешать.

Я отвечаю:

— Ты мне не помешаешь. Как там Лена?

Эдик выходит на балкон и встаёт рядом со мной, поднимает лицо к луне.

— Уснула… Луна-то какая!

Мы стоим молча. Эдик, опираясь на перила, смотрит на мерцающий океан огней. На его голове лежит тусклый лунный блик.

— Да, из нашего дома такого вида нельзя было наблюдать, — говорит он задумчиво.

Я поёживаюсь от прохлады. На плечи мне опускается пиджак Эдика, согретый его теплом, его рука проскальзывает в мою, но сжать не решается, просто тихонько держит.

— Я всё-таки благодарен тебе, Натэлла.

— Не стоит.

Его лицо в полумраке приближается, и я во второй раз чувствую поцелуй вдовца. Сухие твёрдые губы, горячий рот, отдалённый тёплый привкус детской смеси: видимо, он её пробовал, прежде чем дать ребёнку.

— Эдик, уже ничего не изменить.

Он выпускает мою руку.

— Я знаю… Извини, не удержался. Это было лишнее. Наверно, луна виновата. Я сейчас вдруг понял, что в последние несколько лет вообще не обращал на неё внимания. А тут — разглядел…

Я говорю:

— Мы часто порой не всматриваемся в то, что находится постоянно рядом с нами.

Он усмехается, снова поворачивается к огням и опирается на перила.

— Да, это верно подмечено. Привычные вещи ускользают от взгляда. Вот так не присматриваешься к ним, а потом вдруг посмотришь и подумаешь: а ведь эта штука совсем не такая, какой я её себе представлял в последнее время. — Помолчав секунду, он тихо добавляет: — Бывает так и с людьми.

— Да, бывает. — Я снимаю его пиджак и накидываю ему на плечи. — Спасибо… Я, пожалуй, пойду. Завтра рано вставать.

Он кивает.

— Я ещё постою.

15

Дом достроен, я еду проверить, как идут отделочные работы. Я заказала точно такую же мебель и даже обои, чтобы Лиза чувствовала себя здесь как дома. Чердак, как я и обещала, оборудуется под жилую комнату для Вани, а для девочек готовится своя комната. Она будет поделена пополам лёгкой раздвижной ширмой, чтобы у Лизы и Маши было своё личное пространство.

В квартире слышится громкий детский голосок: это лепечет подросшая Леночка. В прихожей я натыкаюсь на собственный портрет, но не фотографический, а рисованный. Он висит на стене в рамке, и его сходство со мной такое чёткое, что я останавливаюсь в изумлении, будто встретившись со своим отражением там, где нет зеркала.

— Она нас всех нарисовала, — говорит Эльвира Павловна. — Но это, по-моему, самая лучшая её работа.

В сентябре Маша поступила в школу искусств с семилетним обучением, и по результатам вступительного экзамена её приняли сразу в четвёртый класс.

— Представляешь, сама разузнала, где эта школа искусств, сама туда пошла и записалась на экзамен, — рассказывает Эльвира Павловна. — А мы об этом узнали только тогда, когда её уже зачислили. Эдику, мне кажется, это не очень понравилось, но деваться было уже некуда. Он даже сказал, что у неё твой характер.

— Думаю, у неё свой характер, — отвечаю я.

Леночка звонко смеётся, сидя на ковре: Эдик забавляет её, бодая головой воздушный шарик.

— Сегодня вроде бы пятница, — говорю я. — Разве у тебя сегодня не рабочий день?

— У меня теперь три выходных, — отвечает Эдик, подбрасывая шарик. — И домой я прихожу не в восемь, как раньше, а в шесть. Так я больше времени провожу с Леной.

Шарик приземляется на его гладкую макушку и упруго отскакивает, и Леночка заливисто хохочет.

— Я заехала за детьми, чтобы показать им дом, — говорю я. — Он уже почти готов, там заканчиваются отделочные работы.

Шарик падает на ковёр. Эдик берёт Леночку на руки и поднимается.

— Я бы тоже хотел взглянуть, если ты не возражаешь. Просто хотелось бы посмотреть, куда переедут дети.

— Я не возражаю, — говорю я. — Если хочешь, поехали с нами.

Он зовёт:

— Ваня, Маша! Мама приехала.

Маша торопливо сушит волосы феном, Ваня доедает пирожок. Они одеваются, а Эдик укладывает Леночку. Перед тем как выходить, он, уже в пальто, склоняется над кроваткой.

— Не скучай, сладкая, папа скоро вернётся.

Но Леночка вдруг разражается громким плачем. Эдик успокаивает её, берёт на руки и носит по комнате, и плач вроде бы стихает, но стоит ему снова уложить Лену в кроватку, как она тут же опять начинает безутешно плакать. Подключается бабушка, но Лена не хочет успокаиваться. Эдик снова берёт её на руки.

— Доченька, да что с тобой такое? Папа ведь ненадолго уходит.

Но Лена не желает расставаться с ним ни на минуту. Эдик тоже не в силах уйти от плачущей дочки, и единственный выход — взять её с собой.

Нас встречает Марина — дизайнер, руководящий внутренней отделкой дома.

— Всё идёт по плану, Натэлла Юрьевна. Качество вы можете проконтролировать сами. Пройдёмте, я всё покажу.

Она показывает и рассказывает. Насколько я могу судить на глаз, работа выполняется качественно, на совесть, и я про себя с удовлетворением отмечаю, что не ошиблась в выборе фирмы. Дети под впечатлением от размеров дома; Ваня потрясён площадью чердака, которому предстоит стать его комнатой. Чтобы туда попасть, не нужно карабкаться через люк: туда ведёт винтовая лестница с перилами. Чердак снабжён четырьмя полукруглыми окнами и двумя круглыми, а часть крыши прозрачная.

— Вот это да! Это не чердак, а настоящий пентхаус! — восхищается Ваня. — Это всё — мне?

— Тебе, — улыбаюсь я. — Только с условием, что уборку делать здесь ты будешь сам.

— Ладно, — смеётся он.

Эдик молчаливый и строгий. Прижимая к себе Леночку, он обводит взглядом стены и потолки, но не спешит выражать своё мнение. Я спрашиваю:

— Ну, как тебе? Здесь просторно, правда?

— Да, задумано с размахом, — сдержанно отзывается он.

— Это всё для детей, — говорю я. — Нужно, чтобы они чувствовали себя свободно и раскованно.

— Да уж, это не мамина квартира, — усмехается он.

Я удовлетворена осмотром. Напоследок я говорю Марине:

— Угловую комнату на втором этаже, которая задумана как гостевая, вы пока оставьте так. Возможно, её назначение будет другим.

На обратном пути дети делятся впечатлениями. Ваня в восторге от своего чердака, и всю дорогу он твердит о том, как ему не терпится скорее туда перебраться. Маше дом тоже понравился, хотя перспектива делить комнату с Лизой её слегка напрягает.

— Машенька, у вас очень большая комната, — говорю я. — Вам обеим хватит места. А если тебе захочется уединения, можно будет просто задвинуть ширму, и у тебя получится своя отдельная комната. Кроме того, ты же видела, что там будет утеплённая лоджия. Она будет как дополнительная комнатка.

Эдик не высказывает никаких впечатлений. У него опять мёртвый взгляд и складка между бровей, а его строго сомкнутые губы хранят молчание, лишь изредка прижимаясь к пухлой щёчке Леночки в крепком поцелуе.

16

На 25-ом декабря в моём органайзере две записи:

1. Годовщина свадьбы

2. Новоселье

Не то чтобы без органайзера я могла бы забыть об этом, просто это одна из немногих старых привычек, сохранившихся с "допереносной" эпохи моей жизни. Въезд в новый дом я постаралась приурочить именно к 25-му декабря, чтобы преподнести это Вадиму как подарок на нашу первую годовщину. Если до переноса моими подарками мужу на годовщину были разного рода пустяки — часы, бумажники, ручки, то сейчас мой подарок — дом, который я построила сама.

Я отпираю входную дверь, беру за руки Вадима и Лизу, и мы входим.

— Ну вот, мои родные, свершилось. Мы дома.

Лиза обходит гостиную, трогая мебель.

— Папа, тут всё как у нас дома!

Её сияющее личико — лучшая награда за все мои старания и хлопоты, затраты и нервы. Её переезд для меня сродни пересадке драгоценного цветка, новый грунт для которого должен быть тщательно подготовлен и сбалансирован по всем составляющим: только при этом условии цветок примется. И её широко раскрытые глаза и удивлённая улыбка означают для меня только одно: ей нравится здесь, и она здесь приживётся.

Я веду их по всем комнатам. Заглядываем мы и на чердак, и я говорю:

— Здесь будет жить Ваня. Он большой мальчик, и ему нужна большая комната.

Заглянув в единственную необставленную комнату, Вадим спрашивает:

— А здесь почему ничего нет? Эту комнату не успели отделать?

— Нет, я специально её так оставила, — говорю я. — Здесь должна была быть гостевая, но я думаю приспособить эту комнату для другой цели.

— Для какой цели? — удивляется Вадим. — Комната для девочек есть, для Вани есть чердак, помещение для моей студии — тоже. Что ты хочешь здесь устроить?

— Ну, например, детскую, — отвечаю я.

Вадим недоумённо морщит лоб.

— Не понял. Зачем нам детская?

— Папа, детскую делают для ребёночка, — говорит Лиза. — Ты что, не знаешь?

— Для какого ребёночка? — по-прежнему не понимает Вадим.

— Для маленького, — говорит Лиза, а сама уже улыбается до ушей.

— У нас вроде бы нет маленького, — бормочет Вадим.

— Папа, ну, какой ты тормоз! Иди сюда, я тебе скажу.

Лиза тянет Вадима за руку и заставляет нагнуться. Она что-то шепчет ему на ухо, и его брови взлетают вверх. Он ошалело выпрямляется.

— Натка, ты что…

— Да, — говорю я. — Уже три месяца.

Он стискивает меня в объятиях.

— Господи, ну наконец-то! Хоть побудешь дома дольше, чем неделю подряд.

17

Четыре коробки с Машиными вещами и шесть коробок с Ваниными в грузовой фургон отношу я, Ваня и водитель: Эдик сидит в кресле с каменным лицом и мёртвым взглядом, сложив руки на коленях. Маша садится на подлокотник его кресла и гладит его по голове.

— Папа, ну, мы же будем часто видеться… На Рождество мы придём к тебе. Не грусти.

Эдик находит в себе силы улыбнуться.

— Это будет мой второй Новый год без вас, — говорит он.

— Папочка, не грусти, пожалуйста, — вздыхает Маша.

Она пытается его утешать, но сама при этом выглядит растерянной и грустной. В машине она начинает всхлипывать. Моё сердце сжимается от огорчения: мы столько этого ждали, столько усилий приложили, и вот — она не рада. Живя с отцом, она тосковала и рвалась ко мне, а сейчас, когда мы наконец вместе, она скучает по нему. Я вздыхаю. Так и должно быть. Я её мать, а он — отец.

— Машенька, не плачь. Вы с папой будете видеться очень часто.

Всё же она плачет всю дорогу, надрывая мне сердце. Но ничего уже нельзя поделать. Нельзя повернуть время вспять и вернуть всё, что безвозвратно ушло. Нельзя перекинуть мост через пропасть, разделившую наши жизни на две части — до и после переноса, перебежать по нему в первую часть и забрать то, что там осталось.

Дома нас ждёт вкусный обед, приготовленный Вадимом в честь приезда Вани и Маши. Вадим берёт Машу за руку и ласково заглядывает ей в глаза.

— Что случилось? Почему мы такие грустные?

Маша не отвечает, горько всхлипывая.

— Что с ней такое? — обеспокоенно спрашивает Вадим, подняв взгляд на меня.

— Скучает по отцу, — вздыхаю я.

Вадим и водитель переносят коробки с вещами в дом, а я сижу возле Маши, которая лежит ничком на диване и горько плачет. Лиза тоже участливо подсаживается и гладит её по волосам, приговаривая:

— Ну что ты, не плачь, не плачь. Папа приготовил столько всего вкусного. Сейчас пойдём кушать.

— Это твой папа, а не мой, — всхлипывает Маша.

Лиза, подумав секунду, отвечает:

— Он очень хороший, он тебя не обидит. Не бойся. Мы с ним вчера ездили за подарками для мамы, для Вани и для тебя. Для тебя — даже целых два подарка.

Вещи перенесены, фургон уезжает. Вадим спрашивает:

— Ну что, будете разбирать вещи сейчас или после обеда?

— После обеда, — сразу отвечает Ваня, любитель вкусно поесть.

— Согласен, — улыбается Вадим. — Вещи здесь, никуда не денутся, а обед — такое дело, которое не терпит отлагательств. Ну, раз так, то пойдёмте. Мыть руки — и за стол!

Маша не идёт — остаётся лежать на диване. Вадим склоняется над ней.

— Машенька, пойдём.

— Я не хочу, — бурчит она в подушку.

— Что значит "не хочу"? — хмурится Вадим. — Мы все пойдём, а ты здесь останешься? Нет, так не пойдёт. Ну-ка, вставай.

Он мягко и ласково поднимает её, с улыбкой заглядывает в лицо и вытирает ей слёзы. Поцеловав её в обе щеки, он ставит её на ноги и берёт за плечи.

— Пошли, пошли.

Отеческая ласка Вадима помогает: Маша идёт обедать. Ест она без особого аппетита, чего нельзя сказать о Ване: тот уплетает всё за обе щеки и даже просит добавки. Вадим улыбается:

— Люблю людей с хорошим аппетитом. Это признак весёлого характера, доброго сердца и широкой души.

Ваня устраивается в своей новой комнате с королевским шиком. Особенно ему нравится её площадь и обособленное расположение — над всеми. Маша уныло раскладывает вещи на своей половине комнаты, вешает одежду в шкаф. Лиза с любопытством наблюдает, но ничего не трогает, а потом заинтересовывается папкой с Машиными рисунками.

— Можно посмотреть? — спрашивает она.

Маша смотрит на неё искоса.

— Это моё, — говорит она хмуро.

— Я только посмотреть, — просит Лиза.

Я говорю Маше:

— Солнышко, картины и созданы для того, чтобы на них смотрели. Если их никто не увидит, зачем их рисовать?

Этот аргумент кажется Маше убедительным, и она разрешает Лизе посмотреть рисунки. Лиза рассматривает их с неподдельным интересом и даёт самую лестную оценку:

— Супер… Мне так в жизни не нарисовать. Ты как настоящий художник.

Увидев среди рисунков мой портрет, она восхищённо поднимает его и показывает мне:

— Мама, ты это видела?

Я киваю. Лиза любуется портретом с искренним восхищением, сравнивая его с оригиналом.

— Как здорово! Так похоже — даже лучше, чем фотография! А ты меня нарисуешь?

Маша пожимает плечами.

— Если хочешь, нарисую.

— Ой, а нарисуй прямо сейчас! — просит Лиза.

Маша нехотя достаёт чистый лист бумаги, планшет и карандаши, садится на кровать. Лиза усаживается перед ней на стул и замирает, а карандаш в Машиной руке начинает летать по бумаге. Наблюдая за её работой, я поражаюсь, как легко и точно ложатся линии — сразу на свои места, так что их даже не приходится поправлять при помощи ластика. Сначала появляется овал лица и волосы, потом Маша приступает к рисованию глаз. Она рисует быстро и уверенно, и буквально через пять минут работы проявляется чёткое сходство. Глаза получаются как живые, Маше удаётся ухватить их выражение и блеск, носик Лизы она изображает буквально за минуту, потом, чуть помедлив, одним точным движением обозначает линию рта. Несколькими штрихами она набрасывает губы и начинает углублять сходство общих черт портрета с оригиналом, прорисовывая их более подробно. Лиза, устав сидеть в неподвижной позе, начинает проявлять признаки нетерпения.

— А уже можно посмотреть? — спрашивает она.

— Я ещё не закончила, — отвечает Маша строго. — И не вертись.

Я говорю Лизе:

— Уже очень похоже. Потерпи, Маше осталось совсем немного.

Ещё через пять минут Маша отдаёт Лизе готовый портрет:

— Ну, где-то так.

Лиза жадно хватает листок и смотрит. На её лице расцветает восхищённая улыбка: она узнаёт себя.

— Ой, это я! Я, точно! Как у тебя классно получилось! Мам, смотри! — Она поворачивает листок изображением ко мне, расположив его рядом со своим лицом. — Похоже?

— Очень похоже, — киваю я. — Как две капли воды.

Лиза вскакивает со стула.

— Пойду, покажу папе!

Она убегает, а я обнимаю Машу. Карандаш висит в её поникших пальцах, в глазах — печаль.

— Принцесса моя, ты у меня просто умница. Ты чудо. Пожалуйста, не грусти, не плачь… Я не могу видеть, как ты плачешь.

Она утыкается мне в плечо.

— Мне жалко папу… Он остался там совсем один. Бедный…

— Ну, он не совсем один, у него есть ещё Лена, — говорю я. — Да и вы с Ваней не так уж далеко от него, всего в каких-то тридцати минутах езды. Вы можете хоть каждый день ездить к нему.

— Всё равно мне его очень жалко…

Ночью к нам с Вадимом в спальню приходит Лиза и сообщает, что Маша опять плачет. В постели её нет: я обнаруживаю её на лоджии, свернувшейся калачиком на полу.

— Машенька, ну что ты…

Я поднимаю её и отношу обратно в её постель. Сколько я её ни уговариваю, успокоить её у меня не получается. На пороге комнаты появляется фигура Вадима в халате.

— Что тут случилось? Наша Маша опять громко плачет?

То, что не удавалось мне, удаётся Вадиму: ласково поговорив с Машей минут десять, он успокаивает её. Почему у него это получается? Может быть, потому что в полумраке он похож на Эдика очертаниями головы, а может, просто потому что он мужчина, а Маше сейчас как раз не хватает именно отеческого внимания. А может быть, дело в его особом даре успокоительно действовать на детей, который я заметила у него ещё со времён большой вечеринки в честь дня рождения Лизы, когда он умудрялся утихомиривать целых двадцать ребят. Как бы то ни было, Машу он успокаивает, можно сказать, в два счёта. Он не произносит никаких заклинаний, никаких особенных слов, просто разговаривает с ней на отвлечённые темы. Его тёплый голос и тёплая сильная рука действуют на Машу, как снотворное. Вполголоса беседуя с ней, он потихоньку устраивает её для сна: укрывает одеялом, поправляет подушку.

— Ну всё, давай баиньки… Утром увидимся. Спи, ничего не бойся. Здесь никто тебя не обидит.

В Новый год Маша всё-таки грустит, а утром первого января просит отвезти её к отцу. У меня внутри всё обрывается.

— Машенька, а как же я? Ты уже не хочешь жить со мной?

— Я хочу немножко побыть с папой, — отвечает она.

Я не могу неволить её. Собрав ей минимум вещей, я отвожу её к Эдику.

Её нет с нами четыре дня. Пожалуй, ещё ни разу я по ней так не тосковала, как в эти дни. Каждый день без неё тускл и холоден, и пустоту, образовавшуюся в моей душе, невозможно ничем заполнить. Каждый вечер, желая Лизе спокойной ночи, я вижу пустую Машину кровать, и мне хочется выть волком. Её отсутствие абсурдно, она должна быть здесь, но её нет. Четыре долгих дня её место за столом пустует, четыре мучительных утра не слышно её голоса на кухне, а на пятое он наконец-то звучит в моём мобильном:

— Мама, я соскучилась… Приезжай за мной.

Даже не позавтракав, я мчусь к ней. Я ничего не говорю ей о том, как мне было плохо без неё: едва я вижу её, как вся моя тоска вмиг улетучивается. По дороге домой я молчу: мой язык нем от счастья.

* * *

Что ещё сказать? В детской комнате в кроватке спит мальчик Алёша, двух месяцев отроду. Он делает то же, что и все дети в его возрасте: спит и ест, ест и спит.

Моя крестница Леночка уже бегает — правда, часто падает, но непоседливости у неё от этого не убавляется. Эдик не хочет искать для неё новую маму: он по-прежнему ходит в строгом чёрном костюме, суровый и неприступный, как монах. Он ведёт замкнутую и воздержанную жизнь: Леночка и работа — вот всё, чем он живёт сейчас, а между тем, он считается завидным женихом. Его мама пару раз пыталась найти ему невесту, но он заявил, что уже слишком стар для этого.

— Называть себя стариком в сорок два года! — поражается Эльвира Павловна. — Нет, тут что-то не то.

Впрочем, это его личное дело. Как бы то ни было, Леночке повезло с папой: многие дети могут только мечтать о таком. Папа, который в меру сил ещё и мама, — явление крайне редкое и достойное уважения.

Город-муравейник мокнет под летним дождём, но дождь не помеха муравьиной суете. Мокрый серый муравейник из асфальта, бетона, стекла и пластика пульсирует и роится, все куда-то едут, бегут, едят, пьют, покупают, стоят в пробках, завидуют, устают, спят, работают. Ваня играет в хоккей, Маша рисует, Лиза радует глаз, Алёша пока ещё только спит и ест. А что делаю я?

Я люблю.

18 февраля — 16 марта 2008 г