Его я увидел сразу за поворотом дороги. Старик сидел на большом плоском валуне у обочины. Короткая седая бородка дугой окидывала от виска до виска его загорелое широкоскулое лицо. Суковатый, до блеска вытертый руками батог и кепка, с выгоревшей на солнце пуговкой, лежали рядом на сером камне.

Лицо его показалось мне знакомым.

— Здравствуйте, — приветствовал я старика.

— Здорово, как не шутишь, — громко и весело ответил тот. — Куда путь держишь?

Я остановился.

— В Кузьминки.

Из-под срослых бровей пристально глянули на меня небольшие с прищуром глаза.

— Уж не Митрия ли Боброва сынок будешь?

— Да, его.

— Стало быть, Натолей Митрич. Ну-ну, здорово, — он протянул мне крепкую, в узловатых венах шершавую руку. — По природе тебя узнал. Вашу бобровскую природу издалека заметно. А я Иван Харитонович буду, Кудрявцев. Может, помнишь?

Я сказал, что узнал его, что помню, как проходил он к нам, когда еще был жив мой отец.

— Вот-вот. Садись, — Харитонович подвинулся, освобождая место рядом с собой. — Покурим, если не к спеху, да уж и потрясемся дальше.

Видно было, что он рад случайному попутчику на этой длинной и безлюдной сейчас дороге.

Присев рядом, я предложил Харитоновичу сигарету с фильтром. Он отказался.

— Я паря, это курево не уважаю. Не табак, один кашель. К папиросам вот привык, — он достал из кармана пачку «Севера».

— А я давно, это тебя поджидаю, понимаешь. Авось, думаю, попутчик мне до повертки будет. На побывку, али как? — спросил Харитоныч.

— Да вот еду к маме в отпуск.

— Это дело… А вот наш Генашка нынче не сулится. Пишет, что на юг с женой поедут.

Старик вдавил каблуком окурок в землю.

— Тебя Захаровна-то поди ждет? Скушно ей одной-то.

— Ждет. Я ей телеграмму дал.

— Ну, тогда потопали.

Харитоныч встал, надел кепку и, опираясь на свою самодельную клюшку, прихрамывая, пошел по дороге.

В этот осенний серый день было как-то непривычно тихо и неуютно и на этом проселке, размокшем от дождя, и в безлистом лесу вдоль дороги и на давно уже прибранных полях. Я сказал об этом Харитонычу.

— Пустота, — ответил он. — Ни зверя, ни птицы. Пора такая, да и повывелось много.

— Браконьеры?

— Какое. Привыкли сейчас все на браконьеров валить. У нас охотников-то здесь на всю округу шиш да маленько. Тут другое браконьерство. Вон, смотри.

Харитоныч показал на край поля, мимо которого мы проходили. Там у зеленой озими желтела большая куча удобрения.

— Наверняка с весны лежит. А сколько куч таких по всем-то полям нашим. Тут не только заяц или другая мелкота, а и слон подохнет. Да это еще что. Какой-то дурак придумал удобрения с самолетов распылять. Это на наши-то поля! Вот и летит отрава облаком на лес и на реку. И нет тебе ни птиц, ни зверей, ни рыбы.

— Так ведь надо говорить об этом. В газете написать бы.

Харитоныч усмехнулся.

— И говорят и пишут, да что толку-то. Это все равно, что в лесу кричать: одного себя услышишь. Не говорить надо, а бить.

Харитоныч шел медленно, волоча правую ногу и я спросил, что заставило его идти в город по такой дороге, да еще с больной ногой.

— Ходил в собес насчет пенсии хлопотать.

— Ну и как?

— А никак. Ничего не вышло.

— Почему?

— Документы требуются, а у меня их нет.

— Утеряны?

— Да нет, Видишь ли какое дело. В самом конце войны, когда мы уже по Германии шли, контузило меня, да вдобавок в ногу осколком садануло. Сначала я в медсанбате лежал, а потом в полевом госпитале. Как полегче-то стало, я оттуда и сбежал в свой минометный батальон. От ребят не хотелось отставать: всю войну вместе прошли. Сбежал я из госпиталя, конечно, без всяких там документов. Тогда это было обычным делом. Разве думал, что потом придется по собесам ходить. До бумаг ли было. Но я и сейчас не жалею о том. Берлина, правда, мы не брали, но по его улицам прошлись… Ну и вот, пока сила была — работал. Молоко на сырзавод возил, а теперь несмогать стал. Года не те, да и нога не дает. Сперва она уставала, а потом в подъеме перестала слушаться и я опять раненый стал. А в райсобесе документ о ранении нужен. Там говорят, мол, если бы у вас ступня оторвана была, тогда бы другое дело. Будто я виноват, что ее тогда не оторвало. В общем, как говорится, кому шиш, а мне всегда два.

Харитоныч горько усмехнулся, помолчал, обходя лужицу, и заговорил снова, но уже о другом.

— А батька твоего Митрия Ивановича я хорошо знал. Одногодки мы с ним. Гуляли в парнях-то вместе. Веселый был мужик, да… Гармонист. Они к нам в Романцево все на беседы ходили. Соберет Митрий, бывало, ватагу молодцов, а сам впереди с гармонью. Так издали слышим, что кузьминские ребята к нам на вечерину идут. Раньше клуба ведь не было. Соберемся в какой-нибудь избе, лампу к потолку подвесим и гуляем до утра. Песни поем да пляшем. Он, Митрий, и Захаровну-то от нас взял. Тоже в девках-то красавица была, востроглазая. Тихие ей не по нраву были. Вот Митрий и увез ее из Романцева. Только, помню, за здорово живешь мы ее не отдали. Опосля венчания повез он Захаровну в Кузьминки, а мы двои саней поперек дороги и поставили: откупайся и проезжай. Таков уж обычай. Две четверти тогда он нам поставил… Да, так все оно и было… Ну, вот я и притопал, — неожиданно закончил Харитоныч и показал на узкую дорожку, уходящую в глубину леса. — Наша повертка.

— Ну и как же вы теперь? — спросил я.

— Что как? Это ты насчет пенсии что ли?

— Да.

— Так уж боле не пойду. Хватит. По комиссиям таскаться буду, так и вторую ногу доведу. Теперь уж своих годов ждать надо. Через два года я на пенсию по старости пойду, если доживу. Глафира моя пенсию получает. Ничего, выдюжим как-нибудь. Сын поможет. На него у нас с маткой вся надежа. Ну, прощевай, — Харитоныч подал мне руку. — Покудова. Будь здоров.

Он пошел по тропинке, потом обернулся.

— Слышь-ко, Натолей. Захаровне-то поклон передай. Скажи, мол, Харитоныч кланяться велел.

— Спасибо, обязательно передам.

— Вот-вот.

Старик повернулся, неторопливо зашагал, опираясь на суковатый батог и вскоре скрылся в молодом густом ельнике.

До моих Кузьминок осталось километра два.