Заканчивая учебу, я по вечерам подрабатывал на такси. В ту зиму мне исполнилось двадцать семь. Я исколесил город вдоль и поперек, курсируя то в одном направлении, то в другом, в зависимости от желания остановивших меня пассажиров или вызовов по радиотелефону, передаваемых холодными, чуть нетерпеливыми женскими голосами, которые ставили меня в известность, что меня ждут там-то и там-то. Для пассажиров пребывание в салоне такси было всего лишь паузой, в течение которой им предстояло проехать отрезок пути от пункта отправления до пункта назначения. Для меня же эти поездки были случайным перекрестьем маршрутов по городу, по которым я должен был перевозить то одного, то другого пассажира туда, куда ему было нужно. На заднем сиденье за моей спиной слышались обрывки каких-то начатых ранее разговоров, происходили ничего не говорящие мне сценки. Прислушиваясь ко всему этому, я гадал, кого же я везу — рэкетира или супружескую пару, отправляющуюся в путешествие по случаю своей серебряной свадьбы. А может быть, и коммерсанта, едущего на обычное, условленное заранее свидание с владычицей его сердца, облаченной в броню из кожи и металла. Так проводил я вечера, курсируя туда и обратно, невольно приобщаясь к неведомым мне и всякий раз новым для меня историям и в то же время сидя неподвижно за рулем, перемещаясь из одного конца города в другой.

Однажды январским вечером меня направили по адресу в одно из северных предместий города. Мне пришлось некоторое время прождать у кромки тротуара, пока наконец из ворот виллы не вышла высокая стройная женщина, держа за руку маленького мальчика, с большой дорожной сумкой в другой руке. Она была примерно моего возраста, лет около тридцати. Когда они уже собирались садиться в машину, следом за ними из ворот виллы выскочил мужчина в одной рубашке. Он все время твердил, что ей не следует никуда ехать, хотя ясно было, что именно это она и намерена сделать. У него были довольно длинные волосы с проседью, и он казался по меньшей мере лет на двадцать старше женщины. Он был, без сомнения, что называется, видным мужчиной в те минуты, когда лицо его не портила эта угрожающая и одновременно умоляющая гримаса. Он попытался схватить женщину за руку, но она оттолкнула его с такой силой, что он невольно попятился назад. Женщина захлопнула дверцу машины и крикнула мне, чтобы я ехал. Мальчик заплакал, и она стала ласково говорить с ним и успокаивать. Я мог видеть в зеркале заднего обзора этого малыша, скорчившегося на заднем сиденье с большим игрушечным мишкой в руках и всхлипывавшего не переставая. Она назвала улицу в центре города, а потом стала напевать сыну песенку, и он мало-помалу успокоился. Она все мурлыкала и мурлыкала эту песенку, а я время от времени мог мельком видеть ее в зеркале, когда свет от фонарей, мимо которых мы проезжали, падал на ее бледные щеки и узкие глаза, в которых застыла растерянность. Когда мы подъехали к дому, который она указала, я выключил счетчик, и тут мы увидели, что этот седоватый человек все в той же рубашке и с тем же патетически-умоляющим и одновременно угрожающим выражением лица уже стоит на тротуаре, готовый встретить нас. Меня рассердило то, что он опередил нас, я не мог сообразить, каким путем он ехал, а ведь я-то думал, что знаю город как свои пять пальцев. Во всяком случае он, несомненно, ехал очень быстро. Он взялся за ручку дверцы, чтобы открыть ее, но женщина заперла дверцу, и ему пришлось говорить с нею через окно. Теперь он говорил спокойнее, почти задушевно, не сводя с нее своих темных повлажневших глаз. Затем он резко обернулся, услыхав, что из дома кто-то вышел. Это была молодая женщина в одной лишь трикотажной кофточке, обхватившая себя руками, чтобы защититься от холода. Она испуганно смотрела на мужчину, а тот, тыча ей в лицо пальцем, кричат что-то, чего я не мог расслышать. Мальчик снова заплакал, а моя пассажирка опустила стекло в машине и крикнула женщине, что позвонит ей позже, а мне велела ехать. Женщина на тротуаре сделала шаг по направлению к нам, но мужчина схватил ее за руку, а я тронул машину с места. Они стояли неподвижно, глядя нам вслед. Когда они промелькнули в окне, я увидел, что мужчина уже отпустил ее руку. Я спросил свою пассажирку, куда нам ехать, но она не ответила, занятая своим дрожащим малышом, которого пыталась успокоить. Когда мы проехали пару кварталов, я остановился на красный свет и снова спросил ее о том же. Она раздраженно велела мне ехать дальше. Я отдался движению и ехал наугад, как делал обычно, когда в машине не было пассажиров. Я прислушивался к ее успокаивающему шепоту и мурлыканью, и мне пришло в голову, что мы можем весь вечер вот так кружить по центру города, если только она что-нибудь не придумает. Я покосился на счетчик и, когда мы проехали площадь Ратуши в четвертый раз, увидел, что мальчик уснул, а она уже накатала почти на пятьсот крон. Я поехал в направлении порта и выключил счетчик неподалеку от вокзала судов на подводных крыльях. Я поставил машину на обочине и обернулся к моей пассажирке. Надумала ли она, куда ей ехать? Она сидела, держа на коленях голову спящего малыша, и смотрела в сторону моря. Нет, она не знает куда, ответила женщина слабым, надтреснутым голосом. Я отвернулся и стал смотреть на толпу пассажиров, высыпавших из здания морского вокзала и расходящихся кто куда. Когда исчез последний пассажир и зал ожидания, освещенный ярким неоновым светом, совсем опустел, я опять повернулся к ней и спросил, неужели нет места, куда бы она могла отправиться. Она сидела, понурившись, так, что ее темно-каштановые волосы падали ей на лицо. Когда она в ответ на мой вопрос подняла голову, я увидел на ее щеках блестящие бороздки от слез. Она не проронила ни слова в ответ. Я протянул ей кусок бумаги от хозяйственного рулона, который держал для протирки стекол, и, пока она вытирала щеки и нос, предложил ей отвезти ее в известный мне недорогой, но превосходный отель. Она смяла в руке клочок бумаги и усмехнулась почти гневно. У нее не хватит денег даже на то, чтобы расплатиться за такси. А как же та ее подруга? Он наверняка давно оттуда уехал. Меня самого удивило, что я как нечто само собою разумеющееся обсуждаю ее дела, говорю «он», «подруга», словно я полностью в курсе сложившейся ситуации. Она ответила, что он способен всю ночь простоять у входа в тот дом. Разве нет никого другого, к кому она могла бы поехать? Я предложил ей сигарету и зажег другую для себя. Она отрицательно помотала головой. Нет, у нее нет больше никого. Я разглядывал ее профиль в зеркале, пока она сидела, погруженная в свои мысли, выпуская дым через приспущенное окошко и задумчиво глядя на чернеющую воду причала. Казалось, она совершенно забыла, где находится. Я спросил ее о том, кем ей приходится этот человек. Мужем? Она холодно взглянула на меня. Какое мне до этого дело? Я пожал плечами и отвернулся. Не знаю, почему эта идея вдруг осенила меня. Должно быть, просто-напросто оттого, что нельзя же было просидеть вот так всю ночь у портового причала с незнакомой мне девушкой и ее ребенком в машине. Сперва она посмотрела на меня так, словно я предложил ей нечто несусветное. Но я улыбнулся как можно непринужденнее и убедительнее и пояснил, что я обычно всю ночь работаю, а домой возвращаюсь только под утро. А утром она наверняка что-нибудь придумает. Пока же у нее будет несколько часов отдыха. Глаза ее сузились еще больше, и она долго смотрела на меня немигающим взглядом, удивленно и недоверчиво. Казалось, она впервые увидела меня лишь в тот момент, когда разглядывала, пытаясь понять, кто же он, этот странный таксист, который хочет вызволить ее из безвыходной ситуации. Наконец она приняла решение и улыбнулась мне чуть смущенной улыбкой, но отнюдь без чрезмерной благодарности. Пока мы снова, уже в который раз, пересекали город, направляясь ко мне домой, я старался избегать ее взгляда в зеркале. Я внес мальчика в дом и положил его на мою кровать. Он не проснулся, лишь пробормотал что-то, а потом свернулся калачиком на постели и продолжал спать. Квартирка моя состояла всего из двух комнат, и девушка, которую я приютил, стояла в другой и разглядывала мои книги на подвесной полке. Я протянул ей запасную связку ключей и сказал, что она может просто бросить их в почтовый ящик, когда они с малышом будут уходить. Внезапно я заторопился уйти; наверное, я и сам был немного напуган своим поступком. Глядя на девушку, стоящую у книжной полки, я вдруг подумал, что она выглядела бы настоящей красавицей, не будь такая бледная и заплаканная. Она улыбнулась во второй раз за этот вечер и спросила, как меня зовут. Так я встретился с Астрид.

Я ездил по городу всю ночь, пока пассажиры почти совсем не перестали попадаться, но даже после этого я продолжал кататься еще с добрый час, злясь на самого себя из-за того, что уступил свою постель чужой девушке и ее ребенку. Вернувшись домой, я бросился на диван и сразу же уснул. Я проснулся, когда небо над крышами домов напротив совсем посветлело. Я не знал, что мне делать, лежать или вставать. Несколько минут лежал, чувствуя себя гостем в собственном доме, потом тихонько встал и приоткрыл дверь в спальню. Моя кровать была пуста. Я разделся, лег в нее и, как обычно, проспал до полудня. Если бы кто-нибудь сказал мне, что я буду жить с ней, с этой самой девушкой, которую накануне вечером вызволил из трудного положения, я усмехнулся бы, как усмехается человек, слушая несусветные бредни друзей, снисходительно и слегка рассеянно, втыкая сигарету в полную окурков пепельницу, стоящую среди пивных кружек на стойке бара. Но кто бы мог тогда мне об этом сказать? Будущее не имеет очертаний, оно столь отдаленно и неопределенно, что единственное, о чем еще можно порассуждать, — это о том, куда поедешь летом на отдых. Проснувшись, я мог лишь весьма смутно представить себе, как выглядит моя гостья. Я уже был, разумеется, достаточно взрослым, чтобы понимать, что встреча с тем или иным человеком — это не более чем дело случая, но я был все же еще слишком молод, чтобы уразуметь, что число таких встреч не безгранично. Когда незнакомая молодая женщина отвечает на мой взгляд на улице, я могу еще тешить себя мыслью, что жизнь похожа на перекресток путей, по которому можно пойти. Но это всего лишь мысль. Я ведь отлично знаю, что деревья не растут до небес и что невозможно двигаться в одном направлении, не отрезав для себя тем самым всех остальных дорог.

Когда я встретил Астрид, то был еще слишком молод и любовные приключения мои никак не клеились. У меня все еще кружилась голова при мысли о множестве девичьих лиц на улицах города, и я все еще мог рисовать себе картины будущего, но это головокружение не доставляло мне радости, оно, скорее, вызывало чувство тошноты. Случайные, ярко освещенные, манящие к себе казино оставляли после себя чувство бездомности и отвращения. Я уже устал от шатания и толкотни по ночам в толпе разгоряченных, пьяных людей, в оглушающем шуме и слепящем свете, среди тех, кому было все равно, кто я такой. Устал от стояния где-нибудь в углу в промежутке между танцевальными ритмами, а затем от кружения в танце с еще одной незнакомой девушкой, которая хриплым голосом поверяла мне свои планы на будущее и мечты об отъезде, до тех пор пока конец мелодии снова не разлучал нас — внезапно, толчком, как будто где-то под нами сидел злой ребенок, дергая за ниточки марионеток. Если она потом ночью просыпалась в моей постели, то, значит, приключение продолжалось, и я едва мог вспомнить те миражи, которыми моя похоть наделяла ее юные, чистые черты. Она сонно и с удивлением оглядывалась вокруг, но я не мог угадать, что она читает в моем лице, которое, если ей было интересно, пыталась связать с теми скудными сведениями обо мне, которые я ей сообщил. Она сама казалась мне такой чужой, когда я прижимал ее к себе, повинуясь заведенному ритуалу, раз уж она оказалась здесь. Она была теплой со сна, и я думал, как близки могут быть люди, ничего друг о друге не зная. Я смотрел на ее нагое тело и не помнил, красива ли она, целиком поглощенный созерцанием его особенностей, формы грудей, шрамов на коже, родинок. Тело, которое лежало передо мной, с тем набором генов, которыми наделили эту мою драгоценную ночную принцессу какой-нибудь стекольщик или бухгалтер из предместья и его жена. Я отводил волосы с этого чужого лица, для вида изучая его черты, а она сворачивалась калачиком и рассеянно ласкала меня. Ничего не значащие касания, похожие на язык без слов, не имеющий смысла, всего лишь еще один шажок через бездонность одиночества, который, впрочем, мгновенно забудется.

Около полудня я проснулся со странным ощущением холода и влаги в спине. Малыш намочил мою постель, видимо до смерти напуганный семейной драмой родителей, разыгравшейся прошлой ночью у него на глазах. А теперь, много лет спустя, этот малыш мчится, оседлав свой мотоцикл «Кавасаки», где-то в Сардинии, наверняка без защитного шлема на голове; мимо него проносятся клиперы, пробковые дубы, проходят овечьи стада, а ему и в голову не придет позвонить домой, этому Симону, которого я уже давно привык считать своим сыном.

Темное влажное пятно на простыне было единственным следом, который малыш и его мать оставили после себя. Правда, она, судя по всему, оставила при себе также мои ключи. Я снял постельное белье, чтобы бросить в стирку, и, неся его в ванную, ощущал запах детской мочи и аромат ее духов. Все-таки она нашла время подушиться, прежде чем уйти от своего седоватого мужа. Если прошлым вечером, чуть смущенным жестом протягивая ей ключи, я и подумал о том, что она, пожалуй, из тех женщин, на которых заглядываются на улице, то это была всего лишь мимолетная мысль. Я все еще находился во власти своих собственных переживаний. Ставя мокрый матрас на ребро, я заметил лежащий под кроватью рисунок углем, который обычно висел у меня в изголовье, прикрепленный к стене кнопками. Вероятно, ночью он свалился на пол. Это был набросок птичьего черепа, который Инес однажды подарила мне, задолго до того, как я в последний раз видел ее, следя из окна за ее удаляющейся фигуркой, пока она не пропала из виду в круговерти снежинок, которые ветер кружил причудливыми спиралями.

Я встретил ее снова пару лет спустя, однажды вечером, выходя из кинозала вместе с Астрид. Мы с улыбкой кивнули друг другу в толпе, и Астрид спросила кто она. Я ответил, что это женщина, которую я знал когда-то давно, задолго до нашей с ней встречи. По сути дела, это было правдой. Я, разумеется, рассказывал Астрид о ней, но это было в ту пору, когда мы еще не вполне готовы были откровенно рассказывать друг другу о нашем прошлом. Я не сказал ей, что женщина, которую мы встретили в фойе кинотеатра, — та самая Инес, о которой я говорил ей вскользь и чуть отстраненно, как обычно мужчины рассказывают о женщинах, бывших в их жизни до женитьбы, своим женам. Собственно, я не понимаю, почему не сказал ей об этом. Очевидно, я боялся, что Инес все еще таится где-то в глубине, и, должно быть, думал, что после этой мимолетной встречи ее образ снова всплывет и заставит втайне страдать или предаваться мечтам. Инес была все так же красива и по-прежнему смотрелась экзотичной восточной женщиной, но когда я обернулся к Астрид, чтобы ответить на ее не лишенный любопытства, но отнюдь не инквизиторский вопрос, я ничего не ощутил в глубине моего существа, там, где обычно гнездилась боль. Она была теперь просто женщиной, которую я когда-то любил, в то же время предаваясь иным мечтам и залечивая другие раны.

Я поднял рисунок с пола и стал искать кнопку. Она даже не зафиксировала эскиз, и мой большой палец оставил отпечаток на одной из широких линий, составляющих контур птичьего черепа. Я потер пальцы друг о друга, чтобы избавиться от следов угольной пыли.

За полгода до этого жарким днем в конце лета я зашел в Музей скульптуры, в основном чтобы побыть немного в прохладе. Я думал, что буду там единственным посетителем, но в одном из небольших затененных залов увидел ее. Она стояла спиной ко мне, ее черные волосы были собраны в пучок над длинной узкой шеей. Это был зал римской скульптуры. Вначале она была лишь силуэтом в отдаленном, освещенном солнцем проеме двери в одном из последних залов анфилады, и ее тень черным рисунком отпечаталась на глянцевых изразцах пола. Она была бледна, хотя солнце жгло нещадно целых три месяца подряд. Я остановился, но она, судя по всему, не слышала, как я подошел. На ней было длинное черное платье и черные туфли с массивными каблуками на босых ногах. Это были старомодные, мрачноватого вида туфли с ремешками вокруг щиколоток, которые заставили меня представить себе медленное танго в каком-нибудь довоенном борделе Буэнос-Айреса. Сама ее бледность имела легкий медовый оттенок, и у меня внезапно появилось предчувствие, что я буду касаться ее, что я оставлю отметины своих рук и губ на этой бледной и вместе с тем теплой и удивительно гладкой коже. Она стояла перед бюстом римского императора, или, вернее, тем, что осталось от этого человека с лишенным иллюзий, мрачным лицом, разрушенным временем. Его голова держалась на железной штанге, пропущенной через камень, и казалась отрубленной от тела. Черты лица были почти полностью разрушены, и вместо них, на том месте, где должны были быть нос и губы, на поверхность выступали прожилки и поры камня. Лицо походило на картину, медленно разрушаемую тысячелетиями и исчезающую в безликой вечности мраморной глыбы. Я поделился с девушкой своими наблюдениями, во всяком случае сказал что-то в этом роде, а она обернулась и посмотрела на меня своими большими темными глазами так спокойно, точно узнала знакомого. Казалось, она уже видела меня прежде, хотя на самом деле мы с ней до этого никогда не встречались.

Ее лицо все еще выступает из глубины лет, оно сопровождает меня сквозь все хитросплетения, все завихрения времени, через все то, что произошло за эти годы. Оно выступает как будто на старой, позеленевшей монете, которая выскользнула из моих рук. Оно появляется редко, но неотступно. Иной раз я не могу себе представить ее, а иной раз она является посреди изменчивых картин дня, является среди других лиц, ее лицо, которое я когда-то сжимал ладонями, пытаясь прочесть в нем то, что было для меня загадкой. Ее взгляд утратил для меня свою былую пугающую притягательную силу, словно покрылся патиной, помутнел и поблек в потоке лет, но иногда она снова смотрит на меня, смотрит отстраненным, вопросительным взглядом, в котором читается вопрос, на который невозможно ответить, да теперь уже и ни к чему.

Мы вышли из музея вместе. Мы шли бок о бок в свете заходящего солнца, отбрасывавшего длинные тени на раскаленные стены домов, шли по булыжникам площадей и говорили без устали обо всем, что приходило в голову, и казалось, не было преград тому, о чем можно было бы спросить, что рассказать и что ответить. Мы шли по набережной, через парки, все шли и шли, словно не в силах остановиться, а между тем последние отблески солнца уже отсвечивали на стеклах верхних окон домов, и сумерки просачивались в щели между булыжниками, окутывали травяные лужайки, падали на рябь воды. Бредя наугад, точно сомнамбулы, мы все же под конец дошли до ее дома в переулочке, напротив еврейского кладбища. Мы откладывали то, что, как мы оба понимали, было лишь вопросом времени, говорили теперь уже не столь взахлеб, а с долгими паузами, и лишь смотрели друг на друга так долго, как только могли, оттягивая тот момент, когда нам придется прикоснуться друг к другу там, в ее комнате, с видом на заросшие могилы и покосившиеся надгробные плиты с загадочными для нас письменами.

В ней было что-то старомодное, вернее, в ее манере говорить, и это было связано не только с ее акцентом. Она казалась явившейся из другого времени, точно сошедшей на берег с одного из тех больших океанских пароходов со скошенными трубами, которые давно уже потонули или разрушились. Ее отец был француз, дипломат, а мать — персиянка, и она застряла здесь в городе после того, как ее родители поехали дальше, в Тегеран, Нью-Дели и Каракас. Она сказала мне, что занимается рисованием, но впоследствии я никогда не мог отделаться от мысли, что она просто ждет, пока подвернется что-нибудь другое. Были у нее еще какие-то занятия, я так толком и не узнал какие, как ни выспрашивал ее, но ясно было одно, что деньги, очевидно, никогда не были для нее проблемой. Убранство ее квартиры было спартанским, точно монастырская келья, и она, судя по всему, питалась исключительно замороженными готовыми продуктами, но зато тратила целые состояния на такси, и я впоследствии ни разу не встречал женщины, которая покупала бы такое огромное количество туфель. Дорогие, экстравагантные, несуразные туфли, которые она надевала всего лишь пару раз, после чего они валялись, забытые, на дне шкафа. Она показывала мне нарисованные ею наброски черепов и груды костей, и я не знал, как реагировать на это ее пристрастие к изглоданному наследию смерти, которое она без конца фиксировала округлыми, иногда резкими, иногда легкими, а иногда решительными линиями. Ее черные глаза и черные, углем, рисунки, казалось, открывали путь в неведомую мне тьму, и мне приходилось отказываться от мысли туда проникнуть. В любую секунду она могла вдруг, вздрогнув, устремить на меня испуганный взгляд, точно я напуган ее неожиданным словом или резкой интонацией. Это повторялось часто, и всякий раз казалось, будто она вот-вот сломается. Именно в такой момент мы наконец уступили тому, что росло в нас во время прогулки по городу. Тело ее было длинным, почти долговязым, груди маленькими, а ноги длинными и узкими, со щиколотками, выступающими под кожей подобно косточкам птичьих крыльев. В ее облике не было ничего беспечного, не было успокоенности, она проявляла ненасытный голод, который обнаруживался в неутолимой жадности ее рук и губ. Любовь с Инес была сражением, которому не видно было конца, необузданным, неукротимым всплеском ярости, точно ей хотелось увлечь меня в бездну и полететь вместе со мной в пустоту, обвив мое тело во время этого бесконечного, головокружительного падения. Мы выпустили друг друга из объятий, когда за окнами уже давно посветлело, и она вдруг попросила меня уйти.

Это продолжалось чуть больше года. Когда на улице снова пошел снег, любовная история была уже позади, если можно было так назвать эту ошеломляющую цепь похожих на корчи объятий, всплесков ярости, философских излияний и редких эпизодов молчаливой и неспешной нежности. Когда мы не занимались любовью, мы говорили об искусстве, больше всего о художниках прошлого, Рембрандте, Эль Греко, Гойе и об эскизах Леонардо, о его анатомических исследованиях, которые, разумеется, импонировали ей своей бесстрашной, безжалостной точностью. Из художников двадцатого столетия лишь Джакометти и Фрэнсис Бэкон могли вызвать у нее одобрительную гримаску. Она проявляла столь же мало интереса к современному искусству, сколь была несведуща в современной большой политике, что было удивительно, если учесть, в какой семье она выросла. Как-то раз она взглянула на меня с откровенным удивлением, когда я заговорил о Шарле де Голле в прошедшем времени. Оказывается, она даже не знала о том, что он умер. Я никогда не видел ее читающей газету, и в доме у нее не было ни телевизора, ни радио, а лишь старенький проигрыватель и небольшой, явно случайный, набор пластинок от Орландо Лассо и Габриэля Фавра до Сержа Гейнсбура и Астора Пьяццоллы. Но несмотря на большие белые пятна в ее мировосприятии, она все больше поражала меня своей аналитической проницательностью и детальными познаниями во всем том, что ей было интересно, будь то индейская археология, персидский суфизм или учение Гете о красках. Если мне когда-нибудь удалось написать что-то о живописи лучше других, то причиной тому были наши с Инес разговоры в постели, когда мы лежали и курили, еще не отдышавшиеся, влажные от пота, и она пускалась в философские рассуждения о каком-нибудь неожиданном предмете со свойственным неординарному мыслителю тончайшим балансированием на грани искренности и скепсиса. Она — одна из самых одаренных личностей, которых я когда-либо встречал на своем веку, потому что ее образование было из тех, какое обычно бывает у людей, не учившихся регулярно, но рыскающих по музеям и библиотекам из чистого, не имеющего определенной цели любопытства, жадных до знаний без оглядки на схоластические постулаты.

Единственное, чего ей не хотелось, так это разобраться в нас самих, проанализировать наши отношения, то, что происходило между нами и что ожидало нас в будущем. Это чересчур глупо, заявила она, когда я однажды в минуту нежности и расслабленности шепнул ей о том, чтобы завести ребенка. Она хрипло рассмеялась, увидев мои вспыхнувшие щеки и робкий взгляд, и стала отвинчивать крышку на бутылке коньяка, которая всегда стояла у нее на полу рядом с кроватью. Она потягивала из бутылки коньяк и заливалась смехом, так что мне в конце концов пришлось стукнуть ее по спине между худенькими выпирающими лопатками, чтобы она не захлебнулась. Когда она повернулась ко мне спиной, чтобы полюбоваться в зеркале своим возбужденным видом, ее лопатки напомнили мне сложенные крылья большой птицы. Мы встречались у меня дома или у нее в квартире, в переулке около еврейского кладбища, но она всегда требовала, чтобы я непременно позвонил ей по телефону перед приходом. Я мог сколько угодно трезвонить в ее дверь, но она никогда не впускала меня, если я являлся к ней без звонка, даже тогда, когда в окнах ее квартиры горел свет. Она же, напротив, могла явиться, когда вздумает, в любое время суток, вся вибрируя от сдерживаемого неуемного желания, которое должно было быть удовлетворено немедленно, зачастую едва лишь мы переступали порог прихожей. После нашей первой встречи мы крайне редко, и лишь поздно ночью, выходили из дома вместе и посещали бары и забегаловки на окраине города. Но мы никогда не показывались в заведениях в центре города, где рисковали наткнуться на кого-нибудь из знакомых. Такое условие поставила Инес. Она хотела, чтобы мы оставались тайной, как она выражалась, тайной для всего мира. Вскоре я понял, что я у нее не единственный мужчина. Она никогда не рассказывала мне о других, но в то же время не стала скрывать, что они у нее есть, когда я однажды наконец собрался с духом и спросил ее об этом. Сначала ее позабавила моя ревность, и она наблюдала за мною с отстраненным интересом, подобно тому как антрополог наблюдает за необычным поведением туземцев. Она знала, что я страдаю, и не мешала мне страдать, очевидно не чувствуя, что только она может положить конец моим терзаниям. Потом ей стали надоедать мои вопросы и мое обиженное молчание.

В ту ночь, когда Астрид и Симон заночевали у меня, я все время думал о ней, и она постоянно вторгалась в мои мысли, когда мне больше не о чем было думать или нечем заняться. Ее лицо, ее тело возникали передо мной в перерывах между ездками той ночью, и меня не покидал страх перед встречей с нею. Мысль о том, что мы находимся в одном и том же городе, превращала его в опасную зону, где одновременно и ее отсутствие, и риск ее внезапного появления время от времени вызывали мгновенную боль, точно чья-то неведомая рука сжимала мои легкие и желудок. В то утро я, как всегда, много раз хватался за телефонную трубку, готовый набрать ее номер. Я несколько часов пролежал на диване, покуривая и слушая музыку, пока серый свет зимнего дня не стал тонуть в синеве сумерек. Я вышел, чтобы немного подышать воздухом, стал бродить бесцельно по улицам, в толпе прохожих, спешащих куда-то со своими дипломатами, хозяйственными сумками или ведущих за руку детей. А когда я вернулся и подошел к своей квартире, то услышал за дверью голосок Симона. При виде меня он умолк и прижался к матери. Оба они лежали на диване, и это выглядело так, словно я был чужим и вторгся на территорию, которую мальчик за эти сутки привык считать своей. Она подняла взгляд от альбома с рисунками и улыбнулась мне неуверенной, вопросительной улыбкой. Ничего, если они переночуют здесь еще одну ночь? Конечно, все в порядке, ведь я сам пригласил их к себе. Я и вправду нисколько не был в претензии за то, что меня отвлекали от моего мрачного меланхолического настроения. Она извинилась за мокрый матрас, но я только отмахнулся, заметив, что и сам мочился в постель почти до той поры, пока не стал ходить в гимназию. Она вежливо улыбнулась, хотя высказывание мое было, в сущности, не слишком-то остроумным. Я почувствовал запах ее духов. Сегодня она выглядела иначе. Она собрала волосы на затылке в «конский хвост», и я заметил, что она подвела глаза, точно желая произвести приятное впечатление. Но делалось это, вероятно, не ради меня. Скорее всего, это была лишь та боевая раскраска, за фасадом которой женщины обычно пытаются укрыться в те моменты, когда все в их жизни идет наперекосяк. Не подведенные тушью глаза придавали ее взгляду твердость и независимость, которые так не вязались с игривой, лукавой усмешкой, внезапно искривившей ее губы, хотя, в сущности, улыбаться было нечему. Возможно, она улыбалась от смущения, а возможно, хотела доверчиво пригласить и меня позабавиться и удивиться тому, что она вдруг оказалась со своим малышом здесь, в квартире совершенно чужого ей человека, бездомная и отданная во власть его неожиданного гостеприимства.

Она купила продукты к обеду и сразу же принялась за стряпню, а я сел и стал читать мальчику вслух, главным образом потому, что не знал, чем бы мне еще заняться. Малыш, глядя на меня недоверчиво, слушал, как я читаю ему про маленьких синих человечков в белых колпачках гномов, похожих на грибы, которые жили в какой-то деревушке, но потом он придвинулся ко мне поближе, а под конец даже прислонился ко мне, позволив обхватить его рукой за худенькие плечики. Астрид бросила на нас взгляд из кухни и улыбнулась, а я рассматривал рисунок, изображавший синих человечков не без некоторого смущения, словно самому себе не желая признаться, как трогательно все это выглядит. Шофер такси читает детскую книжечку вслух несчастному малышу, жертве развода. В кастрюле что-то шипело и булькало, а по квартире распространялся запах лука и рубленой зелени. Для меня это было все равно что игра в папу, маму и ребенка, но ведь я в этой игре затесался между ними и этим разгневанным человеком с проседью, от которого мы сбежали. Я уже давно сам не занимался стряпней, обычно подкреплялся поздним вечером, заскочив куда-нибудь в кафе-гриль. Я искоса смотрел на нее, стоявшую в кухне и делавшую вид, будто она чувствует себя как дома, о чем я ее попросил, сам смущенный этой банальностью. В сущности, если вдуматься, то очень часто в самые значительные моменты жизни человек изрекает подобные ни о чем не говорящие банальности. Но тогда я еще не подозревал о том, что в моей жизни наступает такой момент. Я просто смотрел на нее, читая малышу книжку и объясняя ему слова, которых он не понимал. Астрид была такая же высокая, как и Инес, только бедра у нее были округлыми и ноги в черных чулках, под короткой юбочкой, — с более плавным изгибом. Все у Астрид было не так, как у женщины, питавшей мое вожделение, которое в конце концов стало признавать лишь женские формы, присущие Инес. Я, можно сказать, совсем не смотрел на других женщин, с тех пор как встретил Инес, и если я теперь помимо воли украдкой разглядывал Астрид, то лишь потому, что она стояла в моей кухне, спиной ко мне, и резала овощи. Движения ее были более спокойными и размеренными, и даже в голосе ее ощущалась некоторая ленца, столь не похожая на порывистую, синкопирующую горячность речи моей утраченной возлюбленной. Глядя на Астрид, можно было подумать, что у нее в запасе уйма времени. Она всецело отдавалась последовательности действий, их естественному ходу, не пытаясь его ускорить. Она ничего не делала рывками или с нажимом. В ее обращении с вещами была некая безошибочность действий, свойственная сомнамбулам. Чувствовалось даже, что ей доставляет удовольствие плавно, без усилий, погружать острие ножа в упругую кожу помидора, который, казалось, сам по себе обнажил перед нею свою сочную мякоть и свои зеленоватые зернышки.

Пока мы ели, я совсем не думал об Инес. Мы говорили о своих занятиях, как это обычно принято между чужими людьми, и, словно по молчаливому соглашению, избегали темы, затрагивающей события минувшей ночи. Я спрашивал ее о кинематографической кухне, задавал те же вопросы, которые наверняка задавали ей и многие другие, а она рассказывала о режиссерах, которые ей нравились, о Трюффо, Ромере и Кассаветесе. Я же говорил об абстрактной живописи, об экспрессионизме, о Де Кунинге и Джэксоне Поллоке, а время от времени нас смешил Симон своими остроумными, забавными замечаниями, на которые бывают способны только дети. В целом все было спокойно и просто, и можно было подумать, что это не она только что ушла от мужа и не меня накануне бросила возлюбленная. Когда я этим вечером ехал в машине к аэропорту, откуда обычно начинал свое ночное дежурство, я вдруг почувствовал почти с легким уколом совести, что впервые за долгое время на душе у меня сделалось легко и беззаботно. Лишь после того как я миновал центр города и покатил по эстакаде, ведущей к аэровокзалу, мне вдруг подумалось, что я не сделал, как обычно, крюк, чтобы затем черепашьим ходом проехать, затаив дыхание, мимо еврейского кладбища. Были вечера, когда я почти не возил клиентов из-за того, что не в состоянии был покинуть квартал, где жила Инес, и регулярно, с некоторыми промежутками возвращался туда в надежде, что она выйдет из дома. По мере того как мои инквизиторские вопросы стали отравлять часы, проводимые нами вместе, Инес однажды, во время одного из редких для нее приступов жалости, попыталась утешить меня, заявив, что она изменяет мне не с каким-то одним человеком, а со многими, и что она не отдает предпочтения никому из своих любовников. По ее понятиям, сама их многочисленность должна была облегчить мои страдания и показать мне, что ревность в данном случае бесполезна и неуместна. Поскольку нас у нее так много, то каждый может чувствовать, что именно с ним она изменяет всем остальным. Я представлял себе, как она отдается им, одному за другим, в каких-то неизвестных мне комнатах или в комнате с окнами на кладбище, которую я так хорошо знал. Я мог быть всего лишь одним в череде ее мужчин, которых она посещала или принимала у себя, и мне не лете было от ее доверительных признаний в том, что именно наши различия, наши разные тела, лица, судьбы завораживали ее. Я размышлял о том, была ли она одной и той же, независимо от того, с кем занималась любовью, или она была другой с каждым из нас, и не мог понять, какая из альтернатив была более ужасной. Ее неистовство было неизменным, когда она кидалась на меня на полу моей прихожей, даже не сняв пальто, и столь же неизменно далеким был ее взгляд, когда она позволяла ласкать себя, безвольно лежа в своей постели. В те вечера, когда она запрещала мне приходить к ней или не подходила к телефону, я кружил в машине около ее переулка или парковался на углу и сидел, не сводя глаз с ее входной двери. Я понимал, что все это смехотворно и унизительно, но я знал также и то, что не устою против искушения унизиться перед нею еще больше.

Было громадное, глубокое различие между нашей первой встречей в прохладном полутемном зале среди изувеченных временем римских бюстов, когда она обернулась ко мне и посмотрела на меня немигающим взглядом. Возвращаясь мысленно к этой сцене, я уже больше не мог понять, то ли это она ответила на мой взгляд, то ли я ответил взглядом на ее немой вопрос, сам его не понимая. Я знал, как просто остановить свой взгляд на ком бы то ни было и как легко затем навсегда потерять друг друга из виду. И, быть может, внутренний протест против случайности этого водоворота встреч и взглядов и побудил меня влюбиться в Инес. Быть может, вовсе не ее отстраненный взгляд, как мне хотелось бы думать, а именно этот протест вырвал меня из пут привычной, отупляющей круговерти повседневности. А возможно, она и впрямь способна была разглядеть что-то во мне, увидеть дальше и глубже, хотя не исключено и то, что там и видеть было нечего. Просто я, должно быть, оказался всего лишь изменчивым отражением в беспокойном, преображающем водовороте взглядов. Когда я затем держал в своих ладонях ее лицо, я пытался вновь увидеть тот ее взгляд, который распахнулся передо мной подобно расщелине, и я увидел в тот миг себя, наконец освободившегося от пут. И вместе с тем ее взгляд как бы держал меня в узде, не подпуская близко, то дразнящий или гневный, то рассеянный. Она вырывалась, когда я пытался покрепче обнять ее, она выскальзывала из моих рук или, наоборот, прижималась ко мне так тесно, что я переставал видеть ее перед собой. Ничего из того, что мы делали, не оставляло следов надолго, все мои слова растворялись в молчании, едва успев прозвучать. Каждый вечер, каждую ночь у нас повторялась одна и та же встреча, те же объятия, те же слова. Мы были все время в движении, и в то же время двигались в никуда. Это не могло иметь будущего, точно ложный путь, в стороне от времени, которое неслось само по себе.

Были, правда, мгновения, когда она, судя по всему, отдавалась мне искренне, редкие мгновения, когда она заставляла меня верить, что я не просто один из череды любовников, проходящих через ее жизнь. Иногда она оставалась у меня на несколько дней. Я готовил для нее еду, пока она сидела и рисовала, а когда я утром после работы возвращался домой, она была все еще здесь. Когда мы уставали заниматься любовью, она, свернувшись калачиком в моих объятиях, рассказывала, перескакивая с пятое на десятое, о своем детстве с переездами с места на место, и из ее рассказа возникали разрозненные, спорадические картины Лондона, Варшавы, Каира. Однажды ранней весной, нашей единственной весной, мы лежали в моей постели и перелистывали монографию о Вермере, а за окнами на улице лил дождь. Мы прислушивались к шуму дождя и рассматривали картины художника, изображавшие тихие комнаты, освещенные мягким, ясным светом, в которых женщины Вермера сидели, читали письма или наливали молоко из глиняного кувшина. Она заметила, что еще ни разу не была в Амстердаме, и вдруг, загадочно улыбаясь, вскочила с постели. Я слышал, как она о чем-то говорит по телефону в соседней комнате, а спустя короткое время она вернулась в спальню и сдернула с меня одеяло. Она сказала, что через час отправляется поезд на Амстердам и что она уже заказала для нас билеты. Она рассмеялась при виде моего туповатого остолбенения и пояснила, что платит за все она. Именно тогда я обнаружил, что Инес всегда ходит с паспортом в кармане. Она даже не пожелала сперва заехать домой, нужно будет лишь заскочить в какой-нибудь банк, до того как взять такси и отправиться на Центральный вокзал. Ее единственным багажом была полиэтиленовая сумка со всякими вещицами, которые она успела купить у входа в вокзал перед тем, как мы сели в поезд, в эйфории от предстоящего приключения, точно дети, собравшиеся на каникулы. Я знаю, что все там выглядит иначе, но тогда мне запомнилось, что каналы идут не концентрическими кругами, но спиралями, и мы с Инес бродили вдоль них, предаваясь, как обычно, своим философским эскападам, иногда прерываемым ее смехом, звенящим среди домов с высокими белыми окнами. Я думаю, мы оба были счастливы тогда, в тот дождливый уикенд в Амстердаме. Она выглядела моложе, чем обычно, как ни глупо это может показаться, поскольку ей было лишь чуть больше двадцати.

Но я с самого начала воспринимал ее как женщину много старше себя. Причиной, по которой мною ощущалась эта разница в возрасте, были, разумеется, мужчины, все те мужчины, которых она знала, но там, в Амстердаме, она была только моей, и она, казалось, в самом деле забыла о том, что кроме меня у нее были другие. Точно она освободилась от своего существования мрачного, распутного и пропащего ангела любви, способного заставить зрелых мужчин выть на луну. Она даже позволила мне положить руку ей на плечо, когда мы шли с ней рядом. У нас дома мне этого никогда не позволялось.

В Амстердаме на окнах не было занавесок, и можно было заглянуть в комнаты, где, казалось, люди ничего не скрывали или не хотели, чтобы в их жизни было нечто, скрытое от постороннего взгляда. И я тогда впервые почувствовал, что между мною и Инес тоже происходит нечто подобное. Она прижималась ко мне, когда мы шли вдоль каналов, она могла вдруг остановиться на тротуаре и поцеловать меня, на виду у всех. Мы сидели в темноватых харчевнях, пили пиво, курили сигареты. В голландских пачках было по двадцать пять сигарет, и мы спорили и никак не могли решить, сказывается ли в этом скаредность или расточительность голландцев. Мы болтали и смеялись, окутанные спиралями голубоватого дыма, или стояли над темно-зеленой, неподвижной водой каналов, и казалось, что мы движемся какими-то окольными путями к цели, которая все время отодвигается от нас, но на самом деле мы лишь двигались по кругу. Мы заходили во все отели, но нигде не оказалось свободных мест, и кончилось тем, что мы устроились на ночь на каком-то пассажирском судне. Ночью мы лежали на узкой койке в нашей каюте, неподвижно, обессиленные после целого дня блуждания по городу, и я представлял себе, что мы находимся далеко в открытом море, между континентами. Я сказал ей об этом, и она усмехнулась чуть снисходительно, точно в ответ на лепет ребенка, и погладила мою щеку медленно, с почти печальной нежностью, которую я ощутил и которая доставила мне одновременно и радость, и боль.

Это была передышка на пути к завершению наших отношений; и по мере того как мы приближались к концу, я все больше терял голову. Вскоре она снова стала отвечать мне уклончиво или раздраженно, когда я спрашивал ее, где она была или куда идет, и чем неохотнее она отвечала, тем настойчивее становились мои вопросы. И я опять стал кружить вокруг ее переулка по ночам, когда она не отвечала на мои телефонные звонки; я делал это, одновременно и надеясь и боясь заглянуть в ее тайную жизнь. Однажды вечером я и впрямь увидел ее выходящей из подъезда и направляющейся куда-то по улице. Я ехал за нею на машине на некотором расстоянии, и она меня не заметила. Казалось, что я шпионю не за ней, а за самим собой, мне было стыдно, но пути назад не было. Мне необходимо было испить чашу унижения до дна. Она вошла в круглосуточный магазинчик и вскоре вышла оттуда с литровым пакетом молока и пакетиком кофе. Она шла обратно, погруженная в свои мысли, глядя себе под ноги. Я не спускал глаз с ее подъезда, и на этот раз был вполне уверен в том, что она одна. И тем не менее я продолжал сидеть в машине за углом неподалеку, но так, чтобы машину нельзя было увидеть из ее окон. Не знаю, сколько времени я так просидел, словно какой-нибудь частный детектив, глядя на входную дверь, и вдруг увидел, что перед нею остановился человек. Лица его я разглядеть не мог, но заметно было, что он значительно старше меня. На нем было пальто из верблюжьей шерсти и черные, начищенные до блеска ботинки. Я не заметил, как он подошел к дому, хотя ни на минуту не спускал глаз с безлюдного переулка. Моя сосредоточенность, очевидно, ввергла меня в своего рода транс, и человек, должно быть, выпал из поля моего зрения, пока взгляд мой блуждал от небольших световых реклам до витрины подвального магазинчика с раковинами, газовыми обогревателями и смесителями. Человек в пальто из верблюжьей шерсти был впущен в подъезд, и я едва успел добежать до входной двери, перед тем как она за ним захлопнулась. Я вообразил, что этот человек — богатый коммерсант, который посещает Инес, покуда его жена катается на лыжах в Швейцарии. Я почти воочию видел, как он украдкой кладет ей под подушку пачку хрустящих тысячекроновых банкнот, покуда она находится в ванной. Я мог слышать шаги человека вверх по лестнице, а потом он остановился, и я услышал, как наверху открылась и захлопнулась дверь. Я помчался вверх по лестнице, перескакивая через две ступени, чтобы не дать себе времени одуматься. И вот я уже нажимал на звонок в ее квартиру — пути к отступлению не было.

Из глубины квартиры раздавались лишь звуки музыки, и я услышал отдаленную меланхолическую мелодию Астора Пьяццоллы. Это была наша мелодия, под звуки которой мы любили друг друга, а потом лежали, уютно расслабившись, курили и грезили наяву, слушая звуки танго, то мучительно сладкие, то убийственно страстные. Я звонил снова и снова, и наконец дверь распахнулась, и на пороге возникла она, румяная ото сна, с распущенными волосами, в кимоно, которое она придерживала на груди руками. «Что тебе?» — спросила она. «Да, знаю, час уже поздний», — ответил я и прошел мимо нее в комнату, а затем в спальню. Нигде никого не было. Я обернулся к ней, она стояла у меня за спиной, скрестив на груди руки и чуть склонив голову, и смотрела на меня взглядом, полным снисходительного презрения. А затем все произошло очень быстро. Я схватил ее и швырнул на постель, и она упала, безвольно раскинув руки, так что кимоно распахнулось, обнажив ее голое тело. Она продолжала лежать и смотреть на меня спокойно, как зритель, желающий знать, что будет дальше. Она позволила мне делать все, что я хочу, совершенно безвольно, во власти моего бессильного гнева, а я сам точно со стороны наблюдал за собой бесстрастным взглядом, не владея своим охваченным яростью, разгоряченным телом. Мы оба были свидетелями моего унижения, словно я стоял на коленях перед ее раскинутыми ногами, скованный взглядом ее темных глаз. Ей было больно, но ни один мускул не дрогнул на ее лице, пока я овладевал ею с бешенством, будто хотел вывернуть ее наизнанку, наказать за свою собственную беспомощность. Она лежала, глядя в потолок, не пытаясь прикрыться, совершенно безжизненная, после того как я застегнул брюки и встал с постели. Я сел у окна и стал смотреть на кладбищенскую стену в колеблющемся, фиолетовом свете уличного фонаря, качавшегося под ветром на пустынной улице. Я сидел так, наверное, с четверть часа, когда она вдруг появилась в элегантном вечернем платье, которого я прежде никогда у нее не видел. Лицо ее было белым от пудры, губы подкрашены, а волосы искусно уложены. Она была ослепительно, пронзительно хороша. Она стояла с перекинутым через руку пальто. Затем сказала, что ей нужно уходить, и я вызвался подвезти ее. Инес пожала плечами. Потом она сидела на заднем сиденье моего такси, безучастно глядя в окно, как обычная незнакомая пассажирка. Никто из нас не проронил ни слова. Я отвез ее по названному ею адресу в посольский квартал и следил, как она входит в большой подъезд, отделанный мрамором и панелями красного дерева.

Спустя несколько дней она зашла, чтобы вернуть мне книгу о гравюрах Дюрера, которую я давал ей просмотреть. Я сказал, что сожалею о случившемся, но она ничего на это не ответила. Когда она вышла из дома, пошел снег. Я стоял у окна и видел, как она исчезает в снежной круговерти.

Два месяца спустя я встретил Астрид, но в тот вечер, когда мы вместе ужинали, и позднее, когда я сидел в такси и развозил пассажиров в разные концы города, я еще не подозревал, что приближаюсь к поворотному моменту в моей жизни. В ту ночь я не надеялся никого встретить и не собирался ехать куда-то в определенное место. Город был полон неожиданных встреч и проводов, но они представлялись мне столь же бессмысленными в их непредсказуемой геометрии, как движения бильярдных шаров на пространстве зеленых столов в тех закусочных, куда я время от времени заходил на пару часов, устав от сидения за рулем. Блестящие массивные шары сталкивались с легким стуком, а затем катились то в одном, то в другом направлении по обширной пустыне из зеленого сукна, пока наконец не исчезали в черной лузе и не выходили из игры. Я мог быть кем угодно и встретить мог кого угодно. Одна встреча могла быть столь же решающей, как и другая. Чье-то красивое незнакомое лицо могло вовсе не таить никакой загадки, в той же мере, как я мог отказаться от попытки ее отгадать. Но возможно, я предвосхищал события и не мог их истолковать. До сих пор мне кажется, что любовная история с Инес была все же особенной, непохожей на все другие истории, иначе она не причинила бы мне столько боли, и я мог бы впоследствии забыть наш безрадостный роман, который был моей ошибкой. Я постоянно вспоминал свои разбитые мечты, сидя за рулем и мотаясь по требованию пассажиров по центру города и по предместьям, безвольный, как глянцевый бильярдный шар. Она все еще оставалась моей большой утраченной любовью. Мир, в котором я пребывал вместе с Инес, был более отчетливым, более драматичным. Бывали моменты, когда я под ее взглядом ощущал себя как бы прозрачным, ничего не скрывающим, проглядываемым насквозь. Но если все то, что я себе представлял, было лишь игрой моего воспаленного воображения, то выходило, что я сам все разрушил своими исступленными домогательствами. Если та Инес, которую я любил, была лишь картиной, которой я заменял ее незнакомое мне лицо, то выходило, что я по злой иронии отдал на поругание свою драгоценную икону.

Я перестал есть и спать, избегал других людей, точно прокаженный. Я сидел в машине за рулем или лежал дома на диване, погруженный в мрачные мысли, наблюдая за тем, как дым от моих сигарет вьется спиралями, заслоняя безрадостный вид из окна. Мне даже лучше было оттого, что я по ночам ездил по улицам, мимо фасадов домов с освещенными окнами. Я не выдержал бы, если бы мне пришлось коротать ночи дома, в четырех стенах. В то же время у меня не было желания отправиться в город и подвергнуться риску общения с кем-либо. Всего лучше для меня было находиться в движении, колесить между чужими мирами других людей, не соприкасаясь с ними. Оказавшись покинутым, я был уверен, что никогда больше никого не полюблю так, как любил Инес, и в известной мере я оказался прав, но совсем не в том смысле, как я это себе представлял. С Астрид я испытал другую любовь, не столь исступленную и ослепляющую. Эта любовь была более нежной, более неспешной, и для того, чтобы ощутить ее, потребовалось более долгое время. Астрид освободила меня от той истерической мелодрамы, которая пожирала меня изнутри, пока от моей несчастной любви не остался голый, нелепый остов. Сама не ведая об этом, она манила меня к измене моему собственному сердцу, изнемогающему от накала чувств. Но поначалу я так не думал. Я вообще не думал тогда ни о чем; я был — точно полубезумный — погружен в свое уязвленное одиночество, которое предпочел сам. В обществе Астрид все шло так легко, плавно, словно само по себе, в заданном ритме. Думал ли я о ней в ту ночь, когда мы попрощались у входной двери, точно всю жизнь прожили вместе? Думал ли я о ней как о неожиданно открывшемся выходе, как о внезапном обещании помилования? Или она была всего-навсего красивой и, несомненно, очень обаятельной женщиной, которая убежала из дому со своим ребенком и нашла приют у шофера такси, человека с разбитым сердцем, работающего по ночам? Я вспоминал Инес, исчезающую в снежной метели, вспоминал ее мрачный, отчужденный взгляд в постели, когда я насиловал ее вне себя от стыда и ненависти к самому себе. В ту ночь я возвращался мыслями к тому летнему дню в музее, среди мраморных бюстов с отбитыми носами и губами. Я вижу себя юнцом, на восемнадцать лет моложе чем теперь, едущим сквозь ночь, не зная куда, но я не могу вспомнить те подвижки, те еле приметные шажки, которые вели меня от одного лица к другому, от одной истории к другой. Я не могу делать различия между тем, что я думал тогда, и тем, что я думаю теперь при воспоминании об Инес, потому что мне мешает воспоминание о моей встрече с Астрид. Истории переплелись друг с другом, они преобразились с течением времени, по мере того, как события в прошлом соткались в узор, который я собирался распутать. Я пытаюсь найти место, узелок, откуда смогу начать свои попытки уяснить себе исчезновение Астрид, но я не уверен, что мне это удастся. Я рассматриваю нити, чтобы понять логику узора, но узелки распутываются у меня в пальцах, и я в конце концов остаюсь с пустыми руками. Я вновь связываю их наудачу, потому что знаю, что все равно сложится единственный рассказ из многих, так же как возникает один узор из тех, что я смог бы соткать из этих нитей. Как могу я знать, которая из историй будет более правдивой? А быть может, все равно какую из историй я расскажу, быть может, петли на узорах окажутся слабо закрепленными, а каждая из историй окажется чересчур небрежной и непрочной для того, чтобы быть правдивой? Я знаю это и тем не менее пытаюсь, и чем больше я пытаюсь, тем яснее осознаю, как мало я знаю и как плохо помню. Наверняка у меня ничего не получится, наверняка не выйдет ничего, кроме узора, сотканного из недомолвок и провалов в памяти, приблизительных описаний и едва намеченных эскизов, но тут уж ничего не поделаешь. Придется все восстанавливать вновь, хотя я отлично понимаю, что рискую скрыть даже ту малость, которую мог бы обнаружить. По мере того как я пытаюсь соткать узор моей истории, мне все больше приходит на ум, сколь многое в жизни остается невысказанным, сокрытым в тени. Каким образом это обретает форму? В какой момент жизнь могла пойти по-иному? Как события могли бы сделать иной поворот и из всего этого могла бы получиться совершенно иная история? Я вглядываюсь во тьму, но она сгущается перед моими глазами, иногда возникают короткие вспышки, но эти вспышки ослепляют меня и тут же гаснут, так что на сетчатке глаза остаются лишь неясные, блеклые отпечатки. Больше ничего не сохранилось, ведь все это было так давно. И все же я продолжаю, хотя и уверен, что истина сокрыта в паузах, в молчании, в промежутках между словами. В сущности, мой рассказ — не более чем попытка очертить и определить пустоту прошедшего времени, удержать эту пустоту, иной раз в форме вопросов, не имеющих ответа, а иной раз в попытке ответить на вопросы, которые еще не были никем заданы.

В ту ночь в городе было мало пассажиров, и я вернулся домой раньше обычного. Я снял башмаки в прихожей и бесшумно пробрался в комнату. Астрид отыскала чистую простыню и постелила себе на диване, там же находилась и моя перина. Очевидно, она посчитала, что теперь моя очередь спать под шерстяным одеялом. Я был тронут. Чистя зубы в ванной, я услышал скрип половиц в комнате, и через минуту ее отражение появилось у меня в зеркале. Она стояла в дверях ванной с извиняющейся улыбкой. Ей не спится. Я тоже не слишком устал. Мне пришло в голову, что я наверняка выгляжу нелепо с зубной щеткой во рту. Вообще-то я никогда не чувствовал неловкости, если кто-то наблюдал, как я чищу зубы, но она ведь не могла этого знать. Я прополоскал рот. На нее было приятно смотреть. Она стояла, прислонясь к косяку двери, в свитере, натянутом на ночную рубашку, без макияжа, с распущенными волосами и усталостью в узких глазах. Большинство женщин выглядит куда красивее без макияжа, но они, разумеется, никогда не поверят в это. Они также не подозревают о том, что красивее всего они бывают именно тогда, когда у них усталый вид. Быть может, это происходит оттого, что они слишком устали, чтобы думать о своей внешности или о том, как они выглядят со стороны. У меня всегда была слабость к усталым женщинам. Их лица обретают те черты, которые им присущи, они забывают о том, что кто-то смотрит на них, забывают, что им следует быть на высоте, и в их взглядах появляется затуманенная мягкость, точно их глаза устремлены на нечто другое, нечто находящееся внутри их или где-то далеко, в другом месте. Так же выглядела и Астрид, стоявшая в дверях, в ожидании, пока я кончу чистить зубы. Впервые мне пришло в голову, что она не просто красивая. Я предложил ей прикончить полбутылки вина, оставшейся от ужина. Мы сели в комнате, не зажигая света. Мы сидели и курили в полутьме, слабо озаряемой светом от бра из прихожей, и я вспоминаю, что подумал о том, до чего же неприятен бывает вкус красного вина после того, как почистишь зубы. Она говорила приглушенно, слегка понизив свой медленный, чуть хрипловатый голос, говорила так откровенно, точно мы были с ней давние знакомые. Заметила, что никто не знает о том, где она находится. Тогда, много лет назад, у нее возникло чувство, будто она находится вне окружающего мира, скрываясь в некоем потайном месте, и, как я понимаю, теперь ей снова понадобилось испытать точно такое же чувство. Я сказал ей, что она, если хочет, может остаться еще на несколько дней. А как отнесется к этому моя возлюбленная? Сперва меня удивила эта убежденность в том, что у меня есть возлюбленная, но затем я вспомнил о наполовину пустом пакете с гигиеническими прокладками, который Инес однажды забыла в ванной и который моя гостья, конечно, сразу же углядела. Я его не выбросил, сохранив у себя как некий ностальгический фетиш. Должно быть, она прочитала что-то на моем лице в полутьме гостиной и поняла свою оплошность, потому что не стала дожидаться от меня ответа, а продолжала говорить, глядя на меня своими усталыми, затуманенными глазами; она рассказывала о себе, время от времени ловя мой взгляд, чтобы увидеть, какое впечатление производят на меня ее слова, но вовсе не для того, чтобы апеллировать к моему сочувствию. Она просто отмечала про себя мою реакцию, как будто то, как я слушал ее историю, могло помочь ей лучше узнать меня.

Она встретилась с ним, когда ей было двадцать один год, а ему сорок четыре, этому человеку с проседью, который стоял на вечернем холоде и звал ее вернуться назад. Сперва она стала его любовницей. У нее не было никого в целом свете. Родители ее умерли, когда она была еще ребенком, и ее единственной родственницей была старая тетушка. Он был женат и имел дочь, почти ровесницу ей. Он был довольно известным кинорежиссером, но я не узнал его в тот вечер, когда он стоял перед моим такси в одной рубашке. Она же работала помощницей на монтаже одного из его фильмов. Так это и началось. Сперва поцелуи украдкой и торопливые объятия в монтажной и номерах отелей. Она говорила мне, что он покорил ее своим влекущим взглядом, своей уверенностью, своим спокойным, низким голосом. Она была очарована его зрелой сексуальностью, ей льстило то, что ее, молодую женщину, возжелал столь знаменитый человек. С ним было все по-иному, не так, как с другими мужчинами, юнцами, которых она покидала, переспав с ними какое-то время. Рассказывая мне свою историю, она говорила, что до сих пор не может понять, как она могла решиться на то, чтобы родить от него ребенка, как могла поверить, что они навсегда будут вместе. Даже в самый разгар их романа ее не покидало чувство удивления. Это она хорошо помнит. Она удивлялась и ему, и себе самой. Однажды он взял ее с собой в Стокгольм, где должен был встретиться с продюсером. Как-то днем она лежала в номере Гранд-отеля, дожидаясь его, и сама удивлялась тому, что находится здесь. Она хорошо помнит, что стены номера были увешаны картинами в позолоченных рамах, изображавшими птиц. Синички, малиновки и какие-то другие маленькие птички, доверчиво склонив набок головки, смотрели на нее, лежащую в постели. Она была, можно сказать, тронута их простодушием. Она была любовницей женатого человека. Ее это, в сущности, забавляло. В этом было что-то манящее, пугающе таинственное — лежать здесь в окружении пичужек и дожидаться его. Она оглядела в зеркале свои груди. Они были острыми и налитыми, как широкие носки деревянных голландских сабо. Но разве это могло что-либо объяснить? Она сказала, что однажды видела его на какой-то кинопремьере с женой. В сущности, она так и не смогла увидеть в этой женщине какого-либо изъяна, который объяснял бы, почему ее следует променять на другую. Похоть? Это слово заставило ее улыбнуться, и я вспомнил, что она много лет спустя вот так же улыбалась, стоя у поручней на палубе одного из небольших пароходиков, курсировавших в шхерах, и щурила глаза от слепящих бликов на воде. Когда он отправлялся на деловые встречи, она шла к морю. Когда же он возвращался, то давал волю своей похоти, седоватый, вальяжный, настоящий мужчина, и она уступала ему, не переставая удивляться самой себе. Потом она позволила ему говорить о будущем, пока его не занесло чересчур далеко и он не умолк, лежа в постели, в окружении певчих птичек, озадаченно глядя на нее и словно ожидая, что она сочтет его планы невыполнимыми. Она была и впрямь удивлена, когда он однажды появился на пороге ее дома с двумя чемоданами и сказал, что «сжег за собой все мосты». Он доказал, что действительно готов был сделать то, о чем говорил, и она снова уступила ему. Она позабыла о своем чувстве недоумения и поторопилась забеременеть, и по мере того, как мальчик подрастал, начинала верить, что их будущее — это не пустые слова. Чем старше становился сын, тем больше она в это верила, пока в тот вечер, когда я приехал в такси по ее вызову, она не обнаружила, что похоть кинорежиссера устремилась к новой миленькой и юной «тайне», с новыми видами на будущее.

Когда я проснулся, ее с Симоном уже не было. Она успела сбегать в магазин и купить мне свежего хлеба, а на столе оставила термос с горячим кофе. На тарелке меня ожидал круассан, а рядом лежали нож и сложенная салфетка, как это делается в отелях. Я вообще-то никогда не ел круассанов. Не в пример минувшему дню, квартира была полна следов, оставленных ими. На подоконнике выстроились игрушечные рыцари Симона, готовые пронзить своими пиками пространство между стопкой бумаг и телефонными справочниками. Их одежда была сложена на стуле в спальне, в шкафу между моими рубашками появилось женское платье, а на полке под зеркалом в ванной расположилась целая батарея женских бутылочек и тюбиков. Все это выглядело так, словно она вселилась ко мне в квартиру. Я продолжал проводить дни и ночи как прежде, в одиночестве и видел их только по вечерам, когда они приходили домой, а я уже должен был отправляться на работу. Мы по очереди готовили еду и вообще старались не обременять друг друга в маленькой квартирке, были предупредительны и вежливы, а когда наши взгляды встречались, мы невольно улыбались друг другу, забавляясь этим неожиданно возникшим сожительством. При этом меня удивляло, до чего легко я чувствую себя в создавшихся обстоятельствах. Даже молчание не тяготило нас, оно было почти неощутимо, даже когда мы сидели друг против друга, как два чужих человека, какими мы, собственно, и были, которые не знают, о чем друг с другом говорить. Она была первой из встреченных мною людей, в обществе которых можно молчать, не чувствуя неловкости. Меня удивляло, до какой степени естественным было ее наслаждение внутренним покоем здесь, в доме чужого ей человека, как непринужденно она умела молчать, после того как высказывала все, что хотела, не будучи ни в малой степени угнетена наступившей тишиной, хотя и в обществе другого человека. По сути дела, говорить нам с ней было не о чем, ведь у нас не было ничего общего. Она была для меня всего лишь чужой женщиной, нашедшей на какое-то время приют в моем обиталище. Вместе с тем меня постоянно отвлекали от моих невеселых мыслей детская болтовня Симона и ее кривая усмешка. Иногда я замечал, что она наблюдает за мной, когда я помогаю мальчику чинить его игрушки или читаю ему вслух книжки, которые однажды взял специально для него в библиотеке. Я сходил туда просто от нечего делать. Я делал вид, что не замечаю ее испытующего взгляда, пытаясь сконцентрировать свое внимание на веселых гуттаперчевых человечках или на рассказах о зверушках, одетых в человеческое платье. Мальчик, судя по всему, привык ко мне и вел себя так, точно мы были с ним давно знакомы. В воскресенье мы отправились в зоопарк, собственно, это она спросила, хочу ли я пойти с ними. Я не был там уже много лет, и мне, показалось, что это те же лоснящиеся тюлени и те же грязные белые медведи, которых я видел, когда был здесь в возрасте Симона. Он был очень недоволен тем, что белые медведи оказались не такими уж и белыми. Когда мы в этот пасмурный день ходили между клетками и загонами с апатичными и меланхоличными животными, мне впервые не удалось удержать облик Инес перед своим внутренним взором. Я слышал, как Астрид чем-то насмешила Симона, тот расхохотался, а я про себя подивился тому, как быстро ей удалось создать вокруг мальчика нормальную атмосферу. Как она с помощью небольших, простых средств могла заставить его забыть свой страх перед тем, что произошло, прикрепляя кнопками к стене его рисунки, или вызвать на его лице улыбку посреди плача, водрузив на голову колпак от чайника и бегая по квартире с чайным свистком. Не успев снять с головы колпак, она встретила мой взгляд и слегка покраснела. Вероятно, она все еще была в напряжении, сама не осознавая этого, и находила отдушину, отвлекая Симона своими клоунскими номерами и своей кажущейся беспечностью. Но в те минуты, когда мальчик готов был горько и неудержимо расплакаться, я видел смятение в ее глазах, которое относилось не только к безутешности сынишки, но и к ней самой. И тогда я вспоминал решимость, с какой она выбежала из ворот виллы, ведя за руку мальчика, преследуемая по пятам мужем, и села в такси, и снова слышал непреклонность в ее голосе, когда она крикнула мне, чтобы я трогал с места и ехал поскорее.

Однажды вечером она рассказала мне, что кинорежиссер поджидал ее у детского садика, когда она пришла туда за Симоном. Он был совершенно подавлен раскаянием и жалостью к самому себе. Я спросил ее, не надумала ли она вернуться к нему. Она ответила, что если я устал от их присутствия, то мне стоит лишь сказать об этом. Я отрицательно покачал головой. Нет, я вовсе не это имел в виду. Она бросила взгляд в сторону Симона, который сидел на диване, поглощенный мультиком. Нет, ее решение бесповоротно. Она стала убирать со стола, давая понять, что разговор окончен, и пошла на кухню мыть посуду. Я продолжал сидеть за столом, глядя за рисованными зверушками на экране телевизора, которые строили друг другу каверзы под аккомпанемент сумасшедшей музыки, напоминавшей скрип карусели, кружащейся на большой скорости. Симон лег на диван, глаза его слипались. Я выключил телевизор и накрыл мальчика одеялом. Я посидел еще немного, глядя на него, а затем пошел на кухню, чтобы вытереть посуду. Она стояла над мойкой, неподвижно, словно вглядываясь во что-то в полутьме. Я подошел к ней, и она обернулась. Помню, что мы долго стояли так друг против друга в моей тесной кухоньке. Глаза у нее еще больше сузились, и она выжидательно смотрела на меня сквозь щелки. Я запомнил это, хотя все длилось не более секунды. Быть может, она ожидала, что я на что-то решусь? Быть может, движение, которое я потом сделал, раскрепостило что-то во мне или в ней? Или просто все произошло неожиданно, само собою, независимо от нас самих, во время этой внезапной паузы и внезапно возникшей близости, когда наши взгляды встретились? Я и не подозревал, что что-то произойдет, я даже не могу сказать, что надеялся на это. Не могу объяснить этот внезапный порыв, это едва заметное, но все решившее тогда побуждение, заставившее меня поднять руку и погладить ладонью ее щеку. Она медленно склонила голову набок и прижалась к моей руке. Я положил ладонь на ее затылок под мягким «конским хвостом», а она уткнулась лицом мне в плечо. Кожа у нее была сухая и теплая, и я поглаживал волоски на ее затылке, напрасно пытаясь представить себе, что ощутит моя рука, коснувшись позвонков на ее шее, и что она подумает, ощутив там мою руку. Я не касался ни одной женщины с того вечера несколько месяцев назад, когда Инес ушла от меня во время снежной метели. Моя ладонь на шее Астрид, ее лицо, уткнувшееся мне в плечо, — всего этого я не мог себе представить в том безволии и отчужденности, которые владели мною тогда. Что-то происходило с нами помимо нашего желания, моя рука, ощущавшая ее кожу, мои губы на ее подбородке, ее волосы, щекотавшие мои ноздри, и незнакомый запах ее волос. Незнакомые, разные миры, чьи границы вдруг соприкоснулись. Я почувствовал ее руки на моих бедрах, она подняла голову и снова посмотрела на меня, и я не знал, что она там видит. Она закрыла глаза, быть может, оттого, что все это было так странно, и мы поцеловались, осторожно, неуверенно, точно нам предстояло вновь обучиться тому, что мы так давно и хорошо знали. Я не мог не думать об Инес, когда впервые целовал Астрид. Я видел ее фигурку, удалявшуюся и исчезающую за снежной завесой, и я подумал о том, что нахожусь уже в другом времени, что то время миновало и теперь все начинается заново. Губы Астрид были совсем другими, и я думал о том, что и сам уже не тот, каким был тогда, но, с другой стороны, я не вполне понимал, в чем тут разница. Люди целуют друг друга, потому что не знают, что им еще делать. Нет ничего иного, кроме тех же глупых губ, тех же глупых рук, которые продолжают говорить все тем же языком, и между тем мир в эти минуты становится иным. Симон лежал на диване и спал, когда мы вошли в гостиную. В тот вечер мы так и оставили его спать на диване. Я не знал, где она проводила дни в ту первую неделю, когда они жили в моей квартире, впрочем, я вообще знал о ней чрезвычайно мало. И вот сейчас я тоже не знаю, где она: находится ли до сих пор в Лиссабоне или поехала дальше. Она исчезла так же неожиданно, как и появилась, без предупреждения, словно появилась из ничего в ту зимнюю ночь. Я вижу ее одинокой, снова одинокой, как в тот раз, когда она села на заднее сиденье моего такси со своим малышом, для того чтобы бросить все, что стало для нее привычным. Я представляю себе, как она сидит у окна, выходящего на незнакомую улицу, где играют дети, кричащие что-то на непонятном ей языке. Трамваи с шумом проносятся по улице между облитыми глазурью изразцами фасадов, а она вспоминает то время, когда нашла приют у незнакомого парня, которого никогда прежде не видела, и удивляется тому, что именно с ним провела вместе столько лет. Я попытался представить ее себе, как наверняка делал это седоватый кинорежиссер, сидя одиноко в своей вилле, когда понял, что она выскользнула из его рук, и думал о том, что она находится где-то в городе, в неизвестном, недоступном для него месте. Быть может, она идет на закате дня по Россиу, по улице с дребезжащими трамваями и дымящимися жаровнями продавцов каштанов, в толпе людей, бродящих, свободных, гуляющих, и думает о том, как легко менять направление, сколь мало для этого нужно. А может быть, она идет вдоль реки и видит чернеющие небольшие паромы на поблескивающей глади воды, в лучах закатного солнца над речным устьем, позади тонких тросов моста, которые словно готовы перегореть. И сама она всего лишь силуэт среди множества силуэтов других людей, гуляющих по набережной.