В долине лотосов

Гу Хуа

Гу Хуа – представитель нового поколения китайских писателей, продолжающий реалистические традиции в духе лучших произведений Лао Шэ и Чжао Шули. Его роман «В Долине лотосов» в 1982 году получил премию Мао Дуня и вошел в китайскую литературу как социально острое и колоритное произведение о жизни китайской деревни на протяжении более чем двадцати лет.

На фоне драматических событий жизни главной героини автор воссоздает атмосферу духовного гнета и демагогии периода «культурной революции».

 

Роман

Перевод В. Семанова

Стихи в переводе Ю. Сорокина и В. Семанова

Перевод на русский язык и послесловие издательство «Радуга», 1986

 

Часть 1. КАРТИНКИ ИЗ ЖИЗНИ ГОРНОГО СЕЛА (1963 г.)

 

Глава 1. Природа и люди

Село Фужунчжэнь – Лотосы – раскинулось в небольшой, но известной долине, где сходятся границы сразу трех провинций: Хунань, Гуандун и Гуйчжоу. Здесь, среди гор Улиншань – Пяти кряжей, издревле останавливались торговые люди, собирались герои и разбойники, происходили ожесточенные сражения. По одну сторону от села течет река, по другую – горный ручей, чуть ниже впадающий в эту реку, так что село с трех сторон окружено водой и стоит будто на длинном полуострове. На юг через реку пролегает путь в Гуандун; на запад, через каменный мост над ручьем, тянется дорога в провинцию Гуанси.

Не знаю уж, в какие времена местные правители – то ли желая продемонстрировать свою гуманность, то ли мечтая войти в историю – повелели посадить несколько черенков древесного лотоса , и с тех пор он покрыл здесь все берега, став главным украшением села. Более того, по приказу правителей крестьяне выкопали под горой запруду, посадили водяные лотосы и развели рыбу, превратив запруду в нечто подобное чиновничьему подсобному хозяйству, где и семена лотоса, и его корни – все шло в пищу. Каждый раз, когда в запруде расцветают водяные лотосы, а на берегах – древесные, долина, окруженная горами, кажется самым богатым краем на свете.

Из древесного лотоса – его корней, стеблей, цветов, кожуры – делаются преимущественно лекарства; у водяных лотосов находят применение даже огромные, похожие на позеленевшие медные гонги листья: на них отдыхают стрекозы, лягушки, скапливается красивая, словно прозрачные жемчужины, роса. Носильщики в дороге подогревают на этих листьях еду, торговцы или женщины, спешащие на базар, прикрывают ими свои бамбуковые корзинки, а крупные лягушки, называемые бычьими, не только восседают на листьях лотоса, но и скрываются под ними от жары, как под соломенными шляпами. В общем, все пользуются лотосами, и каждый по-своему. Не мудрено, что река здесь называется Лотосовой, ручей – Ручьем нефритовых листьев, а село – Лотосы. Село это, по здешним понятиям, не очень велико: десять с небольшим лавок да несколько десятков домов, вытянувшихся вдоль улицы, мощенной темными каменными плитами. Дома стоят так тесно, что если в одной семье варят собачатину, то запах стоит по всей улице. Если чей-то ребенок споткнулся, выбил зуб или разбил чашку, то об этом моментально узнают все. Я уже не говорю о ссорах между супругами или о разговорах соседей – главной пище для сплетен, насмешек и пересудов. Все страшно возбуждаются, бегают по селу, жалуются друг на друга, дают советы и долго не могут угомониться – совсем как стая переполошившихся уток. Когда день не базарный, то со всех этажей хозяйки высовывают из окон длинные бамбуковые шесты и сушат на них всевозможные рубахи, штаны, юбки, одеяла и прочее. Ветер с гор картинно развевает эти разноцветные «флаги всех стран», а рядом, под каждой стрехой, висят связки красного перца, желтых кукурузных початков, бело-зеленых тыкв-горлянок… Под ними снуют и кудахчут куры, лают собаки, мяукают кошки – в общем, жизнь бьет ключом.

У жителей села есть привычка угощать друг друга. А поводов для таких угощений в году полно: в третий день третьего месяца по лунному календарю, в день поминовения усопших, пекут расписные пряники; в восьмой день четвертого месяца варят на пару мясо с рисом; в пятый день пятого месяца, во время праздника начала лета, лепят сладкие пирожки из клейкого риса и пьют желтую полынную настойку; в шестой день шестого месяца снимают ранние огурцы и «грушевые тыквы»; в седьмой день седьмого месяца пробуют ранний рис; в восьмом месяце, в праздник осени, пекут «лунные пряники»; в девятом месяце, во время осеннего равноденствия, собирают хурму; в десятом, называемом «месяцем золотой осени», устраивают свадьбы; в восьмой день последнего месяца варят «рисовую кашу с восемью бобами», а в двадцать третий день провожают на небо Цзаована – бога домашнего очага… И хотя во всех семьях набор продуктов почти один и тот же, каждая хозяйка непременно положит в кушанье что-нибудь свое, да и приготовит его по-своему, так что разница все-таки есть. Получается нечто вроде кулинарного конкурса, на котором самое приятное – похвала соседей. Да и в обычные дни, приготовив что-нибудь вкусное – скажем, мясной суп из голов или ножек, – сельчане обязательно угощают соседских детишек. Те торжественно несут добычу в свой дом, дают попробовать родителям, а потом мать с ребенком идут к соседке посидеть и поговорить. Это считается лучшей благодарностью за угощение.

Само по себе село Лотосы невелико, но в базарные дни сюда стекаются тысячи людей. И собираются они не столько на главной улице, вымощенной каменными плитами, сколько на просторной площади за домами, обращенной к реке. Еще до революции тут поставили черепичный навес на каменных столбах, а напротив соорудили ярко размалеванный помост для торговцев и для ярмарочных представлений. По старому обычаю базарные дни устраивали на третий, шестой и девятый день каждой декады, то есть девять раз в месяц; так было и в первые годы после революции. Здесь собирались жители всех восемнадцати уездов трех провинций: китайские торговцы, охотники народности яо, крестьяне, лекари, разносчики-коробейники и все кому не лень. Торговали свиньями, коровами, овощами, фруктами, «ароматными грибами» сянгу и съедобными древесными грибами, называемыми «древесные ушки», живыми змеями и обезьянами, трепангами и прочими дарами моря, галантереей, хозяйственной мелочью, всевозможными кушаньями и напитками. Люди заполняли всю площадь, толкались, разговаривали, гомонили. С горы рынок выглядел как сплошное море косынок, головных платков, соломенных шляп, а в дождливый день – мохнатых травяных накидок, матерчатых зонтиков и зонтов из промасленной бумаги. Казалось, будто люди не ходят по земле, а плавают в этом море.

Многие в Долине лотосов кормились рынком – от продавцов холодной воды до зубных лекарей. Рассказывают, что один бедняк здесь разбогател, собирая навоз от свиней и коров. Но в 1958 году, во время «большого скачка», все были брошены на кустарную выплавку чугуна и стали, которая должна была прославить нас на весь мир не меньше, чем запуск спутника Земли. К тому же из района и уезда была спущена бумага, ограничивающая частную торговлю, называющая ее отрыжкой капитализма, и рынок в Лотосах стали открывать сначала раз в неделю, потом раз в декаду и в конце концов раз в полмесяца. Считалось, что если рынок ликвидирован, то социализм у нас уже построен и мы приближаемся к коммунистическому раю, вот только господь бог, погода и природа не благоприятствуют да мешают всякие империалисты и ревизионисты. Короче говоря, порог у коммунистического рая оказался слишком высоким, преодолеть его с помощью «большого скачка» мы не смогли, а, напротив, свалились с небес на землю, прямо в нищету общественных столовых, где в котлах варились одни пустые щи. Во время редких базарных дней на рынке торговали только мякиной, плодами разных дичков, съедобными кореньями да грибами. С голоду люди желтеют и пухнут, а лошади тощают и обрастают гривой. Вот народ и пух, как от водянки, а настоящие торговцы забыли дорогу к рынку – на нем процветали лишь воры, грабители, шулера и проститутки… В конце 1961 года уездные власти прислали новую бумагу, пошли на послабление, разрешив устраивать базар раз в пять дней. Но торговать было почти нечем, и рынок в Лотосах уже не смог стать прежним – местом сбора тысяч людей из восемнадцати уездов.

Теперь этот рынок славился не своими мясными рядами, а лотком местной уроженки Ху Юйинь, торговавшей рисовым отваром с кусочками соевого сыра. Это была молодая красивая женщина лет двадцати пяти или двадцати шести, и все, кто, сидя, стоя или примостившись на корточках, поглощал ее еду, звали ее «сестрицей Лотос». Некоторые в шутку называли ее даже волшебницей, это было, конечно, преувеличением, но несомненно, что все с удовольствием смотрели на ее круглое, как полная луна, лицо, большие глаза, черные брови, крепкую грудь и живую, подвижную фигурку. Заведующий сельским зернохранилищем Гу Яньшань говаривал, что она белизной и мягкостью вполне может сравниться с соевым сыром, которым знаменит ее лоток.

Лотос относилась ко всем покупателям – и знакомым, и незнакомым – с исключительным радушием, даже сердечностью. Любого, пусть самого распоследнего человека она встречала улыбкой и приговаривала:

– Может, еще мисочку? Отвару добавить?

– Счастливого пути, не споткнитесь! И еще заходите!

Посуда у нее всегда была чистая, порции большие, специй сколько хочешь, растительного масла тоже больше, чем на соседних лотках. За миску отвара с сыром она брала всего один цзяо , отвару добавляла без разговоров, поэтому у ее лотка всегда толпился народ.

«Настоящая торговля держится на приветливости», «покупатель за покупателем – будет и еда и платье» – такие наставления получила Ху Юйинь от родителей. Рассказывают, что ее матери в молодости пришлось торговать собой в портовом городе, но потом она бежала из публичного дома вместе с одним приказчиком. Супруги обосновались здесь под другой фамилией. Они открыли небольшой постоялый двор для торговцев и, будучи уже в возрасте, возжигали ароматные свечи перед Буддой, чтобы он послал им ребенка. Наконец у них родилась Ху Юйинь – единственная дочь, которую они и назвали-то в честь бодхисатвы Гуань-инь, покровительницы деторождения. В 1956 году, вскоре после перехода постоялого двора в смешанную государственно-частную собственность и замужества Ху Юйинь, ее родители умерли. В то время в деревне еще не существовало разделения на крестьян и служащих, поэтому Ху Юйинь и ее муж входили в сельскую производственную бригаду и считались крестьянами. Торговлей она занялась лишь в последние два года и несколько стеснялась этого. Сначала, как и многие, она торговала мякиной, мукой из папоротника, потом перешла к овощам, в том числе к батату, и, наконец, открыла свой лоток. Она вовсе не собиралась продолжать родовое дело, а просто в трудное время пыталась прокормиться, как умела.

– Сестрица Лотос, дай две миски, да перцу побольше положи!

– Ладно, только смотри, чтоб живот не заболел!

– А если заболит, полечишь?

– Еще чего!

– Хозяюшка, одну миску и стаканчик белой!

– И так жарко, да и суп горячий! А если уж без водки не можешь, возьми в лавке напротив!

– Сестрица Лотос, дай сырку побелее, вроде твоих ручек, чтоб ноги легче несли!

– Какой в котле есть, такой и дам. Больно много болтаешь! Наверно, опять жена к себе не подпускает, да еще за уши треплет?

– А может, ты меня потреплешь?

– Уши слишком длинные, да и язык тоже! Ешь лучше суп, чтоб на языке типун не вскочил, а то на тот свет немым отправишься!

– Что это ты о том свете заговорила? Неужто не жалко будет лишиться постоянного покупателя?

Но даже во время таких перебранок глаза Ху Юйинь продолжали светиться улыбкой, а голос звучал точно музыка. Она любила разговаривать со своими покупателями и относилась к ним по-родственному. Среди них были и такие, что ходили к ней каждый базарный день, как, например, Гу Яньшань.

Я уже упоминал этого заведующего сельским зернохранилищем. Старый холостяк лет сорока, приезжий с севера, он был человеком исключительно простым и честным. Тем удивительнее, что в прошлом году он вдруг сказал Ху Юйинь, что перед каждым базарным днем может продавать ей из зернохранилища до шестидесяти цзиней рисовых отходов. Лотос и ее муж так обрадовались, что готовы были на коленях благодарить его за милость. С тех пор Гу по-хозяйски присаживался перед лотком и, молча любуясь хлопочущей Ху Юйинь, впитывал в себя аромат ее молодости. Но поскольку его знали как человека серьезного, никто не осуждал его даже за то легкомысленное определение молодой женщины, которое приводилось выше.

Вторым постоянным посетителем был Ли Маньгэн – секретарь партбюро объединенной бригады, в прошлом кадровый военный. Он приходился родственником мужу Ху Юйинь, и она считала его своим названым братом. Каждый базарный день он съедал пару чашек бесплатно, что имело не только родственный, но и глубоко символический смысл: его трапезы как бы подтверждали законность торговли Ху Юйинь, говорили всем, что ее лоток разрешен сельской парторганизацией или по крайней мере ее секретарем.

Был и еще один бесплатный посетитель – известный сельский активист Ван Цюшэ, человек тридцати с лишним лет, с круглой головой и жирными ушами, похожий на статую смеющегося Будды. Все знали, что он подловат, но каждый раз, когда власти присылали своего представителя для проведения какой-нибудь кампании, Ван оказывался незаменим: дул в трубу, оповещая о начале собрания, первым выкрикивал лозунги, чтобы создать необходимую атмосферу, оставался на ночное дежурство, присматривая за осужденными. Словом, он вел себя исключительно активно, но, едва главный накал кампании проходил, остывал и Ван Цюшэ: весь раж и пыл из него выходили, точно воздух из спущенного мяча. С лицом, лоснящимся от жира, любитель вкусно поесть, он всегда обходился одной монетой там, где другой тратил три. Подойдя к лотку Ху Юйинь, он просто бросал: «Сестрица, две миски, запиши на мой счет!» – и без малейшего стеснения ждал еду. Иногда, даже в присутствии Ху Юйинь, он, похлопывая по плечу ее мужа, позволял себе такие шуточки:

– Что это с тобой братец? Женат уже семь или восемь лет, а жена твоя как девушка, все еще порожняя ходит. Может, тебе учитель нужен – показать, как дети делаются?

Супруги густо краснели, смущались, но одернуть его не смели. Человека, незаменимого во время проработочных кампаний, нельзя задевать: уж лучше даром кормить его, выслушивать его пошлости да улыбаться ему.

Среди постоянных клиентов Ху Юйинь был еще один достойный упоминания странный человек: Помешанный Цинь, а точнее – Цинь Шутянь, причисленный к «пяти вредным элементам» . Когда-то он состоял на хорошей работе: был учителем музыки в средней школе, потом руководителем уездного ансамбля песни и пляски, но в 1957 году был объявлен правым за «реакционное» представление с песенками критического содержания и сослан в деревню на перевоспитание. Отличаясь большим упрямством, он не признал себя виновным в преступлениях перед партией и социализмом, сознался лишь в нескольких любовных связях и постоянно просил секретаря партбюро Ли Маньгэна сменить ему политическую «шапку правого» на «шапку уголовника». Можно не сомневаться, что это было коварным тактическим ходом. К лотку Ху Юйинь он всегда подходил, когда оставалось поменьше народа, хитро улыбаясь и что-то напевая.

– А что это ты поешь? – спросили его однажды.

– Гуандунскую мелодию «Все выше и выше».

– Ты же причислен к пяти вредным элементам, а рассчитываешь подняться выше?! Тебе впору петь «Все ниже и ниже»!

– Да, вы правы, я ведь послан сюда на перевоспитание и должен стараться изо всех сил…

Цинь Шутянь явно интересовался Лотосом, но вел себя вполне прилично: не оглядывал бесцеремонно и не позволял себе лишних слов. А Лотос всегда считала, что «тощую собаку стыдно пинать, больную лошадь стыдно обижать». Она сочувствовала Циню, даже жалела его и всегда подкладывала ему побольше то риса, то соевого сыра, то кунжутного масла.

На рынке ей приходилось сталкиваться с самыми разными людьми: добрыми, злыми, притворно добрыми, держащими нос по ветру, плывущими по течению, умеющими красно поговорить, способными выдать черное за белое, а белое за черное, продать все и кого угодно. И человеческая жизнь тоже временами начинала казаться ей похожей на рынок, в том числе жизнь тех, с кем она постоянно сталкивалась. Об этих людях мы сейчас и расскажем, какую бы роль в нашем повествовании – главную или второстепенную, положительную или отрицательную – они ни играли.

 

Глава 2. Заведующая

Кроме частных лавчонок, в Лотосах было три государственных предприятия: промтоварный магазин, лавка местных промыслов и столовая. Они находились в начале, середине и конце улицы, задавая тон местной торговле и как бы демонстрируя преобладание государственного сектора над частным. Столовой заведовала Ли Госян, недавно присланная на эту должность уездным отделом торговли. К свободному рынку у нее было особое отношение. Каждый базарный день она внимательно следила за всеми лотками, где торговали съестным, прикидывая их доход и сколько народу они отвлекают от ее столовой. Словно жена сельского старосты прежних времен, она важно ходила по рынку, выпятив свою несколько увядшую грудь, и едва не рычала на конкурентов. Главным объектом ее ненависти стала Лотос. Ли Госян сразу уловила, что привлекательная внешность этой «соевой красавицы» служит ей лучшей рекламой, не говоря уже о ее улыбчивости и расторопности. «Проклятые мужики! Липнут к ее лотку, словно мартовские коты!» – думала Ли Госян. Она понимала, что такие мысли не красят ее как представительницу государственной торговой точки, но, с другой стороны, чувствовала, что Лотос является ее главной конкуренткой в селе.

Долго она терпела и наконец устроила скандал. Повод был пустяковый и, по существу, не связанный с ее должностными обязанностями. Однажды Ли Гуйгуй, муж Ху Юйинь, сельский мясник, раздобыл свинины, мелко нарубил ее, поджарил, и супруги стали добавлять ее в свою похлебку с соевым сыром, даже не повышая цены. Возле лотка мгновенно выстроилась очередь; некоторые лакомки, прельстившись пахучей и вкусной едой, требовали по две-три миски, зато у столовой посетителей поубавилось.

– Это что же такое? Лоточница отбивает прибыль у государства? – воскликнула Ли Госян. Одним прыжком она подскочила к лотку и, грозно нахмурив брови, закричала: – Предъяви свидетельство о праве на торговлю!

Она протянула руку с часами, которые в деревне были в диковинку и назывались «бычьим глазом». Ху Юйинь от неожиданности так и застыла с черпаком в руке, но продолжала улыбаться:

– Товарищ заведующая, я веду эту торговлю с официального разрешения и исправно плачу налог. Это и взрослые и дети знают!

– Свидетельство! Я хочу посмотреть на твое свидетельство! – повторила Ли Госян, не опуская руки. – Если не предъявишь свидетельства, я пришлю своих работников и заберу твой лоток!

Тут Ху Юйинь совсем опешила:

_ Товарищ заведующая, вы руку-то уберите! У меня честная торговля, а не какой-нибудь черный рынок…

Очередь, страдая по еде с необычной прибавкой, заволновалась и выступила в защиту:

– Она своим лотком занимается, а ты занимайся своей столовой! Колодезная вода речной не помеха. Можно подумать, она на чужую могилу наступила!

– Ну и денек сегодня! В коровьем хлеву лошадиная морда объявилась!

– Ты лучше своей столовой займись, чтоб в лапше мышиного помета не было! Ха-ха-ха…

Чувствуя, что дело может зайти слишком далеко, заведующий зернохранилищем Гу Яньшань попробовал примирить всех:

– Ладно, ладно, в одном селе живем, а свой своего не узнает! Если уж так хочется поговорить, сходите в рыночный комитет или к налоговому инспектору!

Ли Госян едва сдержалась, чтобы не обозвать всех их прихвостнями капитализма. Она чувствовала, что село Лотосы хоть и невелико, но чудовищ и оборотней тут предостаточно. Как говорится, «пруд хоть и мелок, а черепах довольно», преступники кишмя кишат, и все они норовят нагадить ей как кадровому работнику, присланному со стороны.

Вообще-то она была номенклатурным работником уездного отдела торговли, племянницей секретаря укома Ян Миньгао, знаменитым во всем уезде борцом против капитализма. Рассказывают, что она прославилась еще в 1958 году, когда по ее предложению была устроена неожиданная ревизия всех мелких торговцев – событие, которое опять же сравнивали с запуском спутника Земли. О Ли Госян тогда писали провинциальные газеты, она стала героиней дня, была мгновенно принята в кадровые работники. Но «каждый спотыкается на своем каноне» . Этой весной, когда ее уже должны были произвести в заместители заведующего отделом торговли, неожиданно вскрылась любовная связь Ли Госян с женатым секретарем дяди – вскрылась потому, что ей пришлось делать аборт. Секретаря, конечно, сурово наказали, чтобы другим неповадно было, но без лишнего шума. Наказали и врачиху, делавшую аборт, – ее «по делам службы» быстренько сослали чуть ли не на край света. Ли Госян тоже попала во временную опалу и была направлена заведовать столовой в село Лотосов.

Ей было тридцать два года. Известно, что, когда женщине за тридцать, а она не успела выйти замуж, ей уже нелегко исправить эту несправедливость, да и винить некого. Ведь любовные истории обычно происходят в молодости. Начав работать в двадцать два года, Ли Госян одновременно стала искать свою любовь, но быстро вкусила и сладость, и горечь этих поисков. Первым делом она остановила выбор на командире взвода – младшем лейтенанте с одной звездочкой, а в то время среди девиц была модна такая припевка: «С одной звездочкой – маловат, с двумя – слабоват, с четырьмя – староват, а с тремя – в самый раз». Поэтому она рассталась с младшим лейтенантом, нашла себе старшего, разведенного, но вот незадача – у него оказался ребенок, который сразу же стал звать ее мамой. Нет уж, упаси бог от чужих детей, она бросила и этого жениха, а тут подвернулся третий, очень интересный, однако о нем рассказывать не будем. В 1956 году, когда партия призвала всех осваивать науку, она нашла себе интеллигентного любовника – ирригатора, в очках. Но на следующий год его объявили правым элементом. Боже мой! Ли Госян испугалась так, будто ночью увидела пятиметровую змею, и немедленно бросила ирригатора. Теперь она поклялась стать кадровым работником, а в мужья выбрать не меньше чем начальника отдела, даже если при этом ей и придется стать мачехой. Но пока ее желания сбылись только наполовину, потому что полное счастье бывает редко. Самое лучшее десятилетие ее жизни уже ушло. По служебной лестнице она до поры до времени поднималась, но внешне становилась все менее привлекательной, можно сказать «понижалась в ранге». На сердце у нее скребли кошки; утром, проснувшись, она первым делом смотрелась в зеркало, и ей становилось нехорошо. Глаза, прежде такие ясные, теперь пожелтели и покрылись красными прожилками, на веки легли нездоровые тени, в уголках глаз собрались морщинки, напоминающие рыбий хвост. Симпатичные ямочки на щеках исчезли, кожа стала дрябловатой и темной, сквозь нее уже не проглядывал румянец. Боже, неужели так короток женский век, неужели так стремительно проходит молодость, неужели так трудно дается подлинное чувство? А когда человек дурнеет, зачастую черствеет и его сердце. Привычки накапливаются, превращаются в манию. Вот и Ли Госян стала втайне завидовать всем замужним женщинам.

Ей хотелось иметь семью. Когда у нее будет законный муж, все ее похождения в уезде забудутся. У кого до замужества не бывает шалостей? Сейчас, оказавшись в Лотосах, она деловито огляделась и увидела, что достойных ее должностных лиц здесь до смешного мало, пожалуй один Гу Яньшань – «старый солдат с севера», как его часто называли. Он вечно ходил небритым, небрежно одетым, любил выпить – в общем, страдал недостатками, распространенными у старых холостяков. Но зато его накопления, как утверждали знатоки местных финансов, исчислялись тысячами. И в политическом отношении он был безупречен. Правда, староват немного, но теперь уж ничего не поделаешь, за всем сразу не угонишься. К тому же, как гласит поговорка, «старый муж думает о жене, а молодой – о женщинах».

Иногда Ли Госян казалось, что спать со старым небритым мужчиной очень противно – поди, мурашки бегут по коже. Но женщина в самом соку не может долго успокаивать себя такими страхами; ведь даже эта любовь оставалась у нее неразделенной. Она начала искать встреч с заведующим зернохранилищем, ласково называла его «почтенный Гу», приглашала в свою столовую отведать самых лучших блюд. Или, играя глазами, говорила:

– Товарищ заведующий, к нам в столовую только что завезли ящик «Абрикосовых цветов». Я специально оставила вам две бутылки!

– Ой, у вашего френча уже воротник засалился! Надо бы подворотнички нашивать, гораздо лучше будет…

Любой старый холостяк, услышав от женщины такие речи, понял бы, что к чему, и загорелся. Но Гу Яньшань был словно каменный: не загорался и даже не дымился. Вот противный! Ли Госян оставалось только делать вид, что она ничего не замечает, и продолжать свои заигрывания.

Однажды вечером для всех торговых и финансовых работников села организовали собрание с чтением важного документа, спущенного из центра. В Долине лотосов тогда еще не было электричества, и в комнате, где устраивалось собрание, мерцал лишь газовый фонарь, то разгораясь, то изнемогая, как больной. Ли Госян специально поджидала Гу Яньшаня у входа на темную лестницу, а когда он появился, тут же бросилась к нему:

– Почтенный Гу, подождите немного, здесь темно, как в гробу! Возьмите меня за руку, а то я боюсь упасть с лестницы…

Гу Яньшань подчинился и повел ее, не подозревая, что таким нехитрым способом портовые шлюхи завлекают мужчин. Едва он взял ее за руку, как Ли Госян прильнула к нему, и весь ее заранее приготовленный аромат смешался с его винным перегаром. Но даже это не остановило женщину. Она страстно зашептала в темноте:

– Ой, да от вас пахнет, вы снова выпили?

– А чего это ты липнешь ко мне, точно лоза? – грубо ответил Гу Яньшань. – Отцепись скорей, пока люди не подошли!

Вне себя от такой бесчувственности, Ли Госян ущипнула его за руку:

– У, старый негодяй, ничего не понимает! Еду к самому рту поднесли, и то не ест!

– А мне твоя еда не нужна, я больше по винной части, – не остался в долгу Гу Яньшань. – Смотри не ошибись!

Ли Госян вся пылала от стыда и негодования, но, к счастью, они уже вошли в комнату и смогли чинно усесться порознь, как будто между ними ничего не произошло. У женщины даже подбородок дрожал: так опозориться, да еще перед каким-то небритым стариком! На следующее утро глаза у нее были вспухшие, словно персики в сиропе; ее подчиненные не могли понять, почему ей не нравятся то булочки, то пирожки, то лапша. В конце концов ее гнев вылился на одну из подавальщиц: – У, паршивая кокетка! Выходишь на работу в короткой юбке, чтобы выставить напоказ свои ноги? Просто тошнит от тебя! Подражаешь той шлюхе, которая торгует рисом и соевым сыром?! Забыла, что ты государственная служащая? Если все станут такими же бесстыжими, как ты, то в нашей столовой нельзя будет говорить ни о какой политической линии! Сейчас же пиши объяснительную записку секретарю молодежного союза и сама разоблачи вред своих бесстыдных нарядов!

Через несколько дней Ли Госян обнаружила, что ее провал перед Гу Яньшанем вызван все той же «соевой красавицей» – «сестрицей Лотос». Оказывается, этот праведник подкатывается к замужней женщине и, злоупотребляя своим служебным положением, продает ей к каждому базарному дню по шестьдесят цзиней рисовых отходов! Но что значит «отходов»? Это только ширма, за которой – дураку ясно – прячется преступный сговор. Что же ты за человек, Ху Юй-инь? Почему в этом вшивом селе ты постоянно берешь надо мной верх?

Чем больше Ли Госян думала об этом, тем больше злилась. Иногда она злорадствовала даже над тем, что у Ху Юйинь не было детей: «Да она просто пустой кожаный мешок; ребенка родить и то не может!» Но к этой радости примешивалось некоторое чувство вины: ведь она, Ли Госян, в отличие от Ху Юйинь сама дважды избавлялась от детей с помощью докторов и разных снадобий. Ничего, погодите, проклятые распутники, я вам еще покажу! Если я вообще останусь в этом паршивом селе, то в один прекрасный день выведу на чистую воду все ваши грязные делишки!

Ли Госян была именно таким человеком: из узенького ручейка частной жизни она, подняв большой парус, часто выводила свою лодку в бурные волны политической реки. Как небожительница, сошедшая в мир людей, внимательно изучает землю, так и Ли Госян решила детально разведать обстановку в объединенной бригаде и действовать уже сообразно этой обстановке.

 

Глава 3. Маньгэн и Лотос

В наше время древесных лотосов на берегах Лотосовой осталось немного. Согласно легенде, когда лотосовое дерево старится, в него вселяется злой дух, который по ночам, приняв женский облик, соблазняет мужчин. Некоторые утверждали, что ясной лунной ночью сами видели, как в реке купается женщина неземной красоты. Она то плещется в волнах, то превращается в цветок лотоса, источающий нефритовое сияние… Каждая волшебница должна искусить по меньшей мере одного парня, поэтому неудивительно, что на Лотосовой ежегодно во время жары тонули парни. Это обстоятельство и ужасало, и радовало всех парней села, а самые крепкие и смелые думали, что хорошо бы побаловаться с духом лотоса и остаться при этом в живых. Руководство придерживалось другой позиции: с точки зрения общественных перспектив, роста народонаселения, проблем строительства и обороны страны духи лотоса представляют явную опасность. Лотосовые деревья на берегах не украшение села, а источник вредных суеверий, поэтому их необходимо выкорчевать и заменить клещевиной, из которой делаются смазочные масла для нашей доблестной авиации. Возглавили эту операцию по укреплению обороны и искоренению суеверий преимущественно учащиеся младших классов.

Вслед за древесными лотосами пострадали и водяные: во время организации народных коммун главной сельскохозяйственной культурой был объявлен рис, поэтому запруда за селом, у подножья горы, была превращена в заливное рисовое поле. Но на берегах реки, у причалов, к счастью, еще сохранилось десятка полтора толстых – в человеческий обхват – деревьев, мука из которых обладает свойствами желатина или крахмала. Эти деревья сверху донизу были увиты лианами. В период движения за всенародную выплавку чугуна и стали им грозила неминуемая гибель, но что-то спасло их. Одни говорят, что плохое качество древесины, не дающей нужного жара, другие – что вмешательство какого-то товарища из волостной управы, который затем был записан в оппортунисты. Ясно одно: кто-то все же сообразил сохранить эти старые деревья, чтобы под ними могли отдыхать люди. Поговаривали, что даже при коммунизме, когда еды и питья будет вдоволь, во время сильной жары, возможно, окажется не лишним развести древесную муку в холодной колодезной воде и сделать вкусное желе… Буквально через несколько лет это внимание к мелочам оправдалось, оказалось пророческим, Такова, видимо, специфика развития Китая – недаром у нас на протяжении всех эпох велись усиленные исторические исследования. Как бы то ни было, старые деревья, перевитые лианами, до сих пор стоят возле причала, образуя тенистый коридор, защищающий прохожих от солнца. На деревьях медными колокольчиками висят цветы. Они отражаются в зеленой речной воде и как будто тихо звенят…

Нынешний партийный секретарь села Ли Маньгэн в 1956 году демобилизовался и был направлен на административную работу в свой район. Подойдя к знакомой переправе, он заметил на берегу девушку, которая сидела рядом с корзиной свежевыстиранного белья и смотрела на резвящихся в воде рыбок. Ли Маньгэн увидел лишь нежный овал красивого лица, отраженного в речной глади, и его сердце тотчас сладко заныло. Он не помнил в родном селе такой красавицы, уж не дух ли лотоса встретился ему средь бела дня? Впрочем, он не верил во все эти сказки, а подошел и стал разглядывать отражение, которое так восхитило его.

Увидев, что рядом оказалось еще чье-то лицо, девушка вздрогнула, покраснела и сердито шлепнула ладонью по воде, разбив отражение на тысячи брызг. Потом она вскочила, повернулась и застыла в изумлении. Замер и Ли Маньгэн. Наконец они оба с трудом разжали губы:

– Юйинь! Это ты? Как выросла!

– Ой, Маньгэн? Вернулся все-таки…

Они знали друг друга с детства. Ли Маньгэн был сыном перевозчика, и Ху Юйинь часто бегала с ним в горы собирать грибы, хворост или ростки молодого бамбука. Там они нередко обменивались шутливыми песенками. Скажем, Ху Юйинь пела:

На холме травой невесты, Коли можешь – подрезай! Вырвут серп – да ручкой в лоб, Острием – да по глазам.

Ли Маньгэн откликался:

Ты самая желанная из них! Среди бамбука ты не прячься понапрасну. Наброшу на плечи алеющий платок, И унесу тебя я в паланкине красном.

Долго они так поддразнивали друг друга. Иногда Ху Юйинь сердилась:

– Безобразник! Нужны мне твои платки и паланкины!…

Но когда Ли Маньгэна забрали в армию, Ху Юйинь, стыдясь и краснея, уже не без удовольствия вспоминала слова о цветистом паланкине.

Сейчас друзья детства стояли на каменной плите причала, смущенно опустив головы. Ху Юйинь рассматривала свои матерчатые туфли, а Ли Маньгэн – кеды, которые ему выдали в армии. Солнце было в самом зените, птицы на ветках лениво покрикивали, а перевозчик – отец Ли Маньгэна – лежал в тени на другом берегу и то ли спал, то ли притворялся спящим.

– Юйинь, какие у тебя руки нежные, будто и не работаешь вовсе… – выдавил из себя Ли Маньгэн и тут же пожалел об этом, чувствуя, что сказал невпопад.

– Ну что ты, целыми днями работаю! Ни зонтика, ни шляпы не ношу, а вот почему-то не загораю. А на руках даже мозоли есть! Если не веришь, посмотри… – еле слышно, будто для себя самой, проговорила девушка. Обиженно надув губки, она протянула ладо-пи – вернее, почти протянула. Ли Маньгэн заискивающе усмехнулся и тоже вытянул руку, пощупать мозоли, но не посмел дотронуться. Наконец, набравшись храбрости, от волнения округлив глаза, он спросил:

– Юйинь, у тебя…?

Девушка сразу поняла его, точно по волшебству.

– У меня никого нет, – произнесла она и повторила: – Никого…

Ли Маньгэну показалось, что мундир становится для него тесным.

– Юйинь! – воскликнул он дрожащим голосом и, раскинув руки, хотел обнять ее, но она уклонилась и даже отступила на шаг. На глазах ее выступили слезы, как у обиженного ребенка.

– Ладно, ладно, не буду, – забормотал Ли Маньгэн. Вместе с нежностью у него вдруг появилась потребность заботиться о ней. – Ты иди домой, а то родители, наверно, заждались, будут волноваться. Кстати, передай им большой привет!

Ху Юйинь взяла корзинку с бельем и благодарно кивнула.

– Спасибо, передам. Родители-то у меня уже старые, болеют все время…

Лодка с того берега начала медленно приближаться.

– Я загляну на днях? – полувопросительно сказал Ли Маньгэн. Девушка снова кивнула, да так энергично, что подбородком коснулась рубашки на груди. С корзинкой в руках, украдкой оборачиваясь, она стала подниматься по каменным ступеням причала.

В район Ли Маньгэн вернулся весь сияющий. Тогдашний секретарь райкома Ян Миньгао, местный уроженец, любил таких парней. Из двадцати с лишним молодых работников райкома и райисполкома он больше всего выделял именно Ли. Сразу было видно, что у этого юноши и корни крепкие, и нутро здоровое: честный, чистый, закаленный армией, получивший за пять лет службы четыре награды. В то время районы упразднялись, а укреплялись уезды и волости. Ян Миньгао выдвигали в секретари уездного комитета, и он поставил перед укомом вопрос о том, чтобы сделать Ли Маньгэна начальником и одновременно партийным секретарем большой горной волости. Орготдел укома уже вызывал Ли для беседы, теперь ожидалось только официальное назначение.

Тем временем любимая племянница Ян Миньгао, работавшая в уездном отделе торговли, была прислана с инспекцией в район. Естественно, что она часто обедала у своего дяди, а тот – не знаю уж, случайно или сознательно – каждый раз приглашал на эти обеды Ли Маньгэна. Ли слыхал, что племянница секретаря райкома не страдала излишней строгостью нравов и поглощала мужчин, как обезьяна кукурузные початки. На первом же обеде он заметил, что одевается она по-западному, но любит снимать свою желтую шелковую накидку и оставаться в цветастой кофточке без воротничка и рукавов. Ее обнаженная шея и круглые белые руки выглядели весьма соблазнительно, а соски на высокой груди торчали под кофточкой словно пуговицы. Даже Ян Миньгао, который долгие годы вел чинную жизнь руководящего работника, иногда с интересом поглядывал на прелести племянницы и еле заметно усмехался.

Как всякая бывалая женщина, Ли Госян говорила очень свободно – вернее, не говорила, а почти пела – и дерзкими глазами ощупывала все тело гостя, точно стремилась похитить его душу. Женщины никогда так не смотрели на Ли Маньгэна, поэтому он, опустив голову, заливался краской и считал своими ногами ножки стола и табурета. Вскоре они выяснили, что оба носят фамилию Ли, только у нее она произносится в глубоком тоне, а у него – в поднимающемся .

Проводив племянницу, Ян Миньгао с улыбкой спросил молодого человека:

– Ну как?

– Что «как», товарищ секретарь? – недоуменно переспросил Ли Маньгэн.

Ян Миньгао поморщился. Да, перед быком бесполезно играть на лютне! Парню давно за двадцать, успел отслужить в армии и демобилизоваться, а ничего не соображает. Только что здесь была молодая женщина, похожая на цветок, а он разинул рот и не понимает, о ком его спрашивают! Пришлось с ним серьезно поговорить, что уже было немалым унижением для секретаря райкома. Другие молодые люди в такой ситуации поставили бы перед начальником бутылочку доброго вина, а сами пили бы воду с его ног… Но Ян Миньгао решил пренебречь подобными пустяками. Совместив обязанности начальника, дяди и свата, он детально обрисовал служебные перспективы обоих молодых людей, привлекательность их союза, будущее их семьи. Со своей привычкой к руководящей работе он говорил обо всем этом так, будто ставил перед подчиненным государственную задачу, спрашивая время от времени: «Ну, понятно?» Он никак не ожидал, что подчиненный, пряча глаза и заикаясь, вдруг выдавит из себя:

– Большое вам спасибо за заботу, но дайте мне хотя бы несколько дней, чтобы как следует подумать…

Это не понравилось секретарю райкома, и он еле сдержался, чтобы не отчитать дерзкого зазнайку: начинающий работник, а корчит из себя чуть ли не лауреата дворцовых экзаменов, который в старые времена имел право жениться на дочери канцлера!

Воспользовавшись служебной оказией, Ли Маньгэн тут же отправился в Лотосы. Как он договорился с Ху Юйинь о свидании и где оно произошло – на тех же темных каменных плитах причала или нет, – мы не знаем, но только на сей раз они вполне ясно условились о свадьбе. К сожалению, в то время существовал порядок, определенный неизвестно каким документом, согласно которому член партии или даже беспартийный активист был обязан докладывать о своем намерении вступить в брак и получить на это официальное одобрение. Таким способом оберегалась классовая чистота общественных отношений. Поэтому через несколько дней, как он и обещал, Ли Маньгэн отправился к секретарю райкома и честно доложил ему о своих намерениях.

– А, так ты присмотрел знаменитую красотку из Лотосов? Поздравляю, поздравляю! – невозмутимо промолвил Ян Миньгао, возлежа в мягком кресле и растопырив ноги как краб. В руке он держал спичку, которой выковыривал из зубов остатки еды от очередного пира. Его подчиненный смутился и тоже стал походить на краба, только вареного.

– – Да, мы знакомы еще с детства. Вместе собирали грибы, ростки бамбука…

– А какое у нее социальное происхождение?

– Наверное, из мелких предпринимателей примерно равных богатым середнякам…

– «Наверное», «примерно»!… И это говорит административный работник? – Ян Миньгао поднялся из своего кресла, и его глаза загорелись, словно электрические лампочки.

– Я, я… – Ли Маньгэн смутился еще больше. Он чувствовал себя так только в детстве, когда его заставали на месте преступления в чужом саду.

– От имени партийной организации могу сказать тебе, товарищ Ли Маньгэн, что отец этой девушки до освобождения был членом банды сине-красных, а мать и того похлеще – проституткой в порту. Ты должен понять, что только дочь проститутки умеет так ловко охмурять мужчин!

Ян Миньгао снова возлег в кресло. Он уже много лет работал на этом месте и знал грешки чуть ли не каждого жителя района. Именно таким образом он проявлял свою классовую бдительность.

Подчиненный, стоя перед ним навытяжку, чуть не плакал.

– Конечно, по закону о браке ты вправе сам выбирать себе жену, – продолжал Ян Миньгао, – но у партии есть свои законы. И тут перед тобой уже другой выбор: либо партийный билет, либо дочка хозяина постоялого двора!

Ян Миньгао исходил из принятых правил, из основополагающих принципов. Он ни словом не упомянул о своей племяннице, которая уже лопалась от зрелости, как налившийся соком персик.

Привыкший в армии к ясности и простоте, Ли Маньгэн не мог постичь всех этих сложностей и чувствовал себя, точно дерево, теряющее листву после первых же заморозков. За несколько дней он похудел чуть ли не вдвое.

Но это было еще не все. Когда районы упразднили, а уезды и волости получили новых руководителей, в списках волостных начальников Ли Маньгэна уже не оказалось. Он был назначен поваром в волость, потому что при демобилизации в его документах кто-то написал, что его нужно использовать не как кадрового работника, а как служащего.

Ли Маньгэн отверг подобную честь, вернулся в Лотосы и стал перевозчиком вместо своего постаревшего отца. Итак, взлет у него не состоялся, но и падение было не очень тяжелым: это ведь почти справедливо, если сын перевозчика продолжает дело своих предков. А управляться с лодкой он умел отлично.

Однажды вечером, когда на небе сияла яркая луна, он снова встретился с Ху Юйинь – все на тех же каменных плитах причала. Теперь у него для этого было больше возможностей, лодка находилась в его распоряжении.

– Это я во всем виновата, я… – бормотала девушка, и ее круглое заплаканное лице в неровном свете луны само напоминало полную луну, плывущую сквозь облака.

– Не плачь, Юйинь, мне и так тошно… – Ли Маньгэну и самому захотелось заплакать, но он, недавний солдат, не мог позволить себе слез.

– Маньгэн, я понимаю, ты обязан сделать выбор, ты не можешь без партии… Это я виновата, у меня судьба несчастная. Когда мне было тринадцать лет, слепой гадатель нагадал мне – я никому об этом не говорила, одному тебе, – что у меня жизнь не заладится, что я буду нести горе мужчинам… – Ху Юйинь зарыдала, виня во всем только себя. У нее до того не было врагов, и она совершенно не привыкла винить других. Ли Маньгэну это показалось странным, как и то, что на седьмом году после освобождения она не избавилась от суеверий, но он не хотел осуждать ее. Она была слишком несчастна и слишком уязвима – совсем как отражение лотоса в воде: прикоснешься пальцами, и оно исчезнет.

– Маньгэн, можно я буду считать тебя названым братом, а ты меня – названой сестрой? Раз уж нам не судьба…

Ее страстная мольба расплавила бы даже железо, и Ли Маньгэн не устоял. Он бросился к ней, обнял и как безумный стал целовать.

– Маньгэн, брат мой, брат! – плакала на его плече девушка.

Да, брат. В этом слове было и доверие, и ответственность. Ли Маньгэн разжал объятия и постарался напустить на себя максимум суровости, на какую только способен мужчина. Он чувствовал, что в этот священный момент их отношения изменились: грустная неизбежность победила, взяла верх над любовью. От них теперь требовались не обычные чувства, а подлинный героизм.

– Да, Юйинь, отныне ты навсегда будешь моей сестрой. И хотя нас разделяет река, мы все-таки живем в одном селе. Пока я жив, я буду оберегать тебя…

Его слова прозвучали точно клятва.

Когда заведующая столовой Ли Госян отправилась в партбюро объединенной бригады, чтобы как можно подробнее узнать всю подноготную Ху Юйинь, она вдруг сообразила, что чуть не опростоволосилась. Сообразила, уже дойдя до причала: ведь нынешний секретарь партбюро Ли Маньгэн – это тот самый райисполкомовский работник, которого она несколько лет назад безуспешно пыталась соблазнить! С ума сойти! Все уже зашли в лодку, но она вовремя удержалась.

– Товарищ заведующая, куда это вы направляетесь собственной руководящей персоной? – не без игривости спросил ее Ван Цюшэ, только что вылезший из лодки. Он был моложе Гу Яньшаня, крепко сбит и на сей раз вполне прилично одет. Ли Госян ответила ему ласковой улыбкой и тут вспомнила, что Ван Цюшэ – известный в селе активист, непременный участник всех политических движений. Уж он-то наверняка знает все о Ху Юйинь! Они пошли рядом и вскоре разговорились, будто закадычные друзья после долгой разлуки.

 

Глава 4. Хозяин висячей башни

Ван Цюшэ, которого Ли Госян встретила на причале, действительно был примечательной фигурой в селе. По социальному происхождению он числился батраком и стоял даже ниже бедняка, потому что у бедняка есть хоть что-то, а у Ван Цюшэ до освобождения ничего не было – он мог считаться чистым пролетарием, золотом без изъяна. Он не знал ни отца, ни матери, ни времени и места своего рождения, ни того, как оказался в Лотосах. Тем более у него не было ни дедушек, ни бабушек, ни тестя, ни тещи, ни других родственников, то есть история его отличалась редкой чистотой. Ведь простота – это чистота, чистота – это белизна, а белизна – это пустота. Абсолютно чистый всегда предпочтителен: ему легче других подняться в небо или выехать за границу. К сожалению, для профессии летчика Ван Цюшэ не хватало ни здоровья, ни культуры, а для поездок за границу он не годился по причине полного незнания иностранных языков. Во всем этом виновато старое общество, при котором он вырос и воспитывался в сельском храме.

Когда началась земельная реформа, Ван Цюшэ было двадцать два года, а он уже пять лет бил в гонг в храме. Выполнял он и другие мелкие поручения, особенно связанные с беготней, потому что был довольно ловок и неглуп. Любил смотреть в рот богачам, прислуживать им, льстить. Иногда, конечно, получал и оплеухи, затрещины или пинки, о которых впоследствии очень красноречиво рассказывал на собраниях, обличающих дореволюционную жизнь. Он вспоминал, что ел рис, смоченный слезами, пил отвар из дикорастущих трав, до восемнадцати лет бегал с голым задом; по его голове били, как по «деревянной рыбе», на которой отбивают такт во время буддийских молитв; на его шее сидели, точно на скамейке, и у него не было даже веревки, чтобы повеситься…

Ван Цюшэ считали «героем земельной реформы». Он любил поговорить, поесть и вполне мог бы вырасти в начальника, носящего в нагрудном кармане френча авторучку с золотым пером; но, едва перейдя из низшего разряда в высший, он поскользнулся на отполированной до блеска и весьма опасной арене классовой борьбы. Когда его направили сторожить добро сбежавшего помещика, он тут же спутался с бывшей помещичьей наложницей и влез в ее кровать, инкрустированную слоновой костью. Именно так он представлял себе прелесть революции: раньше наложница помещика даже не смотрела в сторону Ван Цюшэ, а теперь стала его собственностью! Разумеется, такое понимание революции не совпадало с политикой народного правительства и порядками рабочей группы, присланной для проведения земельной реформы. Злосчастную наложницу примерно наказали за совращение батрака, а сам батрак лишился возможности превратиться в начальника. Если бы не это, Ван Цюшэ сейчас разъезжал бы на джипе и заправлял делами уезда с миллионным населением. Он так долго лил слезы перед рабочей группой, отвешивая себе увесистые пощечины, что рабочая группа, учитывая его искреннее раскаяние и прошлые страдания, сохранила за ним ранг батрака, звание «героя земельной реформы» и даже выделила ему часть помещичьего имущества. Он получил три му отличной земли, постельные принадлежности, немало одежды и, главное, Висячую башню на центральной улице села.

Висячей башней назывался загородный дом помещика, где он в базарные дни веселился не только с наложницами, но и с проститутками. Выстроенная из дорогого дерева, она внутри была расписана драконами и фениксами, уставлена позолоченной лакированной мебелью. Единственное, что забыл попросить Ван Цюшэ, – это крестьянскую утварь и быка для пахоты, однако и они ему достались. Получив столь щедрые дары, он несколько ночей почти не спал от радости, а когда наконец закрывал глаза, тут же просыпался, боясь, что волшебный сон пройдет. Потом у него долго болели глаза и голова.

В то время ему, наверное, и пришла в голову мысль, что теперь он может лет восемь, а то и десять жить, потихоньку распродавая полученное богатство, да еще при этом есть и пить вволю. Коммунистическая партия и народное правительство сейчас в силе, перспективы на будущее безграничны: товарищи из рабочей группы, ссылаясь на официальные документы, утверждают, что лет через десять наступит социализм, а затем и коммунизм. Тогда все будет общее: и еда, и одежда, и жилье, и развлечения, так почему бы сейчас не насладиться тем, что имеешь? А потом он тоже станет общим любая женщина может захотеть его и получить. Ха-ха-ха, хи-хи-хи, любая! Он никому не будет отказывать. Воображая предстоящие наслаждения, Ван Цюшэ радостно ворочался и даже кувыркался в помещичьей кровати под большим балдахином на столбах, покрытых красным лаком.

Но уже после земельной реформы ему стало жить не так привольно, как мечталось. Юношей в храме он научился только самым пустяковым делам: быть на побегушках, колотить в гонг, подметать, а к тяжелому и каждодневному крестьянскому труду не был приучен. Он не умел ни пахать, ни сеять, ни полоть, ни снимать урожай. Ведь даже лучшая земля сама не вырастит рис или ячмень, к ней надо приложить руки, пролить немало пота. «Если человек не задобрит землю, земля не задобрит брюхо», – говорят в народе. Когда сажаешь рис на заливном поле, целый день бродишь по колено в воде, согнувшись в три погибели; когда пропалываешь – то же самое, да еще под палящим солнцем. Руки, ноги и поясницу ломит, все лицо в грязи, рубаха не просыхает, и за каждым зернышком – тысяча капель пота! Ван Цюшэ быстро разочаровался в этой работе: одна усталость да грязь. Его будущее явно не в труде земледельца, а в более живых делах. За три года попыток кормиться своим полем сорняков у него вырастало больше, чем хлеба, а всю землю изрыли кроты. В конце концов он решил плюнуть на это, забросил заржавевшие мотыгу и серп и начал потихоньку сбывать добро, полученное во время земельной реформы. Ведь народные деньги, хоть и бумажные, не звенят, как былые серебряные доллары, а толку от них больше. Он не смел открыто пуститься в разгульную жизнь, считал, что тонкая струйка дольше течет, но все же начал похаживать в харчевни, попивать винцо и быстро располнел, стал розовым и гладким. Соседи иногда по полмесяца, а то и по месяцу не видели над его Висячей башней дыма от очага: не иначе как он обучился волшебному искусству даосов и умеет без огня жарить кур, уток и прочую снедь, даже посуду может не мыть.

Верно гласят поговорки: «Деньги приходят редко, как золото в земле, а уходят быстро, как песок на отмели» и «Если на горе сидишь, так пустоту и ешь». За несколько лет своей новой жизни Ван Цюшэ и жениться не сумел, и добро почти все спустил. Даже одежда у него снова превратилась в лохмотья, как до революции. Его имя означало «Осенний дар», но односельчане стали произносить последний слог по-другому: то в ровном тоне вместо падающего, и тогда получалось «Осенний торг» или «Осенний транжира», то в поднимающемся тоне, и тогда получалось «Осенняя змея» – имелось в виду, что змеи осенью готовятся к зимней спячке и очень ленивы. Ван Цюшэ считал, что у этих острословов нет никакого классового чутья. В то же время он видел, что другие бедняки после земельной реформы давно встали на ноги: одни собрали себе запас риса, другие построили дома, третьи купили буйволов, четвертые приоделись. Он люто завидовал им и мечтал о новой земельной реформе, которая принесет ему новые победы: «Черт побери, мне бы власть в руки, так я каждый год проводил бы по реформе и делил добро!» Лежа в роскошной кровати, но на рваных циновках, он мечтал о том, кого объявит помещиком, кого кулаком, кого середняком, а кого бедняком. Кем же стать ему самому? «Пожалуй, председателем крестьянского союза! Кроме меня, черт побери, никто для этого не годится».

Конечно, он понимал, что все это пустые мечты. Такое счастье, как дележ добра, бывает лишь раз в несколько поколений. Когда в 1954 году в селе организовали несколько бригад трудовой взаимопомощи, он хотел вступить в одну из них, даже землю свою предложил. Но никто не пожелал принять его, так как все знали, что работать он не умеет, а осенью потребует долю за свой пай. Вот когда в селе образовался сельскохозяйственный кооператив, Ван Цюшэ удалось в него вступить, потому что в кооперативе должен быть председатель, заместители, несколько производственных бригад с бригадирами, группа специалистов, необходимо созывать собрания, о них нужно извещать, выполнять всякие поручения, а для них в свою очередь нужны способные, политически надежные люди с хорошо подвешенным языком и быстрыми ногами. Только на этой ниве мог по-настоящему расцвести талант Вана.

Ван Цюшэ обладал еще одной особенностью: любил помогать соседям – исключая, разумеется, «пять вредных элементов». Когда односельчане устраивали свадьбы или похороны, он являлся на них без приглашения и помогал развешивать поздравительные или траурные надписи, покупать вино и продукты, готовить подарки, передвигать столы и стулья, накрывать на стол и прочее. Все это он делал с большим усердием, в любое время дня и ночи и почти бескорыстно – просто любил пошуметь и поесть вместе с другими. Да и в обычные дни, если кто-нибудь резал свинью или собаку, Ван Цюшэ был тут как тут: ставил котел, грел воду, снимал шкуру, мыл потроха, бегал за вином или сигаретами. Постепенно за ним закрепилась особая миссия – быть всеобщим посыльным. Он ничуть этого не стыдился и смотрел на село как на своего рода большой храм.

Было у него и еще одно преимущество, связанное с тем, что он жил в большом, просторном доме. Когда из уезда или из района присылали какого-нибудь ответственного работника, его обычно подселяли к Ван Цюшэ. Дом был оригинальный, с открытыми галереями, и гости всегда оставались довольны. Так у Ван Цюшэ завязались кое-какие связи в уезде и районе. Приезжие товарищи, как правило, обладали острым классовым чутьем и сразу видели, что их хозяин от бедности даже жениться не сумел, что кастрюли у него ржавые, чашки выщербленные, очаг полуразвалившийся, одеяло рваное, хоть и лежит на дорогой кровати. Все это явно свидетельствовало о классовом расслоении в деревне. Поэтому всякие вспомоществования, ежегодно направлявшиеся в село – особенно зимой или весной, когда до урожая еще далеко, – попадали первым делом к Ван Цюшэ. Раз в два-три года ему выдавали даже полный комплект одежды на вате. Но потом начался «большой скачок», страна обнищала, и Ван Цюшэ лет пять ничего не получал. Его телогрейка изорвалась, из нее клочьями лезла вата, все пуговицы были потеряны, и он с горя подпоясывался веревкой из рисовой соломы. Иногда ему даже казалось, что руководство не помогает ему потому, что он представляет собой карикатуру на новое общество. Как бы там ни было, а мерз он зимой страшно, не вылезал из насморков и в конце концов побежал к секретарю парткома народной коммуны.

– Товарищ начальник, в 1959 году на выставку классовой борьбы в коммуне взяли мою драную телогрейку, но она все-таки лучше, чем моя нынешняя. Нельзя ли открыть витрину и обменять их?

«Что мелет этот кретин?! – ужаснулся секретарь парткома. – Забрать с выставки рваную телогрейку – все равно что совершить политическую ошибку, расписаться в том. что сегодняшний день хуже вчерашнего. За такие штучки не погладят по головке ни этого болвана, ни меня!» Чувствуя большую ответственность за воспитание в массах классовой психологии и вместе с тем предвидя, что в ближайшее время новых вспомоществований не будет, секретарь предпочел снять с себя еще не старую телогрейку и отдать ее «герою земельной реформы».

Недаром Ван Цюшэ любил повторять: «Народные правители кормят как родители!» Об этом свидетельствует не только случай с телогрейкой. Каждый раз, когда в село приезжали ответственные товарищи для проведения очередной кампании, Ван Цюшэ, помня их милости, усердно бил в гонг или колокол, свистел в свисток, выступал по местному радио, разносил всякие документы, стоял на постах, выкрикивал лозунги на собраниях. Он опирался на ответственных товарищей, а ответственные товарищи опирались на него, поэтому он стремглав бросался выполнять их указания. Ван Цюшэ нуждался в политических кампаниях, а политические кампании нуждались в нем – естественная взаимопомощь.

Мясник Ли Гуйгуй, муж Ху Юйинь, был человеком молчаливым, из каких и тремя молотами слова не выколотишь, но известно, что тихая собака чаще кусает. Именно он сочинил про Ван Цюшэ язвительный стишок, который очень быстро распространился:

К лентяям наша власть добра, Труда же не заметит, Хоть гнись с утра до вечера. А если денег подсобрал - Начальство рвет и мечет.

Здесь стоит объяснить еще одну причину того, почему Ван Цюшэ даром кормился у лотка Ху Юйинь. Дело в том, что во время раздела помещичьего имущества он кроме большого дома получил маленький участок с фундаментом возле постоялого двора Ху. Ван Цюшэ было вполне достаточно большого дома, поэтому он намекнул Ху Юйинь, что готов уступить ей этот участок за две сотни юаней и право в течение двух лет лакомиться рисом с соевым сыром. Ведь, если Ван Цюшэ сейчас нищ и одинок, это не означает, что он навсегда таким и останется. В свое время даже Сюэ Жэньгуй три года прожил в соломенной хижине.

 

Глава 5. «Пиршества духа» и «Посиделки»

Вы еще помните так называемые «пиршества духа» или хотя бы слышали о них? Это достопримечательность общественных столовых 1960 – 1961 годов. В то время члены народных коммун по нескольку месяцев не видели ни мяса, ни масла (за год съедали в лучшем случае кусочек мяса, белков и жиров тоже не хватало), зато клетчатки был избыток – в виде грубых овощей и листьев. Люди исхудали так, что живот прилипал к позвоночнику, желудок чуть не вылезал через глотку. Вина за все это лежала, разумеется, на империалистах, ревизионистах, господе боге и «пяти вредных элементах», которые специально пакостили народным коммунам и общественным столовым. Потом к этим вредителям присоединились Пэн Дэхуай, Лю Шаоци и Дэн Сяопин, боровшиеся против политики «трех красных знамен» и кормежки из общего котла. Чем же плохо кормиться из общего котла? Да только тем, что в нем варили одну капусту или редьку, даже растительного масла не могли добавить. «Вспомните, как прежде страдали красноармейцы!» – призывали газеты. Действительно, во время революции многие герои ели траву и древесную кору, гибли за народ, причем гибли с радостью, но, если бы с того света они могли увидеть, что едят их потомки в общественных столовых, им осталось бы лишь печально вздохнуть. Разве члены захолустной коммуны могли понять те туманные теории, которые развивались в кабинетах высоких зданий? Эти теории казались им чем-то вроде мистических восьми триграмм , завораживающих душу. Народ живет прежде всего пищей, а члены коммуны знали только голод да вкус воды во рту.

Иногда удавалось съесть колобков из папоротника, но от них кал становился точно железным и выходил с кровью, если выходил вообще. Днем было еще ничего, а ночью от голода не спалось, и тогда люди стали восполнять материальную пустоту разумом. Они начали собираться вместе и вспоминать, что каждый из них и когда ел самого вкусного: целую курицу, целую рыбину, сочные котлеты, румяные окорока, большие куски тушеного мяса, под тяжестью которых прогибались палочки для еды, мясо, сваренное на пару, мясо по-мусульмански… Зимой с первым снегом горцы больше всего любили есть пахучую жирную собачатину, поэтому и говорят, что, если в одном доме тушат собачатину, в четырех домах нюхают. Когда ее едят, все лицо в жире, тело пылает, уже сыт, а съесть хочется еще и еще. Собачатиной из-за ее сильного запаха не принято угощать гостей, но она вкусна и усиливает половую активность, так что если мужчина выехал по делам из дому, то ему лучше есть ее поменьше – иначе обязательно что-нибудь натворит.

Сельчане рассказывали, слушали, и перед их глазами как будто возникали дивные яства, нос чуял соблазнительные ароматы, рот наполнялся слюной. Дни были длинные, они успевали многое съесть в мечтах и надеялись, что когда-нибудь эти мечты осуществятся. За десять с лишним лет после освобождения в деревне появилось немало грамотеев, которые сумели придумать изысканное название для таких сходок: «пиршества духа». Это название продержалось не очень долго: где полгода, где год. Разве за пять тысяч лет существования нашего государства на его обширной территории редко свирепствовал голод? Были и трупы, и человеческие кости на дорогах… Что по сравнению с этим какие-то «пиршества духа»? Когда сопоставляешь Яньань и Сиань , они соотносятся как один к девяти. К тому же новый Китай приходилось создавать почти на пустом месте, голыми руками, все было внове – государству всего одиннадцать лет, – и за создание нового общества приходилось платить. Сейчас это уже история, а за достижения и просчеты пусть нас судят потомки.

Весенней ночью 1963 года в доме Ху Юйинь и ее мужа Ли Гуйгуя проходило «пиршество духа» иного рода. Они были женаты уже семь лет, жили в согласии, а вот потомства не имели. Будучи мясником, то есть человеком кровавой профессии, Ли Гуйгуй, как это ни странно, отличался большой робостью. Когда он встречал на дороге буйвола с красными глазами и кривыми рогами или злую собаку, он весь дрожал и прятался в сторонку. Над ним смеялись и спрашивали:

– Гуйгуй, почему же ты свиней не боишься?

– Свиней? Ведь они глупые, не кусаются, да и без рогов. Только и знают, что хрюкать!

В ответ смеялись еще громче, но он не обращал внимания. Единственное, что по-настоящему его огорчало, так это насмешки некоторых дотошных людей над его мужской неполноценностью, над тем, что его красивая жена до сих пор ходит бездетная, точно пустая ваза. Он втайне от всех, в том числе и от жены, ел самые заветные места кобелей и хряков – ничего не помогало. Иногда он из-за этого даже уснуть не мог, но вздыхать боялся, чтобы не расстроить жену, только приговаривал:

– Эх, Юйинь, хорошо бы тебе родить сыночка! Можно и дочурку.

– Конечно, я тоже волнуюсь, ведь мне уже двадцать шесть!

– Если родится сынок, я все для него буду делать: и пеленки стирать, и подгузники, и вставать к нему ночью…

– Может, и грудью будешь кормить? – смеялась Ху Юйинь.

– Нет, это уж ты. У меня грудь не такого размера!

Как видите, Ли Гуйгуй иногда умел быть остроумным, даже дерзким.

– Как тебе не стыдно, хулиган!

– Я буду каждый день класть его рядом с собой и напевать: «А-а-а, спи, мое золотце, спи, мое золотце…» А днем буду носить его на руках и все время целовать в личико. И дам ему прозвище: Поцелуйкин…

– Не смей больше говорить, не смей!

– Что такое? Что плохого я сказал?

– Ты просто помешался на сыночке. У-у, бессовестный, нарочно обижаешь! У-у-у… – начинала плакать Ху Юйинь.

Ли Гуйгуй не понимал, что, когда женщина не может родить, она считает себя чем-то вроде курицы, не способной нести яйца.

– Ладно, ладно, Юйинь… Ну, хорошая моя, я же не виню тебя ни в чем. Перестань плакать, а то глаза заболят. Смотри, уже вся подушка мокрая! – Ли Гуйгуй раскаивался, что заговорил о ребенке, и успокаивал жену

так, будто она сама была ребенком. – Даже если ты никого не родишь, я не буду винить тебя. Мы ведь живем вдвоем, руки у нас есть, и в бригаде работаем, и дома прирабатываем, так что живем не хуже людей. А когда состаримся, будем ухаживать друг за другом. Если не веришь, я готов поклясться…

Клятвы считались дурным предзнаменованием, поэтому Ху Юйинь мгновенно перестала плакать, приподнялась на постели и зажала мужу рот рукой:

– Замолчи сейчас же, а то дам как следует! Еще беду накличешь своими клятвами! Это моя вина, что у нас нет ребенка… Хоть ты и не винишь меня, а некоторые мои покупатели иногда такое говорят…

С тех пор как Ху Юйинь была вынуждена расстаться с Ли Маньгэном и выйти за его родственника, она перенесла всю свою любовь, всю нежность на мужа. Она была уверена, что несет мужчинам несчастье, и дорожила Ли Гуйгуем больше, чем собой.

Накануне каждого базарного дня, чтобы приготовить рисовый отвар, нужно было наносить воды из реки и намолоть риса на ручной мельнице. В этот день супруги допоздна, по четыре-пять часов подряд, стоя по обе стороны мельницы, вращали за ручки каменный жернов. Ху Юйинь, кроме того, должна была ровной струйкой сыпать в жерло мельницы рисовые отходы. Супруги стояли напротив лицо в лицо, глаза в глаза и часто, чтобы скоротать время, болтали за все про все. Тут уж Ху Юйинь не плакала, а, наоборот, подтрунивала:

– Знаешь, по-моему, когда дети не родятся, в этом виновата не только женщина…

– Видит небо, мы с тобой оба крепкие и ничем не больны! – У Ли Гуйгуя тоже было мужское самолюбие, и он не хотел брать вину на себя.

– Учительница из школы говорила, что сейчас можно на этот счет провериться в больнице. Там осматривают и женщин и мужчин… – краснея, замечала Ху Юйинь.

– Как осматривают?! Голыми? Ты иди, если хочешь, а я не снесу такого позора! – Ли Гуйгуй краснел, точно осенняя хурма, еще сильнее жены.

– Не сердись, я просто так сказала. Это не значит, что обязательно нужно идти… – быстро сдавалась жена. Они оба считали, что зачатие зависит от природы, а не от человека. Но порой Ху Юйинь выходила из себя и, глядя на мужа, думала о том, в чем никогда не посмела бы признаться: «Тебе нужен ребенок или только моя верность? Может быть, сделать так, как советует этот подлюга Ван Цюшэ, и лечь под другого мужика?… Ой, до чего я додумалась, бесстыдница! Видать, я и сама хороша…» Муж, казалось, понимал, о чем она думает, и тоже холодно смотрел на нее: «Ты только попробуй, только попробуй! Я тебе все ноги переломаю!» Так они молча обменивались тайными мыслями, хотя и знали, что никогда их не осуществят: горцы – народ, как правило, небогатый, но честь и верность, хоть это и попахивает феодализмом, ценят больше жизни.

Ху Юйинь была малограмотной (после революции она училась только на курсах ликвидации неграмотности) и считала, что ребенка у них до сих пор нет по двум причинам. Первая – несовпадение судеб ее и мужа. Она часто вспоминала слепого гадателя с посохом и лютней за спиной, которого встретила, когда ей было тринадцать лет. Он проверил восемь иероглифов, обозначающих время ее рождения, и сказал, что судьба у нее хорошая, но слишком независимая, подавляющая мужчин. Ей обязательно нужно искать мужа, родившегося под знаком дракона или тигра и занимающегося – страшно вымолвить! – убийствами. Родители Ху Юйинь так и сделали, но потратили на это несколько лет, потому что выполнить условия гадателя было нелегко. К тому же им требовался примак, чтобы помогать по хозяйству, а в примаки не каждый шел.

В конце концов старики были вынуждены несколько ослабить требования и так нашли Ли Гуйгуя. Единственный сын мясника, наследовавший его ремесло, он и в самом деле занимался убийствами, причем ежедневно, был силен, красив, честен, но родился под знаком мыши и отличался большой робостью – краснел при одном виде женщин. И все же его профессия и человеческие качества делали его чуть ли не единственно возможной кандидатурой; во всяком случае, в круг, очерченный гадателем, он более или менее попадал. Когда выбираешь дыни из корзины, выбор не больно велик!

Второй причиной своего бесплодия Ху Юйинь считала их чересчур пышную свадьбу – явно дурное предзнаменование. Из всех девушек села, пожалуй, ни одна не выходила замуж так торжественно. До сих пор сельчане частенько с завистью вспоминают ее свадьбу.

Это было в 1956 году, когда в горы Пяти кряжей для сбора фольклорных произведений и укрепления связей искусства с жизнью приехал уездный ансамбль песни и пляски. Руководил ансамблем Цинь Шутянь, которого впоследствии прозвали Помешанным Цинем. Члены ансамбля – молодые, красивые, будто ангелы, сошедшие с картинки, – все время пели, танцевали и совершенно заворожили сельчан. Наверное, еще никогда с той поры, как Паньгу сотворил мир, на земле не было такого счастья. Правда, до освобождения жительницы села частенько устраивали красочные свадебные обряды – так называемые «Посиделки». Перед замужеством девушки – неважно, бедной или богатой – все сельчане собирались у нее и два дня подряд, а то и дольше, пели и танцевали. Песен было больше сотни: «Проводы сестрицы», «Величальная», «Уговоры», «Проклятая сваха», «Жалоба невесты», «Песня носильщика паланкина» и другие. В них звучали и тоска невесты по девичьей жизни, и сомнения насчет предстоящего брака, и недовольство феодальной моралью, по которой свадьбы устраивались против воли молодых. Например, в «Жалобе невесты» говорилось:

Мне восемнадцать, три года мужу, Уснет – в постель напустит лужу. Он веника не выше ростом, Пуховой подушки не тяжелей. Едва проснется – как грудь попросит, Его бы к матери, а не к жене!

Или возьмем песню «Проклятая сваха»:

У свахи-свашеньки язык как мельница. Небыль мелется, лжа не кончается: У жениха земли полсвета, не менее, А невеста – писаная красавица. У свахи белое идет за черное, За ровный путь у ней идут колдобины,
А через ямы путь – дорожка торная. Ослепли родичи, ей околдованы. Но обожралась она курятиной. Корежит гнет ее до треска костного, Когда ж уляжется навеки спать она, То похороним на перекресточке. Пускай коровы разроют ее копытами, Над ней собаки урчат пусть сыто!

Мелодий в «свадебных посиделках» было больше, чем самих песен. Одни – простые, игривые, как в горных, то есть любовных, песнях, другие – быстрые, четкие, как в частушках, третьи – печальные, словно жалобы, бередящие душу. И во всех – яркий крестьянский колорит, запах земли.

Цинь Шутянь и сам родился здесь, его отец держал когда-то частную школу. Вместе с артистками он записывал песни из «свадебных посиделок», стараясь акцентировать их антифеодальное звучание. Потом, с помощью двух работников уездного правительства, долго уговаривал родителей Ху Юйинь сделать ее свадьбу образцово-показательной и в конце концов добился своего. Мать девушки, несмотря на возраст, была заводилой на посиделках, а Ху Юйинь с малых лет помогала ей и умела петь все сто с лишним песен. Если добавить к этому, что она была красива, подвижна и голосиста, то не мудрено, что и она со временем стала заводилой, Цинь Шутянь и актрисы жалели, что такая девушка уже в девятнадцать хоронит себя в семье.

Накануне свадьбы постоялый двор Ху был украшен цветными лентами и фонарями, Ху Юйинь и артистки нарядились особенно красиво – словом, искусство и жизнь как бы слились воедино. Женщины села, окружив их, подпевали:

Синяя юбка, красный платок - Лелеяла матушка, а отдает за свиное рыло. Выдает замуж – лишается дочки. Цветист паланкин, да не избыть печали. То не в птиц лесных швыряют камни, То любимых навек разлучают, Отец с матерью разлучают… Но любимый по-прежнему в девичьем сердце. Мы поем: живите в мире да любови, Мы прощальную поем подружке, Мы ее, сестрицу, провожаем - Завтра с ней не перемолвишься словечком. Мы прощальную поем подружке - Завтра ей не слушать наших песен; Выдать замуж, будто воду за ворота вылить, Женская судьба бумаги тоньше…

Женщины пели, танцевали, плакали; Ху Юйинь тоже пела и плакала. Печально ей было или радостно? Она сама не знала и двигалась как во сне. Вокруг мелькало что-то красное, зеленое, блестящее; артистки, похожие на ангелов, то подступали к ней в танце, то снова расходились… Наверное, Цинь Шутянь, желая усилить антифеодальную сторону обряда, убрал из него все светлое и шутливое, поэтому свадьба стала выглядеть слишком мрачной: даже жених загрустил, а старики боялись, что пышность свадьбы не к добру. В конце концов Цинь Шутянь почувствовал это и велел всем хором спеть песни «Восток заалел» и «Ясно небо над освобожденным районом». Они были несколько притянуты за уши, но зато свидетельствовали о победе добра над злом, света над мраком.

Вскоре Цинь Шутянь со своим ансамблем вернулся в город и поставил там большое песенно-танцевалыюе представление «Женские посиделки». Оно с успехом прошло и в уезде, и в области, и в провинции. Цинь Шутянь опубликовал в провинциальной газете статью об антифеодальном фольклоре, который помогает заклеймить старое и выдвинуть новое; прославился, получил премию. Но судьба изменчива; на следующий же год, во время борьбы против правых, это представление было объявлено большой ядовитой стрелой, пущенной в новое общество, наглым и предельно реакционным опошлением социализма под видом борьбы с феодальной моралью. На Цинь Шутяня «надели шапку правого», сняли с работы и отправили на родину для «труда под наблюдением масс». С тех пор Цинь и появлялся на рынке каждый базарный день. Одни говорили, что он кормится плетением соломенных сандалий, другие – сбором окурков, но все называли его Помешанным Цинем.

Хотя разоблачение Циня и не задело Ху Юйинь с мужем, они считали, что он до некоторой степени виноват в их несчастье. О каком феодализме или антифеодализме может идти речь в новом обществе? Со времени революции прошло уже семь лет, а Цинь надергал каких-то старых песен и вообразил, будто борется против феодализма. В результате он нарушил закон, был причислен к «пяти вредным элементам», а Ху Юйинь после этого никак не может родить, восемь лет остается бесплодной.

 

Глава 6. Помешанный ЦBYM

На общественной уборной, что стоит за сельской столовой, появился контрреволюционный лозунг. Уездный отдел общественной безопасности тут же прислал для разбирательства двух оперработников, которые поселились у Ван Цюшэ, в бывшем помещичьем доме. Они рассматривали Вана как свою опору в этом деле, потому что он был из бедняков, политически надежен и быстр на ноги. Что же писалось в контрреволюционном лозунге? Об этом знали только заведующая столовой и оперработники, а остальным знать не полагалось, дабы не распространять реакционную заразу. Ван Цюшэ тоже знал кое-что, но уважал дисциплину, государственную тайну и молчал, точно запечатанный кувшин. Остальные сельчане нервничали, подозревали друг друга.

Ли Госян и Ван Цюшэ посоветовали оперработникам не считать Лотосы незначительным местом: здесь устраиваются базары, сходятся дороги и водные пути, а люди снуют, словно рыбы, змеи и драконы. Кроме того, в селе есть целых двадцать два человека, принадлежащих к «пяти вредным элементам», то есть к помещикам, кулакам, контрреволюционерам, уголовникам и правым. В это число не входят их родственники и другие люди с неясным прошлым и сложными общественными связями. Разве в селе, где устраиваются базарные дни, можно найти хотя бы несколько порядочных, незапятнанных людей? Разве сюда не приезжают пьянствовать, играть в азартные игры и путаться с проститутками, как бывало в старом обществе? Даже государственные работники и служащие, члены партии – все так или иначе связаны родственными или приятельскими узами с остальными жителями села (четко отделить одних от других нет никакой возможности).

Оба оперработника внимательно изучили расстановку и соотношение классовых сил в селе и решили не закидывать сеть слишком широко. Для начала они вместе с Ли Госян и Ван Цюшэ, как полагалось при таких расследованиях, устроили «покаянное собрание» «пяти вредных элементов». Наблюдением за их перевоспитанием всегда руководил начальник охраны объединенной бригады. Летом 1962 года, когда сложилась напряженная обстановка в Тайваньском проливе, власти распорядились, чтобы начальник охраны был одновременно секретарем парторганизации. Так надзор за «пятью вредными элементами» перешел к Ли Маньгэну. Он в надлежащие сроки организовывал «покаянные собрания» и, «борясь ядом против яда», назначил над вредителями старосту, который их собирал, строил, устраивал среди них перекличку и докладывал начальству. Этим старостой оказался Помешанный Цинь.

Ему было уже за тридцать, но его сердце еще не сгорело, как не гибнет зимний камыш после пала, он принадлежал к породе оптимистов. Пользуясь своим дальним родством с Ли Маньгэном, он, после своего увольнения из ансамбля песни и пляски, неоднократно обращался в партийную организацию объединенной бригады с просьбой считать его не правым, а уголовным элементом. Цинь утверждал, что он не выступал против партии и народа, однако сожительствовал с двумя танцовщицами ансамбля. Честно признаваясь в этом грехе, не вскрытом во время борьбы против правых, Цинь полагал, что ему в самый раз именоваться дурным элементом. Ли Маньгэн был в немалом затруднении, но потом решил, что правый или дурной – змеи из одной корзинки, и на ближайшем собрании объявил Циня дурным элементом. Затем, учитывая его грамотность, хороший почерк и явные организаторские способности, сделал его начальником вредителей.

На этом посту Цинь Шутянь оказался очень полезным Ли Маньгэну. Каждый раз, когда требовалось созвать «покаянное собрание», достаточно было крикнуть: «Помешанный Цинь!» – и тот мгновенно откликался своим звонким голосом: «Здесь!» Слегка размахивая согнутыми в локтях руками, точно учитель физкультуры в школе, он подбегал и, щелкнув каблуками, отдавал честь:

– Гражданин начальник, уголовный элемент Цинь Шутянь прибыл. – Доложив, он склонял голову в знак почтения и раскаяния.

Ли Маньгэн и другие кадровые работники сначала потешались над такими выкрутасами, но потом привыкли.

– Помешанный Цинь, навостри уши! – кричал кто-нибудь из них. – Сегодня после ужина собери всех вредителей у правления объединенной бригады!

– Слушаю, гражданин начальник, ваш приказ будет выполнен! – отвечал Цинь Шутянь и тем же спортивным шагом бежал в сторону. Вечером в назначенное время вредители действительно стояли у входа в правление, склонив головы, всем своим видом напоминая большие крючки. Начальству оставалось только принимать парад.

Цинь Шутянь проводил среди вредителей собственную политику и частенько говорил им:

– Хотя мы все и занесены в одну книгу и все считаемся черными бандитами, черный цвет тоже имеет свои оттенки. К примеру, ты – бывший помещик, до освобождения нещадно эксплуатировал народ, пил его кровь. Ясно, что ты – крупный вредитель. А ты был кулаком, то есть и сам трудился, но одновременно тиранил батраков, скупал землю, занимался ростовщичеством, старался подражать помещикам – значит, недалеко от них ушел. Ты же – контрреволюционер, то есть стремишься не только к богатству, но и к реакционным идеям, реакционным действиям, являешься сознательным врагом народа. Ты – самый опасный из «пяти вредных элементов». Если намерен продолжать в том же духе, пощупай сначала свою шею и сообрази, сколько голов на ней растет!

– А ты? Ты сам что за птица? – иногда спрашивали его недовольные помещики, кулаки или контрреволюционеры.

Я? Я, как вам хорошо известно, дурной элемент. С ними дело обстоит более сложно, они бывают очень разными. Одни из них – воры и грабители, другие – насильники, третьи – взяточники, четвертые – хулиганы, пятые – азартные игроки. Но их социальное происхождение, как правило, не так уж дурно, а среди «пяти вредных элементов» они самые безобидные. В общем, после смерти все мы попадем в разные круги ада, если там действительно восемнадцать кругов!

Он говорил очень вдохновенно, будто Желая подчеркнуть свое превосходство над другими вредителями. Но почему-то никогда не называл правых: не анализировал их «преступлений» и не упоминал, в какой именно круг ада они попадут.

Бывший учитель музыки и руководитель уездного ансамбля Цинь Шутянь хорошо пел, умел играть не только на многих музыкальных инструментах, но и в шахматы, владел каллиграфией и живописью, отлично мастерил пляшущих драконов и играющих львов для праздничных шествий. Даже в обычные дни он постоянно что-нибудь напевал или имитировал удары в гонги и барабаны. В голодные годы, когда политические гайки в деревне завинчивались не так туго, крестьяне приглашали его петь или играть на свадьбах. Он устраивал красочные представления с фонарями и сидел за столом рядом с бедняками и середняками. Искусство помогало ему и делало его в глазах людей непохожим на остальных вредителей. Кроме того, во время разных политических кампаний власти требовали писать на стенах, крышах и даже на скалах крупные лозунги: «Больше стали, больше зерна!», «Против правых, против консерваторов!», «Коммунизм – это рай, народные коммуны – мост к нему», «Да здравствует политика трех красных знамен!» и прочее. Большинство этих лозунгов было написано почерком Цинь Шутяня – свидетельство его желания загладить свою вину.

Однажды – то ли стремясь продемонстрировать полное обновление, то ли по другой причине – Цинь Шутянь употребил свой обоюдоострый музыкальный талант для сочинения песни. И музыку и слова он написал сам, назвав ее «Песней пяти вредных элементов»:

Пять вредоносных в замыслах ловки, Народ и партию они не ценят. Но коммунары крепко держат винтовки И любого могут поставить к стенке. Признайтесь честно, каких натворили бед, Скажите, что каждый законам рад, Только тогда озарит вас свет И воссияет стократ.

Цинь Шутянь написал эту песню на маршевый мотив, с явными элементами фольклора, и был очень доволен ею, даже требовал спеть ее на очередном «покаянном собрании». Но упрямые вредители не желали открывать рта, да и Ли Маньгэн, посмеявшись, рекомендовал Циню отказаться от этой затеи. К счастью, сельские ребята уже успели выучить песню и всюду распевали ее, поэтому она все же получила некоторый общественный резонанс.

Что же касается взрослых, то они по-разному смотрели на Цинь Шутяня. Одни считали его чуть ли не местным академиком: много читал, много видел, знаком и с прошлым, и с настоящим, и с китайским, и с заграничным, и с астрономией, и с географией, и с политикой. Он может объяснить, что появилось раньше – курица или яйцо; почему американские рабочие не восстают, а американские коммунисты не уходят в горы и не ведут партизанскую войну; существует ли на свете бессмертие; действительно ли на Луне растет коричное дерево и стоит дворец вечного холода. Обо всем этом он мог порассуждать и еще сослаться на марксизм-ленинизм и исторический материализм. Некоторые малограмотные сельчане слушали его как пророка и считали, что он знает все на земле и почти все на небесах. Другие, напротив, были уверены, что он лишь притворяется честным и активным, и сравнивали его с гнилым бататом, у которого только кожура целая. Третьи полагали, что он какой-то невероятный человек, заставляющий себя веселиться в самых страшных условиях. Четвертые говорили, что днем он смеется, напевает, подражая музыкальным инструментам, а вечером плачет в своей лачуге – ведь ему уже больше тридцати, а он все еще холостяк, да к тому же с ярлыком уголовного элемента. Народные ополченцы, стоявшие на посту у Лотосовой, много раз видели, как он бродит по берегу. Может, хочет броситься в воду и утопиться, а может, размышляет о своем прошлом и будущем…

Так или иначе, но сельчане не презирали Цинь Шутяня. Он всегда улыбался людям, здоровался с ними, и люди, как правило, отвечали ему тем же. Многие были не прочь посидеть с ним на краю поля, отдохнуть в холодке, свернуть цигарку.

– Братец Цинь, спой нам что-нибудь!

– Нет, лучше расскажи про Лю Бэя, Сунь Цюаня или Юэ Фэя !

– В прошлый раз ты еще недорассказал про Фань Лихуа …

Даже девушки и молодые женщины не робели перед ним и, случалось, просили:

– Помешанный Цинь, приставь к дому лестницу, разложи на крыше эту бататовую кожуру, пусть подсохнет!

– Помешанный Цинь, иди скорее сюда! У моей матери вдруг открылось кровотечение, сбегай в медпункт за фельдшером!

Деревенские ребятишки, не разбираясь в классовых различиях, просто называли Циня «дядей Помешанным», по-видимому думая, что это его имя.

* * *

Двадцать два вредителя со склоненными головами, ведомые Цинем, вошли в подвал общественной столовой, пропахший кислой капустой, взяли каждый по кирпичу или куску черепицы и расселись на полу. Вслед за вредителями вошли заведующая столовой Ли Госян, вечный активист Ван Цюшэ и два оперработника. Один из работников, держа в руках список, начал выкликать вредителей по именам, а они должны были докладывать о своих преступлениях. Взгляды оперработников сверкали холодным блеском, точно мечи; казалось, они видят каждого насквозь. Когда очередь дошла до одного «контрреволюционера с дореволюционным стажем», из дальнего угла неожиданно откликнулся детский голос, принадлежавший мальчику лет одиннадцати или двенадцати. Оперработники несколько удивились: когда этот сопляк, родившийся после революции, успел стать старым контрреволюционером? Но Цинь Шутянь поспешно доложил, что речь идет о дедушке этого парня, а у того чахотка, кровохарканье и вообще он не встает с постели, вот и пришлось вызвать его внука; если у начальства будут какие-нибудь указания, внук все передаст. Ван Цюшэ, обозлившись, плюнул в сторону мальчишки: – Убирайся отсюда! Оказывается, у этих вредителей уже потомки есть… Сколько же поколений мы будем с ними бороться?

Затем Ли Госян раздала каждому вредителю по листу бумаги и велела писать следующий лозунг: «Да здравствуют три красных знамени – большой скачок, генеральная линия и народные коммуны!» Писать нужно было дважды: один раз правой, а другой раз левой рукой. Опытные вредители сразу поняли, что это связано с контрреволюционным лозунгом, появившимся в селе, с необходимостью сверить почерки, и ничуть не испугались. Они знали, что, когда что-нибудь случается, расследование всегда начинают с них. А те, что потрусливее, дрожали от ужаса, как будто их лишали жизни или по крайней мере родителей.

Оперработников и заведующую столовой очень огорчило то, что из двадцати двух вредителей чуть не половина оказалась неграмотной и всячески доказывала это. Ван Цюшэ объяснил:

– Все крупные помещики и богатеи из нашей округи еще накануне революции сбежали в Гонконг и на Тайвань, а осталась всякая мелочь пузатая – грязные свиньи и собаки!

Зато Цинь Шутянь попросил у заведующей даже лишний лист бумаги и каждый из них исписал ровными, крупными, будто напечатанными иероглифами. Впрочем, его почерк вполне можно было проверить и по тем лозунгам, которые были начертаны на стенах или на скалах. Остальные грамотные вредители тоже заполнили свои листы; оперработники и заведующая после недолгого совещания снабдили каждого полезным напутствием – о том, как им нужно подчиняться закону, – и только тогда отпустили.

Главное подозрение падало на Цинь Шутяня, но когда опросили кадровых работников села, те в один голос отвечали, что он в последние годы ведет себя очень хорошо, активно трудится и ни в чем дурном не замечен. Да и почерк его не совпадал с тем, каким был написан лозунг на уборной. Тогда Ли Госян и Ван Цюшэ предложили проверить Ху Юйинь, которая своим кокетством разлагает местные кадры; к тому же отец ее был бандитом, а мать – проституткой. Оба оперработника в первый же базарный день пошли к лотку Ху Юйинь, взяли по миске рисового отвара с соевым сыром, сидели целых полдня, смотрели во все стороны, но увидели лишь, что хозяйка – красивая, улыбчивая баба, которая со всеми обращается приветливо и обслуживает так, как, к сожалению, и не снилось общественной столовой. К тому же Ху была малограмотна: как она смогла бы написать контрреволюционный лозунг? Да, она занимается мелкой торговлей, но зачем ей ругать политику трех красных знамен, когда именно эта политика позволила ей держать лоток?

Поскольку никаких других ниточек больше не нашлось, заведующая столовой дала оперработникам еще один совет: с помощью партийных и молодежных ячеек провести во всей объединенной бригаде политзанятие. Пусть каждый грамотный напишет о трех красных знаменах, а потом сверим. Провели и эту кропотливую работу, но никаких следов опять не обнаружили.

Небольшая еловая доска из стены общественной уборной стала поводом для взаимных подозрений и пересудов всего села. Люди испуганно озирались друг на друга, каждая травинка или хворостинка казалась им врагом, все чувствовали, что в любой момент могут стать жертвами расследования. В конце концов оперработники выломали эту проклятую доску и увезли ее с собой в качестве вещественного доказательства, но дело с контрреволюционным лозунгом так и осталось нераскрытым. Это означало, что над Лотосами по-прежнему висят черные тучи, а по главной улице, вымощенной каменными плитами, продолжают бродить демоны реакции.

Для вылавливания их Ван Цюшэ был назначен заместителем начальника охраны объединенной бригады и каждый месяц получал за это двенадцать юаней из уездного отдела общественной безопасности. Положение заведующей столовой тоже укрепилось и даже повысилось. Она стала новым негласным вожаком села и уже соперничала со старым вожаком – заведующим зернохранилищем Гу Яньшанем. Выпятив увядшую грудь и гордо задрав пожелтевшее лицо со следами косметики, она шествовала по главной улице и чуть ли не у каждого дома останавливалась с вопросами:

– К вам приехали гости? Не забудьте зарегистрировать их у заместителя начальника охраны Вана. Нужно указать точное время прибытия, время убытия с места жительства, социальное положение, характер отношений с вашей семьей, предъявить документы…

– Вы в каком году повесили этот лозунг? Слова «народная коммуна» давно стерлись и ни на что не похожи, а под портретом председателя Мао почему-то вбит бамбуковый кол и повешена травяная накидка!

– Старик, как ты думаешь: сколько за один базарный день зарабатывает эта торговка рисовым отваром и соевым сыром? Я слышала, что ее муж покупает кирпич и черепицу, хочет строить новый дом…

– Ты ведь живешь рядом с лачугой правого элемента Цинь Шутяня? Следи за тем, что он делает и кто к нему ходит… Заместитель начальника охраны Ван специально придет к тебе и даст указания…

Заведующая говорила мягко и заботливо, как бы предостерегая. Но людям от подобной заботы становилось тяжело и страшно. Воистину, когда коршун залетает в горы, все птицы немеют. Завидев ее на улице, сельчане переглядывались и замолкали, даже кошки и собаки разбегались по подворотням. Казалось, что в кармане у Ли Госян спрятана книга, где записаны судьбы всех жителей села. Крестьяне, прежде такие спокойные и радушные, начали смутно чувствовать, что с появлением в столовой новой заведующей авторитет прежнего вожака Гу Яньшаня изрядно поблек и это сулит неисчислимые бедствия.

 

Глава 7. Солдат с севера

С тех пор как Гу Яньшань в овчинном полушубке и тяжелых ботинках пришел на юг с Народно-освободительной армией и был оставлен на работе в Лотосах, прошло ровно тринадцать лет. Даже его северный выговор уже приобрел местный оттенок и стал походить на тот «общепринятый язык», который понимали жители села. Он приучился есть сильно наперченную еду, змей, кошек и собак, но это вовсе не означает, что он был варваром, каким иногда казался. Высокий, сильный, с толстыми заросшими щеками и глазами навыкате, он выглядел несколько устрашающе. Вначале стоило ему только встать посреди улицы и упереть руки в бока, как ребятишки в страхе разбегались. Матери порою пугали им своих детей: «Не плачь, а то бородатый солдат заберет!» На самом же деле он был вовсе не злым и даже не вспыльчивым. Когда сельчане узнали его получше, они поняли, что у него лицо демона, но сердце бодхисатвы, который добровольно возвращается из нирваны в этот мир, чтобы спасать других людей.

Вскоре после революции он привез с севера белую полную женщину с черной косой и женился на ней, однако не прошло и двух недель, как его жена со слезами уехала и больше не вернулась. Никто не слышал, чтобы у супругов происходили ссоры; между ними, что называется, даже комар не пролетал. Тем обиднее все это было для Гу Яньшаня. Жену он ни в чем не винил, а только себя, чувствуя, что невольно обманул ее. Много месяцев он ходил по селу, не смея поднять глаз от позора. Люди не знали толком, что произошло, думали, он потерял какой-нибудь важный документ, а может, во время своих партизанских скитаний по северу был ранен в пах или подхватил дурную болезнь. Ведь женщины, заразившись, порою лечились, а мужчины очень редко признавались в таких болезнях, боясь, что их поднимут на смех. К тому же вокруг свистели пули, рвались гранаты, людей то и дело засыпало землей, так что им оставалось лишь проверять на ощупь, целы ли руки и ноги. Люди боролись за родину, за свободу, считали, что все остальное может подождать. Кто тогда не соглашался терпеть боль и страдания во имя революции? Некоторые герои носили в своих телах пули и осколки, не имея времени избавиться от них. Гу Яньшань тоже считал, что займется лечением, когда доживет до победы, до спокойной жизни. Но его грубоватый, умный командир (это был настоящий боевой командир тех лет, любивший солдат как братьев) видел в походах, как страдает его комвзвода. Он оставил Гу Яньшаня на работе в Лотосах – самом красивом месте из тех, где они проходили.

К сожалению, и здесь Гу Яньшань стеснялся пойти в больницу, только принимал тайком разные травы, но без успеха. Деятельно боровшийся против феодализма, он не был свободен от феодальных предрассудков и с ужасом представлял себе, как люди в белых халатах, в том числе женщины, разденут его догола и станут изучать, словно жеребца. Нет, он не вынесет такого чудовищного позора! Потом кто-то сказал ему, что, если мужчина женится, он может естественным путем избавиться от некоторых болезней. Гу Яньшань долго колебался и в конце концов решил по крайней мере не жениться на местной: если что-нибудь не сладится, легче будет дать задний ход, да и в селе будет меньше разговоров. Последующее развитие событий показало, что он был прав, хотя намного легче от этого ему не стало. Отвергнув науку, он лишился помощи с ее стороны и всю жизнь был вынужден посылать деньги жене, чтобы загладить свою вину.

Об этом происшествии в селе судачили долго и в конце концов пришли к выводу, что дело все-таки не в ранении, а в болезни, о которой порядочным людям и сказать-то неприлично. Некоторые сердобольные, но глупые женщины еще пытались сватать Гу Яньшаню невест, однако он каждый раз отказывался. Постепенно все сельчане как бы дали зарок молчания на эту тему и уже больше не беспокоили Гу. Приключение с Ли Госян, которая пыталась его очаровать, было, наверное, последним. Ясно, что никто и не подумал предупреждать новую заведующую столовой, поэтому ее любовные призывы и наткнулись на стену.

Не имея потомства, Гу Яньшань тем не менее был чадолюбив. Со временем добрая половина молодых людей в селе стала называть его «отцом» и даже «родным отцом». Особенно любил он играть с маленькими детьми. Они постоянно вертелись в его комнате, кувыркались на кровати, слушали или читали детские книжки, ели конфеты, играли в автомобили, самолеты, танки, пушки… Некоторым детям он покупал книги, учебники, карандаши, линейки. Согласно подсчетам сельских «экономистов», он тратил на своих любимцев немалую часть заработка. Когда эти дети подрастали и женились или выходили замуж, они непременно приглашали его на свадьбу, где он произносил очень весомые и прочувствованные слова, а заодно преподносил свои подарки – небогатые, но приятные. Если в село приезжали пожилые, почтенные гости и в их честь устраивалось угощение, Гу Яньшаня тоже обычно приглашали и говорили: «Это заведующий сельским зернохранилищем Гу, старый революционер, пришедший к нам с севера!» Его присутствие как бы украшало дом.

Существование Гу Яньшаня стало символом спокойствия, надежности, дружелюбия в жизни села. Если между соседями возникала перепалка из-за кур, уток или по какой-нибудь другой причине, самым веским аргументом в устах спорящих был такой:

– Пойдем к почтенному Гу, пусть он нас рассудит! Уж он тебя отругает так, что вся твоя собачья кровь вытечет…

– А он что, тебе одному принадлежит? Нет, он всему селу голова! Вот если он решит, что я не прав, тогда я подчинюсь…

И Гу Яньшань, весь заросший волосами, с глазами навыкате, охотно разбирался в уличных спорах: кого надо ругал, кого надо уговаривал. Он старался большой спор превратить в маленький, а маленький свести на нет, не дать ссоре разрастись. Если же дело касалось денег, он накладывал на виновного штраф, а кончалось обычно тем, что обе стороны, довольные справедливым решением, старались его отблагодарить.

Когда Гу Яньшань уезжал по делам в уездный город и несколько дней не возвращался, сельчане, готовясь к ужину, беспокойно спрашивали друг друга:

– Вы не видели почтенного Гу?

– Да, уже несколько дней его нет!

– Может, его повысили и забрали от нас?

– Тогда мы всем селом напишем письмо в уезд! Неужели ему у нас никакой должности повыше не найдется?

Почему почтенный Гу по собственной инициативе стал продавать сестрице Лотос рисовые отходы, до сих пор остается загадкой. Этот поступок навлек на него большие неприятности, а он не любил раскаиваться. Потом, когда Лотос объявили кулачкой, он также не отшатнулся от нее, и так все двадцать лет. Но об этом расскажем позже.

В 1963 году из уездного отдела торговли в администрацию рынка Лотосов была прислана бумага, отпечатанная на машинке кроваво-красными иероглифами:

«Нам стало известно, что за последние годы мелкие торговцы вашего села, пользуясь экономическими трудностями страны, в крупных масштабах закупают государственный провиант и извлекают из этого выгоду. Более того, некоторые члены народной коммуны бросают крестьянский труд и готовят па продажу пищевые продукты из незаконно закупленного провианта, разлагая рынок и коллективное хозяйство коммуны. Надеемся, что администрация рынка немедленно разберется в этом вопросе, запретит незаконную деятельность и доложит о результатах в уездный отдел торговли».

На этой бумаге была приписка заведующего отделом финансов: «Согласен», а также резолюция секретаря укома Ян Миньгао: «Вопрос с Лотосами требует внимания». В общем, документ выглядел очень серьезно.

Первым делом этот документ попал к Гу Яньшаню как к председателю рыночного комитета: у местного рынка еще не было официальной дирекции, а только административный комитет, члены которого занимали свои должности по совместительству. Комитет регулировал цены, улаживал всевозможные конфликты и выдавал «Временные разрешения на торговлю». Получив приведенное выше письмо, Гу Яньшань созвал заседание комитета, в котором участвовали налоговый инспектор, председатель сельпо, бухгалтер кредитного товарищества и секретарь партбюро объединенной бригады Ли Маньгэн. Налоговый инспектор предложил позвать еще заведующую столовой, потому что она в последнее время проявляет большой интерес к делам рынка и всего села, но Гу Яньшань сказал, что в этом нет необходимости: когда в лодке слишком много пароду, она может затонуть; столовая подчиняется сельпо, а председатель сельпо уже присутствует.

Когда Гу Яньшань прочитал бумагу вслух, руководители села зашумели:

– Не иначе как кто-то донес на нас!

– Государство держится на народе, а народ должен питаться, в том числе и лоточники!

– Видно, некоторые получают от государства жалованье, едят крестьянский рис, а чем эти крестьяне питаются, их не больно интересует!

– Недавно всех переполошили из-за «контрреволюционного лозунга», теперь прислали эту писульку! Даже курицам и собакам покоя не дают…

Только секретарь партбюро Ли Маньгэн промолчал, чувствуя, что это дело связано с заведующей столовой. Ведь он собственными глазами видел, как она набросилась на Ху Юйинь, а потом вспомнил, что уже сталкивался с ней – у ее дяди Ян Миньгао, который в то время был секретарем райкома. С тех пор эта девица постарела, пожелтела и несколько сморщилась – неудивительно, что он не сразу узнал ее. Ему сказали, что она еще не замужем и все свои силы отдает работе. Действительно, как-то она вместе с Ван Цюшэ и двумя оперработниками созвала «покаянное собрание» вредителей и сверяла их почерки – отсюда было видно, что она не простая штучка. Именно после этого Ван Цюшэ назначили заместителем начальника охраны, даже не спросив согласия парторганизации объединенной бригады. Теперь пришло более чем странное письмо из уезда с резолюцией дяди Ли Госян… Ладно, постепенно разберемся, что к чему! Ни секретарь партбюро, ни другие члены рыночного комитета не подумали, какую дополнительную выгоду может извлечь заведующая столовой из этого письма.

После обсуждения комитет решил исходить прежде всего из центральных документов о рыночной торговле и ликвидировать только незаконные лотки. Поэтому была принята резолюция: поручить налоговому инспектору снова зарегистрировать всех лоточников и по возможности выдать им временные разрешения, а отчет об этом послать в уездный отдел торговли, отдел финансов и секретарю укома Ян Миньгао.

Налоговый инспектор с улыбкой спросил Ли Маньгэна:

– Ну, а твоей названой сестрице Лотос продлевать разрешение или нет? Что по этому поводу думает объединенная бригада?

Ли Маньгэн недовольно сверкнул глазами:

– Названая или не названая, а дела есть дела. Налоги, насколько мне известно, она платит исправно; за вынужденные прогулы возмещает производственной бригаде все, что полагается; в коллективном труде очень активна, как и ее муж. Наша объединенная бригада считает, что ее лоток – это обычный домашний промысел, соответствующий политическому курсу, так что разрешение ей можно продлить.

Председатель Гу Яньшань молча кивнул, соглашаясь с секретарем партбюро.

Когда заседание кончилось, они ненадолго остались вдвоем. Вид у них был озабоченный.

– Земляк, ты чувствуешь, что пахнет жареным? – мягко и в то же время многозначительно спросил Гу Яньшань.

– Конечно. Когда осы нападают на пчелиный улей, спокойной жизни не жди!

Гу Яньшань вздохнул:

– Хорошо, если только этим кончится. А то ведь кусочек мышиного помета может испортить целый котел супа.

– Тут главная надежда на тебя. На тебе все село держится. Если ты не поможешь, пострадает не только сестрица Лотос, но и многие…

– Да, твоя названая сестрица не очень крепко стоит на ногах, но мы постараемся защитить ее… Завтра или послезавтра я поеду в город и поговорю с боевыми товарищами, подумаем, как прогнать этих ос…

* * *

В конце осени заведующую столовой перевели на другую работу – заведующей сектором в уездном отделе торговли. Жители Лотосов облегченно вздохнули, как будто над их головами исчезла тяжелая свинцовая туча. Откуда им было знать, что в то самое время, когда они спокойно спали в своих постелях, на столе секретаря укома Ян Миньгао лежал касающийся их доклад уездного отдела общественной безопасности.

В кабинете секретаря укома горела только настольная лампа, бросавшая на стекло, лежащее на столе, яркий круг света. Ян Миньгао сидел, развалившись в плетеном кресле, и выражение его лица трудно было разглядеть. Он долго думал над докладом, вертел в руках авторучку и набрасывал на листе бумаги схему «клики», о которой ему писали. Когда его толстая авторучка приближалась к имени Гу Яньшаня, он ставил вопросительный знак, еще один, потом зачеркивал их, как бы сомневаясь, колеблясь. Схема «клики» была такой:

Соевая красавица (отец был бандитом, мать – проституткой, сама принадлежит к новой буржуазии)

Ли Маньгэн (секретарь партбюро объединенной бригады, утративший классовую позицию)

Гу Яньшань (зав. зернохранилищем, опустившийся разложенец??)

Цинь Шутянь (реакционный правый элемент)

Налоговый инспектор (классовый враг)

Закончив эту схему, Ян Миньгао еще некоторое время полюбовался ею, затем смял в комок и выбросил в корзинку для бумаг. Почувствовав беспокойство, достал ее оттуда, расправил, чиркнул спичкой и сжег. Его лицо, освещенное лампой, выглядело усталым, веки были припухшими, как у человека, решающего в день тысячи дел. Прежде чем одобрить этот доклад, он долго ходил по бал-копу, разминал затекшую шею, ноги, тер лицо, даже поспал. Наконец он снова взял доклад, поднял тяжелую авторучку, от которой зависели судьбы многих людей, и, взвешивая каждое слово, начертал: «Лотосы – место, где сходятся границы трех провинций, всегда было крепким орешком для политической работы. Обстановка там сложная. Я не решаюсь безоговорочно поддержать версию о «клике», но не могу и отрицать ее. Компетентные органы должны внимательно следить за этим и при малейшем изменении обстановки докладывать в уком».

 

Часть II ОБИТАТЕЛИ ГОРНОГО СЕЛА (1964 г.)

 

Глава 1. Четвертая постройка

Незаметно наступила весна 1964 года. Это была ветреная и дождливая весна, с частыми заморозками, от которых пострадали посевы. Единственный сохранившийся на берегу реки древесный лотос вдруг расцвел, а рожковое дерево , буйно цветущее каждый год, не дало ни одного цветка. Сельчане не знали, к добру ли это. Старики говорили, что такое удивительное событие, как весеннее цветение древесного лотоса, они видели всего три раза: во втором году правления императора Сюаньтуна , когда началась чума – это, конечно, не к добру; в двадцать втором году Республики , когда случилось наводнение и село целых две недели было затоплено – это тоже к бедствию; в 1949 году, когда на юг пришла освободительная армия и прогнала всех деспотов и мироедов – это к добру. А если не расцветает и не дает длинных плоских стручков рожковое дерево, утверждали старики, это сулит скверну, неудачу. В нынешнем году весеннее цветение древесного лотоса совпало с бесплодием рожкового дерева, что означает борьбу воды с огнем, то есть либо крупное счастье, либо неисчислимые бедствия…

По этому поводу все село долго пребывало в беспокойстве, а поскольку на пятнадцатом году революции на базаре трудно было найти гадателя, то решили спросить вредителя Цинь Шутяня, знающего почти все и про землю, и про небо. Но пройдоха Цинь, видно, захотел показать свою прогрессивность, сознательность и завел высокие разговоры о том, что насчет предзнаменований могут рассуждать только люди, не читающие книг, не знающие биологии и генетики. Они сваливают в одну кучу всякие приметы, сведения о стихийных бедствиях и свойствах разных растений и строят на этом мистические теории. В конце концов он даже процитировал слова какого-то крупного революционера о том, что в полуграмотной стране нельзя построить коммунизм, – в общем, устроил настоящее политзанятие, чтобы подчеркнуть свое культурное превосходство, поднять свой престиж и принизить сознательность масс, членов народной коммуны.

Но перемены в мире природы нередко все-таки совпадают со сдвигами в жизни общества. В конце февраля в Лотосы прибыла рабочая группа укома по воспитанию членов коммуны. Руководителем группы оказалась бывшая заведующая столовой. На сей раз она вела себя очень тихо и долгое время почти не обнаруживала себя, поселившись в доме Ван Цюшэ и набираясь опыта у героя земельной реформы, а ныне «современного бедняка». Сельчане всегда относились к таким комиссиям с большим почтением, но в политике разбирались довольно туго. Спокойная, как в мертвой заводи, жизнь, устоявшиеся обычаи и отношения действовали на них отупляюще, точно испытанный наркотик. Даже люди типа Гу Яньшаня или Ли Маньгэна, повидавшие мир, считали, что жизнь идет неуклонно и неторопливо, как скрипучая телега с волом. Вторичное появление Ли Госян они восприняли, конечно, с неудовольствием, но без особого беспокойства. Она здесь гостья, а они хозяева: даже святой, спустившийся с неба, спрашивает дорогу у старожилов, а она не бог весть какая святая, не сумеет навязать им свои порядки. К тому же в этот момент и Гу Яньшань, и Ли Маньгэн были слишком заняты: первый – раздачей семян поливного риса, а второй – организацией весенней пахоты.

Да и для остальных сельчан появление рабочей группы не сразу стало главной новостью, их внимание было сосредоточено на другом: лоточница Ху Юйинь и ее муж строят новый дом. Супруги долго советовались с соседями о плане дома, закупали материал, приглашали мастеров и так хлопотали всю зиму и весну, что даже исхудали. Впрочем, посетители лотка считали, что похудевшая сестрица Лотос выглядит еще красивее, чем прежде. Постоялый двор, доставшийся ей в наследство, был очень стар; она собиралась снести его, но лишь после постройки нового. А новый дом строился рядом, на месте развалюхи, купленной у Ван Цюшэ. Говорили, что Ван уже раскаивался в том, что продал ее за двести юаней, считал, что продешевил, что Ху Юйинь с мужем надули его по крайней мере в полтора раза. Правда, он уже два с половиной года бесплатно питался у ее лотка, но ведь за сто юаней можно было купить тысячу мисок рисового отвара с соевым сыром. Целую тысячу! Даже если бы Ван Цюшэ обладал желудком коровы или лошади, он и то не сумел бы съесть так много. Отсюда видно, что эти торговцы ловят рыбу на длинную леску, считают не на простых счетах, а на железных! Теперь раскаивайся, не раскаивайся, а чужой дом на твоей землице уже построен: весь из зеленого кирпича под зеленой черепицей, стены внутри чисто выбелены. Особенно хорош фасад, выходящий на главную улицу, – совсем как у иностранного дома. На втором этаже два больших окна, а между ними длинный балкон, украшенный резными цветами. Под балконом – крыльцо с каменными ступенями и массивная дверь, покрытая красным лаком. В дверь врезан медный замок европейского типа – словом, дом как бы объединяет в себе достоинства местной и заморской, китайской и западной архитектур.

На всей главной улице Лотосов этот дом мог сравниться только с лавкой местных промыслов, промтоварным магазином и общественной столовой и резко отличался от соседних домов – старых и дряхлых. Это была четвертая по качеству постройка села, а принадлежала она частным лицам! Крестьяне подолгу рассматривали ее, еще не вполне законченную, оценивали, вздыхали. Среди них несколько раз оказывалась и руководительница рабочей группы Ли Госян, которая старательно записывала в блокнот «отклики снизу»:

– Деньги зарабатывать – все равно что иголкой землю ковырять. Не думал, что на рисовом отваре и соевом сыре можно такой дом отгрохать!

– Да он богаче, чем лучшие магазины до революции!

– Конь без ворованной травы не жиреет, а человек без тайных денег не богатеет… На этот дом не меньше двух, а то и трех тысяч ушло.

– Помнишь, как Ли Гуйгуя брали в семью Ху примаком? А теперь оказывается, что ему крупно повезло, непонятно только, за какие заслуги…

– Да, Ху Юйинь – лучшая баба на селе! Не шумела, не кричала, денежки в сберкассу не носила, а видно, где-нибудь в стене между кирпичами прятала…

Когда новый дом закончили, старый еще не снесли, а лотосовое дерево на берегу реки вдруг расцвело весной, Ху Юйинь решила отметить все это угощением для мастеров и самых видных односельчан. Первым делом она отправилась за советом к своему названому брату и секретарю партбюро Ли Маньгэну. Тот ничего не ответил, но и не возражал. Ху Юйинь восприняла это как «молчаливое согласие», принятое в высших сферах, и начала приглашать одного за другим: Гу Яньшаня, налогового инспектора, председателя сельпо, бухгалтера кредитного товарищества, директоров магазинов и самых близких соседей. Почти все согласились, хотя некоторые и отказались под разными предлогами. Затем Ху Юйинь специально пригласила свою бывшую обидчицу Ли Госян и обоих членов ее рабочей группы, но та лишь чинно поблагодарила и сказала, что сейчас, когда обследование еще не развернуто, участие в торжестве было бы нарушением дисциплины рабочих групп. Позднее она обязательно придет посмотреть на новый дом и потолковать… На этот раз Ли Госян вела себя иначе, чем прежде, да и говорила совсем другим тоном – Ху Юйинь была даже растрогана ее приветливостью.

Первого марта едва рассвело, как у нового дома раздались взрывы хлопушек. Некоторые хлопушки взрывались по пятьсот, а то и по тысяче раз и разбудили все село. По обе стороны распахнутых дверей, покрытых красным лаком, висели парные вертикальные изречения, написанные золотыми иероглифами на алой бумаге:

Трудолюбивые супруги обрели красное социалистическое богатство.

Жители горного села умножают славу народных коммун.

А над дверью красовалась горизонтальная надпись: «Спокойная жизнь и радостный труд». Нет необходимости пояснять, что все эти надписи были сделаны Цинь Шутянем.

Целое утро к дому стекались родственники, друзья, соседи, лоточники, которые приносили свои поздравления, подарки, хлопушки, тут же пускавшиеся в дело. Каменные ступени крыльца были усеяны обрывками разноцветной бумаги от этих хлопушек – как будто цветами, разбросанными небесной феей; пахло порохом, вином и мясом. К полудню все гости собрались, уселись за десять с лишним столов, поставленных и в новом, и в старом доме. На самых почетных местах сидели Гу Яньшань, Ли Маньгэн, налоговый инспектор и другие видные люди села.

Ху Юйинь с раскрасневшимся и в то же время усталым лицом шепнула Ли Мань-гэну:

– Я ведь совсем не пью, да и Гуйгуй не большой мастер по этой части, а ты можешь хоть целое море выпить. Помоги мне, угощай почтенного Гу и остальных! Для меня это очень важное событие в жизни…

– Не волнуйся, будь спокойна, сегодня этот «солдат с севера» упьется у меня как следует! – ответил Ли Маньгэн.

– Помешанный Цинь тоже очень помогал мне, так что ты и его не забудь…

– Не беспокойся, не забуду.

– И еще: после новоселья мы с мужем хотим взять на воспитание ребеночка. Как ты думаешь, объединенная бригада поддержит нас в этом?

– Конечно! Да у тебя, я вижу, сегодня радостей хоть отбавляй. Ладно, хватит разговаривать, гости заждались!

Действительно, Ху Юйинь опьянела без единой капли вина – от одних только поздравлений, улыбок, всеобщего веселья. Возбужденным чувствовал себя и старый солдат Гу Яньшань. Когда все выпили по первому разу, он, подталкиваемый Ли Маньгэном, встал с чаркой в руке и начал речь. На этот раз, как во всех важных случаях, он говорил на чистом северном диалекте, без всяких местных примесей, словно желая подчеркнуть ответственность момента:

– Товарищи! Сегодня мы вместе с хозяевами радуемся постройке этого нового дома. Двое простых трудолюбивых супругов, полагаясь только на собственные руки, смогли скопить деньги на такой прекрасный дом. О чем это говорит? О том, что труд может обогащать и улучшать жизнь. Нам нечего страдать, мы должны жить счастливо. В этом и есть преимущество социалистической системы и партийного руководства! Это первое, о чем мы должны помнить сегодня, собравшись за столами, полными вина, кур, уток, рыбы, мяса и прочего. Второе – не забывайте, что все мы живем в одном селе. Как мы должны относиться к людям, построившим такой дом? Гордиться ими или завидовать им? Равняться на них или шушукаться за спиной? Я думаю, что мы должны равняться на них и учиться трудолюбию. Конечно, это не значит, что все мы бросимся торговать рисовым отваром с соевым сыром – путей для развития коллективного производства и домашних промыслов много! И третье. Вот мы постоянно говорим, что строим социализм, приближаемся к коммунизму, а ведь коммунистическое общество само к нам не придет, никто нам его не подарит. Несколько лет назад мы уже едали из общего котла, да только есть было нечего… Я думаю, что для коммунизма должен быть какой-то конкретный образец, в том числе и в нашем селе: чтобы люди не только хорошо питались и хорошо одевались, но и построили себе новые дома – еще выше и краше этого! Мы должны постепенно снести наши глинобитные домишки с соломенными крышами, дощатые бараки, старые лавки с заплесневевшими и почерневшими дверьми, даже покосившуюся Висячую башню и заменить их новыми домами с электричеством, телефонами. Тогда наша главная улица, покрытая каменными плитами, станет ровной и красивой, как в большом городе…

Поскольку старый солдат выступал не на собрании, его речь была встречена не только аплодисментами, но и смехом, возгласами одобрения, звоном сдвигаемых чарок. И все же некоторые ворчали про себя: неужто почтенный Гу захмелел после одной чарки? Неужто хорошая жизнь и новые дома – это уже коммунизм? Власти сейчас твердят о классах и классовой борьбе как основе революции: путь к коммунизму лежит через усиление классовой борьбы.

Вслед за Гу Яньшанем поднял чарку и произнес несколько слов налоговый инспектор. Когда он пожелал новоселам поскорее родить долгожданного сына, все сидящие снова захлопали в ладоши и одобрительно зашумели.

Вино было обычным, домашним: оно легко пьется, но в голову ударяет крепко. Подали кур, уток, рыбу, мясо – десять с лишним блюд на больших подносах. Особенно весело пили Гу Яньшань и Ли Маньгэн. Однако наблюдательные люди заметили, что на пиру почему-то отсутствует постоянный участник таких мероприятий – Ван Цюшэ. Он ни разу не забежал, доброго слова не сказал. В чем тут дело? Может быть, он переживает, что мало взял за свою развалюху, и не хочет смотреть на новый дом, построенный на ее месте? Или слишком занят рабочей группой, которая поселилась в Висячей башне и сделала его героем очередного движения? Но больше всего беспокоила догадка, что он что-то услышал, что-то знает и своим отсутствием являет высокую сознательность и бдительность.

 

Глава 2. В Висячей башне

Я уже рассказывал, что Висячая башня принадлежала богатому помещику и была построена целиком из ели, очень искусно. С нее открывался вид и на реку, и на гору, покрытую зеленью, и на красивые голые скалы. Все ее опоры и балки были сделаны из обтесанных еловых бревен, стены набраны из еловых стоек, полы и потолки – из еловых досок, а крыша – из еловой коры. С фасада, выходящего на главную улицу села, Висячая башня имела два этажа, а сзади четыре, потому что она была построена на горном склоне; На первом этаже когда-то держали свиней и коров, на втором был амбар – здесь хранился рис, крестьянская утварь и всякая всячина, третий этаж включал в себя кухню и гостиную, а четвертый – несколько спален. К третьему этажу сзади была приделана длинная галерея, с которой любовались солнцем, луной, звездами, облаками; эта галерея не имела никаких опор, поэтому дом и назывался Висячей башней. Человек, впервые появившийся здесь и увидевший Висячую башню с ее крышей из еловой коры, темно-коричневыми стенами, увитыми плющом, окружавшими ее банановыми деревьями, начинал чувствовать, что попал в какое-то удивительное и прекрасное место.

Перед домом прежде росло два ряда карликовых падубов, но после того, как дом стал добычей героя земельной реформы Ван Цюшэ, эти вечнозеленые деревца заросли колючей полынью в человеческий рост. Пышные бананы сзади дома наполовину высохли; та же судьба постигла и мандариновые деревья. На третьем этаже в специальном помещении раньше жила прислуга – теперь ее, конечно, не было. Ван Цюшэ обходился в основном этим этажом, а верхний этаж обычно пустовал и заселялся только товарищами, которых присылало начальство. Раньше, когда он еще не продал помещичью кровать, расписанную золотом и инкрустированную слоновой костью, он нередко спал на этой роскошной кровати и видел не совсем приличные сны. Порой ему казалось, что он сам помещик, что с ним пируют улыбающиеся женщины, которых он может обнимать, целовать. Лежа с закрытыми глазами на прохладной бамбуковой циновке, он думал: «Мать честная, сколько же баб перепробовал этот негодяй на этой же самой постели, под этим же одеялом? Интересно, каких среди них было больше: молоденьких или зрелых, полных или худых?» Он знал, что помещик в конце концов заразился сифилисом и умер в страшных мучениях, но не переставал завидовать ему. И в то же время проклинал его: «Так тебе и надо, мерзкий бабник!»

Известно, что пион даже перед гибелью остается соблазнительным. Так и помещичья кровать продолжала хранить запах пудры и румян, аромат женского тела. Постепенно у Ван Цюшэ выработалась странная привычка: лунной ночью, весенней ночью, летней ночью – в общем, любой ночью – вставать с постели, чуть ли не ползком пробираться к гостиной и заглядывать в нее, как будто там до сих пор веселится помещик со своими красотками. Потом, обнимая подушку, словно женщину, Ван Цюшэ бормотал:

– Дорогая, спой что-нибудь своему господину! Что именно? Да ты сама выбери! Ты ведь моя зазноба, а я – твое денежное деревце…

Так он разговаривал с подушкой, спрашивая ее о чем-то и сам же отвечая. В свое время среди сельских богачей было модно напевать арии из столичных опер, но Ван Цюшэ не знал оперных арий и был вынужден удовлетворяться деревенскими песенками:

Ах ты, миленький ты мой, Ах, моя красавица! Я взасос тебя целую, Что же ты кусаешься?…

Иногда он босиком носился по гостиной и спальням, точно гоняясь за кем-то. За кем именно? Он и сам не знал; наверное, за мечтой. Он огибал колонны, перепрыгивал через лавки, залезал под столы и бранился:

– Ох ты, плутовка, ах, негодница! Куда ты бегаешь, куда прячешься? Хи-хи-хи, ха-ха-ха… Вот плутовка, вот негодница!…

Набегавшись до полного изнеможения, он падал на свою роскошную кровать и замирал в неподвижности, словно дохлая змея. Но потом начинал чувствовать пустоту, горечь, унижение и плакал:

– Раньше у помещиков были и еда, и питье, и женщины, а мы, теперешние господа, можем только мечтать!

Соседи слышали эту беготню, прерываемую хихиканьем, бранью, и думали: не иначе как в Висячей башне появились лисы-оборотни, которые пользуются слабостями Ван Цюшэ и соблазняют его. Раньше некоторые старушки хотели женить Вана, чтобы он не ходил бобылем, но теперь они отказались от своих мыслей. А молодые женщины и девушки, проходя мимо Висячей башни, даже днем опускали голову и убыстряли шаг, чтобы не набраться всякой нечисти. Ван Цюшэ и сам сдуру рассказывал, что он несколько раз видел в своем доме обворожительную лису-оборотня, которая красотой и очарованием могла сравниться только с лоточницей Ху Юйинь. С тех пор он перестал спать на верхнем этаже – и не из-за того, что боялся оборотней, а потому, что опасался нервного расстройства, помешательства на сексуальной почве. По селу пошли слухи, что никаких оборотней он не встречал, а просто втрескался в Ху Юйинь, приставал к ней, получил от нее немало пощечин и отстал только тогда, когда Ли Гуйгуй пригрозил ему своим мясницким ножом, которым он резал свиней. Но поскольку Ху Юйинь и ее муж были людьми очень скромными и серьезными, эти слухи как-то не привились и быстро прошли.

Комната требует уборки, а дом – ухода. Когда Ли Госян со своей рабочей группой поселилась там, Висячая башня была уже не той, что прежде. Дом сильно покосился, Ван Цюшэ подпер его тремя бревнами, привязав к каждому из них для верности по тяжелому камню, и лунной ночью все это сооружение казалось виселицей с болтающимися на ней трупами, при одном взгляде на которые дыбом вставали волосы. Деревянные стены почернели от сырости и поросли крылатым папоротником. Правда, этот папоротник, иногда называемый «хвостом феникса», выглядел красиво и окружал дом как зеленая рамка. Ползучие растения, цепляясь за что попало, давно поднялись до самых верхних окон.

Покосившийся дом и запущенный сад глубоко тронули руководительницу рабочей группы, заставили ее ощутить ответственность за то, что на пятнадцатом году после освобождения герой земельной реформы по-прежнему живет в бедности и не вкусил всех плодов революции. В чем же тут дело? Конечно, в том, что за три недавних голодных года и в городе и в деревне подняла голову буржуазия. Без новой политической кампании, без классовой борьбы деревня снова расслоится на богатых и бедных, государство утратит свой красный цвет, партия переродится, а плоды революции будут преданы поруганию! Возродятся не только капиталисты, но и помещики; революционерам опять придется уйти в горы, партизанить, окружать деревнями города… Когда Ли Госян увидела на кухне Ван Цюшэ провалившийся очаг, поломанные кастрюли и выщербленные чашки, она чуть не заплакала от щемящего чувства классовой солидарности. Сложившись по два юаня с членами своей группы, она купила новый блестящий котел, десять тарелок и дюжину пластмассовых палочек для еды. Потом она организовала субботник по расчистке территории Висячей башни от зарослей, где прятались мыши и змеи, привела в порядок чуть не погибшие банановые и мандариновые деревья и всюду навела чистоту. На ее руках появились кровавые мозоли, царапины от колючек, но Висячая башня заметно обновилась. По обе стороны от входа Ли Госян наклеила вертикальные параллельные надписи на красной бумаге: Никогда не забывайте о классовой борьбе!

Вечно критикуй капитализм! Чтобы разом вырвать по всему селу корни контрреволюции, рабочая группа не торопилась созывать собрания, мобилизовывать массы и устраивать другие шумные мероприятия. Она стремилась первым делом изучить обстановку, связать все явления воедино и в то же время выявить политический облик работников и остальных жителей села: разделить их на левых, правых и центристов, определить, на кого можно опираться, с кем сотрудничать, кого воспитывать, против кого бороться.

Однажды, отправив своих подчиненных к нескольким «современным беднякам» для установления полезных связей, Ли Госян осталась в Висячей башне и начала усердно воспитывать героя земельной реформы, читать ему новейшие руководящие документы. Из прошлого общения с Ван Цюшэ у нее сложилось неплохое мнение о нем, и она решила, что он вполне годится для воспитания, так как много страдал, глубоко ненавидит старое общество, тверд в своей позиции и никогда не противоречит руководству. Кроме того, он недурен собой, не высок и не низок, крепко сбит, улыбчив, приветлив. Самое же главное, что он сообразителен, легок на подъем, умеет разговаривать и обладает известными организаторскими способностями. Правда, сейчас он несколько оборван, но ведь о человеке нельзя судить только по внешнему виду: если надеть на него форму кадрового работника, желтые кеды, да еще пришить к форме белый воротничок, он ничуть не уступит какому-нибудь заведующему сектором из уезда. Ли Госян захотелось сделать его передовым бойцом по воспитанию членов народной коммуны, образцом высокой классовой сознательности, опорой политического движения на селе, а затем и красным знаменем для всего уезда…

Думая об этом, она читала вслух документ и время от времени поглядывала на Ван Цюшэ. Тот, конечно, понятия не имел о таких замыслах руководительницы группы, но, когда она дошла до слов о классовом, социальном и экономическом урегулировании, вдруг оживился и, не выдержав, спросил:

– Скажите, товарищ Ли, нынешнее движение похоже на земельную реформу? Можно назвать его новой земельной реформой?

– Новой земельной реформой? Да, верно, наше движение, как и земельная реформа, посвящено самым коренным проблемам жизни, опирается на бедняков и батраков, нацелено против помещиков, кулаков, контрреволюционеров, против новой буржуазии!

– А в ходе этой борьбы будет снова определяйся социальное положение людей?

– Конечно. Сейчас обстановка сложная, и все, что не было доведено до конца земельной реформой, будет доделываться, в том числе предстоит перестройка классовых рядов. Ты молодец, неплохо соображаешь!

– Вот только еще одну вещь не понимаю: «экономическое урегулирование» – это что, урегулирование имущества?

Ван Цюшэ чуть было не сказал «раздел имущества», но вовремя сдержался и, округлив глаза, с интересом уставился на Ли Госян. Руководительница группы почувствовала некоторую неловкость – все-таки перед ней был старый холостяк! – отвела взгляд в сторону и продолжала объяснять:

– Это урегулирование трудодней в производственных бригадах, оплата деньгами и натурой, пресечение коррупции и лихоимства кадровых работников, искоренение ситуации, при которой крестьяне превращаются в торговцев, открытие выставок классовой борьбы, соединение политики с экономикой.

– Отлично! Такое движение я поддерживаю! За него хоть головой в омут! – воскликнул Ван Цюшэ, вскочив на ноги. Сердце его колотилось: «Мать честная, столько лет мечтал о новой земельной реформе, о новом разделе имущества, уже не верил, что придет такой день, и вот на тебе, пришел! Да, я умею заглядывать вперед, а вы, дураки набитые, получили во время реформы землю, быков, плуги да бороны и только вкалывали, занимались накопительством, строили новые дома… Ха-ха, я оказался дальновиднее вас, обходился всяким старьем, а в результате называюсь «современным бедняком» и буду совершать против вас революцию, делить ваше имущество!» Весь пылая от радости и возбуждения, он схватил Ли Госян за руки:

– Я хочу всего себя отдать рабочей группе! Ваша группа для меня точно мать родная. Я готов слушать ваши приказания…

Сердце Ли Госян забилось, словно у скачущей кобылицы или разыгравшейся обезьяны, но она, сохраняя начальственную мину, вырвала руки и сказала со всей возможной строгостью:

– Сядь сейчас же! Что это ты ни с того ни с сего лапы распускаешь? Смотри, как бы не пожалеть!

Ван Цюшэ покраснел, покорно уселся и, потерев ладони, которыми только что сжимал руки Ли Госян, заискивающе произнес:

– Простите ради бога! Мне так понравился документ, который вы читали, что я забыл, что вы женщина!

– Не болтай глупостей! – улыбнулась бывалая Ли Госян, явно давая понять, что не сердится на него, и откинула со лба растрепавшиеся волосы. – Вернемся лучше к нашим делам. Ты ведь местный уроженец, так скажи, кто из жителей вашего села за последние годы особенно плохо себя вел.

– Сначала о кадровых работниках говорить или об обычных сельчанах? Из кадровых работников это прежде всего Гу Яньшань. Как большое дерево на берегу реки укрывает рыб в воде, так он прикрывает разных капиталистов. Например, он к каждому базарному дню продает лоточнице Ху Юйинь по шестьдесят фунтов риса, а она на них наживается и построила роскошный дом. Только у этого Гу корни толстые, авторитет большой. Если рабочая группа надумает пошевелить его, боюсь, что это будет нелегко.

– Нелегко? Подумаешь! Если понадобится, то мы пошевелим даже тигра! А еще кто?

– Еще налоговый инспектор. Говорят, он то ли из чиновников, то ли из помещиков, к беднякам и середнякам относится с ненавистью, много раз говорил мне, что я бездельник и вовсе не пролетарий, а какой-то люмпен-пролетарий…

– Эге, презрение к беднякам – это презрение к самой революции. Еще кто?

– Да сам партийный секретарь объединенной бригады Ли Маньгэн! Человек он неустойчивый, тянется к дурному элементу Цинь Шутяню, сделал его начальником над остальными вредителями. Лоточницу Ху Юйинь объявил своей названой сестрой, спелся и с Гу Яньшанем, и с председателем сельпо… Все село – это их вотчина!

Ван Цюшэ в какой-то мере говорил правду. Эти люди действительно были самыми уважаемыми на селе и постоянно корили его за лень, ловкачество, нежелание трудиться. Особенно свирепствовал Ли Маньгэн, который вопреки всякой классовой солидарности не раз лишал его пособий в виде еды или одежды. Если такие лица и дальше будут властвовать над селом, то как он, Ван Цюшэ, сможет до конца освободиться? К счастью, на этот раз правительство смилостивилось и послало рабочую группу, которая намерена говорить от лица наиболее угнетенных и раскулачить современных деспотов и богатеев!

Так Ли Госян узнала всю подноготную десяти с лишним кадровых работников села. Она спрашивала и тут же записывала ответы, потому что Ван Цюшэ был чем-то вроде живой сельской энциклопедии. Обладая прекрасной памятью, он знал решительно все: кто чей родственник или друг, кто с кем в ссоре либо даже вражде, кто лазал в чужой дом, таская оттуда яйца или что-нибудь покрупнее, получил по уху, соблазнил чью-то дочь, а она или совсем другая оказалась бесплодной или, наоборот, родила сына, совершенно непохожего на мужа, а похожего на такого-то… Рассказывал он очень тщательно и подробно – как говорится, с корнями и листьями – и каждый раз называл точное время, место и свидетелей. Слушая его, руководительница группы невольно прониклась еще большей симпатией к Ван Цюшэ. Он представлялся ей чем-то вроде большого камня, который упал в воду и притягивает к себе водоросли, рыб, моллюсков, крабов и прочую живность.

– А теперь скажи, кто из жителей села за последние годы, воспользовавшись экономическими трудностями, политическими послаблениями и некоторыми беспорядками на рынке, особенно нажился и разбогател?

– Еще спрашиваете? – деланно изумился Ван Цюшэ. – Да вы это лучше меня знаете! Вам же много раз о ней докладывали. Конечно, Ху Юйинь – та самая, которая только что отгрохала новый дом! Эта бабенка торгует рисовым отваром и соевым сыром, привлекает мужиков своей смазливой мордашкой и гребет деньги лопатой… Способная бабенка! Всех в селе сумела охмурить – и старых и малых, даже баб. И кадровые работники…

– Что они делают с ней? – перебила Ли Госян, не в силах скрыть живейшее любопытство.

– Тают перед ее мордашкой и глазками! Секретарь партбюро Ли объявил ее своей названой сестрой, так его супружница киснет от ревности, точно банка с уксусом. Заведующий зернохранилищем продает ей рисовые отходы, налоговый инспектор берет с нее только по юаню за базарный день, словно дядюшка родной. Даже Помешанный Цинь и тот распускает перед ней слюни, записал от нее кучу любовных песен и обзывает социализм феодализмом. Ну можно ли такое терпеть?

В этот день Ли Госян собрала богатейший урожай – поистине драгоценный материал, добытый из первых рук. Хозяин Висячей башни стал в ее глазах одним из лучших людей, которого в ходе предстоящей борьбы необходимо выдвинуть еще больше.

* * *

Через полмесяца после своего приезда рабочая группа уже знала о селе почти все, но массы еще не мобилизовались, поэтому нужно было пробудить классовые чувства членов народной коммуны с помощью воспоминаний о горьком прошлом и их сопоставления со сладким настоящим. Для этого планировались три мероприятия: коллективный обед из дикорастущих трав и кореньев, пение грустных песен о прошлом и организация выставки классовой борьбы. Выставка делилась на дореволюционный и послереволюционный отделы, в первом из них предлагалось демонстрировать типичные дореволюционные вещи: рваное одеяло, старый ватный халат, сломанную корзину, выщербленную чашку и палку, которой отбивались от собак.

Но за пятнадцать лет после освобождения жизнь сильно изменилась и подходящие предметы оказалось найти нелегко. В период земельной реформы люди радостно получали землю и новые вещи, а старые бросали без всякой жалости. Никто не мог себе представить, что позднее будут устраиваться выставки, сопоставляющие старое с новым. Отсюда ясно, что во всем требуется дальновидность и даже старые вещи по-своему ценны. Чем хуже жилось народу, тем важнее было сопоставить эту жизнь с еще более тяжкой жизнью до революции. Раз не хватало материальных подтверждений, приходилось прибегать к духовным. Например, в такой-то производственной бригаде люди не выходят на работу, потому что им нечего есть; члены коммуны недовольны и ругаются на чем свет стоит. Другой призер: в некоторых местах слишком мало выдают на трудодни; во время расчета члены коммуны рвут свои расчетные книжки и бранят ни в чем не повинных бригадира или счетовода. Третий пример: в такой-то народной коммуне или в таком-то уезде руководство требует применять определенную систему вспашки, сеять определенные культуры, но местные условия не годятся для этого, происходит крупный недород, и члены коммуны страдают… Разве во всех этих случаях не полезно вспомнить о проклятом прошлом? Не помня о горечи, не ощутишь сладости. Можно ли за каких-то пятнадцать лет начисто забыть обо всех страданиях и унижениях в старом обществе? На их фоне коллективное хозяйство и политика «трех красных знамен» обладают лишь крохотными недостатками – вроде горошины, конопляного зернышка или кожицы чеснока, на которые просто смешно сердиться. Одну гору всегда полезно сравнить с другой, более низкой, фарфоровую чашку – с фаянсовой, рис – с мякиной, так что воспоминания о прошлом – чудодейственное средство, обладающее многосторонним эффектом.

Естественно, что Ли Госян хотела использовать это чудодейственное средство и организовать выставку классовой борьбы, чтобы поднять массы на очередное движение. Но сколько она ни ходила по домам в поисках экспонатов для дореволюционного отдела, все было тщетно. Наконец она вспомнила, что живет в доме палочки-выручалочки, ходячей сельской энциклопедии. Почему бы не спросить у Ван Цюшэ, может быть, он что-нибудь придумает? Во время обеда она так и сделала. Ван нахмурился и после некоторого колебания промолвил:

– Вещи-то есть, да не знаю, сгодятся ли…

– Как это не сгодятся? Покажи скорее! – воскликнула Ли Госян, с улыбкой глядя, как ее надежда и опора отправляется за угол дома.

Вскоре Ван Цюшэ вернулся с изодранной корзиной, наполненной всяким барахлом. Здесь оказались и одеяло с тысячью дыр, и засаленный халат, из которого клочьями лезла вата, и выщербленная чашка. Не хватало только палки для собак, но ее как раз было не очень трудно достать.

– Ну, старина Ван, ты молодец! Все раздобыл за какую-то минуту! – радостно похвалила его Ли Госян.

– Только не забудьте сказать начальству, оto все это вещи, которые мне выдавали уже после революции! – снова нахмурился Ван Цюшэ. Он говорил чистую правду.

– Ты что, смеешься надо мной? – строго оборвала его руководительница группы. – Перед нами сейчас важная политическая задача, шутить над ней нельзя. К тому же твои вещи выглядят гораздо правдоподобнее, чем те, которые я видела на выставках в Кантоне и других крупных городах. Там смогли выставить только муляжи, то есть подделки!

 

Глава 3. Бабьи счеты

По селу разнесся слух, что рабочая группа хочет конфисковать лоток Ху Юйинь, а заодно – мясницкий нож ее мужа Ли Гуйгуя. Откуда взялся этот слух, никто не знал, да и спрашивать было некого. Ведь любовь людей к новостям так же естественна и инстинктивна, как порхание пчел или бабочек с цветка на цветок в поисках нектара. Слухи на своем пути обрастают все новыми подробностями, то клубятся облаками, то выпадают дождем, люди добавляют в них то масла, то уксуса, слухи становятся все удивительнее и исчезают только тогда, когда сталкиваются с новым, еще более удивительным слухом.

Сельчане шептали, насупив брови, и их шепот невольно давил на супругов Ху, создавал атмосферу страха. Собственно, Ху Юйинь больше возмущалась, а боялся в основном Ли Гуйгуй. Он ходил с застывшим лицом и даже миску во время еды не мог держать ровно. Недаром политики считают общественное мнение грозным оружием: прежде чем делать что-либо, они всегда пускают слухи, формирующие это мнение.

– О, предки, почему у других мужья как колонны, могут поддержать даже падающее небо, а мой хуже женщины, миски не может удержать? – с тоской и гневом говорила Ху Юйинь.

– Юйинь, боюсь, что мы кое-чего не додумали! – со страхом и сомнением в глазах отвечал Ли Гуйгуй. – Ведь новые власти не любят, когда частники строят дома. После революции некоторые тоже экономили, подтягивали пояса, чтобы купить землю или пастбище, а во время земельной реформы их зачислили в помещики и кулаки…

– Так что же, по-твоему, мы должны делать? – кусала губы Ху Юйинь.

– Как можно скорее продать этот новый дом, пока рабочая группа сама не пришла к нам! Продать хоть за три, хоть за две сотни. Наверное, нам суждено прожить всю жизнь в этой развалюхе.

– Врешь, ничтожество! – с необычной яростью вскричала Ху Юйинь и ткнула мужа в лоб палочками для еды. – Помещики и кулаки брали арендную плату, эксплуатировали батраков, а ты кого эксплуатируешь? Свиней, что ли? Кого я эксплуатирую, когда людей кормлю?! «Нам суждено прожить всю жизнь в развалюхе…» И это говорит мужчина! Да я ради нового дома целыми ночами крутила эту проклятую рисорушку, все пальцы себе под котлом пообжигала, все ноги истоптала, а ты хочешь продать новый дом за бесценок! У других мужья с целым миром борются, а мой даже нового дома не может удержать…

Ли Гуйгуй потрогал лоб: на нем кровоточили ссадины от палочек. Только теперь Ху Юйинь сквозь навернувшиеся на глаза слезы заметила, что переборщила в своем гневе. Черт побери, услышала какой-то слух и сразу обезумела, человека чуть не убила! За восемь лет жизни с Ли Гуйгуем она фактически ни разу не поссорилась с ним, голоса по-настоящему не повысила. Не имея детей, она излила на него всю свою неутоленную любовь. Иногда ей даже нравилась слабость мужа: он нуждался в ее защите, в жалости. Она относилась к ему и как к мужу, и как к брату, и как к сыну, хотя некоторым это может показаться глупым. И вот сейчас она оцарапала ему лоб до крови! Ху Юйинь бросила палочки, вскочила и, обняв его голову, запричитала:

– Глупенький мой, даже не закричишь, когда тебе больно…

Ли Гуйгуй, ничуть не сердясь, ткнулся ей головой в грудь:

– А мне не так уж и больно. Юйинь, я ведь только сболтнул насчет продажи дома, а решай ты сама. Ты знаешь, я всегда тебя слушаюсь; как хочешь, так и делай. Ты для меня и дом, и семья… Когда ты со мной, я ничего не боюсь. Даже нищим готов стать, милостыню просить, правда!

Ху Юйинь еще крепче обняла мужа, словно защищая его от невидимой злой силы, и заплакала. Да, ее мир деревенской женщины был именно таков: она – это жизнь мужа, а он – это ее жизнь. Ради этого они существовали, трудились и страдали.

– Юйинь, ты не думай, что я труслив, как мышь. На самом деле я смелый. Если ты скажешь, что ради нашего нового дома я должен убить кого-нибудь, я возьму свой мясницкий нож и убью, для меня это дело привычное, силы тоже хватит… – шептал Ли Гуйгуй с закрытыми глазами, словно в бреду.

Ху Юйинь приподняла его подбородок:

– Ты с ума сошел! Да о таких вещах думать и то преступление, не то что говорить…

Она отвернулась и стала утирать слезы.

– Юйинь, я только сказал, и больше ничего! Одной тебе сказал. Я не собираюсь никого убивать…

– Но если ты продашь новый дом, ты убьешь меня! Сейчас по селу только слухи пошли, а ты уже вон как испугался… Что же будет, если действительно что-нибудь случится?

– А что с нами может случиться? Хуже смерти ничего не бывает.

Эти назойливые упоминания о смерти разозлили Ху Юйинь, она чуть не дала мужу пощечину, но тут же остановилась. Ей почудилось, будто перед ней выросла какая-то гора, которая теснит ее, давит… Всю свою твердость нужно было направить против этой горы, и Ху Юйинь решилась:

– Я сейчас же пойду к Ли Госян и спрошу ее, верны ли слухи о том, что рабочая группа хочет отобрать мой лоток и твой мясницкий нож! Ведь все работники, которых присылает начальство, разговаривают с народом – вспомни хотя бы Гу Яньшаня… Думаю, что и она согласится поговорить.

Ли Гуйгуй с уважением взглянул на жену. Каждый раз, когда что-нибудь случалось, она оказывалась самостоятельнее, ловчее и обходительнее его. В их семье муж и жена явно поменялись местами.

Причесываясь, Ху Юйинь думала, что именно сказать руководительнице группы, чтобы не вызвать неприязни к себе и не дать ей повод за что-нибудь уцепиться. Когда она уже собиралась выйти, за дверью вдруг послышался приветливый женский голос:

– Ху Юйинь! Ху Юйинь! Ты дома? Сегодня, кажется, не базарный день?

Лотос открыла дверь и обомлела: перед ней стояла улыбающаяся Ли Госян. Ну и совпадение! По сравнению с прошлым годом, когда Ли Госян была заведующей столовой, она несколько пополнела и часть морщин на ее лице разгладилась. В тридцать три года выглядит почти как девушка – знать, кадровым работникам не приходится излишне трудиться.

Увидев, что руководительница группы пришла одна и с таким приветливым лицом, Ли Гуйгуй снова чего-то испугался и поспешно поставил на стол чай, арахис и тыквенные семечки. Потом бросил взгляд на жену, смущенно улыбнулся и со словами «Желаю вам приятно посидеть!» взял мотыгу и отправился в поле.

– Твой муж всегда так уходит, словно дикарь, увидев незнакомого человека? – прихлебывая чай, иронически спросила Ли Госян.

– Да, он застенчивый… – покраснела Ху Юйинь, угощая гостью арахисом и семечками, а сама подумала: «У тебя, старой девы, и такого нет, а ты еще обзываешься!»

– Сегодня я от лица рабочей группы пришла посмотреть на ваш новый дом, а заодно и поговорить с тобой. Не волнуйся, мы люди свои, и дела у нас общие…

Ли Госян зачерпнула горсть тыквенных семечек и встала. У Ху Юйинь зашумело в голове, она побледнела. Неспроста этот приход, а скорее всего, и не к добру! Не могла же руководительница группы прийти смотреть на новый дом только из личного интереса. Но Ху Юйинь взяла себя в руки, с улыбкой вывела гостью из старого дома и повела к новому. Войдя в массивные двери, покрытые красным лаком, Ли Госян сразу почувствовала запах свежего дерева и краски. Она тщательно осмотрела прихожую, кухню, жилую комнату, курятник во дворе, свиной загон, даже уборную и все непрестанно хвалила. Потом поднялась на второй этаж, оглядела просторную спальню, в которой стояли высокая кровать, платяной шкаф, комод с пятью ящиками, столы, стулья. Все это было новое, только что покрашенное в темно-бордовый цвет и красиво выделялось на фоне свеже-побеленных стен. Спальня излучала столько счастья, что Ли Госян взирала на нее с изумлением, даже забыв о своих похвалах. Ху Юйинь внимательно следила за выражением ее лица, но не понимала, что у нее на душе. Наконец они открыли двери на балкон, постояли на нем, любуясь видом горного села. Ли Госян оперлась на перила и стояла важно, как начальник на параде. С высоты она особенно ясно видела окружающие глинобитные домишки, красивую, но покосившуюся Висячую башню, покрытую еловой корой. Среди всех этих строений новый дом Ху Юйинь выглядел как журавль среди кур, как устрашающее свидетельство пропасти между богатством и бедностью.

Вернувшись в спальню, Ли Госян уселась за стол, стоявший у окна. Его крышка была покрыта натуральным лаком и блестела точно зеркало. Ху Юйинь стояла рядом, наблюдая, как гостья достает блокнот и открывает авторучку.

~ Садись! – вдруг приказала Ли Госян, словно превратившись в хозяйку. – Воспользуемся тем, что мы с тобой вдвоем, и поговорим…

Ху Юйинь взяла табуретку и села. Перед руководительницей группы с ее авторучкой и раскрытым блокнотом она невольно почувствовала себя беззащитной. К тому же Ли Госян сидела на стуле, а Ху Юйинь – на табуретке.

– Ты, наверное, слышала, что наша уездная рабочая группа прислана в село для проведения «четырех чисток» , – официальным тоном начала Ли Госян. – Чтобы развернуть это движение, мы изучаем политическую и экономическую обстановку в каждом дворе. Ваш двор – не первый и не последний. Говорить правду рабочей группе – это говорить правду партии. Ты меня поняла?

Ху Юйинь кивнула, но на самом деле не понимала ничего – в голове у нее стоял туман.

– Я тут подсчитала ваши основные доходы и сейчас хочу, чтобы ты их подтвердила. Если будут какие-нибудь расхождения, не стесняйся, – промолвила гостья, глядя на хозяйку невинными глазами.

Ху Юйинь снова кивнула. По своей наивности она думала, что это даже лучше – не считать самой. Если бы Ли Госян заставила ее считать, она бы наверняка что-нибудь забыла или перепутала. К тому же гостья говорила довольно приветливо – совсем не так, как на собрании вредителей, когда ее глаза сверкали, словно холодные клинки.

– Начиная со второй половины шестьдесят первого года базарные дни в вашем селе начали проводиться не раз в полмесяца, а раз в пять дней, то есть шесть раз в месяц. Правильно? – Гостья снова взглянула на хозяйку.

Ху Юйинь опять молча кивнула. Она не понимала, почему руководительница группы начинает так издалека, точно ворошит какое-то старое дело.

– До конца февраля нынешнего года, то есть за два года и девять месяцев, или за тридцать три месяца, – продолжала гостья, следя по блокноту, – было сто девяносто восемь базарных дней. Верно?

Ху Юйинь остолбенела. Теперь она начала понимать, к чему та клонит, и чувствовала себя как на допросе.

– Для каждого базарного дня ты делаешь отвар примерно из пятидесяти фунтов риса. Некоторые называют это домашним промыслом, но мы пока не будем этого касаться. Отвара из одного фунта хватает приблизительно на десять мисок. Цену ты берешь невысокую, качество еды неплохое, специй и масла не жалеешь, поэтому некоторые покупатели тебя любят. В день ты продаешь более пятисот мисок, значит, получаешь минимум пятьдесят юаней, а налога платишь всего один юань. В месяц, за шесть базарных дней, выручаешь триста юаней. Допустим, что сто из них идут на покупку риса и сои для сыра, я нарочно считаю в твою пользу, так? Стало быть, в месяц у тебя двести юаней чистого дохода. К слову сказать, столько зарабатывает начальник целой провинции! За год ты получаешь две тысячи четыреста юаней, а за последние два года и девять месяцев получила шесть тысяч шестьсот юаней!

Ху Юйинь никак не ожидала, что руководительница группы насчитает такую астрономическую сумму. Она, Ху, получает столько же, сколько начальник целой провинции?! Эти странные подсчеты ударили ее, словно гром, и она через силу залепетала:

– У меня просто мелкая торговля, я никогда так не считала… С трудом сводили концы с концами, а все, что заработали, пустили на дом… Товарищ Ли, у меня есть разрешение на лоток, я торгую законно, с разрешения правительства…

– А мы и не говорим, что ты торгуешь незаконно или спекулируешь! – Ли Госян по-прежнему как будто улыбалась и в то же время не улыбалась. – У входа в этот дом висят надписи, в которых говорится, что вы «обрели красное социалистическое богатство», так? А писал эти надписи вредитель Цинь Шутянь, не так ли? Ты не волнуйся, я всего лишь хочу выяснить правду.

Ху Юйинь из страха вдруг бросило в какое-то холодное безразличие. Она сидела, уставя глаза в пол и крепко сжав губы. Но гостья не обращала внимания на ее состояние и не ждала ответа, а продолжала:

– Еще одно обстоятельство. Заведующий зернохранилищем Гу Яньшань к каждому базарному дню выделяет тебе шестьдесят фунтов риса для отвара, правда? – лицо Ли Госян становилось все строже, как на допросе пойманной проститутки.

– Нет, нет! – запротестовала Ху Юйинь, выходя из своего оцепенения. Даже если она сама преступница, она не должна подводить такого хорошего человека, как Гу Яньшань. – Это вовсе не рис, а рисовые отходы, почти пыль. Нам каждый раз приходится выбирать из них камушки, рисовую шелуху, землю. К тому же эти отходы товарищ Гу дает не только нам, но и многим другим, ими откармливают свиней… Я сначала тоже так делала, а потом уж завела лоток…

– Когда я сказала, что на каждый базарный день ты тратишь пятьдесят фунтов риса, я и имела в виду, что десять фунтов уходит на всякие камешки, шелуху и землю. Надеюсь, довольно? Как видишь, я все время считаю в твою пользу. Но другие откармливают свиней и продают их государству, а ты кормишь отбросами людей и наживаешься на этом!

Окончательно придавив своими словами Ху Юйинь, руководительница группы вдруг снова снизила тон и продолжила чтение из блокнота:

– Итак, за два последних года и девять месяцев, то есть за сто девяносто восемь базарных дней, заведующий зернохранилищем Гу Яньшань выделил тебе одиннадцать тысяч восемьсот восемьдесят фунтов риса. Ничего себе! Конечно, я понимаю, у вас с ним какие-то особые отношения, но главное сейчас не в этом…

Ли Госян сделала в блокноте пометку «Проверено у самой лоточницы Ху Юйинь, ошибок нет» и направилась к выходу. Ху Юйинь пошла за ней, но не могла произнести даже самых обычных слов, приличествующих хозяйке, – в ее душу точно вылили котел кипящего масла.

Вечером она рассказала обо всем мужу. На этот раз они уже оба дрожали от страха, как будто новые богачи, которых действительно ожидает вторая земельная реформа. Прежние богачи давно были объявлены вредителями, прогнили с головы до пят и уже больше не боялись, а супруги Ху разбогатели только в последнее время. Неужели при очередном определении социального положения их отнесут к новым помещикам или кулакам?!

С тех пор супругам даже ночью было трудно сомкнуть глаза. Они оба поняли, что им суждено доживать век в старом доме. Правда, этот дом был весьма доступен для воришек, но зато обладал своего рода политической безопасностью. Они уже больше не думали ни о собственных детях, ни о приемышах и втайне даже радовались, что у них нет детей. Ведь эти дети несли бы на себе клеймо вредителей, то есть с самого начала были бы живыми мертвецами.

 

Глава 4. Куры и обезьяны

Наконец рабочая группа созвала собрание всех жителей села. Оно происходило вечером, на базарной площади. На сцене, где иногда устраивались представления, повесили все тот же чихающий газовый фонарь, но на сей раз он был починен и горел ярким белым светом, так что лица людей казались бескровно-бледными. От предыдущих собраний это отличалось еще и тем, что руководители села не были приглашены в президиум: заведующий зернохранилищем Гу Яньшань, секретарь партбюро Ли Маньгэн, налоговый инспектор и другие – все сидели под сценой на принесенных из дома скамеечках или первых попавшихся кирпичах, иногда покрытых газетами. Супруги Ху жались рядом с ними, как бы ища поддержки и защиты. В президиуме восседала только рабочая группа. Сельчане, всегда чуткие к таким переменам, были немало изумлены и стремились сесть поближе. Некоторые даже специально пробирались к сцене, чтобы поглядеть, как ведут себя «солдат с севера» и секретарь партбюро.

Было и еще одно отличие от прежних времен: Ли Госян, взявшая на себя роль председателя собрания, не стала делать никаких вступлений о международном и внутреннем положении, об обстановке в провинции или уезде, как обычно делали руководители села, прежде чем приступить к конкретным вопросам. Она просто поручила одному из членов своей группы зачитать три сообщения из провинции, области и уезда. В первом сообщении говорилось, как некий вредитель, ослепленный классовой ненавистью к партии и народу, стал бешено выступать против движения за «четыре чистки» и подстрекать отсталую часть масс, что привело к избиению членов рабочей группы. За это тяжкое преступление упомянутый вредитель приговорен к пятнадцати годам каторги. В сообщении из области рассказывалось о секретаре партбюро объединенной бригады и по совместительству члене парткома народной коммуны, который использовал свою власть для защиты помещиков, кулаков, контрреволюционеров и прочих вредителей, а после прибытия рабочей группы поднял страшный шум, колотил кулаком по столам и стульям и не желал признать своих ошибок. За такую злостную позицию он был снят со всех постов, исключен из партии и передан массам на трудовое перевоспитание. Сообщение из уезда касалось некоей лоточницы, которая до революции была проституткой, а потом в течение длительного времени завлекала своими чарами и вином разложившихся кадровых работников, вымогая у них деньги и привилегии. По решению укома эта лоточница тоже была передана на перевоспитание, чтобы ее судьба послужила уроком для всех кадровых работников, членов партии, молодежного союза и других членов народной коммуны…

Чтение этих документов произвело магическое действие: площадь замерла, как будто на нее внезапно выпал снег и заморозил всех присутствующих. Гу Яньшань, Ли Маньгэн и другие руководители села тоже молчали, словно немые.

– Вытащить на сцену правого буржуазного элемента Цинь Шутяня! – вдруг разорвал эту ледяную тишину голос одного из членов рабочей группы.

В тот же момент Ван Цюшэ с каким-то ополченцем выволокли из толпы Помешанного Циня и бросили его на сцену, точно мешок. Площадь зашумела и сразу стихла. Цинь встал на краю сцены, опустив голову и вытянув руки по швам. Ослепительный свет газового фонаря не давал ему открыть глаз; тень от его длинной худой фигуры падала на навес сцены и вырастала в нечто демоническое.

Ли Госян, до этого неподвижно сидевшая в президиуме, вышла из-за стола, привычным движением откинула со лба волосы и, указывая на Циня, отчетливым голосом заговорила:

– Перед вами известный вредитель села Цинь Шутянь, или Помешанный Цинь. Все знают, как революционные массы, то есть бедняки и бедные середняки, ненавидят помещиков и кулаков. А как мы должны относиться к таким классовым врагам, как Цинь Шутянь? Об этом нужно спросить прежде всего кадровых работников, которые в период трехлетних трудностей нашего государства сделали Циня своим любимцем, позволяли ему петь, танцевать и писать все, что он захочет. Каждую зиму, когда устраивались свадьбы, его приглашали играть в оркестре. На каждом празднике, где нужно было расписывать фонари или фигуры драконов и тигров, опять не обходились без него. В обычные дни многие из вас здоровались с ним, угощали его сигаретами, слушали, как он рассказывает свои вредоносные истории, высмеивая современность под видом древности! А в скольких семьях дети – эти несмышленыши, не знающие, что такое эксплуатация, – называли его дядей Цинем?

Ли Госян говорила спокойным, негромким голосом, повышая его лишь в самых необходимых местах. Люди по-прежнему молчали, как замороженные, почти не дыша. Но Гу Яньшаню, Ли Маньгэну и супругам Ху, сидевшим у самой сцены, начало казаться, что они слышат подземные толчки.

– Таких удивительных вещей много, товарищи члены коммуны, бедняки и бедные середняки! – размеренно продолжала Ли Госян, как бы ведя со всеми непринужденную беседу. Видно было, что она поднаторела в искусстве борьбы и упивалась своим умением держать в руках массы. – Недавно одна лоточница из вашего села построила новый дом. Некоторые говорили, что он еще роскошнее, чем самые лучшие магазины в вашем селе до революции. А к слову сказать, сколько денег заработала эта лоточница за последние годы? У кого она их получила? Откуда она добывала рис к каждому базарному дню? Об этом мы пока не будем говорить, но спросим: кто писал параллельные надписи на дверях ее нового дома? Ну-ка, Цинь Шутянь, напомни их всем присутствующим!

Помешанный Цинь чуть приподнял голову, искоса посмотрел на руководительницу группы и ответил:

– Да, это я писал. Первая надпись была такая. «Трудолюбивые супруги обрели красное социалистическое богатство», а вторая – «Жители горного села умножают славу народных коммун»…

– Это реакционные надписи, товарищи! – Ли Госян сделала Циню знак, чтобы он замолчал, и чуть повысила голос. – Обратите внимание хотя бы на первую строчку. Чувствуете реакционный дух? Какое богатство можно обрести, когда строишь социализм? Раньше говорили, что конь без ворованной травы не жиреет, а человек без тайных денег не богатеет. Цинь просто пытается соблазнить людей реакционным лозунгом о «красном социалистическом богатстве», опорочить коллективное хозяйство народных коммун! Сейчас в вашем селе богатые строят дома, а бедные продают им землю… О чем это свидетельствует? Сами хорошенько подумайте, товарищи! А вторая строчка, насчет жителей горного села, которые умножают славу народных коммун, еще прозрачнее. Что это за «жители горного села»? Настоящие бедняки и бедные середняки или всякие темные личности с неясным происхождением и сомнительными связями? Насколько мне известно, муж этой лоточницы еще в пятидесятых годах клеветал на нашу политику в отношении деревни, на нашу классовую линию, сочиняя такие стишки:

К лентяям наша власть добра, Труда же не заметит, Хоть гнись с утра до вечера. А если денег подсобрал - Начальство рвет и мечет.

Это, как вы понимаете, не обычные глупости отсталого человека! Разве могут такие люди «умножать славу народных коммун»?! Ведь народная коммуна – это рай, цветущий сад, который сам себя прославляет и не нуждается в помощи какой-то частной собственности. Подобное извращение, товарищи, – это выступление не только против социализма, но и против политической линии. И такие реакционные надписи открыто появляются в вашем селе, да еще на красной бумаге! Хозяева этого дома здесь? Эти надписи нельзя срывать, надо оставить их как поучительный материал и всем прочесть по три-четыре раза! Нельзя недооценивать все эти писания и рисуночки, товарищи, – они часто становятся оружием в руках классового врага, одним из способов его наступления на социализм…

Помешанный Цинь снова непокорно приподнял голову и поглядел на Ли Госян, но державший его Ван Цюшэ тут же с силой ударил его по шее, а несколько других активистов движения взревели:

– Помешанный Цинь не признает своих ошибок! На колени его!

– Согласимся ли мы, если он не встанет на колени?

Площадь немного помедлила и ответила:

– Не согласимся!

Цинь Шутянь, весь дрожа, умоляюще взглянул на секретаря партбюро, но тот сидел, опустив голову и будто ничего не слыша. Сидевшие за Ли Маньгэном супруги Ху тоже дрожали от страха. Видя это, Цинь подчинился и с глухим стуком упал на колени.

– Можешь подняться, Цинь Шутянь! – неожиданно сказала Ли Госян. Собственно, в этом не было ничего неожиданного: работники, присылаемые сверху, лучше знали официальные правила.

Цинь подчинился и снова встал – по-прежнему с опущенной головой и руками, вытянутыми по швам. Только на коленях у него были видны грязные следы.

– А сейчас, Цинь Шутянь, – продолжала Ли Госян, – сними свою разрисованную шкуру перед ясными глазами масс! Старшее поколение сельчан наверняка знает историю героев с горы Ляншань , среди которых был искусный каллиграф Су Жан. Правильно? Так вот, некоторые руководящие работники вашего села тоже рассматривают Цинь Шутяня как героя, как непревзойденного каллиграфа. Поглядите на лозунги, которые висят здесь, на площади, на стенах домов, на горных склонах, на скалах: «Партия отдает все силы развитию сельского хозяйства!», «Да здравствует политика „трех красных знамен“!», «Основа сельского хозяйства – рис, основа промышленности – сталь», «Во что бы то ни стало освободим Тайвань!» и прочие. Чьим почерком написаны эти лозунги? Все того же вредного элемента! Неужели жители вашего села поголовно неграмотны? Неужели среди них нельзя найти человека, который бы мог писать лозунги? Кто укрепляет авторитет вредителя и губит уверенность масс? Ну-ка, Цинь Шутянь, скажи, кто поручал тебе столь славную задачу?

Помешанный Цинь втянул голову в плечи, украдкой взглянул на Ли Маньгэна и ответил уклончиво:

– Объединенная бригада, объединенная бригада…

– Слышите, заикается, а сам все прекрасно знает! – махнула рукой Ли Госян, приказывая ему замолчать. Она отлично умела манипулировать поведением людей. И тут же задала еще более страшный вопрос: – А теперь скажи революционным массам, всем беднякам и бедным середнякам: каково твое социальное положение?

– Уголовный элемент, я – уголовный элемент! – поспешно ответил Цинь.

– Ничего себе уголовный элемент! Товарищи, сейчас рабочая группа раскроет перед вами один заговор… – Голос Ли Госян зазвучал так, будто она говорила через мегафон. – Насколько нам известно из внутренних и внешних источников, Цинь Шутянь вовсе не уголовный, а крайне правый элемент, совершивший тяжкие преступления и подготовивший реакционное песенно-танцевальное представление, направленное против политической линии и социализма! На каком основании, чьими усилиями он вдруг превратился в уголовный элемент, к которым причисляют за обычный разврат? Это грубое нарушение закона, потому что список «пяти вредных элементов» утверждается уездным отделом общественной безопасности!

Ли Госян остановилась. Как все опытные ораторы, она знала, что в речи иногда полезно сделать паузу, чтобы слушатели успели переварить наиболее важные вопросы или подумать над удачным афоризмом.

На площади послышались перешептывания и изумленные восклицания.

– Товарищи бедняки и бедные середняки, члены коммуны! – Ли Госян понизила голос, вернувшись к тону непринужденной беседы. – В вашем селе еще много удивительных вещей. Например, то, что этот Цинь Шутянь, при его особом социальном положении, поставлен начальником над всеми вредителями. Надзирать за вредителями, воспитывать их – это ваше право, бедняков и бедных середняков, а некоторые кадровые работники собственными руками отдали это право классовому врагу. Что это такое, товарищи? Это непростительная политическая близорукость, утрата классовой позиции. И такие удивительные вещи творятся в вашем селе! Сегодня рабочая группа вывела на сцену Цинь Шутяня, сделала его отрицательным примером, живой мишенью, но в то же время и зеркалом, в котором отдельные кадровые работники могут увидеть, на чьей стороне они стоят!

Тут Ли Госян приказала выкрикнуть заготовленные лозунги, увести правого элемента Цинь Шутяня, а остальным вредителям и их родственникам покинуть собрание.

– Долой Цинь Шутяня! Если он не признает своей вины, ему одна дорога – смерть! – оглушительно заорали активисты.

Потом все вредители были удалены, и руководительница группы произнесла заключительное слово – краткое, но энергичное:

– Сейчас, когда классовые враги нас покинули, я хочу сказать еще несколько слов. – Она вновь не без кокетства поправила сбившуюся прядь волос и значительно смягчила свой тон. – Товарищи бедняки и бедные середняки, члены коммуны, сегодня в вашем селе развернулась славная, острая и сложная классовая борьба – борьба не на жизнь, а на смерть. Хотя наша рабочая группа отвечает только за «четыре чистки», она готова включиться в эту борьбу вместе со всеми, во всем ее объеме. Некоторые кадровые работники и члены коммуны, в результате известных послаблений после трудных лет, совершили те или иные ошибки, но это не страшно. Наш курс таков: если совершил ошибку или преступление, признай их; если что-нибудь украл – верни украденное; отмойся, и ты увидишь свет. А что делать с нежелающими отмываться? Карать, согласно партийной дисциплине и государственным законам, в зависимости от тяжести проступков. Если об этом забыть, то помещики, кулаки, контрреволюционеры и прочие вредители снова поднимут голову, свяжутся со своими покровителями внутри партии, а мы – то есть бедняки, бедные середняки и кадровые работники – и знать не будем, что делать. Партия переродится в сборище ревизионистов, страна изменит свой цвет, а помещики и капиталисты опять выйдут на авансцену!

После собрания Ху Юйинь с мужем вернулись в свой старый дом, буквально не находя себе места. Они чувствовали, что над их новым домом, в который они даже не успели перебраться, взошла несчастливая звезда, но и старый дом был уже совсем не так безопасен, как они думали. Больше всего их печалило то, что почтенный Гу и секретарь Ли Маньгэн тоже не в состоянии сладить с этой руководительницей рабочей группы, а стало быть, не могут помочь и другим: ведь, когда глиняный бодхисатва переправляется через реку, ему даже себя трудно защитить.

Ли Гуйгуй продолжал дрожать от страха и растерянно смотрел на жену. Ху Юйинь, более спокойная, села на бамбуковый стул и задумалась. В конце концов, если они будут дрожать, словно мыши при виде кошки, не лучше ли взять веревку да повеситься? Но пока еще не все потеряно.

– Вот что, тянуть больше нельзя. В любую минуту к нам могут прийти, чтобы отобрать имущество, поэтому оставшиеся деньги я передам на хранение брату Маньгэну. В доме их хранить слишком опасно… – тихо проговорила Ху Юйинь, глядя на дверь.

– Ли Маньгэну? Но ты же слышала, как его припутывают к делу Помешанного Циня! – попытался образумить жену Ли Гуйгуй. – Эта стерва чуть не половину своего доклада направила против Маньгэна! Так иногда убивают курицу, чтобы запугать обезьяну …

– Не бойся, он член партии, да еще в армии служил! Самое большее, что с ним сделают, – это покритикуют, заставят признать ошибки, написать покаянное письмо, вот и все…

– Нехорошо его замарывать…

– Мы же совсем одинокие. Он мой названый брат, а других надежных людей у нас нет.

– Ну ладно. С лотком больше не возись, не жди, пока его отберут. Да и сама лучше беги подальше, пока все не стихнет. У меня в провинции Гуанси есть дальний родственник, я его уже больше десяти лет не видел, так что в селе о нем не знают.

 

Глава 5. Снова Ли Маньгэн

А в эти дни в доме секретаря партбюро Ли Маньгэна стоял дикий шум и плач. Его жена, по прозвищу Пятерня, здоровенная баба, и в бригаде работала вовсю, и с домом управлялась, но отличалась крикливым и вздорным характером. С прошлого года Ли Маньгэну было предписано на всех собраниях ратовать за поздние браки, за сокращение рождаемости, он чуть голос не сорвал на этом, а его собственная жена рожала как крольчиха: принесла уже шестерых, из которых четверо выжили, и все девчонки. Когда они становились в ряд, то походили на лестницу с четырьмя ступеньками. Некоторые крестьяне подсмеивались над Пятерней:

– Эй, секретарша, а ты мастерица по контролю над рождаемостью!

Та, уперев руки в свои крутые бока, отвечала:

– А чем не мастерица? Если бы мне волю дать, так я бы целый отряд народного ополчения родила! Для других рожать – муки принимать, а мне родить – что через порог прыгнуть!

Когда Ли Маньгэн женился, его несколько смущало то, что его невеста груба лицом и телом, а когда подвернет рукава и закатает штаны – чистый мужик. Глядя на нее, он особенно часто вспоминал прелесть и нежность Ху Юйинь. Но старики твердили, что с древности красота не доводит до добра и красивая женщина чаще всего несчастна. Хорошо ли будет жить с Ху Юйинь? В то время он только что вернулся из армии, вскоре был избран секретарем партбюро объединенной бригады, но он не был предсказателем судьбы, откуда ему знать будущее! После того как жена родила ему двух дочурок, он понял ее достоинства: и в поле незаменима, и детей кормит, и дом ведет без всякой усталости, да еще целыми днями напевает: «Члены коммуны все как подсолнухи…» Встает до рассвета, с мужем спит без отказа – точно ядреная корова. Когда рожала, даже порог сельской больницы не переступала. «Да, с такой бабой жить надежно, никаких забот!…» – думал Ли Маньгэн, считая, что у его жены только один недостаток – слишком часто рожает.

Пятерня вначале была не ревнива, в дела мужа обычно не вмешивалась. Она понимала, что в женщину, еще до женитьбы объявленную названой сестрой, могут влюбиться даже звезды с неба, а не то что обычные мужики. Два года она смотрела на это спокойно, не замечая, чтобы между «братом» и «сестрой» возникало что-нибудь дурное. Но бдительность женщины трудно обмануть. Пятерня все больше улавливала, как часто они отходят в сторонку, какими глазами глядят друг на друга, хоть и соблюдают внешние приличия. Иногда она подтрунивала над мужем:

– Снова гарцевал перед своей сестричкой? Если она без тебя ночи провести не может, так хоть себя бы пожалел!

– Да ты что, с ума сошла, на кулак нарываешься?

– Я просто к слову сказала. Только свой дом – настоящий дом. А ее муж хоть и никчемный, но нож мясницкий у него ужас какой!

– Чего ты болтаешь, старая, уж зубы все желтые…

– Зубы только у суки белые, тебе такие нравятся?

Она гоготала до тех пор, пока Ли Маньгэн не показывал ей кулак.

В тот вечер, когда они вернулись с собрания на базарной площади, Пятерня сразу заворчала, готовя корм для свиней:

– Тебя бы надо им кормить, партийный секретарь! Сегодня начальница группы тебя все время помоями обливала. Ты хоть понял это или ума не хватило?

Ли Маньгэн с мрачным лицом сидел на скамье и крутил самокрутку.

– Что у тебя все-таки за дела с твоей названой сестричкой? И чего ты раскис перед Помешанным Цинем? Начальница только что твоего имени не назвала, а так все сказала. Она тоже хороша: ни молода, ни стара, ни девка, ни баба – не поймешь что! – продолжала Пятерня, сев на другой конец скамейки.

Ли Маньгэн глянул на нее исподлобья:

– Перестань вонять, я сегодня уже вдоволь вони нанюхался!

– А ты не корчи из себя молодца перед бабой! Только клоп кусает через циновку. Настоящий мужик показывает свою силу на других мужиках! – не унималась Пятерня.

– Ты заткнешься наконец или нет? – грозно произнес Ли Маньгэн, поворачиваясь к ней. – Или у тебя шкура на башке чешется?

Каждая женщина по-своему умна. Пятерня обычно отступала, когда видела, что муж доведен до белого каления, поэтому за восемь лет совместной жизни у них не было настоящих драк, хотя ссоры были. Ли Маньгэн чувствовал, что с Пятерней будет трудно сладить, если она всерьез разозлится, а Пятерня побаивалась бычьей силы своего мужа и понимала, что останется внакладе, если неосторожно выведет его из себя. На этот раз она просто вскочила со скамьи, и Ли Маньгэн, потеряв равновесие, свалился на пол.

– Так тебе и надо, так тебе и надо! – злорадно запела Пятерня, скрываясь в спальне.

Ли Маньгэн погнался за ней:

– Чертова баба, сейчас я тебе задам!

Пятерня привалилась к двери, оставив тем не менее небольшую щелку:

– Только попробуй, только попробуй! Сам сел на конец скамьи, а потом других винит, что свалился…

Это действительно было смешно, и Ли Маньгэн не тронул ее. Каждый раз, когда жена скандалила, у него чесались кулаки, но, не пустив их в ход, он чувствовал облегчение. А сегодня облегчения не было – наверное, потому, что слова жены «сам сел на конец скамьи» напомнили ему фразу из доклада Ли Госян о кадровых работниках, которые «могут увидеть, на чьей стороне они стоят». На чьей же он стороне? Неужели на стороне помещиков, кулаков, контрреволюционеров и буржуазии? Неужто, защищая свою названую сестру, он в течение нескольких лет поощрял капитализм? Разве Ху Юйинь, построившая на заработанные деньги новый дом, – это богачка и эксплуататор? Вот с Цинь Шутянем он действительно дал маху: сам объявил на собрании, что тот из правых элементов переводится в уголовные. Но ведь этот перевод официально не оформлен. По словам руководительницы рабочей группы, уголовный элемент лучше правого, а Ли Маньгэн думал, что это примерно одно и то же. Какая разница – пестрая змея или черная, все равно змея! И потом, можно ли считать уступкой классовому врагу повинность, которую он придумал для Цинь Шутяня, – писать лозунги на стенах, горных склонах и даже на скалах? Неужели он, Ли Маньгэн, действительно совершил столько нарушений?

На следующий день, когда стемнело и Пятерня отправилась с ведром к загону кормить свиней, а Ли Маньгэн, только что вернувшийся с очередного собрания, сидел у дверей и мыл ноги, во двор поспешно вошла Ху Юйинь с каким-то предметом, обернутым в старую промасленную бумагу. Она сказала, что это полторы тысячи юаней, и попросила брата сохранить их, а при необходимости и потратить часть. Выглядела она не такой привлекательной, как обычно: глаза блуждают, волосы растрепаны, на плечах простая куртка из синего полотна. Она даже сесть не захотела и тут же ушла, будто опасаясь чужих глаз. Ли Маньгэн понимал, что эти деньги нельзя нести в сберкассу, и по старой крестьянской привычке спрятал их на чердаке, между кирпичами, даже не пересчитав. Он всегда доверял своей названой сестре, а она доверяла ему. Конечно, на чердаке эти деньги не были в полной безопасности: любой воришка, забравшись в дом, первым делом начинал обшаривать чердак, однако в не меньшей степени следовало остерегаться жучков и мышей.

Обо всем этом происшествии не стоило рассказывать жене, но она увидела, как Ли Маньгэн весь в пыли спускался с чердака. Долго допытывалась, что он там делал. Маньгэн упорно молчал. Тогда раздираемая подозрениями Пятерня заплакала и, размазывая по лицу слезы, стала причитать, что уже восемь лет замужем, нескольких детей родила, а муж все еще таится от нее, как от воровки… Ли Маньгэн смутился: жена, пожалуй, не зря обижается – раз уж живут вместе, таиться нечего. Кому еще доверять, как не собственной жене?

Но он ошибся. Когда они пошли спать и он, лежа с женой на одной подушке, поведал ей свою тайну, Пятерня подскочила, точно заведенная пружина:

– Ты что, нас всех погубить хочешь? Накликать несчастливую звезду на наш дом? Бессовестный мерзавец, чтоб тебя разорвало! Я так тебя жалею, а ты, оказывается, уже совсем душу отдал этой ведьме! О-о-о!

Пятерня завопила, как будто в нее вселился бес. Ли Маньгэн тоже вспылил и вскочил с постели:

– Ты чего орешь, дура?! Если брюхо пучит, так иди облегчись. Совсем распустилась…

– Дура, в самом деле дура! Давно уже в черепаху превратилась, в зеленой шапочке хожу! Будь я проклята, если завтра не удушу эту проститутку! – вопила Пятерня, сидя на постели с распущенными волосами, в одной рубахе и колотя себя по ляжкам.

– Да заткнешься ты или нет? Вот мерзавка, с ней советуются, а она тут же все портит, действительно беду на дом накличет! – в ярости зашипел Ли Маньгэн. Он не пощадил бы Пятерню, но был вынужден сдержаться, боясь, что соседи услышат их крик и тогда будет трудно выпутаться.

– Ты мне скажи начистоту, что у тебя с этой тварью! Она тебе жена или я? Вы все время приглядывались, принюхивались друг к другу, как кобель с сукой, а я-то, старая, уже ослепла совсем, не замечала ничего!

– Замолчи, мерзавка, а то я расплющу твою поганую рожу! Я честный человек и не желаю, чтоб ты обливала меня своим дерьмом!

– Ну бей же, бей! Я тебе шестерых детей родила, двоих схоронила, а ты, видать, давно хотел от меня избавиться! Конечно, я не такая свежая, белая, нежная! Домашние цветы не так пахнут, как полевые… Бей же, я разрешаю тебе! Забей меня до смерти, а потом иди к новой жене, наслаждайся ею!

Не переставая ругаться, Пятерня изо всей своей могучей силы ударила мужа в грудь головой и приперла его к стене, так что Ли Маньгэн даже не мог оттолкнуть ее и только дрожал от ярости да полыхал глазами.

– Чтоб тебя гром разразил! Прячет деньги для полюбовницы, а семья ему уже не нужна… Вчера на собрании председательша все ясно говорила, так ему надо к своим пакостям еще жену и детей притянуть, чтоб вместе с ним в тюрьму сели! Если ты сегодня же не сдашь эти ворованные деньги, можешь считать, что убил меня собственными руками! Впрочем, тебя не интересует моя жизнь…

Чтоб тебя громом разразило, чтоб тебя пушкой разнесло! Эта полюбовница тебя совсем сердца лишила! Ее подстилку готов на шею заместо платка повесить! А я пойду и донесу в рабочую группу, пусть они пришлют ополченцев с обыском!

Ли Маньгэн не сдержался и закатил ей сильнейшую затрещину. Пятерня повалилась на пол, точно подрубленное дерево, а муж, боясь, что она снова начнет скандалить, наступил ей коленом на грудь:

– Ну, будешь еще орать? Ночь на дворе, а она вопит на всю улицу! Ты сильна, да только я посильнее, одним ударом могу из тебя душу выбить… И сам, понятно, жить не буду!

Как бы в доказательство он с силой ударил себя кулаком по голове. Пятерня лежала на полу с разбитой губой и распухшим носом, но не отбивалась – видно, испугалась все-таки. Из соседней комнаты с плачем и криками «Мама! Папа!» вбежали проснувшиеся девочки. Их слезы произвели на родителей целительное действие: Ли Маньгэн сразу отпустил жену, а та вскочила и стала поспешно одеваться. Она была стыдливой и не хотела показываться перед детьми чуть ли не в голом виде.

На улице уже лаяли собаки, мяукали коты. Многие соседи прибежали на шум и барабанили в дверь, в окна с криками: «Секретарь! Секретарша!», желая разнять дерущихся. Пришлось открыть им. Каждый из пришедших вволю наговорился, буря понемногу утихла, и супруги снова легли спать. Пятерня отвернулась к стене, не желая глядеть на мужа, но и не плача, а вот Ли Маньгэн вдруг заплакал:

– О небо, как пережить все это?… Люди смотрят друг на друга налитыми кровью глазами, скрежещут зубами от ярости, сердца их твердеют, как железо… Но ведь люди, потерявшие совесть, уже перестают быть людьми! Бедная женщина, с которой я никогда не знал счастья и которой просто по совести помогал… Ведь люди – это люди, а не скоты! Но теперь я даже себя не могу защитить. Что за мир, в котором люди живут, топча один другого?

Мужских слез пугаются даже травы и деревья. Пятерня никогда не слышала, чтобы ее муж плакал, и тоже испугалась, но свою обиду сразу превозмочь не смогла. Конечно, муж есть муж, в каком бы положении он ни находился, а Ли Маньгэн плакал все жалобнее. Пятерня не выдержала и села на постели, решив поговорить напрямик:

– Ну что, сбил меня с ног, да еще встал на грудь коленом, как делают с вредителями? Бессовестный! Даже если б я была еще смешнее и глупее, я все равно твоя жена, твоя помощница, родившая тебе шестерых детей… Разве я виновата, что из них выжили только четверо? А ты пускаешь в ход руки, сбиваешь меня на землю, да еще коленом прижал – так, что у меня в глазах потемнело… У-у-у… Какая я несчастная! О, мама, какая я несчастная!

Вообще-то Пятерня хотела успокоить мужа, но, когда начала говорить, вновь невольно прониклась жалостью к самой себе и сбилась на плач. Потом с силой ущипнула его:

– Твою совесть собаки съели! Я тоже погорячилась, стала ругаться, но ты-то меня совсем не жалеешь… У-у-у… Совсем не жалеешь, а я все-таки жалею тебя, бессовестного! Одно дело ругать, а другое – бить. Ведь ты сам знаешь, что женское лицо – не тряпка какая-нибудь, а бьешь! У-у-у… Если ты свою уродливую жену не любишь, так хоть дочек постыдился бы! У-у-у…

Ли Маньгэн смягчился и, смахнув с лица слезы, обнял Пятерню. Да, она в самом деле его жена, мать его детей и хозяйка его дома – единственного дома! Восемь лет он прожил с ней, и эти годы были не только горькими, но и счастливыми, когда они, как радостные сороки, дружно тащили в дом каждую палочку, каждую веточку… Жена тоже смягчилась от его объятия. Повернувшись к нему, она вдруг встала перед ним на колени и положила его руки себе на грудь:

– Маньгэн, послушай меня… Ты ведь партийный секретарь, в политике разбираешься и понимаешь, что означает это движение… «Не на жизнь, а на смерть», как сказала председательша. А мы не можем умирать, мы должны жить… Все равно огонь в бумагу не завернешь!… Эти деньги нельзя оставлять у себя… Помнишь, во время земельной реформы некоторые люди прятали ценности для помещиков и богатеев, так этих людей избивали до полусмерти, да еще надевали на них шапки «прихвостней»… Сдай эти проклятые деньги, сдай их рабочей группе! Если не сдашь, люди обязательно дознаются… Мы вовсе не губим твою сестрицу, она сама себя должна винить. В новом обществе и беднеть и богатеть полагается сообща, а она хотела разбогатеть частным путем, в одиночку хорошей жизни искала…

Ли Маньгэн еще крепче обнял жену и чуть снова не заплакал. Казалось, он прощался с прежним Ли Маньгэном, потому что тому было не под силу выдержать борьбу «не на жизнь, а на смерть».

 

Глава 6. Заведующий Гу

Из орготдела укома и уездного отдела продовольствия пришел приказ: заведующего зернохранилищем в Лотосах Гу Яньшаня, утратившего классовую позицию и преступно распродававшего рис из государственного амбара, немедленно отстранить от работы и отдать под следствие. Этот приказ был обнародован рабочей группой укома на общем собрании работников зернохранилища и прозвучал точно гром среди ясного неба, Гу Яньшань на собрании не присутствовал, но его тут же схватили, заперли на верхнем этаже собственного дома и лишили свободы передвижения. Днем и ночью его охраняли двое активистов, присланных рабочей группой: говорили, для того, чтобы он в страхе не покончил с собой. Вначале он просто не поверил собственным ушам и глазам, не мог представить, что такое бывает, думал, что все это

какой-то глупый, невообразимый сон. Чепуха, чепуха какая-то! Словно в театре или в кино, где режиссер никогда не был ни на фронте, ни в деревне и ставит сплошную ерунду. Гу Яньшань однажды видел военный фильм, в котором командир перед вражескими позициями размахивал руками и громко кричал: «Вперед, товарищи, за родину и народ, за миллионы наших страдающих собратьев по классу во всем мире!» О небо, да разве на поле боя есть время для подобных речей? Такой командир был бы живой мишенью для врага, все это лживо, смешно и глупо! Но сейчас Гу Яньшаня действительно отстранили от работы и отдали под следствие, ничего лживого или фантастического здесь, к сожалению, не было. И этот добрый, спокойный человек, которого в Лотосах почтительно называли «солдатом с севера», опомнившись от неожиданного удара, начал в ярости бить по двери, по стенам и кричать во все горло:

– Что это за рабочая группа такая?! Сплошное издевательство! Сами сфабриковали материал и обманывают уком! Ну, погоди, Ли Госян, я до тебя доберусь, ты у меня еще попляшешь! В лицо называла меня старым товарищем, старым революционером, а чуть отвернулся – ударила в спину… Я знаю эту тактику, мы сами применяли ее, когда сражались с японцами, с чанкайшистами, а вы применяете ее против своих же товарищей! Вы еще в штаны ходили, когда мы вели подземную войну, гибли от пуль… Кровь тогда лилась рекой, трупы громоздились горами, но мы все-таки освободили родину, а вы сейчас устраиваете никому не нужную борьбу, не даете людям жить спокойно!

Гу Яньшань дергал дверь, пинал ее, но тщетно – снаружи был повешен замок. Охранники, вооруженные старыми винтовками, не обращали на него внимания, а только болтали да покуривали. Не исключена возможность, что Гу Яньшань и его боевые друзья отбили эти винтовки еще у японцев, а сейчас с их помощью охраняли самого Гу Яньшаня.

– Собаки! Цепные псы! Откройте, откройте дверь! Я поучу вас стрелять и целиться… Какого черта вы меня здесь заперли? Разве это тюрьма? Если хотите сажать по-настоящему, так везите в уезд, а в этом чулане я сидеть не намерен!

Никто не откликнулся. Следовало благодарить уже за то, что на него не надели кандалы. Да, борьба была безжалостной, в ней не оставалось места для каких-то там человечности, гуманности и прочих буржуазных штучек. В конце концов Гу Яньшань устал, охрип, в горле как будто полыхал огонь. Он напился – к счастью, вода была рядом, – и его веки словно налились свинцом. Прислонившись спиной к двери, он бессильно сполз на пол и тут же заснул. Ночью проснулся от холода, кругом темно, даже своих пальцев не видать. Он нащупал кровать, завернулся в тюфяк и стал бродить по чулану, точно пленный генерал.

Теперь в голове у его прояснилось, он начал хладнокровно обдумывать все, что случилось днем. И первым делом почувствовал стыд, смешанный с раскаянием: старый боец, коммунист подвергся небольшому унижению и сразу барабанит по дверям, по стенам и орет на всю улицу, будто крикливая баба! Ну что за позор! Ведь ты, Гу Яньшань, уже двадцать лет как в революции и партии, а не можешь выдержать такого пустякового испытания? Ты думаешь, что в мирное время всегда светит солнце, дует нежный ветерок и не бывает черных туч, дождей и бурь? Когда тебя демобилизовали, ты был всего лишь командиром взвода, да и на гражданке занимал должность не больше кунжутного зернышка… И тут у него появилась мысль, которую до этого он тщательно скрывал, которая могла довести его до большой беды. Уж не оттого ли он страдает, что вышел из северо-восточной полевой армии маршала Пэн Дэхуая – заместителя начальника генерального штаба, которого в старых пьесах назвали бы самым лучшим генералом Поднебесной, гордостью страны? В пятьдесят девятом году Пэн Дэхуай снова сразился за народ – выступил против доморощенной плавки чугуна и стали, против коммун с их общественными столовыми, был смещен с должности, лишен звания маршала и объявлен правым оппортунистом. Все в стране знали, что он ни в чем не виноват, пострадал напрасно, что бороться с ним – значит идти против совести, против воли народа. Потом нагрянул трехлетний голод, и никто действительно не стал плавить в домашних печах чугун и сталь, перестали похваляться пустяками, объявляя их искусственными спутниками, и обедать в общественных столовых, хотя и не признали, что приняли его идеи. А что означает нынешнее движение? Едва голодные годы прошли и народ вздохнул, начал налаживать жизнь и производство, как нашлись умники, которые стали искать виновных в ослаблении политики, в «реабилитации правых»! Ведь это все равно, что, «пройдя реку, ломать мост», своих не узнавать…

А что ты, Гу Яньшань, по сравнению с маршалом Пэн Дэхуаем? Крохотный заведующий сельским зернохранилищем, обыкновенный «солдат с севера», да к тому же всего лишь отстраненный от должности и отданный под следствие. Тебя даже в настоящую тюрьму не посадили, ни кандалов, ни наручников не надели… Впрочем, сидеть в собственном доме как в тюрьме – это уже совсем смешно. Неужели на свете и такое бывает? Гу Яньшань и сам чувствовал, что его мысли заходят чересчур далеко, приобретают чересчур опасный характер. Хорошо еще, что они остаются в голове, не вырастают в нечто реальное, а то его мигом ухватили бы за хвост и действительно упрятали в тюрьму.

И все-таки запретные мысли возвращались к нему, настроение то улучшалось, то ухудшалось. Он никак не мог понять причины той напасти, которая свалилась на него. Маршал Пэн Дэхуай не жалел своей жизни ради народа, дрался за справедливость, участвовал в крупной политической борьбе. А он, Гу Яньшань, разве когда-нибудь стремился к власти, хотя бы помышлял о ней? Да и по плечу ли ему это? Конечно, нет. Он всего лишь честный человек, который всегда старался делать то, к чему его звала партия. Человек уже немолодой, добрый, простой и ничем не приметный. Что же случилось? Неужели революционная борьба распространилась и внутрь, когда свой начинает бить своего, когда уничтожают собственных бойцов? Борьба «не на жизнь, а на смерть»? Как это все бесчеловечно и страшно! И неужели он сам действительно чем-то провинился перед революцией? «Преступно распродавал рис из государственного амбара»! Наверное, имеется в виду то, что он за последние два года снабжал рисовыми отходами сестрицу Лотос, чтобы поддержать ее торговлишку… Знать, здорово он очумел, если только сейчас понял давно известное всему селу!

Ответив на этот вопрос, он немного успокоился, решив, что его грех не так уж велик, как объявила рабочая группа на основании приказа из уезда. За последние годы многие организации и частные лица покупали в зернохранилище рисовые отходы, чтобы кормить ими свиней, уток, кур, кроликов. Может быть, он действительно совершил служебный просчет, когда начал продавать Ху Юйинь отходы совсем для другого… Черт возьми, как пришла ему в голову эта мысль? Хотя он давно уже не питал никаких греховных намерений в отношении женщин и все сельчане считали его солидным человеком, ему, откровенно говоря, нравилась Ху Юйинь. Нравилось смотреть на ее смеющееся лицо, на большие черные глаза с ярко-белыми белками, нравилось слушать ее певучий голос. Когда он сидел у ее лотка, ему было так приятно и тепло, будто в родном доме. Красивые и нежные женщины всем нравятся – даже многим женщинам, не говоря уже о мужчинах. Разве это преступление? Неужели он, давно лишенный женской ласки, не мог насладиться подобной лаской хотя бы мысленно? Он решился помочь сестрице Лотос именно потому, что это не разрушало ее семью и не затрагивало никаких моральных устоев. Неужели и здесь количество переходит в качество и рисовые отходы, превратившись в рисовый отвар, довели его, Гу Яньшаня, до серьезного проступка?

Он подумал, что, наверное, месяц, а то и два будет находиться под следствием, торчать в этом чулане и даже за нуждой ходить под конвоем. Трудно перенести, пережить это время! Обычно он любил каждое утро, встав спозаранку, взять веник из бамбуковых веток и подмести улицу у входа в зернохранилище, перекинуться словом или шуткой с членами коммуны, спешащими на работу, похлопать по плечу ребенка, идущего в школу с ранцем за спиной. Вечером он привык прогуливаться по главной улице, стоять со знакомыми у дверей какой-нибудь лавки или зайти в нее, чтобы опрокинуть стаканчик подогретой водки из батата, пожевать жареного арахиса, порассуждать о делах. Но теперь все эти привычки приходилось оставить. Он был в нескольких метрах от главной улицы и вместе с тем на другом краю земли!

* * *

Лишь на пятый день заключения руководительница рабочей группы Ли Госян явилась к Гу Яньшаню с допросом.

– Почтенный Гу, говорят, в эти дни ты был несколько возбужден? Да, мы тоже не думали, что такой старый и уважаемый товарищ, у которого полагалось бы только учиться, попадет в столь серьезное положение. Не исключена возможность, что уком решил сделать тебя типичным примером для развертывания движения! – Ли Госян по-прежнему говорила очень гладко и отчетливо. Слыша ее, Гу Яньшань каждый раз жалел, что такой великолепный голос не находит себе достойного применения. Почему ее не взяли дикторшей на радио?

Он лишь холодно кивнул ей. Вообще, у него были к ней сложные чувства – презрение, смешанное с жалостью и в то же время некоторым уважением. Подумать только: эта баба сейчас представляет уком, держит в своих руках судьбы всех сельчан, в том числе и его самого! Начальство ее уважает, люди вынуждены ее терпеть, она устраивает одно собрание за другим, выступает, поучает, подсчитывает чужие доходы, словно свои собственные, рассуждает о марксизме-ленинизме, о классовой борьбе, о «четырех чистках» и «четырех нечистых». Говорит по два-три часа и даже не кашлянет, глотка воды не выпьет, как будто ее в специальном вузе обучали без передышки произносить всякие революционные слова.

– Ну как, о чем ты думал все эти дни? На мой взгляд, даже более сложные проблемы не трудно решить, если честно говорить о них с коллективом. К тому же мне лично хотелось бы, чтобы ты как можно раньше отмылся, вышел из этого чулана и вместе с революционными массами всего села включился в великое движение по перегруппировке классовых рядов и новому воспитанию кадровых работников! – одним духом произнесла Ли Госян и, чтобы подчеркнуть свою искренность, растрогать «солдата с севера», добавила: – Как видишь, я специально пришла сегодня одна, без других членов группы, чтобы поговорить с тобой по душам. Да и какая у меня может быть предвзятость по отношению к тебе!

Но Гу Яньшань не растрогался, а только взглянул на нее, как бы говоря: болтай все что хочешь, а мне с тобой толковать не о чем. Ли Госян почувствовала эту неприязнь и решила слегка уколоть его, чтоб не зазнавался. Она достала из кармана густо исписанный блокнот, неторопливо полистала его и, добравшись до нужной страницы, уже совсем другим, официальным тоном начала:

– Гу Яньшань, здесь есть один интересный подсчет, который тебе не мешает послушать. Как установила наша рабочая группа, со второй половины шестьдесят первого года, то есть за два года и девять месяцев, в вашем селе было сто девяносто восемь базарных дней – из расчета шесть в месяц. Перед каждым из этих дней ты продавал новой капиталистке лоточнице Ху Юйинь по шестьдесят фунтов риса, из которого она делала рисовый отвар для дальнейшего обогащения. Итого ты продал ей одиннадцать тысяч восемьсот восемьдесят фунтов риса. Это факт?

– Больше десяти тысяч фунтов?! – чуть не подскочил Гу Яньшань. Действительно, эта сумма была для него неожиданной, он не занимался такими дотошными подсчетами.

– Немало, правда? – иронически усмехнулась Ли Госян почти одними глазами. Она явно наслаждалась: всего раз уколола, а он уже подпрыгнул, с ним нетрудно будет сладить.

– Но ведь это рисовые отходы, а не настоящий «рис из государственного амбара», как говорится в приказе! – громко заспорил Гу Яньшань, уже не в силах сдерживать свою ярость.

– Отходы или рис – какая разница? Разве ты как заведующий зернохранилищем имеешь право взять из амбара десять тысяч фунтов? Ты что, сажал их, сеял? Откуда ты мог их взять, как не из государственного амбара? Ты докладывал об этом в уездный отдел продовольствия? Кто тебе дал такие полномочия? – Ли Госян по-прежнему сидела не двигаясь, но говорила, как скорострельная пушка.

– Отходы – это отходы, а рис – это рис. Я продавал ей отходы по установленной цене, как и другим лицам и организациям. На все есть счета, можете проверить. Я никакой выгоды не получал!

– Ах, все так чисто? В то, что ты не получал денежной выгоды, мы можем поверить, но ты получал холостяцкую выгоду… – не моргнув глазом, парировала Ли Госян. Она по-прежнему испытывала злорадство – точно охотник, который видит, как в его сети попадает глупый горный козел. – Неужели такие вещи тебе должна объяснять рабочая группа?

– Что это за холостяцкая выгода?

– А то, что эта лоточница – первая красавица на селе и очень соблазнительна!

– Как вы, женщина, можете говорить такое!

– Не притворяйся! На свете нет котов, которые бы не любили лакомиться рыбкой. Тебе еще не поздно признаться. Когда началась ваша связь? У нее по этой части наследственный опыт, еще мать ее была проституткой!

– У меня с ней связь?! – всплеснул руками Гу Яньшань и даже отступил на два шага. Глаза его чуть не вылезли из орбит.

– А что? – не без кокетства переспросила Ли Госян, склонив набок голову.

– У меня с ней связь? У меня? – повторил Гу Яньшань. Жилы на его лбу набухли и зашевелились, точно синие дождевые черви. Пятиться в изумлении он уже не мог – позади была стена. – Вот что, Ли Госян, зови сюда членов своей группы, я сниму перед вами штаны и покажу, способен ли я… Ой, будь я проклят, что я сказал…

– Да ты просто хулиган! – Руководительница группы хлопнула рукой по столу, как бы не в силах больше терпеть. Ее глаза округлились, брови встали торчком, все лицо излучало благородный гнев. – Как ты смеешь здесь хулиганить, старый негодяй? Если тебе не терпится снять штаны, я созову общее собрание села и можешь сделать это перед массами! А хулиганство перед женщиной, да еще руководительницей группы, тебе дорого обойдется!

– Я… я случайно это сказал, вы меня просто вынудили, у меня не было другого выхода… Будем считать, что я не говорил этих слов! – залепетал Гу Яньшань, закрыв руками лицо. Он был наивным человеком, без всякого опыта в интригах, и, когда его хватали за больное место, сразу сникал. – Другие ошибки я совершал, но эту никак не мог, у меня… мужская болезнь…

– Это не имеет особого значения! – быстро возразила Ли Госян, хотя была немало изумлена тем, что мужчина признался ей в самой сокровенной слабости. Изумлена и в то же время обрадована, потому что ей было приятно чувствовать себя сильной, духовно унизить этого бородача, который в свое время отверг ее. – Садись, почтенный Гу, давай оба сядем, не надо так переживать! Я с самого начала не имела к тебе никакого зла. Если ты совершил ошибку, зачем же еще дерзить? Наша рабочая группа проводит политическую линию и не столько наказывает кадровых работников, сколько лечит их, спасает. Непримиримы мы только к тем упрямцам, которые мешают нашему движению!

Как бы показывая пример, Ли Госян первая подошла к столу и села. Гу Яньшань тоже сел, но чувствовал во всем теле невыразимую слабость, а в голове – печаль, тоску и холод. В дверь заглянули охранники. Ли Госян жестом велела им удалиться и продолжала:

– Итак, вернемся к нашему разговору. Если ты будешь предельно откровенен с рабочей группой, я могу сама поручиться за тебя перед укомом. – Она вернулась к своему излюбленному тону задушевной беседы и вновь предприняла психическую атаку, надеясь расширить брешь и окончательно сокрушить этого неофициального руководителя сельчан. – Твоя проблема состоит не в том, о чем ты говоришь, а, по-видимому, в гораздо более серьезном. Допустим, что у тебя нет любовной связи с Ху Юйинь, но экономическая, идейная связь несомненно есть. Ты использовал свыше десяти тысяч фунтов государственного риса – ну ладно, рисовых отходов! – чтобы поддержать ее превращение из крестьянки в торговку, в новую капиталистку, в первую богачку вашего села. Эта женщина не так проста, как кажется. Кстати, какие у нее отношения с Ли Маньгэном? Они числятся назваными братом и сестрой, но у Ли Маньгэна вроде бы нет того, что ты именуешь мужской болезнью? Ведь Ху Юйинь еще ни разу не рожала, а вместо этого занимается накопительством. И Ли Маньгэн служит для нее политической опорой, он в течение длительного времени поддерживал ее обогащение. Далее, очень подозрительны связи Ли Маньгэна с Цинь Шутянем, связи Цинь Шутяня с Ху Юйинь, связи Ху Юйинь с налоговым инспектором, вышедшим из семьи бюрократов и помещиков. Мы установили, что этот инспектор брал с Ху Юйинь за каждый базарный день всего один юань налога, хотя ее ежемесячный доход превышал триста юаней. В чем тут дело? Таким образом, вы долгое время использовали и поддерживали друг друга и стали теплой, отлично спевшейся компанией, фактически кликой, которая держала в своих руках всю политическую и экономическую жизнь села…

Ли Госян выжидательно остановилась. На лбу Гу Яньшаня выступили крупные капли пота.

– Какая клика? Какая клика может быть в нашем селе?! Это же кровопийство, травля людей до смерти!

– Что, испугался? Да, снюхалась ваша шайка! – снова повысила голос Ли Госян. – Конечно, если вы все осознаете, во всем честно признаетесь, можно будет подумать, стоит ли называть вашу группу кликой. Лед толщиной в три фута за один день не намерзает! Еще в прошлом году революционные массы доложили в уездный отдел общественной безопасности о вашей компании… Мы можем ходатайствовать перед укомом, чтобы ее не расценивали как клику, но это зависит от искренности вашей позиции. Вот Ху Юйинь повела себя неискренне и сбежала, боясь наказания, но нам удалось схватить ее мужа Ли Гуйгуя! Ты должен решить, кто ты: известный в селе человек, всеобщий примиритель, надежда и вождь своих односельчан или просто любитель попить и поесть, способный затянуть в свое дело многих людей, а это уже не шутки, от этого зависят жизни…

В словах Ли Госян звучали сочувствие, сердобольность, гуманность.

– О небо, я головой клянусь, что у нас в селе нет никаких клик! – простонал вконец обессилевший Гу Яньшань. За эти минуты он постарел лет на десять.

 

Глава 7. Молодая вдова

Уже два месяца Ху Юйинь жила в уездном городе Сючжоу провинции Гуанси у дальнего родственника своего мужа, рассчитывая пережить здесь невзгоды, обрушившиеся на Лотосы. «Когда налетает буря, лучше всего спрятаться» – таков пассивный и в то же время распространенный способ, к которому прибегают простые крестьяне. Но есть и другая поговорка: «От монаха убежал, а от монастыря – нет», означающая, что от всех опасностей на свете не спрячешься. К тому же сейчас во всех провинциях проводится одна и та же политика, и, как бы далеко ты ни убежал, достаточно телефонного звонка или телеграммы, чтобы тебя отправили назад под конвоем.

За эти два месяца Ху Юйинь днем и ночью думала о своем «монастыре», то есть о Лотосах. От мужа она получила только одно письмо, полное успокоительных слов, но можно было понять, что движение бурно развивается, вредителей заставляют каяться и во время митингов выстраивают перед сельчанами. Руководители села на собраниях не появляются, всем заправляет рабочая группа. Налогового инспектора, родом то ли из чиновников, то ли из помещиков, подвергли резкой критике. Народные ополченцы реквизировали в зажиточных семьях многие вещи, в том числе и его, Ли Гуйгуя, мясницкий нож, но это даже хорошо, потому что он больно уж страшен… Говорят, что во время этого движения будут снова определять социальное положение каждого. В конце письма Ли Гуйгуй советовал жене подольше не возвращаться и ни в коем случае не отвечать ему. «Ну что за глупый человек! – думала Ху Юйинь. – Из наших собственных дел упомянул только о мясницком ноже, а об остальном я должна сама догадываться… И что это за руководители села не появляются на собраниях: Гу Яньшань, Ли Маньгэн или кто-нибудь другой? В каких зажиточных семьях реквизировали вещи и какие именно? Значит ли это, что отобрали и наш новый дом? Могут ли нам приписать какое-нибудь новое социальное положение? Ох уж эти мужчины! Слишком они неотесаны, несообразительны, даже письма толком написать не умеют…» Но больше писем от мужа не было. Может быть, его схватили?! Чем больше Ху Юйинь предавалась своим догадкам, тем больше холодело ее сердце – точно у курицы, которую после прихода гостя посадили в клетку и которая чувствует скорый конец. Но что это будет за конец, она смогла бы понять, лишь послушав людей и посмотрев на все собственными глазами. Неужели их превратят в отбросы общества и они станут, как нынешние вредители, бродить в лохмотьях, с неумытыми лицами, а детишки будут кидать в них камнями, комьями грязи, ругать, бить и плевать? И не только детишки, но и все «революционные массы» при каждом новом движении, каждой кампании.

О небо, если таков конец, то как же тогда жить? Нет, нет, не может быть! Она никогда не делала ничего дурного, не говорила опасных слов и не ругала власти. Напротив, она смотрела на Гу Яньшаня, Ли Маньгэна и других кадровых работников как на своих отцов и братьев. Да и могла ли простая сельская лоточница питать ненависть к новому строю? Что он ей сделал плохого? Ведь именно после революции исчезли воры и грабители, ночами стало спать спокойно, а мужья прекратили играть на деньги, ходить по проституткам или заводить себе наложниц. Если бы не освобождение, она, со своим хорошеньким личиком, уже давно была бы продана в какой-нибудь портовый публичный дом! Нет, нет, она не имеет и не может иметь ничего общего с вредителями – этими черными душами, погрязшими в черных замыслах, этим гниющим человеческим мусором!

Тем временем в городе Сючжоу, где она нашла пристанище, поползли слухи, что сюда тоже прибудет рабочая группа и развернет движение наподобие земельной реформы. Некоторые ретивые соседи уже спрашивали ее родственника; «Что это за женщина поселилась в вашем доме? К какому классу она принадлежит? Сколько собирается жить здесь? Есть ли у нее удостоверение народной коммуны или хотя бы объединенной бригады?» Ху Юйинь не любила быть назойливой и поняла, что ей пора уходить: она не может больше жить у родственника и подвергать его опасности. «Бегство – еще не горе; горе – это когда некуда бежать». Она решила нарушить совет мужа и вернуться в Лотосы. Раньше она не понимала, что в такое время особенно важно быть рядом с мужем. Пусть под ножом, но рядом; пусть в могиле, но вместе. Эх, Юйинь, Юйинь, плохая ты все-таки, жестокая! На целых два месяца бросить мужа и даже не знать, что с ним… Скорей назад, скорей, скорей!

Она шла с раннего утра до позднего вечера и все время повторяла эти слова под стук собственного сердца, которое отбивало ей такт, словно барабанчик. На плечах у нее была желтая котомка, с какими ходят рабочие люди, а в ней лишь несколько носильных вещей да электрический фонарик. За весь путь она поела только два раза: жареный рис с яйцом и рисовый отвар с соевым сыром. Этот отвар был слишком соленым и темным – не то что у нее на лотке, да и масла в нем явно не хватало. Торговка в белом фартуке продавала его прохожим с таким видом, будто делала им большое одолжение. Ху Юйинь вспомнила, как за своим лотком она разговаривала, шутила с покупателями, и они обращались с ней по-родственному. Съедят миску, подойдут и непременно скажут: «Ну, хозяюшка, до свидания, еще увидимся!» А она отвечала: «Счастливого пути, не заблудитесь, а то жена у ворот, наверно, все глаза проглядела!»

Когда стемнело, Ху Юйинь наконец добралась до Лотосов. «Кто идет?» – внезапно спросил ее человек с винтовкой, отделившийся от черной стены. Ху знала его, это был парень, работавший на току. Когда она приходила за рисовыми отходами, он, вечно покрытый белой пылью, приставал к ней:

– Сестрица, познакомь меня с кем-нибудь, а то так тошно ходить холостяком!

– С кем же тебя познакомить?

– С такой же красивой и глазастой, как и ты…

– Тьфу, безобразник! Вот я тебя с нашей глазастой пестрой сукой познакомлю!

– Нет, мне нравится твоя змеиная талия да высокая грудь!

– Отстань! Кому ты нужен со своими копытами? Смотри, кликну вашего заведующего…

– Больно уж ты злая, сестрица!

– Отстань, отстань! Родители давно умерли, вот тебя и некому учить.

Да, видно, кампания в селе еще не кончилась, раз даже на ночь посты выставляют. Такой хулиганистый малый и тот выдвинулся, с винтовкой расхаживает…

– А, это ты, сама вернулась? – Парень тоже узнал ее, но заговорил очень холодно и резко, как будто плетью хлестнул в темноте, и тут же отошел. Раньше он непременно стал бы заигрывать с ней, а то и руки в ход пустил бы. И что означает его странный вопрос? Неужели, если бы она не вернулась сама, за ней послали бы погоню? Сердце Ху Юйинь сжалось, она почти побежала по плитам главной улицы. На стенах чуть ли не всех домов и лавок были написаны или наклеены какие-то лозунги, но она не могла различить их в темноте. Споткнувшись о порог собственного старого дома, она едва не упала. На дверях висит замок – стало быть, мужа нет дома, однако замок знакомый, медный, оставшийся еще от родителей. Что же делается с новым домом? На нем тоже наклеены какие-то белые полосы, причем две из них перекрещиваются. Что это значит, неужели дом не только отобран, но и опечатан? Она судорожно нащупала в котомке электрический фонарик и посветила на родные красные двери. Над ними висела вывеска, написанная черными иероглифами по белому фону: «Выставка классовой борьбы в Лотосах». Вот тебе и на, дом действительно обобществили, да еще выставку устроили! Но муж об этом ничего не писал… Эх, Гуйгуй, бестолковый ты все-таки человек, да и запропастился куда-то среди ночи! Что же ты не почувствовал, что твоя жена возвращается, не встретил ее, бесчувственный кусок меди? Впрочем, она тут же поняла, что искать его почти бесполезно – из него все равно ничего дельного не выжмешь. Лучше пойти к Гу Яньшаню. Он человек честный, справедливый, добрый, всегда всем помогает. К тому же он единственный в селе старый революционер, пользуется большим авторитетом и многое знает… Ху Юйинь быстро шла по улице в своих матерчатых тапочках, и ее шагов было почти не слышно, как будто она летела. Ворота зернохранилища оказались заперты, но калитка открыта. Сторож, увидев ее, вдруг отступил на шаг, словно встретил привидение. Странно! Раньше люди, особенно мужчины, всегда улыбались ей и глаз не могли оторвать от ее тела. Но ей некогда было выяснять, за человека принимает ее сторож или за привидение, хотелось скорее найти Гу Яньшаня.

– Дядюшка, скажите, заведующий у себя?

– Ты спрашиваешь о нашем заведующем? – как эхо откликнулся сторож, выглянул из калитки и, убедившись, что поблизости больше никого нет, приглушенным голосом продолжал: – Не ищи его, он влип в серьезное дело, вместе с тобой. Говорят, он разбазарил больше десяти тысяч фунтов риса, поощрял капитализм и все такое. Его давно посадили, стерегут днем и ночью, даже ремень от штанов отобрали, чтоб не повесился… Бедный человек!

У Ху Юйинь снова сжалось сердце: она и представить себе не могла, что почтенного Гу могут посадить… В ее глазах он всегда был представителем нового общества, власти, коммунистической партии. А теперь его стерегут как преступника… Но что дурного мог совершить этот добрый человек? На крови и поте таких, как он, стоит вся страна, разве он мог выступить против нее?

Ху Юйинь вышла на улицу и тут заметила, что на втором этаже дома Гу Яньшаня горит тусклый свет. Глядя на него, она представила себе, как Гу сидит под лампой и пишет показания или думает, как обмануть тюремщиков и покончить с собой. Нет, не может этого быть! Почтенный Гу, ты должен быть дальновиднее, тебя наверняка схватили по ошибке или чьему-нибудь наговору, все сельчане будут писать о тебе в уезд, в провинцию, куда угодно. Даже дети и те знают, какой ты хороший человек, ты всегда делал только добро… В эти мгновения Ху Юйинь забыла о собственных страхах и опасностях, ее мучило лишь сознание несправедливости, которую учинили над почтенным Гу.

А, вспомнила! Ведь три месяца назад руководительница рабочей группы Ли Госян, сидя в их новом доме, пахнувшем деревом и свежей краской, уже называла ей эту цифру – больше десяти тысяч фунтов риса; говорила, будто Ху Юйинь получила их незаконно. Выходит, почтенный Гу сейчас сидит из-за этого? Она, Ху Юйинь, нарушила закон, торговала рисовым отваром, наживалась, а страдает совсем другой человек? К счастью, полторы тысячи юаней еще остались, они спрятаны у Ли Маньгэна, надо немедленно пойти к нему и сдать их. Уж Ли Маньгэн-то, наверное, в чести, все-таки секретарь партбюро, так что у нее в селе есть опора. Он ей названый брат, но на самом деле ближе родного…

Ху Юйинь снова побежала по улице – не то побежала, не то полетела. Ее мысли путались и в то же время были ясны. Ах, Маньгэн, Маньгэн, ты тогда не смог жениться на мне, иначе тебя исключили бы из партии, но на причале у Лотосовой ты все-таки обнимал и целовал меня. Обнимал так крепко, что у меня все косточки ныли. Ты поклялся тогда, что всю жизнь будешь защищать, оборонять меня… Тот причал еще на месте, и каменная плита, на которой мы стояли, тоже… Так защити же свою сестричку, спаси ее, спаси!

Она не помнила, как переправилась через реку, как вскарабкалась на берег, как застучала в дверь дома Ли Маньгэна. Ей не часто приходилось бывать в этом доме, но она знала его, считала своим родным. В некоторые места достаточно сходить один раз, и уже помнишь их вечно, всю жизнь.

Дверь открыл не Ли Маньгэн, а его высокая и крупная жена по прозвищу Пятерня. При виде гостьи Пятерня отшатнулась точно так же, как сторож зернохранилища. Ху Юйинь вновь смутилась. Она привыкла к мужскому вниманию, к женской зависти, ревности – к чему угодно, только не к тому, чтобы от нее шарахались, как от черта.

– Маньгэн дома? – спросила Ху Юйинь, решив не замечать страха Пятерни. В конце концов, она пришла не к ней, а к человеку, который когда-то любил ее и дал ей клятву верности.

– Никогда больше не приходи к нам и его не ищи! Ты чуть не погубила и его, и всю нашу семью, чуть всех нас в тюрьму не засадила! Сейчас начальство послало его в уезд на перевоспитание, с вещами послало!… Деньги, которые ты ему всучила, люди нашли, они в руках рабочей группы…

Ху Юйинь показалось, что она оглохла от ударившего рядом грома. Ошеломленная, она покачнулась и запричитала:

– А-а, это все мой муж виноват… О небо, дурак бессовестный!

– Дурак? Да он просто разбойник! Грозился зарезать председательшу рабочей группы, но не вышло… Сейчас он на кладбище!

С этими словами Пятерня захлопнула перед Ху Юйинь тяжелую дверь, как перед назойливой попрошайкой. Юйинь чуть не свалилась с ног, но она не могла, не должна была падать перед этой дверью, потому что иначе она действительно выглядела бы жалкой нищей, свалившейся от голода у чужого дома. И она не упала. Она сама удивилась, откуда нашла в себе силы, и не только не упала, а снова пошла, побежала, полетела, не слыша своих шагов.

Гуйгуй, где ты? Пятерня сказала, что ты хотел зарезать руководительницу рабочей группы, но это невозможно, ты не мог, ты слишком робок, ты боишься даже быков и собак… Нет, это невозможно! Ты остался для меня единственным родным человеком на всем свете, но ты почему-то не ждал меня дома, а запер двери на замок. Зачем ты убежал на кладбище, что там делаешь? Глупый, там ведь мертвецы лежат, люди даже днем туда боятся ходить, а ты ночью отправился…

И тут в ее затуманенный мозг вдруг молнией ворвалась страшная мысль: о, Гуйгуй, мой милый Гуйгуй, неужели ты… Нет, ты не мог, не мог! Даже не дождавшись меня, не повидавшись со мной?!

Истошно крича, она продолжала бежать по размытой дороге и, как ни странно, не падала. Конечно, это было глупо, но она кричала, плакала, звала, надеясь, что Гуйгуй все же услышит, откликнется, придет…

Когда они познакомились – вернее, их сосватали, – ему было двадцать два года, а ей восемнадцать. Он показался ей высоким, красивым, но слишком стеснительным – его лицо вечно краснело, как обезьяний зад. Отец и мать говорили ей, что это хорошо; к тому же он сын мясника и всю жизнь будет кормиться убийствами, как требовал гадатель. Однако она была недовольна и в душе постоянно сравнивала его с Ли Маньгэном. Гуйгуй, разумеется, проигрывал в этом сравнении, и она злилась, чувствовала себя униженной, несчастной. При одном только появлении жениха она сразу опускала голову, надувала губы и молча ругала его. К счастью, Гуйгуй оказался очень хорошим человеком: ни слова не говоря, он каждый день являлся к ним на постоялый двор, таскал воду, рубил хворост, подметал комнаты, чинил крышу, стирал в реке пологи от кроватей и одеяла. Делал он все быстро и хорошо, а когда заканчивал, сразу уходил. Родители Ху Юйинь не раз хотели оставить его обедать, но он никогда не соглашался, даже лицо не желал помыть. Соседи говорили, что хозяева постоялого двора, видно, совершили в предшествующем рождении много добрых дел, раз получают такого великолепного зятя, а их дочке просто повезло с женихом. И чем больше дулась на него Ху Юйинь, тем больше он нравился ее родителям и соседям. Сам же он ни секунды не бездельничал, как будто демонстрировал невесте свою силу и смирение. В конце концов он начал стирать даже ее одежду и чулки. Ху Юйинь делала вид, что не замечает этого, и думала: «Ну что ж, стирай, стирай, раз тебе так нравится! Можешь хоть всю жизнь стирать…»

Так – не в ссоре, но и не в мире – прошло целых полгода. За это время Ху Юйинь постепенно притерпелась к Ли Гуйгую и, неизвестно каким образом, стала считать его симпатичным, вежливым, даже милым. Если он почему-то не появлялся, она уже не находила себе места и по нескольку раз выбегала за ворота, чтобы поглядеть вдаль. Отец и мать втайне посмеивались над этим, соседи тоже улыбались, а чего, собственно, было смеяться? Гуйгуй понемногу вытеснил в ее сердце Ли Маньгэна, почти сравнялся с ним. К тому же Ли Маньгэн успел жениться, взял к себе в дом такую же, как он, высокую и крупную девушку – только, к сожалению, слишком воинственную, способную даже тигра придушить. Чем Ли Гуйгуй хуже его? Только Гуйгуй ее собственный, ее жених, ее будущий муж. И вообще: чем он плох? Он очень прилежен, проворен, вежлив, тих и не выругается никогда. Их свадьба проходила так пышно, так ярко, даже ансамбль из уезда приехал, и актрисы, прекрасные, как ангелы, пели вместе с ней на свадебных «Посиделках», провожая ее замуж. Потом все пожилые сельчане говорили, что на сто ли в округе никогда не было таких пышных свадеб, даже в семьях побогаче, чем их дом…

Ветер гнул к земле травы и деревья, а Ху Юйинь отчаянно бежала вперед. Ей казалось, что муж бежит рядом и разговаривает с ней. А ты помнишь, Гуйгуй, как в ту свадебную ночь актрисы проводили нас в спальню, сами ушли и мы остались вдвоем? Мы тогда очень устали, очень – ведь пели целый вечер. Ты, глупыш, снова покраснел и опустил голову, даже взглянуть на меня не смел. Потом лег в постель, не раздеваясь. Мне было горько и в то же время смешно: ты так стеснялся, будто сам был невестой… Думаешь, я не стеснялась? Но ты стеснялся еще больше. Мне вдруг показалось, что ты мне не муж (я тогда сама стыдилась этого слова), а младший брат и что ты никогда не будешь ни ругать, ни бить меня, а только слушаться и что это хорошо. Ту ночь мы оба проспали одетыми, не прикасаясь друг к другу. Смешно, правда? Наутро, еще до рассвета, ты поднялся и начал таскать воду, готовить еду, убирать дом, в котором гуляли всю ночь, – ни одной шелушинки от тыквенных семечек или земляного ореха не оставил. А я ничего этого не знала, я продолжала сладко спать. Наверное, я капризна: когда была девушкой, меня баловали родители, а потом ты начал баловать…

Вечером того же дня в наше село привезли волшебный фонарь. Тогда у нас еще не было кино, а только плохонький волшебный фонарь раз в месяц, да иногда – театр теней, правильно? Я еще помню, что в тот вечер по волшебному фонарю показывали «Женитьбу молодого Эрхэя» . Герои, юная и удивительно красивая пара, выступали за брак по любви, встречались вечером в лесу, но какой-то нехороший человек из сельского управления поймал их и отвел в райисполком. Я смотрела, смотрела и стала потихоньку придвигаться к тебе. Ведь это сплошной феодализм, когда детей женят родители, через свах, а сельские активисты хватают кого хотят. Как хорошо, что мы родились в новом обществе, где нет феодализма, где юноши и девушки могут сидеть вместе и их не преследуют. В тот вечер было очень темно, на небе ни единой звезды. Ты тоже смотрел, смотрел и вдруг положил руку мне на талию, а потом отдернул ее как ошпаренный, но я не дала отдернуть и даже шлепнула тебя по руке. Так мы и сидели обнявшись – ведь мы муж и жена, а не какие-нибудь любовники, – и ты уже больше не отпускал меня…

Вместе мы все могли сделать, потому что ты всегда опирался на меня, следовал за мной, слушался меня. Ты еще говорил, что я – твой командир и твоя императрица. Откуда ты брал эти глупые слова? Наверное, из всяких фильмов – старых и новых. Я тоже хорошо относилась к тебе и старалась не показывать свой характер. Потом мы уже больше не краснели, когда оставались наедине, но у нас возникла новая проблема – почему-то не получалось детей. Как мы хотели ребеночка! Без него наша жизнь выглядела какой-то неполноценной, недолговечной, хотя жили мы очень хорошо. Ребенок был бы плодом нашего общего дерева, кусочком плоти от наших сплетенных тел. Только он мог сделать нашу жизнь действительно совместной и вечной… Из-за этого я часто плакала тайком от тебя, а ты тяжело вздыхал. Мы отлично понимали друг друга, но притворялись, что ничего не замечаем. Я стала иногда браниться с тобой, но потихоньку, так, чтобы соседи не услышали. Но мы не сердились друг на друга, я винила только себя, а ворчала из суеверного страха. Ведь мы с тобой были так счастливы вдвоем, так глупо счастливы, что наше счастье перебегало дорогу нашему маленькому. Мы должны были ссориться и ругаться, как все. Ах, Гуйгуй, Гуйгуй, почему ты все время молчал? Ты только хмурил брови и выглядел недовольным. Ты не хотел, чтобы я торговала на базаре, не хотел строить новый дом, который действительно принес нам несчастье. Из-за этого дома мы и поссорились по-настоящему, я даже ткнула тебя в лоб палочками… Ху Юйинь все бежала и бежала в темноте. Она как будто стремилась догнать мужа, но он бежал быстрее, и догнать его никак не удавлюсь.

– Гуйгуй, бессовестный, подожди меня, подожди! – громко кричала она. – Мне хочется поговорить с тобой, о многом поговорить, а я еще не сказала тебе самого-самого главного…

За ней тоже кто-то бежал – неизвестно, человек или оборотень, – чьи-то шаги гулко отдавались в темноте. Ху Юйинь не оборачивалась, ей было важнее догнать мужа. Она помнила, что духи ходят бесшумно, значит, за ней гонится человек. Но зачем она ему? У нее уже ничего нет – ничего, кроме бьющегося сердца. Неужели из-за этого сердца ее будут хватать, связывать, таскать на собрания, критиковать? Если бы я была с Гуйгуем, вы не смогли бы меня связать: я перекусила бы вашу веревку зубами, будь она хоть из пальмового волокна…

Ху Юйинь взбежала на кладбищенский холм. Его всегда считали нечистым местом, но сейчас она ничуть не боялась. С древности здесь накопились тысячи могил жителей села: хороших и дурных, умерших своей смертью и погубленных, старых и молодых, мужчин и женщин, попавших в рай или ад. Все они нашли успокоение на этом желтом холме, выбранном по старинным законам геомантии.

– Гуйгуй, где ты? Где ты?

Ветер свистел, луна затаилась – ничего не было ни видно, ни слышно. Кругом лишь чернели могилы.

– Гуйгуй! Где ты? Откликнись, это я, твоя жена!

Ее тонкий, высокий голос прозвучал очень протяжно и печально. Он, казалось, заглушил все остальные звуки в мире, и не только звуки – даже блуждающие зеленые огоньки на могилах вдруг померкли. Ху Юйинь с трудом ковыляла между ними. До сих пор она ни разу не падала, а тут споткнулась и упала в свежевырытую могилу. Она не могла выбраться из нее, да и не очень старалась – не лучше ли остаться здесь навеки?

– Сестрица Лотос, не надо кричать и звать! Гуйгуй уже не может ответить тебе…

– Ты кто? Ты кто?

– А ты не узнаешь меня по голосу?

– Ты человек или дух?

– Как сказать… Иногда дух, а иногда человек…

– Так ты…

– Я Цинь Шутянь, Помешанный Цинь.

– А, вредитель! Убирайся скорей! Не прикасайся ко мне, убирайся!

– Я же ничего дурного не имел в виду, я добра тебе желаю! Сестрица Лотос, умоляю, будь тверже, пожалей саму себя, жизнь ведь еще длинная…

– Я не просила тебя бегать сюда и жалеть меня! Сейчас темно, а ты – плохой человек, правый элемент…

– Сестрица, но ведь твоего мужа тоже объявили новым кулаком…

– Врешь! Каким новым кулаком?!

– Я не вру…

– Ха-ха-ха! Выходит, я новая кулачка? Кулачка, торгующая рисовым отваром! Ты что, пугать меня решил, пугать?

– Я не пугаю тебя. Это чистая правда. Что называется, на железной доске вырезана и гвоздями прибита…

– Ты не смеешься?

– Простая черепаха не смеется над съедобной – обе копошатся в грязи! Мы с тобой оба в беде…

– Чтоб тебя гром разразил! Это все из-за тебя, ты виноват! Когда я выходила замуж, тебе приспичило явиться к нам со своей шайкой оборотней и бороться против феодализма, участвовать в свадебных «Посиделках»… Посиделки-переделки! Ты мне всю жизнь испортил… У-у-у, у-у-у… На кой черт тебе понадобилось собирать эти песни и бороться с феодализмом? Мало, что себя погубил, так еще Гуйгуя и меня…

И тут она вдруг услышала:

Свеча то синим, то зеленым вспыхнет, А рядом плачет девушка несмело. Свеча потухнет, плач затихнет, От слез невеста окаменела. Свеча горит, горит зелено-сине, Прощается с невестой хор девичий. Поет тоскливо, даже сердце стынет, В глазах как иглы – песня слезы кличет.

Помешанный Цинь действительно помешался: сидя на могиле, он пел песню из своего представления «Посиделки», объявленного большим ядовитым сорняком.

 

Часть III ЛЮДИ И ОБОРОТНИ (1969 г.)

 

Глава 1. Новые несчастья

Когда движение за «четыре чистки» завершилось, Лотосы из разряда «черных гнезд капитализма» были переведены в «оплот борьбы за социализм». Перемены коснулись прежде всего внешнего облика сельской улицы. Раньше на ней стояли в основном почерневшие деревянные дома, а теперь они на высоту двух метров были побелены известкой, да еще украшены алой каймой. Через каждые два дома красовались лозунги, написанные в старинном стиле: «Возродим пролетариев и уничтожим капиталистов», «В сельском хозяйстве учиться у Дачжая» , «Защитим плоды четырех чисток», «Классовая борьба – чудодейственное средство». В начале и конце улицы висело несколько лозунгов со словами «да здравствует», перекликавшихся друг с другом. На каждые ворота были приклеены парные надписи, выполненные одним шрифтом и по единому трафарету: «Пойдем по пути Дачжая», «Поднимем красное знамя Дачжая». Таким образом, главная улица превратилась в улицу лозунгов, написанных красными иероглифами по белому фону, что сделало все дома весьма нарядными.

Раньше в ясную погоду из окон домов высовывали длинные бамбуковые шесты, на которых сушилась разноцветная одежда. Это украшало улицу, но лишало ее серьезности, поэтому шесты ликвидировали. Во время праздников, приезда начальства или торжественных визитов из братских коммун все сельчане должны были вывешивать по красному флагу, который то уныло болтался на палке, то весело развевался, символизируя победу движения и всеобщий оптимизм. Чтобы сохранить чистоту и порядок, было введено «четыре запрета», то есть запрещено держать собак, кур, кроликов и пчел, но по три наседки на двор все-таки разрешили. Чем объяснялось это разрешение, не совсем понятно: то ли тем, что без яиц было слишком трудно добывать соль и масло, то ли необходимостью подкармливать начальство, время от времени прибывавшее в село. Кроме того, на улице строжайше запретили держать лотки, а лоточников полностью превратили в крестьян, чтобы заткнуть все лазейки для личного обогащения.

Все это называлось «революционизацией» облика улицы. Но еще более глубокой была революционизация человеческих отношений. В селе ввели «систему охраны общественного порядка», ночное патрулирование, регистрацию приезжих, отъездов и отпусков. В начале, середине и конце улицы были установлены «ящики для разоблачений», в которые каждый мог опустить свой материал. Ящики запирались на замок, открывались только специальным человеком, так что обличителям нечего было бояться. Разоблачающие могли не подписываться и всячески охранялись. Недоносительство приравнивалось к соучастию. Тот, кто разоблачал особенно успешно, вносился в почетный список и получал моральное или материальное вознаграждение. Эта мера принесла великолепный эффект: теперь все сельчане стремились запереть ворота, едва стемнеет, и завалиться спать, что экономило керосин и создавало тишину. Даже днем крестьяне больше не ходили один к другому, боясь что-нибудь сболтнуть и стать жертвой разоблачения. Раньше соседи любили угощать друг друга едой, толковать о разных делах, а теперь по всей стране шла критика буржуазной теории человеческой сущности, критика гуманизма, так что приходилось держать ухо востро и следить за каждой травинкой на соседском дворе. Принцип «один за всех, все за одного» превратился в «один против всех, все против одного».

Зато классовые позиции в селе прояснились до предела. В результате бесчисленных закрытых и открытых собраний, митингов, летучек и других политических мероприятий все наконец поняли, что батрак лучше бедняка, бедняк лучше бедного середняка, бедный середняк лучше обычного середняка, просто середняк лучше богатого середняка – и так далее по ранжиру, состоящему из трех классов и девяти рангов. Если соседи по улице вступали в перепалку, им следовало сперва взвесить свои классовые возможности и преимущества. Только маленькие дети не знали всех этих тонкостей, но и они после нескольких зуботычин не решались выходить за пределы социального положения своих родителей. Иногда кто-нибудь из детей печально вздыхал:

– Эх, несчастный я человек, родился в доме богатого середняка! Чуть рот открою, как мне говорят, что мой отец проповедует капитализм, равняется на помещиков и кулаков!

– Подумаешь! – откликался другой. – Ты лучше погляди на детей этих помещиков и кулаков… Их сызмала называют сукиными детьми, заставляют прятать головы, будто черепах…

– Там им и надо! Дети должны отвечать за преступления родителей…

– А мне хорошо, у меня отец – бедный середняк! Теперь моего старшего брата обязательно возьмут в армию…

– А ты знаешь, что у бедных середняков тоже много всяких различий? Ясное или неясное прошлое, сложные или несложные общественные связи, чем занимались предки…

Еще интереснее было так называемое «установление подлинного исторического облика кадровых работников». Каждый из этих работников должен был «пройти социалистическую заставу», то есть чистосердечно рассказать о себе революционным массам. К примеру, все раньше уважали налогового инспектора – немолодого человека, воевавшего в партизанах. Но во время своего отчета он сказал, что вышел из бюрократическо-помещичьей семьи, до партизанского отряда имел связь с одной служанкой, но потом не повторял таких ошибок… Боже, что тут началось! Оказывается, налоговый инспектор, выглядевший таким почтенным, просто мерзавец, старый бабник! Ну погоди, в следующий раз, когда он потребует с меня налог, я ему такое выдам, что его собачья кровь хлынет из горла!

Председатель сельпо на своем публичном отчете буквально плакал и жаловался слушателям, что, хотя сам он из бедной семьи и предки его были батраками, он после революции утратил классовую бдительность и женился на дочери капиталиста, чем крайне осложнил свои семейные и общественные связи. Более того, пыжась, как коротышка, взбирающийся по лестнице, он произвел на свет пятерых детей и уже не мог развестись… Оказывается, что председатель тоже большой мерзавец, сам зять капиталиста, а заправляет всеми нашими лавками и магазинами! Ну что ж, если он посмеет со мной тягаться, я ему в лицо скажу, что он слуга или, того хуже, прихвостень капитализма!

На следующем собрании отчитывался бухгалтер кредитного товарищества. Он сказал, что вышел из бедной городской семьи, но до революции был насильно мобилизован и три года отслужил солдатом в марионеточной армии при японцах. С тех пор сельчане называли его не иначе как марионеточным бухгалтером… По поводу всех этих саморазоблачений кто-то пустил такую частушку:

Припомаженные рожи, А кругом один разбой. Наши дохлые вельможи Вертят мною и тобой!

Базар в Лотосах тоже изменился. Теперь он устраивался не раз в пять дней, а раз в неделю, по воскресеньям, что было удобнее и сельчанам, и другим жителям долины, в том числе работникам ближних предприятий. А откуда взялось само название «воскресенье» и соответствует ли оно требованиям революции, никто не доискивался, потому что сельчане прежде были буддистами и Библии не читали. Они просто знали, что воскресенье является выходным днем во всем мире, и думали, что выбор именно этого дня для базаров поможет установлению великого всемирного единения.

В селе специально создали базарный комитет общественного порядка, который по совместительству возглавил Ван Цюшэ, вступивший во время движения за «четыре чистки» в партию и даже ставший секретарем партбюро объединенной бригады. Этот комитет сделал новую кулачку (в прошлом лоточницу) Ху Юйинь «черным примером» и вел большую пропагандистскую и воспитательную работу, зорко следя за каждым движением капиталистов. Комитету подчинялись десять дружинников, которые ходили с желтыми нарукавными повязками и отбирали товар у спекулянтов и лиц, пытавшихся торговать продуктами подсобных промыслов, не разрешенными к продаже на рынке. В результате в помещении комитета громоздились кучи грибов, живой рыбы, дичи, съедобных лягушек. Сдать их в государственный амбар было невозможно из-за отсутствия холодильников, и они тухли, отравляя все вокруг своей вонью. Потом члены комитета сообразили, что реквизированные или не принятые к торговле продукты лучше все-таки продавать как уцененные товары. Этим ударом убивалось сразу три зайца: устранялось бессмысленное расточительство, комитет получал необходимые средства для расходов, а его члены, когда базар расходился, уносили домой некую толику даров природы, чтобы украсить свой быт. Ведь в прошлом солдаты сельских отрядов самообороны тоже получали немного денег на соломенные сандалии. Разумеется, Ван Цюшэ как председатель комитета не забывал часть реквизированных продуктов отправлять в общественную столовую, а особенно Ли Госян, которая стала главой народной коммуны.

Потом базарный комитет общественного порядка был переименован в «специальный отряд народного ополчения», а его влияние и сила стали еще больше. Акулы капитализма и мелкие производители, незаконно торговавшие плодами гор, рек и озер, завидев бойцов этого отряда, пугались, словно мыши, почуявшие кошку, и жалели, что не могут зарыться в землю как кроты, спасаясь от «всесторонней диктатуры по отношению к буржуазии». Но бойцы отряда во время рейдов по торговым рядам иногда нарочно прятали свои желтые повязки в карман. Обнаружив запрещенный товар, они извлекали повязку и помахивали ею перед носом испуганного торговца: мол, как ни хитра лисица, а не скроется от охотничьего глаза; как ни ловок капиталист, а не убежит от специального отряда! Запрещенный товар реквизировался, и хозяин обычно не издавал ни звука: стоило ему воспротивиться, как его тут же задерживали и звонили по телефону в его производственную бригаду, чтобы те прислали за ним конвой. Постепенно некоторые отсталые, несознательные горцы стали за глаза называть членов отряда «разбойниками на государственных харчах».

Стоит упомянуть и еще одно небольшое проявление дальнейшей революционизации Лотосов: злостному правому элементу Цинь Шутяню и вдове нового кулака Ху Юйинь было вменено в обязанность каждое утро, еще до пробуждения революционных масс, подметать главную улицу села.

* * *

Но история – штука суровая, она не похожа на легкомысленную девицу, которая чуть ли не перед каждым мужчиной появляется в новом наряде. Тогдашняя китайская история писалась волшебной кистью: то она свидетельствовала об удивительных победах, а то, напротив, насмехалась над героями того времени.

Лотосы были названы примером революционного села для всего уезда, Ли Госян стала «образцовым бойцом политического фронта». А поскольку революция нуждалась в молодых и деятельных вождях, ее вскоре сделали членом укома и по совместительству – начальником и секретарем парткома народной коммуны. Чтобы закрепить результаты «четырех чисток», она по-прежнему жила за высокими стенами сельпо Лотосов. Но не успела они привыкнуть ко всем этим мягким креслам, как разразилось новое, еще более мощное движение, половодьем охватившее всю страну. Несколько дней Ли Госян пребывала в беспокойстве, а потом сориентировалась и встала в самые активные, руководящие ряды этого движения. Первым делом она объявила налогового инспектора и кое-кого из ему подобных «маленькими Дэн То» , свалила их в одну кучу с «пятью вредными элементами», и пошли по селу собрания по решительной критике «уродов и чудовищ». Но она еще не полностью овладела инициативой, когда нашлись люди, написавшие«на нее дацзыбао. Установив, что за их спиной скрываются председатель сельпо и бухгалтер кредитного товарищества, Ли Госян поручила Ван Цюшэ и другим революционным деятелям провести контратаку и схватила немало „псевдолевых, а на самом деле правых“. В ходе отчаянной классовой борьбы не на жизнь, а на смерть тот, кто хоть чуть-чуть проявлял колебание или мягкотелость, тут же оказывался повергнутым на землю и растоптанным.

Тем временем страну наводнили застрельщики и «генералы революции», «красные охранники» – хунвэйбины, которые словно с небес свалились на село. Для них не было никаких авторитетов и никаких законов; опираясь на поддержку центрального руководства, они одним пинком отшвырнули парткомы и буквально перевернули небо и землю. Их лозунгом было: «Если правые не сгниют, левые не расцветут!» Но первым делом они устроили обыск у начальницы коммуны Ли Госян. Устроили и обомлели: в постели незамужней женщины, коммунистки, оказались такие сугубо мужские предметы, о которых вслух-то и сказать неприлично. Разъяренные хунвэйбины повесили ей на шею черную доску, старые туфли и вывели напоказ толпе.

Ли Госян пришлось маршировать вместе с «пятью вредными элементами», у которых на шее тоже были черные доски. Когда эти вредители увидели ее в своем строю, их разбойничьи глаза, устремленные в каменные плиты улицы, злорадно засверкали, а в склоненных, уже седеющих головах родились мысли, знакомые разве что нечистой силе. Один Цинь Шутянь – этот злостный правый – поднял голову и глядел в глаза Ли Госян. Их взгляды встретились: казалось, вот-вот посыплются искры. В глазах Цинь Шутяня читались ирония, насмешка, во взгляде Ли Госян – холодная ненависть. Секунду или две продолжалась эта дуэль – и Цинь Шутянь, опустив голову, пошел вперед. Правый элемент (настоящий классовый враг!) отступил, потому что вокруг угрожающе засвистели кожаные ремни хунвэйбинов с медными пряжками. Но Ли Госян была недовольна – прежде всего тем, что на ее шее, кроме черной доски, висели старые туфли, символизирующие нравственное падение.

– Товарищи хунвэйбины, боевые друзья, генералы революции, как вас любовно называют! Я стала жертвой недоразумения… – взмолилась она. – Разве можно ставить меня на одну доску с этими вредителями, «уродами и чудовищами»? Я никогда не была правым элементом! В пятьдесят седьмом году я затеяла в уездном отделе торговли специальное дело, чтобы изловить правых. В пятьдесят девятом тоже боролась против правого уклона, в шестьдесят четвертом и шестьдесят пятом годах была руководительницей рабочей группы, выявляла вредителей, новых кулаков, новых правых… С самого начала своей революционной деятельности я была только левой, настоящей левой! Поэтому, товарищи, друзья, богатыри, генералы революции, вы схватили меня по ошибке. Нельзя, чтобы новые левые боролись против старых левых…

– Ха-ха-ха! Бесстыжая тварь, старая туфля! Ты еще левой притворяешься? – с отчетливым северным выговором орали хунвэйбины. – Мы боремся с контрреволюционерами и ревизионистами, а не со старыми левыми, как ты болтаешь! Это злобное наступление на культурную революцию, бей ее!

И хунвэйбины с искаженными от ярости лицами начали так стегать Ли Госян ремнями, что у нее надолго отпала охота доказывать свою левизну.

Что это было за время! Подлинная красота смешивалась с приукрашенным уродством, правда с ложью, красное с черным; в одном котле, как говорится, варились коровья печенка и свиные легкие, волчье сердце и собачий желудок. Справедливость затаилась, жила в позоре и бесчестье; махровым цветом цвела групповщина, повсюду бушевали огонь и ветер.

В это время через Лотосовую решили перекинуть мост на каменных опорах и пустить по нему машины. Всех «уродов и чудовищ», то есть вредителей, отправили на строительство моста, чтобы они таскали там камни и просеивали песок. Ли Госян ни за что не хотела держать решето для песка вместе с новой кулачкой Ху Юйинь или носить камни в корзинах с коромыслом, как правый элемент Цинь Шутянь. Она предпочитала, закусив губы, работать в одиночку и таскать камни прямо в руках или на спине. Даже среди вредителей она постоянно помнила о своем положении и считала себя человеком высшего сорта. Когда-нибудь она восстановит свой политический престиж и ясно покажет, кто правый, а кто левый!

На строительстве полагался обед. Правда, всего по три ляна риса на человека, но такова уж была норма для «уродов и чудовищ». Солнце палило нещадно, работать приходилось на совесть – что такое при этом три ляна риса да ложка наперченных баклажанов или вареной тыквы? И еще после обеда надо работать… В общем, все «черные дьяволы» просили добавки. Одной Ху Юйинь было достаточно, она всегда ела мало, а у Ли Госян, не привыкшей к физическому труду, разыгрался зверский аппетит. Хунвэйбины, надзиравшие за вредителями, в принципе не возражали против добавки, но придумали для наказания этих отбросов общества такой способ: каждый желающий должен проплясать специальный «дьявольский танец» от столовой до кухни, то есть приблизительно метров» пятнадцать. И объяснили главные движения этого танца.

– Цинь Шутянь! До того как стать правым, ты ведь был учителем музыки и руководителем ансамбля песни и пляски… Ну-ка, покажи своим дружкам, как надо танцевать! – сказал один из хунвэйбинов.

Цинь тут же исполнил приказание «генералов» и встал в торжественную позу у дверей столовой. Он был совсем не против такого спектакля, даже проявлял забавное, хотя и несколько назойливое, усердие. Попросив еще раз объяснить ему основные принципы танца, он постоял минуту и, ни на кого не глядя, заплясал. С миской в одной руке и палочками для еды в другой он то раскидывал руки, то скрещивал их, шел в полуприседе, выбрасывая ноги в стороны, и приговаривал в такт:

– Уроды и чудовища просят добавки, уроды и чудовища просят добавки!

Хунвэйбины пришли в восторг и, не выдержав, зааплодировали. Крестьяне, стоявшие кругом, тоже захохотали:

– Ну-ка, Помешанный Цинь, еще разок!

– Пляши так каждый день по три раза, и мы будем считать, что ты исправился, шапку правого с тебя снимем!

Но остальные вредители были крайне недовольны пляской Циня. Некоторые даже посинели от ярости, как будто их вырыли из могилы. Другие только ниже опустили головы, боясь, что богатыри-«генералы» или кто-нибудь из революционных масс заставит и их плясать эту гадость. Не было только растерянных или плачущих. Эти бандиты, привыкшие к всевозможным унижениям, своей бесчувственностью напоминали камни из отхожих ям: твердые и вонючие. Разве они понимали, что такое настоящее человеческое достоинство?

У повара смех застрял в горле, и он остолбенел от ужаса. Оказывается, великая культурная революция несет с собой не только красные цитатники, пение цитат из Мао Цзэдуна, ежедневное зачитывание хором его статей, разгром всего старого, в том числе статуй и храмов, обыски и реквизиции, но и такие дьявольские пляски! Это и есть новая культура, идеология, новые нравы и обычаи? По-видимому, душа повара еще не дошла до пролетарской твердости, его руки дрожали, когда он принимал миску Цинь Шутяня, а в глазах стояли слезы.

Ли Госян в этот день чувствовала особенный голод. Едва смех «генералов» и «революционных масс» стих, как она с пустой миской тоже стала пробираться к раздаточному окну. Она словно хотела показать, что ее следует отличать от настоящих правых и вредителей. Но хунвэйбины не желали с ней считаться и выпускать ее из рядов «уродов и чудовищ»:

– Стой! Ты куда, старая туфля? Кругом, к столовой строевым шагом – марш!

Одна хунвэйбинка стеганула ее по заду широким ремнем. Боясь ударов, Ли Госян покорно пятилась, с вымученной улыбкой повторяя:

– Товарищи, друзья, генералы, я не хочу добавки, я сыта!

– Черт тебе товарищ и друг! Значит, ты сыта? А чего только что нос задирала? Перед кем демонстрацию устраиваешь, кого провоцируешь? Ты что, лучше других «уродов и чудовищ»? Тогда проси не проси добавки, а мы тебе приказываем проплясать от столовой до кухни «дьявольскую пляску», как правому элементу Циню!

– Правильно, пусть все посмотрят на эту «боевую подругу»! Ну-ка, «подруга», пляши!

– Гляньте: рожа гладкая, что тыква, тело как рисовый росток, талия как у змеи, руки и ноги длинные – будто специально для пляски!

– А если плясать не умеет, пусть ползет! Так тоже можно…

Хунвэйбины. веселились вовсю. Неизвестно почему, но эти прибывшие издалека «генералы», юнцы, находившие радость в жестокости, особенно невзлюбили женщину, которая еще совсем недавно многих держала в страхе.

– Товарищи, друзья, генералы, я в самом деле не умею плясать, никогда в жизни не пробовала… Не сердитесь, не стегайте ремнями, я проползу, до самого окна проползу…

И Ли Госян, обливаясь горючими слезами, запрыгала по двору на четвереньках, по-собачьи.

* * *

Стоит все время поворачивать налево, и окажешься неожиданно на противоположной стороне, то есть справа. Человек, радующийся чистке других, в конце концов сам подвергается чистке. Это то, что буддисты называют законом воздаяния.

В конце 1968 года, когда парткомы фактически заменили ревкомами, Ли Госян наконец реабилитировали, снова признали последовательной левой и сделали членом уездного ревкома, а также председателем ревкома народной коммуны. Ей не следовало обижаться на то, что происходило до этого, – ведь она сама неоднократно говорила на митингах, что в начале какого-либо политического движения, когда массы мобилизуются, возможны некоторые перегибы, перехлесты. Вопрос состоит в том, чтобы сдержать их, ввести в необходимое русло, а не обдавать людей холодной водой. Тем более это относится к «небывалой в истории великой пролетарской культурной революции», в ходе которой неизбежны такие пустяковые отклонения, как «борьба левых против левых» и «хороших против хороших».

 

Глава 2. Чудесный рассказ о паломничестве

Только в удивительную эпоху бывают удивительные дела. Но эти дела все же происходят в нашей священной стране, на реальной почве и сами вполне реальны, серьезны, хотя и отдают мистикой. Читателям, родившимся в новую эпоху, мое рассуждение может показаться странным, противоречивым, даже еретическим, однако ничего не поделаешь: я действительно имею в виду печальную страницу в истории нашей родины.

Секретарь партбюро объединенной бригады Ван Цюшэ вернулся из далекого путешествия на север, куда он ездил в составе группы областных и уездных работников сельского хозяйства. Для захолустного горного района Пяти кряжей это было неслыханным событием. Люди рассказывали, что, когда делегация уезда ехала в областной центр, где собирались все уездные делегации, ее везли на специальной машине, украшенной шелковыми лентами и красными флагами, под взрывы хлопушек и грохот гонгов и барабанов. А из областного центра их провожали еще торжественнее, специальным поездом. Что это за специальные машина и поезд, горцы не знали, пришлось снова спрашивать у отпетого правого Цинь Шутяня. Пока он сосал кровь из трудового народа, он много прочел, много повидал и вроде бы все понял. Так что он просто обязан отвечать на любые вопросы. Цинь Шутянь сказал, что специальной машиной обычно называется просторная, специально оборудованная машина или персональная машина какого-нибудь начальника, в которой он может спать, а иногда и устраивать небольшие совещания. Она похожа на чиновничий паланкин старых времен. Эти паланкины были очень затейливы и своим внешним видом свидетельствовали о ранге чиновника: от первого ранга, с изображениями драконов и фениксов (в таком паланкине можно было въезжать даже во дворец), до седьмого ранга, который соответствовал начальнику уезда. Персональные машины тоже делятся на классы и разряды, например уездный руководитель высшего уровня ездит на джипе с брезентовым верхом.

– Вы только послушайте этого типа! – ворчали некоторые крестьяне. – Вот уж действительно похож на камень из отхожей ямы: и тверд, и вонюч… Спросишь его о каком-нибудь пустяке, а он тут же разводит целую теорию и никогда не забудет лягнуть социализм!

– Я же не навязываюсь вам со своими объяснениями, вы сами спрашиваете! А едва начинаю отвечать, как обвиняете меня в каких-то нападках… Давайте-ка сделаем по-другому: не понимаете, так и не спрашивайте, я себе беды не хочу! – хмуро парировал Цинь Шутянь.

– Ну а что такое специальный поезд? – все же спрашивали крестьяне, и Цинь Шутяню приходилось объяснять, что это обычный поезд, вмещающий больше тысячи пассажиров, но опять-таки приспособленный для одного человека – например, заместителя главнокомандующего Линя, то есть Линь Бяо. Во имя удобства и безопасности столь значительной персоны в специальном поезде едет только он сам, его ближайшие помощники, врачи и охрана. В вагонах этого поезда можно есть, спать, работать, устраивать собрания. На всех станциях, переездах и мостах ему дают зеленый свет, сторонятся его, уступают ему дорогу. Позднее специальными поездами стали называть не только персональные поезда, но и поезда, перевозящие важные делегации и группы, поэтому путешествие секретаря партбюро Вана в специальной машине и в специальном поезде – вещь необычная, свидетельствующая о том, что его принимали на уровне первого секретаря провинциального ревкома!

Еще сельчане слышали, что, когда их секретарь вернулся в областной центр, его поезд радостно приветствовали революционные массы с флагами и хлопушками, а он помахивал им в ответ «драгоценной красной книжечкой» – цитатником председателя Мао. Этому он явно научился из киножурналов о заместителе главнокомандующего Лине и других руководителях страны. Помахивая цитатником, он звонко скандировал: «Да здравствует наше Красное солнце – председатель Мао! Десять тысяч лет жизни Красному солнцу! Десять тысяч раз по десять тысяч лет!» Потом сел в джип, присланный уездным ревкомом, и всю дорогу опять кричал: «Десять тысяч лет! Десять тысяч раз по десять тысяч лет!» В ревкоме его принимали и жали ему руку председатель, заместитель председателя, он и им твердил про десять тысяч лет. После обеда в уездном ревкоме джип доставил его прямо в Лотосы, так он и тут кричал: «Да здравствует! Десять тысяч лет!», только не очень громко, потому что уже осип.

* * *

Зимние дни коротки, и едва стемнело, как Висячая башня озарилась светом ламп. Одни кадровые работники или члены коммуны приходили поздравить Вана со счастливым возвращением, другие – доложить о делах, третьи – испросить указаний, четвертые – просто поглазеть да послушать. Один крестьянин, дочь которого ждала рекомендации объединенной бригады на какую-то работу, принес большой жбан бататовой водки и несколько закусок, поставил их на стол гостиной и пожелал секретарю Вану успешно смыть дорожную пыль. Ван Цюшэ очень обрадовался, тут же забыл об усталости и пригласил кадровых работников из бедняков и бедных середняков выпить с ним по чашечке. Простым и богатым середнякам оставалось только улыбаться и приветственно кивать головами. Счастливцы, допущенные к бататовой водке, подняли чашки и, «одаряя Будду чужими цветами», провозгласили тост за секретаря Вана, победоносно вернувшегося с севера.

– Товарищ Ван, говорят, вы ездили на специальных машинах и поездах, да еще ели специальные блюда… Проехали за месяц тысячи ли, только что на самолете не летали!

– Да, да, только на самолете и не летал. Но я слышал, что самолет – штука опасная, на три колеса не больно сядешь. Сейчас руководящие товарищи предпочитают ездить на специальных машинах и поездах…

– Вы много ездили, повидали мир, получили драгоценный опыт. Расскажите об этом!

– Да, Дачжай и другие образцовые коммуны – это красные знамена в сельском хозяйстве, опыта у них масса, вся страна должна учиться у них. Я, конечно, расскажу обо всем увиденном, пусть наше село снова станет образцовым!

– Верно, у каждой эпохи свои законы! – поддакнул кто-то из крестьян. – Раньше Танский монах на белом коне ездил в Индию за священными книгами, преодолел восемьдесят одно препятствие, а сопровождали его только три ученика: Царь обезьян, Благочестивый боров и Песчаный монах . Теперь же наш секретарь Ван ездил на север за драгоценным опытом на разных машинах и сопровождали его десятки тысяч людей, прибывших изо всех уголков страны…

– Что, что? Ты, старик, видно, выпил много, невесть что болтаешь! Как можно сравнивать мое путешествие с паломничеством Танского монаха? Там – феодальные суеверия, а у нас – аграрная революция! Если б тебя начальство услышало, то…

– Товарищ Ван, наверно, наше село по сравнению со всей Поднебесной не больше ногтя?

– Да, Поднебесная велика, но и наше село не маленькое, а главное – очень важное. На этот раз из всего уезда было только три руководителя объединенных бригад… – осипшим голосом отвечал Ван Цюшэ, прихлебывая бататовую водку и жуя ароматный арахис, зажаренный в масле. Ему очень нравились все эти расспросы, похвалы, и он удовлетворенно улыбался.

– Товарищ Ван, говорят, что в Дачжай ежедневно прибывают на учебу десятки тысяч людей из разных мест? – вмешался один забулдыга.

– Верно, со всей страны. Даже представители нацменьшинств из Юньнани, Синь-цзяна и Тибета. Гостиницы, актовые залы, школы там вечно переполнены. Одних гостиниц там столько, что если вытянуть их в ряд, так подлиннее нашей главной улицы будет!

– А в Дачжае используют химические удобрения? – продолжал допытываться забулдыга.

– Это же образец, красное знамя для всей страны! Конечно, государство их снабжает. – Ван Цюшэ не мог понять, чем вызван такой странный вопрос. – А вообще-то они полагаются в основном на собственные силы…

– Я посчитал, что если каждый день туда приезжают хотя бы десять тысяч человек и каждый из них сходит в нужник, то одного этого добра хватит, чтобы удобрить восемьсот, а то и девятьсот му земли. Никаких химических удобрений не нужно!

Слова забулдыги вызвали всеобщий хохот. Ван Цюшэ посерьезнел и хотел было задать головомойку этому прохвосту с хорошим происхождением, но путаной идеологией, как вошел Ли Маньгэн. Во время движения «четырех чисток» его чуть не исключили из партии за то, что он прятал деньги новой кулачки Ху Юйинь, но поскольку он сам сдал эти деньги рабочей группе, признал свои ошибки и вел себя хорошо, его помиловали и только понизили в секретари правления объединенной бригады.

– А, секретарь Ли! Что же ты так поздно? От женушки не можешь оторваться? Еще немного, и пришлось бы за тобой посылать! – не вставая, важно произнес раскрасневшийся Ван Цюшэ, указал гостю на табуретку возле себя и налил ему водки. – Ну, что произошло в селе за тот месяц с лишним, пока я ездил на север?

Ли Маньгэн всегда презирал Ван Цюшэ, тем более было неприятно стать его подчиненным, но он не мог выйти из кадровых работников, потому что уже больше десяти лет после демобилизации ничем другим не занимался, да и семью нужно было кормить. Он вкратце доложил Вану обо всей работе объединенной бригады за этот месяц, в первую очередь о ежедневных зачитываниях статей Мао Цзэдуна, о том, сколько членов коммуны могут наизусть произнести «три главные статьи», сколько «высочайших указаний» вывешено на улицах, сколько «славных обликов» нарисовано.

– Но я тут обнаружил путаницу в идеологии некоторых товарищей! – строго взглянул на него Ван Цюшэ. – Недостаточное внимание уделяется политике! Только что один товарищ сравнил мое путешествие на север с паломничеством Танского монаха на запад, разве это не возмутительно? Еще один заявил, что в образцовых коммунах не нужны химические удобрения, потому что туда ежедневно приезжают тысячи человек и оставляют вполне достаточно естественных удобрений в нужниках. Разве это не смешно? Хотя оба эти заявления прозвучали из уст бедняков и бедных середняков, не стоят ли за ними вредители и классовые враги? Это новая тенденция в классовой борьбе! Если мы не победим классовых врагов, то они победят нас.

Ли Маньгэну приходилось кивать после каждой фразы, которую произносил Ван Цюшэ, а остальные либо тоже кивали, либо улыбались одними глазами.

– Товарищ Ван, какой драгоценный опыт ты привез из своей поездки? – вставил наконец Ли Маньгэн, не в силах больше выслушивать заклинания Ван Цюшэ о классовой борьбе.

– Какой опыт? Очень богатый, на несколько поколений хватит! И среди этого опыта есть вещи, которых вы никогда в жизни не видали. Если я вам не открою глаза, вы такого и во сне не увидите! – Ван Цюшэ снова отхлебнул бататовой водки.

– О, товарищ Ван, расскажите скорей! – Ли Маньгэн тоже поднял свою чашку и сунул в рот арахис.

– Это целый обряд. Называется «три верности и четыре безграничности»! Вот как он начинается. – Ван Цюшэ возбужденно встал, вынул из кармана красный цитатник, крепко прижал его к груди и, устремив горящие глаза вперед, как будто погрузился в волшебный мир; казалось, вокруг его головы возник ореол… – На севере очень много опыта, но самый главный – в выдвижении политики на первое место. Утром и вечером постоянно совершаются еще два обряда, они называются «утром испросить указания» и «вечером доложить об исполнении». Их совершают везде: в учреждениях, школах, поездах, машинах…

Все сидевшие в комнате смотрели на Ван Цюшэ как завороженные. Такого горцы действительно никогда не видели и не слышали.

– Когда же ты собираешься рассказать об этом драгоценном опыте остальным кадровым работникам и революционным массам? – воодушевленно спросил Ли Маньгэн.

– Прямо сейчас, ночью! Революция не ждет. На этот раз я не хочу устраивать собрания сначала для кадровых работников, а лишь потом для масс… – Ван Цюшэ по-прежнему сипел, но уже давал распоряжения Ли Маньгэну: – Старина Ли, иди в радиоузел и сообщи, чтобы все немедленно собрались на базарной площади, да обязательно с красными книжечками. Вредители и их родственники не участвуют!

– Ты ведь устал с дороги, да еще выпил. Не лучше ли в другой день? – явно не спешил Ли Маньгэн.

– Секретарь Ли! Политика важнее всего и прежде всего! Я буду выступать прямо сейчас! И не забудь сказать, чтобы все захватили красные книжечки! – строго повторил Ван Цюшэ, устремив взгляд на Ли Маньгэна.

Через час с небольшим на старой сцене базарной площади вновь висел яркий газовый фонарь. Под сценой чернело море голов, среди которого вспыхивали искры – это члены коммуны курили трубки, сигареты или самокрутки. За последние годы горцы уже привыкли подниматься по первому зову и в любой момент – будь то днем или ночью – участвовать во всевозможных собраниях, заседаниях, митингах, демонстрациях, искренних поддержках какой-нибудь передовой статьи или «новейших указаний»… Ван Цюшэ с группой кадровых работников объединенной бригады поднялись на сцену и уселись на поставленные там два ряда стульев – это был постоянный президиум объединенной бригады, а Ли Маньгэн, стоя под газовым фонарем, вызывал по одному начальников производственных бригад, чтобы они доложили, сколько подчиненных явилось на собрание. Наконец на площадь вошли члены самой дальней производственной бригады, Ли Маньгэн объявил собрание открытым и предоставил слово секретарю партбюро Ван Цюшэ, который поделится с революционными массами драгоценным опытом, привезенным из путешествия на север.

Под гром аплодисментов Ван Цюшэ степенно вышел к трибуне, помахал всем рукой и кивнул. Когда аплодисменты стихли, он начал осипшим голосом:

– Товарищи бедняки и бедные середняки, товарищи по революции! Вы принесли с собой красные книжечки, как говорилось в объявлении?

Начало было несколько необычным, но площадь сразу откликнулась на него шелестом расстегиваемых карманов. Некоторые закричали:

– Принесли, принесли!

– А мы еще большой цитатник захватили!

– Очень просим выдать всем по новому, красивому цитатнику!

– Ладно. Теперь все, кто принес драгоценные красные книжки, поднимите их! – Ван Цюшэ обвел взглядом площадь. – Так, хорошо, получилось настоящее красное море! Отныне мы должны выработать привычку и на работе, и на собраниях всегда иметь при себе красную книжечку. Это называется: «Телом не расставаться с красной книжкой, душой не расставаться с Красным солнцем. Читать первым делом красную книжку, песни петь на слова из цитатника!»

После такого начала вся площадь замерла. Казалось, что и птицы стихли, почувствовав серьезность момента.

– Только что я имел честь в составе группы областных и уездных работников сельского хозяйства совершить путешествие на север для изучения опыта. Ездил я больше месяца, исколесил несколько тысяч ли, побывал в образцовых коммунах, которые являются красными знаменами для всей страны, даже иностранцы учатся у них. Достижений у них множество, можно сказать тысячи. Например, они записывают за каждым не только обычные, но и политические трудодни, создали вечерние политические школы. Бедняки и бедные середняки у них сами управляют школами, снабжением и сбытом, лечением, культурой, спортом; ликвидировали приусадебные участки, рыночную торговлю и прочее. Из тысяч их достижений главное – это внимание к политике! Они называют классовую борьбу корнем, ежедневное чтение статей председателя Мао – ключом, а верность вождю – критерием. Еще они постоянно говорят о «трех верностях» и «четырех безграничностях». Что это такое? В нашей глубокой горной долине никто не слыхивал и тем более не видывал ничего подобного. Сейчас, вернувшись после изучения драгоценного опыта, я могу показать вам все это, но начать следует с «утренних указаний» и «вечерних докладов».

Для крестьян слова Ван Цюшэ были и удивительны, и странны. А он вдруг остановился, поглядел на стену сзади себя и, ничего не увидев на ней, сердито крикнул Ли Маньгэну:

– Что это значит? Почему на сцене нет славного облика? Немедленно принеси его сюда! В школе есть, неси как можно скорее! Секретарь должен готовить такие важные вещи заранее!

Ли Маньгэн, чувствуя, что ему могут пришить нечто весьма серьезное, кубарем слетел со сцепы и бросился в школу. Тем временем Ван Цюшэ своим осипшим голосом объяснил всем, что такое «три верности», «четыре безграничности», «испрашивание утренних указаний» и «вечерние доклады» перед портретом вождя. Наконец Ли Маньгэн весь в поту и пыли вернулся со «славным обликом». Из-за спешки он не захватил с собой ни гвоздей, ни кнопок, и тогда Ван Цюшэ приказал ему торжественно держать портрет на руках.

– Сейчас, товарищи, прошу всех поднять красные книжки и встать перед нашим дорогим Красным солнцем! – громко объявил Ван.

Люди, разумеется, подчинились, а Ван Цюшэ, показывая пример, вытянулся по стойке «смирно», выпятил грудь, поднял голову и, устремив взор вдаль, приложил правую руку с красной книжкой к самому сердцу. Потом повернулся вполоборота к «славному облику» и начал декламировать:

– Прежде всего желаем нашему самому любимому великому вождю, великому руководителю, великому командующему, великому кормчему, нашему самому, самому Красному солнцу безграничного долголетия! Безграничного долголетия! Желаем здоровья заместителю главнокомандующего Линю! Вечного здоровья! Вечного здоровья!

Когда Ван Цюшэ повторял: «Безграничного долголетия» или «Вечного здоровья», он поднимал красную книжку над головой и помахивал ею в такт восклицаниям. Научив людей этому обряду поклонения, он ужасно растрогался и прослезился. Ему казалось, что никто не может сравниться с ним в смелости, величии и силе. Словно монах, много лет занимавшийся самосовершенствованием и наконец достигший святости, он испытывал необыкновенное счастье и радость. Прикажи ему в этот момент подняться на гору, утыканную ножами, или погрузиться в огненное море, пригрози снести ему голову, выпустить всю кровь – он ни от чего бы не отказался. Вслед за обрядом он произнес пылкую речь, призвав бедняков и бедных середняков тут же соорудить в каждом доме «алтарь верности», водрузить на него красную книжку и ежедневно во всех производственных бригадах «утром испрашивать указания», а «вечером докладывать об исполнении». Тогда объединенная бригада Лотосов превратится в самый блестящий и самый красный революционный университет. Эта речь совершенно доконала Ли Маньгэна, который продолжал держать «славный облик»: руки у него болели, ноги затекли, но он не смел шевельнуться, потому что о верности вождю судят по конкретным действиям.

Не прошло и нескольких дней, как ревком народной коммуны доложил уездному ревкому о замечательной инициативе Ван Цюшэ по пропаганде своего путешествия на север. Работники уездного ревкома обладали тонким политическим чутьем и сразу сообразили, что это новое проявление великой пролетарской культурной революции и что не желающий поддержать его совершит крупную ошибку. В результате уездный ревком объявил Ван Цюшэ живым примером, у которого нужно учиться, и первым делом пригласил его прочесть лекцию об «утренних указаниях» и «вечерних докладах» для ревкомовского аппарата. Потом Вану дали джип, оснащенный громкоговорителем, и он начал выступать во всех уголках уезда, делясь своим богатейшим опытом. В одно мгновение он превратился в знаменитую личность, известную даже женщинам и детям, совсем зазнался, забыл о том, что с культурой и политическим кругозором у него слабовато, и переоценил свои возможности. Когда он, словно попугай, бубнил на собраниях о необходимости критики каппутистов , он задел бывшего секретаря укома Ян Миньгао и его племянницу Ли Госян, которые в то время оказались не у дел… Этот ход сыграл пагубную роль в последующей политической карьере хозяина Висячей башни.

Тут автор должен заявить, что описанные выше современные суеверия, чуть ли не религиозные обряды, появившиеся на великой китайской земле, были порождением истории, пережитками тысячелетней феодальной темноты. В них нельзя винить какого-либо одного революционного вождя, как нельзя судить о своеобразных исторических условиях с позиции высоких абстракций. Необходимо углубленное, тщательное, объективное выявление корней болезни и ее лечение. Что же касается того, когда и где именно выражались современные суеверия, то вряд ли это так важно. Выступления секретаря партбюро Ван Цюшэ – всего лишь крохотный пример, наподобие чешуйки или коготочка.

 

Глава 3. В пьяном угаре

«Солдат с севера» Гу Яньшань постепенно стал известным в селе пьяницей. И все из-за того, что рабочая группа, стремясь выяснить причины его преступного отношения к государственному рису и доказать любовную связь Гу Яньшаня с Ху Юйинь, испросила согласие соответствующих инстанций и подвергла его осмотру в уездной больнице. Это ничем не отличалось от пытки. Много лет назад Гу Яньшань страстно мечтал создать семью, насладиться ни с чем не сравнимой радостью – у него это не получилось, но это было его личным, собственным горем. А тут в светлой комнате, как будто собравшей солнечные лучи со всего света, где даже глаза хотелось закрыть, его заставили раздеться догола и продемонстрировать всем свой позор! Целая группа людей в белых халатах и марлевых повязках (потом он узнал, что тут были и практиканты из медицинского училища), наклонившись над ним, щупали, мяли его, многозначительно переглядывались, а он лежал перед ними, как выхолощенный жеребец, и мелко дрожал, покрываясь гусиной кожей. Наконец он закрыл глаза, словно потерял сознание, но на самом деле все слышал, только в голове у него была тоскливая пустота. Такую же пустоту он ощутил много лет назад, когда был ранен в бою; по ногам у него текла кровь, ватные брюки намокли. Он уже думал, что умирает и не увидит скорой победы своей освобожденной земли. Но тогда он выжил – его спас боевой друг, – потом сорок дней лежал у одной старушки и вернулся в часть. Он, конечно, не умрет и на этот раз, но кто в него стрелял? Кто? И на каком поле боя? Ах да, боя против ревизионистов и капиталистов, за возрождение пролетариата, чтобы партия не переродилась, страна не утратила свой цвет и миллионы людей не погибли! Ради всего этого люди должны пройти жесточайшую проверку – и внешнюю, и внутреннюю, и духовную, и физическую. Это поле боя значительно шире, сложнее и непонятнее прежнего, когда просто стреляли по врагу.

Он не знал, сколько времени прошло, прежде чем к нему подошел врач и сказал, чтобы он оделся в соседней комнате. Дверь в эту комнату была открыта, и он услышал, как кто-то в белом халате сказал:

– Этот человек уже утратил потенцию.

А другой, нежный голос (наверное, какой-нибудь практикантки, у которой еще молоко на губах не обсохло) спросил:

– Может быть, он гермафродит и ощущает себя то мужчиной, то женщиной?

Тут все белые халаты расхохотались, точно в театре на комедии, услышав особенно остроумную реплику. От их хохота даже стекла в окнах задребезжали. Как хотелось Гу Яньшаню, чтобы в эту проклятую комнату ударила молния и сожгла и смеющихся, и его самого!

В результате рабочая группа доложила укому, что Гу Яньшань, утратив классовую позицию, в течение длительного времени поддерживал в селе силы капитализма. Поскольку преступление это было серьезным, а Гу упорствовал в своих заблуждениях, группа предложила исключить его из партии, из кадровых работников и отдать на трудовое перевоспитание. Но старые работники укома, помня, что Гу Яньшань пришел на юг с Освободительной армией и до сих пор не совершал ошибок, решили дать ему возможность исправиться и ограничились строгим партийным выговором, а также понижением в зарплате.

Вскоре Гу снова появился в зернохранилище. Официально его не смещали с должности, но фактически он продолжал находиться под домашним арестом. К счастью, он уже привык жить в чулане на втором этаже и не очень страдал от этого, во всяком случае попыток к самоубийству не предпринимал.

Чем меньше регалий, тем телу легче. Когда на следующий год, словно бешеная буря, разразилась «великая культурная революция», Гу Яньшань тихо попивал свое винцо, ни во что не лез и оказался в стороне от движения. Выпив, он часто рассказывал соседским детям всякие истории, но обязательно связанные с вином: как Гуань Юй, держа в руке кубок вина, обезглавил Хуа Сюна; как Татуированный монах, напившись пьяным, разгромил горный храм и засунул в рот монашку объедки собачатины; как пьяный У Сун заснул на перевале, а потом убил белого тигра; как У Юн, подмешав зелья в вино, захватил караван с подарками; как Сун Цзян, напившись, написал на стене беседки дерзкие стихи , и так далее. Поскольку герои древних легенд редко обходились без вина, Гу Яньшань рассказывал без конца, а дети слушали без устали и никогда не обвиняли его в том, что он «торгует феодальным, буржуазным и ревизионистским черным товаром».

Зимой Гу Яньшань как-то услыхал, что Пятерня – жена Ли Маньгэна – нагнала целый кувшин отличного кукурузного самогона, да еще откормила жирную черную собаку. Взяв с собой шестьдесят юаней, Гу Яньшань снежным вечером отправился к Ли Маньгэну, выложил деньги на стол и заявил, что он покупает и самогон и собаку и не уйдет отсюда, пока не умнет вместе с хозяином. Тот в это время как раз печалился, что вынужден служить у Ван Цюшэ секретарем, а фактически – мальчиком на побегушках. В общем, Гу и Ли быстро поладили, засунули черную собаку в мешок, утопили ее на мелководье, а потом обмазали негашеной известью, чтобы шерсть слезла. Вскоре собака стала совсем голой, как хорошо откормленный поросенок. Друзья выпотрошили ее, нарезали крупными кусками и зажарили со всякими специями.

Есть собаку, да еще в снежный день, всегда считалось среди горцев приятным событием, ему радовались и взрослые и дети. К тому же в этот вечер Пятерня вместе с дочками отправилась к своей матери, так что мужчины могли повеселиться без всяких помех. Они сидели друг против друга, пили и закусывали. Один говорил:

– Ну, старый солдат, сегодня я напою тебя допьяна!

А другой отвечал:

– Да, уж сегодня я добью твой кувшин!

Начали они с винных чарок, потом перешли на чайные чашки, а закончили чашками для риса.

– Ну, давай! – говорил Гу Яньшань, чокаясь с Ли Маньгэном и выпивая чашку до дна. – Я еще никогда не напивался допьяна… Посмотрим, сколько я смогу осилить!

– Правильно, давай! А то я уже больше десяти лет делаю неверные шаги, и все из-за бабы, злой бабы… Выпьем! Считай, что это я тебя пригласил! – Ли Маньгэн осушил свою чашку и поставил ее на стол.

– Бабы? Они разные бывают. Скажу тебе: на свете самое доброе – это женщина, а самое злое – тоже женщина. Ты их не равняй, не думай, что и собачья, и коровья, и куриная нога – все весят по три фунта! Налей-ка мне еще! – Гу Яньшань протянул пустую чашку.

Они были еще не очень пьяны. Ли Маньгэн сумел сдержаться и не сказал лишнего о женщинах, а Гу Яньшань с усмешкой смотрел на него и думал: «Чего это он выхваляется и говорит, будто сам пригласил меня? Он же взял мои шестьдесят юаней, значит, это я его угощаю, черепашьего сына, я тут старший!»

Постепенно они почувствовали, будто их тела отрываются от земли, но сила в них еще есть и даже нарастает. Казалось, они попирают ногами весь мир, всех своих недругов. И они начали палочками для еды совать друг другу в рот куски мяса:

– Ешь, старина Гу, ешь, старый солдат! Это ведь, черт побери, собачье мясо, а не человечье, так что ешь!

– А я знаю людей, которые и человечье съедят! Сердца у них тверже железа, а руки и ноги – как тигриные лапы. Но начальство их холит, лелеет, считает незаменимыми… А на самом деле в них столько же совести, сколько в яйцах – костей! Разве они могут называться революционерами, борцами?

– О революции болтают, а совести не знают. Говорят о борьбе, а думают только о себе.

– Ха-ха-ха! Здорово! Ну, пей до дна! Они все больше начинали нравиться друг другу.

– Маньгэн, ну вот скажи, разве такая баба, как Ли Госян, может считаться хорошей? Была заведующей столовой, потом прыг – и руководительница рабочей группы, всех наших смирных сельчан перебаламутила, перессорила, как кошек с собаками! Потом снова прыг – и член укома, руководитель коммуны… Я не понимаю, чем она так приглянулась! Сладко пахнет, что ли? Хорошо еще, что хунвэйбины, которым на всех наплевать, повесили ей на шею старые туфли и заставили шагать перед народом… Возбужденный от выпитого вина, Гу Яньшань встал, покачиваясь, и так ударил кулаком по столу, что все чашки и палочки для еды подпрыгнули. Ли Маньгэн выплюнул на пол собачью кость и захохотал:

– Да, здорово она прыгала по-собачьи, когда ей велели плясать «танец черных дьяволов», а она не умела! Ха-ха-ха! Вообще-то она не уродлива – только злая больно, а так все умеет делать… Когда я начинал работать в районе, ее дядюшка был секретарем райкома и крепко навязывал эту стерву мне в жены… Но я тогда был слишком глуп, иначе она сейчас подо мной лежала бы! Да и я сейчас был бы по крайней мере первым секретарем коммуны…

– Ты и так парень что надо, не хнычь… Мало ли вздорных баб забиралось за многие века на головы мужиков? Вон, Помешанный Цинь называл мне: в эпоху Хань – императрица Люй Чжи, в эпоху Тан – У Цзэтянь, в эпоху Цин – Западная императрица … Скажу тебе откровенно, братец, Помешанный Цинь хоть и правый, но не так противен, как другие вредители…

– И это говоришь мне ты, старый революционер, пришедший сюда с Освободительной армией?! Я с Помешанным Цинем немало возился! Он писал мне покаянные письма, одно за другим, иероглифами величиной с палец, а рабочая группа все равно решила, что они неискренние, и чуть не поставила меня на колени на битые кирпичи… С тех пор я плевать хотел и на него, и на остальных вредителей. Даже если с ними будут жестоко обращаться, даже если превратят в свиней или собак, даже если убьют, я слова не скажу… Главное – самому выжить и чтобы не умерли моя Пятерня и дочки…

– Нет, Маньгэн, надо жить по совести. В нашем селе сейчас есть только одна по-настоящему хорошая женщина, но очень несчастная. Ты догадываешься, кто? Или Пятерня тебе совсем глаза своим подолом застила?

Говорят: вино и очищает сердце, и туманит. Глаза Гу Яньшаня покраснели – то ли от выпитого вина, то ли от набегавших слез. А Ли Маньгэн, услышав намек на Ху Юйинь, остолбенел и лишь через несколько мгновений простонал:

– Названая сестра! Нет, нет, сейчас она кулачка, я давно порвал с ней… Я мог жениться на революционерке… О, как я глуп, как я глуп! – Он дико захохотал, потом закрыл лицо руками и будто стер с него смех – оно снова стало неподвижным, одеревеневшим. – Да, я глуп, глуп… В то время я был молодым, слишком молодым, и ко всему относился чересчур доверчиво… Я не женился на ней, потому что мне пригрозили исключением из партии, но на самом деле… Стоило бы только…

– Что на самом деле? – округлив глаза, переспросил Гу Яньшань. Вид у него был почти устрашающий. – Что ты говоришь, будто собачью кость гложешь!

– На самом деле – я уж скажу тебе откровенно – едва я вспомню о ней, как сердце болит…

– Так ты еще любишь ее? Тогда я тоже скажу тебе откровенно: ты поступил не по совести, бросил камень в колодец… Чтобы спасти себя, подставил ее под жестокий удар1 Она тебя считала своим братом, попросила сберечь ее деньги, а ты передал их рабочей группе… Те, конечно, рады стараться, изобразили их чуть ли не ворованными, как доказательство проявления капитализма… Брат и сестра должны походить на птиц из одного леса, не лететь при первой же опасности в разные стороны!

– Почтенный Гу, почтенный Гу, умоляю тебя, замолчи! – Ли Маньгэн ударил себя кулаком в грудь и горько заплакал. – Каждое твое слово режет как нож… Я не знал тогда, что делать, действительно не знал… Когда я был в армии, я стискивал зубы и не боялся, не изменял, но перед рабочей группой укома что я должен был делать? Что я должен был делать? Я боялся, что меня исключат…

– Браво, Ли Маньгэн! Сегодня я заплатил шестьдесят юаней не только за самогон и за собаку, но и за эту твою откровенность! – неожиданно развеселился Гу Яньшань, видя, что бывший партийный секретарь плачет все жалобнее. – Я вижу, твое сердце еще не совсем затвердело и почернело, да и другие наши сельчане еще не до конца испортились!

– Ты, например, для всех по-прежнему «солдат с севера», надежда села, человек с лицом дикаря и сердцем бодхисатвы…

– А ты, я вижу, еще человек! Ха-ха-ха! Да, человек…

Так они плакали и хохотали до пятой стражи , то есть до первых петухов. Потом разом потянулись к кувшину и обнаружили, что он уже пуст. Отбросив чашки, друзья захохотали:

– Ладно, мать твою, кувшин оставляю тебе, завтра опять приду!

– Ты, твою мать, пьян, как Гуань Юй. Бери эту собачью ляжку, лучше завтра я к тебе приду, снова выпьем!

– Нет, не возьму – все равно ко мне ходить нельзя, я ведь еще под арестом! Пойду в свой чулан, посмотрим, сколько они посмеют меня там держать!

Снег все еще падал, тихо падал на землю. Казалось, земля была невообразимо грязной, замусоренной, и ее требовалось во что бы то ни стало обелить, спрятать, прикрыть. Освещая дорогу желтоватым светом карманного фонарика, Гу Яньшань неровными шагами шел к главной улице. Хорошо еще, что мост был уже построен и не нужно было глубокой ночью звать перевозчика.

Когда Гу Яньшань добрался до главной улицы, весь хмель как бы под давлением северного ветра ударил ему в голову. Стоя на середине мостовой, он вдруг начал громко браниться:

– Слушай, дочь проститутки, стерва, сука проклятая! Ты во что превратила наше село? Во что превратила? На улице ни кур, ни уток, ни собак не видно! И взрослые, и дети – все как будто онемели, не смеют слова сказать! Ах ты, дочь проститутки, сама проститутка, стерва! Если смелая, выйди сюда ко мне, я тебе покажу…

Жители всех близлежащих домов проснулись от его крика и сразу поняли, кого ругает «солдат с севера». Из-за холода, а может быть, и из осторожности никто не выглянул, но никто не стал и урезонивать Гу Яньшаня. Некоторые даже жалели, что Ли Госян сейчас уехала в уездный ревком и не слышит, как ее кроют.

В это раннее, предрассветное время, когда зетер объединился со снегом, Гу Яньшань уже не мог сдержать себя. Он бродил по улице и бранился не переставая. Наконец, устав, свалился у ворот сельпо и выблевал хмельную собачатину. Невесть откуда взявшаяся собака стала жадно слизывать со снега эти останки. Гу Яньшань задремал и, думая, что перед ним Ли Госян и Ван Цюшэ, пробормотал в полусне:

– Товарищи Ван и Ли, не деритесь, кушайте спокойно! А я уже наелся, напился и хочу спать… Кушайте спокойно!

Он не замерз и, как ни странно, даже не простудился. Еще не рассвело, еще не открылись лавки на главной улице, а его кто-то уже перетащил на второй этаж зернохранилища. Кто именно, осталось неизвестным.

 

Глава 4. Феникс и курица

Разъезжая по всему уезду с лекциями об «утренних указаниях» и «вечерних докладах», Ван Цюшэ пользовался большим успехом. Всюду его встречали взрывами хлопушек, громом гонгов и барабанов, а довольно часто дух переходил и в материю – в пиры и застолья, на которых он поглотил столько кур, уток, рыбы и мяса, сколько не едал за всю свою жизнь. Кормили его так вкусно, что из образцового бойца он превратился в образцового дегустатора или, точнее сказать, в образцового гурмана. Но недаром говорит пословица: «Курица, когда ест, кудахчет; рыба, когда ест, прыгает». Даже во время застолий, делясь своим богатым опытом, Ван Цюшэ продолжал следовать за великим политическим движением и обличать преступления контрреволюционеров и ревизионистов, в том числе Ян Миньгао и Ли Госян, захвативших наибольшую власть в уезде. В тот период Ли Госян была не у дел и подверглась критике со стороны революционных масс. Ее бесили неблагодарность и предательство Ван Цюшэ, она кусала губы и поражалась своей слепоте, заставившей ее взрастить такого выродка. Впрочем, поражаться было нечему: ей на ноги упал камень, который она сама подняла. «Я тебя рекомендовала в партию, – с яростью думала Ли Госян, – сделала секретарем партбюро, хотела вывести на общегосударственный уровень, даже питала некоторые тайные мысли насчет тебя как мужчины, а оказалось, что я усердно кормила подлого пса! Ты не только забыл все мои милости, но и ответил на них черной неблагодарностью, сломал мост, через который едва успел пройти, воспользовался тяжелым положением, в каком очутились я и дядя… Да, Ван Цюшэ, ты действительно «Осенняя змея» – ленивая и коварная!»

Среди кадровых работников, находившихся в то время в опале и ждавших решения своей судьбы, ходил такой стишок:

Счастлива курица – у гордого феникса Выпали яркие перья. Но стоит им отрасти – залюбуешься, А та – лишь средь куриц первая.

Ли Госян часто повторяла в мыслях этот стишок, и он придавал ей силы. Действительно, не прошло и года, как ее реабилитировали. Ее дядя Ян Миньгао был назначен первым заместителем председателя уездного ревкома, ввел ее в ревком, а заодно сделал председателем ревкома народной коммуны. У феникса снова отросли красивые перья, и он опять стал царем птиц.

А Ван Цюшэ, прошу прощения, все никак не мог отмыть грязь со своих ног и не годился для того, чтобы стать профессиональным лектором, получающим за это зарплату и постоянно разъезжающим на государственной машине. Поблистав год, другой и вызвав множество подражателей, он фактически породил во всех уголках уезда движение за «утренние указания», «вечерние доклады» и «три верности», а вместе с ним – и целую группу новых «образцовых бойцов», которые произносили свои заклинания уже без всякого местного выговора, помахивали красной книжечкой эффектнее, чем он, но заодно могли цитировать высказывания Мао Цзэдуна и исполнять «танец верности». На их фоне Ван Цюшэ, первым распространивший в уезде всевозможные культовые обряды, постепенно поблек и стал чем-то вроде достояния истории, которое уже не очень интересовало кадровых работников и революционные массы. А вскоре начальство призвало гастролирующих руководителей не отрываться от масс, слиться с народом, вернуться на свои рабочие места и продолжать революцию, не забывая о производстве. ВанЦюшэ вернули в село, сделали председателем ревкома объединенной бригады, и он снова попал в подчинение к Ли Госян. Феникс остался фениксом, а курица – курицей.

Раскаяние – штука неприятная, но это – горький плод жизни. Сначала Ли Госян раскаивалась в том, что выдвинула Ван Цюшэ, а теперь он стал раскаиваться в собственном предательстве. Конечно, его вина не так уж страшна: в период великого движения бушуют непрестанные грозы, которые заставляют граждан переворачивать свои политические пристрастия, как блины на сковороде. И все же Ван Цюшэ был готов откусить свой болтливый язык, самому себе надавать пощечин: «Глупец, мерзавец, мелкий человечишко! Собачье мясо, недостойное попасть на порядочный стол! Кто тебя вытащил из грязи, принял в партию, отправил с экскурсией на север? Собака и та умеет вилять хвостом перед хозяйкой, а ты ее укусил, укусил свою благодетельницу!» Так казнил себя Ван Цюшэ, постепенно осознавая, что для дальнейшего продвижения ему необходимо снова приблизиться к Ли Госян и Ян Миньгао. Они представлялись ему чем-то вроде многоэтажной пагоды, которая способна вознести на небо, но способна и придавить. А у него голова не деревянная и не гранитная, как у закоренелых вредителей, не умеющих раскаиваться. Надо срочно исправляться!

Тем временем Ли Госян жила в помещении почти свернутого отдела розничной торговли сельпо. Она занимала две уютные комнаты на втором этаже, из которых одна служила кабинетом, а другая – спальней. В кабинете стоял большой стол с телефоном, плетеное кресло и несколько скамеек для посетителей. На стене – портрет вождя и полный текст «трех главных статей», написанных золотыми иероглифами по алому фону. Рядом – специальный шкаф с красным цитатником и «алтарь верности». В комнате явно преобладал красный цвет, демонстрируя высокое положение и настроенность хозяйки. Что же касается спальни, то ее неудобно описывать. Мы ведь не любопытные юные хунвэйбины, которые не постеснялись рыться в постели зрелой женщины! Начиная с шести часов вечера, когда сотрудники отдела розничной торговли и всего сельпо уходили на задний двор, где стояло их общежитие, в этом здании становилось так тихо, что впору привидений бояться.

Ван Цюшэ стал наведываться к председательнице ревкома с докладами, но каждый раз останавливался за дверью и дрожал, приглаживая волосы и покашливая. Ли Госян явно не желала его принимать, а сам он войти не решался. Однако он не падал духом и верил, что в конце концов хозяйка кабинета будет тронута его скромностью. Ведь даже неприступные крепости можно взять.

Наконец он решился легонько постучать в дверь:

– Товарищ Ли, товарищ председатель!

– Кто там? – спросила Ли Госян, только что хихикавшая с кем-то.

– Это я, Ван Цюшэ… – ответил он, еле ворочая пересохшим языком.

– Что случилось?! – Голос Ли Госян сразу стал холодным и твердым.

– У меня к вам одно дело…

– Приходи позже, я сейчас занята, изучаю важные материалы!

Ван Цюшэ понуро вернулся в свою Висячую башню, ему ни есть, ни пить не хотелось. К счастью, он все-таки был хозяином объединенной бригады, и к нему с утра до вечера ходили по всяким вопросам кадровые работники и члены коммуны. Кроме того, начальство постоянно присылало ему «новейшие указания», «важные документы» и прочее, так что скучать было некогда.

Через несколько дней после этого Ван Цюшэ постригся и побрился в сельской парикмахерской, а вернувшись домой, тщательно оделся: белая рубашка, куртка из синтетики с хлопком, свежевыстиранные брюки, туфли из свиной кожи, которые можно носить круглый год. Вечером, когда окна всех домов уже светились и сельчане обычно ужинали, он направился к сельпо, решив на этот раз не уходить, пока не поговорит с Ли Госян.

Непонятно почему, он вошел не в центральную дверь, а в боковую, словно делал что-то дурное и не хотел, чтобы его видели. К счастью, его действительно никто не видел. У входа в кабинет председательницы он немного помялся и с бьющимся сердцем постучал в дверь:

– Товарищ председатель!

– Кто там? Входите! – На этот раз голос Ли Госян был гораздо приветливее.

Ван Цюшэ открыл дверь и вошел. Хозяйка сидела за столом и с аппетитом ела тушеную курицу.

– А, это ты! – разочарованно протянула она. – Ты ведь уже много раз приходил, не так ли? Говори, что надо, а то у меня сегодня было очень много посетителей. Как будто из засушливого района, целых три чайника выпили!

Едва взглянув на него, она снова занялась курицей, но этот взгляд произвел на Ван Цюшэ глубочайшее впечатление: он почувствовал, что председательница смотрит на него свысока, с иронией и в то же время равнодушно, как и подобает истинному начальнику в обращении с подчиненными.

– Товарищ председатель, я… я хотел бы покаяться перед вами! – заикаясь, проговорил Ван Цюшэ. В ответственные минуты язык не очень-то слушался его.

– Покаяться?! Ты, образцовый боец, знаменитый на весь уезд, всюду нужный и прекрасно себя проявивший? – Немного удивленная, Ли Госян снова взглянула на Ван Цюшэ, но накопившиеся обиды не дали ей говорить спокойно и обернулись насмешкой: – Ты слишком церемонишься, председатель Ван, и слишком возвышаешь меня. Как гласит поговорка, даже дракон не победит змею, если она дерется у себя дома. Я всего лишь кадровый работник, присланный в вашу коммуну, без вас ни с чем не справлюсь. Вы в любой момент можете выкинуть меня из этого кресла, если захотите!

– Ну что вы, товарищ председатель!… Вы вправе смеяться надо мной, даже ругать – я слова не скажу, особенно вам… Я – мерзавец, который воспользовался вашей милостью и тут же забыл свою благодетельницу! – Ван Цюшэ поник головой, как спелый колос, нащупал табуретку и чинно сел, положив руки на колени.

– Тогда почему же ты пришел ко мне? Неужели ты так себя не уважаешь? – спросила Ли Госян, продолжая обгладывать куриную ногу. Казалось, в ней пробудилось любопытство. Впрочем, она привыкла, что подчиненные унижаются перед ней.

– Я… я человек необразованный, малокультурный, не разобрался в обстановке и повторял всякие лозунги – как попугай повторял, даже не очень понимая… – нащупывал путь Ван Цюшэ, внимательно следя за выражением лица хозяйки.

– Если ты хочешь что-нибудь сказать, говори конкретнее. Я всегда считала, что правда снимает с человека вину, а полуправда только усугубляет ее. – Ли Госян опять взглянула на Ван Цюшэ и наконец заметила, что он сегодня выглядит очень недурно, да и одет прилично.

– Я хочу повиниться перед вами и сказать, что я – мерзавец! Мерзавец, забывший добро, которое ему сделали! Я виноват и перед вами, и перед товарищем Ян Миньгао… Вы оба взрастили меня, а я… я, подражая другим, чернил вас обоих на собраниях, не понял обстановки… Сейчас я страшно раскаиваюсь в этом, жалею, что не могу связать себя и отдаться на ваш суд! – Слова лились из Ван Цюшэ, точно из прорванной плотины, а вслед за ними на пол капали слезы. – Я заставил вас попусту тратить силы, обманул ваше доверие, но я очень больно споткнулся и сейчас хочу просить прощения у вас и у товарища Яна. Я готов прямо перед вами надавать себе тысячи пощечин!

Ли Госян нахмурилась. Покаянная речь Ван Цюшэ, похоже, всколыхнула чувства одиночества, тоски, даже некоторой беззащитности, гнездившиеся в глубине ее души. Она бессильно сидела в плетеном кресле, вытирала салфеткой куриный жир с рук, а на лице ее блуждало выражение растерянности. Но так было лишь несколько мгновений. Потом она выпрямилась, расправила брови и снова впилась в Ван Цюшэ холодным, презрительным взором:

– Все прошло, все давно прошло! А у тебя неплохая память, вспомнил и такие вещи, о которых я не помнила. Но все это не имеет значения. Когда меня бранят, критикуют, я рассматриваю это как воспитание, помощь. Ты тоже недаром об этом вспомнил, признал свои ошибки, покаялся, но я тебя на это не толкала… Раскаиваешься ты или нет, меня совершенно не интересует…

– Товарищ Ли, я искренне говорю! Я знаю, вы добрая, все способны простить! – возопил Ван Цюшэ, чувствуя, что председательница снова впадает в официальный тон и отдаляется от него на тысячи ли. Ладони у него вспотели, сердце стучало, но он не мог остановиться на достигнутом или отступить. Ее надо было чем-то привлечь, чтобы она ощутила его ценность, однако в голову ничего не приходило. Наконец он вспомнил, как ему рассказывали о ночной попойке Гу Яньшаня с Ли Маньгэном и о том, как Гу Яньшань на всю улицу ругал Ли Госян, да еще выкрикивал разные реакционные слова… Правильно, об этом и нужно доложить! Все равно сейчас такое время, что если сам не донесешь, то на тебя донесут.

– Товарищ Ли, я хотел бы воспользоваться случаем и сообщить о некоторых новых явлениях в селе…

– Новых явлениях? Каких именно?

Как он и ожидал, Ли Госян повернулась к нему, и глаза ее заблестели.

– Цинь Шутянь и другие вредители в последнее время ведут себя плохо, – издалека начал Ван Цюшэ, зная, что прямые заходы действуют хуже, чем кривые. – Объединенная бригада обязала их каждое утро и вечер собираться для покаяний, так они приходят позже, чем бедняки и бедные середняки! Сейчас восемьдесят процентов объединенной бригады участвуют в «зарядке верности» и в «танцах верности», но некоторые старики и старухи упорно не приходят на зарядку и танцы, предпочитают кланяться светлому облику…

– Ты не ходи вокруг да около! Вредители – это уже дохлые тигры или змеи, а нам нужны живые. – Ли Госян, прищурившись, взглянула на Ван Цюшэ, и тот содрогнулся от этого ледяного взгляда. Потом она вдруг оживилась и кинула «Осенней змее» приманку: – Кадровые работники революции могут помнить не только об уже известных врагах, характер которых определен. Мы должны следить и за неизвестными или малоизвестными, вращающимися среди масс. Что, например, поделывают сейчас Гу Яньшань и его приятели, которые прежде заправляли всем селом?

У Ван Цюшэ сжалось сердце… Если председательница ревкома уже знает о попойке Гу Яньшаня с Ли Маньгэном, то его донос не будет иметь никакой ценности. И все же лучше рассказать о том, что он слышал, да еще добавить острых подробностей от себя. Так он и сделал, присовокупив, что, с его точки зрения, Ли Маньгэн не годится для должности секретаря объединенной бригады.

Ли Госян очень заинтересовалась его докладом.

– Послушай, Ван, подсаживайся к столу, выпьем с тобой! – неожиданно сказала она, вытаскивая из шкафа бутылку вина с двумя стаканами и блюдечко с жареным арахисом. – Не думай, что только вы, мужчины, можете пить, я тоже с тобой потягаюсь, еще посмотрим, кто первый захмелеет!

У Ван Цюшэ зарябило в глазах от такой резкой перемены. Он поспешно принял из рук Ли Госян бутылку, разлил вино в стаканы и бочком подсел к столу, преданно, не моргая, глядя на начальницу.

– Ну, давай! – Ли Госян привычным движением высоко подняла стакан и поглядела из-под него на Ван Цюшэ. Они чокнулись и выпили до дна. – Ешь курицу! У тебя зубы хорошие, одолеешь! – продолжала она, в знак особого доверия протягивая ему надкусанную куриную ногу. Ван Цюшэ согнулся и принял эту ногу обеими руками. Председательница с удовлетворением следила, как он обгладывает косточку. – Так что еще происходит в селе?

– Наше село хоть и небольшое, а нечисти в нем много, особенно в последние годы, когда заговорили о демократии. Все эти карпы, толстолобики и креветки зажирели. Вы слыхали, что насчет бывшего налогового инспектора, которого мы тогда сняли с работы, кто-то послал письма в область и провинцию, требуя его реабилитировать? – понизив голос и не спуская глаз с двери, проговорил Ван Цюшэ.

Ли Госян посуровела и загнула один палец:

– Так, это первое. Поднята кампания за реабилитацию человека, вышедшего из бюрократическо-помещичьей семьи и разоблаченного в период «четырех чисток»!

– В селе возникла военизированная организация, которую, как я слышал, тайно возглавляет председатель сельпо. Они хотели сделать своим советником Гу Яньшаня, но тот спьяну отказался.

– Это второе. Военизированная организация, тайно возглавляемая одним из видных людей села. Гу Яньшань не заинтересовался ею только потому, что был пьян. – Ли Госян уже достала блокнот и начала записывать.

– Парень, работающий на току…

– Что он сделал?

– Увел жену у бухгалтера кредитного товарищества!

– Тьфу! Чего ты брешешь попусту? – Ли Госян откинулась назад и слегка покраснела. Волосы ее немного растрепались. – Кому нужны такие сведения?

– Виноват, я хотел сказать, что жена бухгалтера проговорилась этому парню, что ее муженек хочет пожаловаться на вас в уезд…

– А, это третье. Действительно новое явление! Смотри: руководящий работник не имеет никакого кругозора, не желает идти по пути масс, а вместо этого клевещет на честных людей. Так. Какие еще новые явления ты обнаружил? Говори, руководству легче будет со всеми сразу разобраться!

– Пока все, – довольно панибратски ответил Ван Цюшэ. Вино развязало ему язык, и он уже не дрожал так, как вначале. Напротив, ему даже казалось, что он сидит с председательницей рядышком на одной циновке.

– Товарищ Ван! – с неожиданной суровостью вскричала Ли Госян. Ее черные брови встали почти торчком.

Ван Цюшэ в страхе поднялся, колени у него снова затряслись:

– Слушаю, товарищ Ли! Я… я…

– Ладно, садись! Я вижу, ты действительно ничего… – Ли Госян встала со своего плетеного кресла и подошла к Ван Цюшэ, точно обдумывая какой-то важный план. – Я хочу схватить их поодиночке! Сколько у тебя вооруженных ополченцев?

– Один взвод, – ответил Ван, чувствуя, что дело принимает серьезный оборот.

– Он тебе предан?

– А как же! Я ведь все-таки секретарь партбюро! – стукнул себя кулаком в грудь Ван Цюшэ.

– Хорошо. Смотри, чтобы их не прибрал к рукам какой-нибудь вредитель! В дальнейшем без моих приказаний этот взвод никуда не перемещать!

– Слушаюсь! Клянусь головой, что так и будет. И вообще я буду слушаться только вас!

– Садись, садись, у нас еще нет нужды так волноваться! – Ли Госян положила ладони Вану на плечи, и он послушно сел, отметив про себя, что ладони у председательницы очень мягкие и теплые. – Власть в наших руках, поэтому мы должны бороться тонкими способами. Грубыми пользуются только те, у кого нет власти. Понял мою мысль? Оружие – это уже самое последнее средство. Что же касается Ли Маньгэна, то мы должны его успокоить, приручить, так что пусть он остается твоим секретарем. Сейчас центральная задача революции – не позволить Гу Яньшаню и его дружкам реставрировать на селе свою власть и снова проповедовать классовую гармонию, первостепенное значение производства, теорию человеческой сущности, гуманизм и прочий бред. Ты понял мою мысль?

Ван Цюшэ кивал головой, словно дятел. Он так поражался смелости и дальновидности председательницы, что готов был простереться перед ней ниц.

Ли Госян вернулась в кресло и, обхватив руками подлокотники, затуманенным от вина взором поглядела на Вана:

– Говоря по правде, товарищ Ван, я довольна твоим раскаянием и твоей искренностью. Не будем вспоминать старое. Пословица говорит, что у изгороди должны быть столбы, а у молодца – помощники. Я хоть и не молодец, а в помощниках нуждаюсь, особенно толковых. Мне хочется испытать тебя… Я ничего не обещаю, но если ты выдержишь испытание, то я могу поговорить с дядей, чтобы он сделал тебя освобожденным заместителем председателя ревкома народной коммуны – моим непосредственным заместителем…

Вот она, удача, внезапная, как удар весеннего грома! Сердце Ван Цюшэ учащенно забилось: «Боже, нельзя упускать такой роскошный случай, от него зависит все мое будущее!» Чтобы подчеркнуть свою решимость, он бухнулся на колени перед начальницей:

– Товарищ Ли, товарищ Ли, отныне я ваш до самой смерти! Пусть меня назовут вашим верным псом, но я действительно буду верен вам…

Ли Госян сначала испугалась, но затем на ее лице появилась довольная и даже растроганная улыбка, в голосе зазвучала едва прикрытая нежность:

– Ну встань, встань! Какой противный… Разве кадровому работнику можно быть таким страстным? А если люди увидят?…

Но Ван Цюшэ не вставал – он только таращил заплаканные глаза, как кот, жаждущий ласки. Ли Госян, не выдержав, потрепала его за волосы:

– Встань, ну встань… Взрослый мужчина… Ты что, сегодня постригся? Ух, как пахнет. Да и лицо у тебя горит… Я хочу отдохнуть, сегодня я немного опьянела… У нас еще будет много времени, а сейчас иди…

Ван Цюшэ встал и зачарованными глазами смотрел на нее, весь в ожидании приказа или хотя бы намека.

 

Глава 5. Среди «Черных дьяволов»

Уже несколько лет вредители Цинь Шутянь и Ху Юйинь по утрам подметали главную улицу села. Вставать им для этого приходилось очень рано. Они мели либо от середины улицы к концам, либо от концов к середине – каждый свою половину. Хорошо еще, что улица была неширокой, да и не очень длинной – немногим больше трехсот метров. Ежегодно они встречались по триста шестьдесят пять раз, а в високосный год – триста шестьдесят шесть. Когда другие сельчане еще спали самым сладким предутренним сном, Цинь Шутянь и Ху Юйинь уже мели улицу, мели молча, как будто выметая своими вениками из бамбуковых веток и весну, и лето, и осень, и зиму.

Цинь Шутянь подметал особенно мастерски, даже щеголевато – это было связано с его прежней профессией балетмейстера. Он делал себе веник почти в человеческий рост и держал его вертикально, как партнершу или как весло в традиционном китайском театре: одной рукой за верх, а другой за середину. Двигал он им очень свободно и ритмично, идя вслед за ним и иногда поднимаясь на носки, точно в настоящем танце. Из-за плавности и согласованности движений он подметал быстро, легко, даже не потея, и нередко помогал Ху Юйинь. А она каждое утро была мокрой от пота и с завистью смотрела на артистические па Помешанного Циня. В конце концов, в этом деле женщина могла бы быть и половчее мужчины!

Помешанный Цинь постоянно устраивал какие-нибудь спектакли, которые то смешили, то злили людей. Во время «четырех чисток» его обличали резче, чем остальных вредителей, но потом новый секретарь партбюро Ван Цюшэ с согласия рабочей группы все-таки оставил его вожаком над вредителями, объявив это борьбой против яда с помощью самого яда. Зато к званию «правый элемент» Циню было добавлено определение «закоренелый» или дословно «железный». Это означало, что его звание неснимаемо и он до могилы будет носить его. Тысячи лет спустя археологи откопают «железный шлем правого элемента» и будут писать по нему исторические исследования о классовой борьбе в Китае второй половины двадцатого века.

Хорошо еще, что у Помешанного Циня не было семьи, а то его политическое наследство досталось бы и его непосредственным потомкам. Он и сам понимал, что революция требует жертв, а борьба немыслима без объектов, без врагов. Если в каждой деревне, в каждом селе не оставить несколько «дохлых тигров» или «живых мишеней», то как потом организовывать массы в процессе очередных движений и приливов классовой борьбы, против кого обнажать меч? Всякий раз, когда начальство призывало развернуть классовую борьбу, наиболее активные кадровые работники устраивали энное количество собраний, выволакивали на них уже известных вредителей и терзали их, а потом докладывали начальству, сколько классовых врагов (и сколько именно раз) раскритиковано в процессе данного движения, сколько вечеров воспоминаний о прошлых страданиях и обедов из дикорастущих трав проведено для воспитания масс и повышения их сознательности.

Производственные бригады, в которых все вредители вымерли, были вынуждены сосредоточивать огонь на их детях, чтобы те выполняли миссию, недовыполненную их реакционными родителями. А иначе как кадровые работники, бедняки и бедные середняки могли бы убедиться в том, что в течение всего периода существования социализма сохраняются классы, классовые противоречия и классовая борьба?

В большинстве деревень кадровым работникам начислялась не зарплата, а трудовые единицы, здесь сложно было найти «представителей буржуазии», или «каппутистов», то есть «идущих по капиталистическому пути». И эти работники, и рядовые члены коммун только по детям вредителей видели, что классовая борьба продолжается, что о ней «нужно говорить ежегодно, ежемесячно, ежедневно». В противном случае это сказалось бы на долгосрочных планах партии, государства и вылилось бы… Во что? Этого никто, кроме господа бога, объяснить не мог. Недаром после земельной реформы во всех деревнях в ходе многочисленных кампаний было проведено новое разделение на классы. При давно обобществленных средствах производства фактически не осталось частной собственности, поэтому принадлежность к тому или иному классу определялась на основании политической позиции человека. А еще осталась проблема наследования: можно ли считать, что дети и внуки обязательно Наследуют социальное положение своих отцов и дедов? Конечно, лучше всего было бы сохранить эту проблему для потомков. Если заранее решить за них все вопросы, то не вырастут ли они обыкновенными идиотами, не способными ни на одно самостоятельное дело? Но тут я уже сознаю, что говорю слишком дерзкие вещи, и предпочитаю вернуться к главному повествованию. Посмотрим, какие спектакли устраивал за эти годы Помешанный Цинь.

В шестьдесят седьмом году, в самый разгар левого движения, неизвестно откуда пришла директива поставить перед домом каждого вредителя скульптуру собаки, чтобы подчеркнуть его отличие от революционеров и облегчить проведение диктатуры масс. Тогда же в крупных городах дети проверенных лиц получили право носить красные повязки и именоваться хунвэйбинами – «красными охранниками», дети менее проверенных лиц – желтые повязки, а дети вредителей обязаны были носить белые повязки и назывались «щенками» или попросту «сукиными сынами». В Лотосах, вместе с Ху Юйинь, теперь насчитывалось уже двадцать три таких вредителя, и всем им полагались изображения собак. Это была общественная работа, за которую не начислялись трудовые единицы, поэтому естественно, что ее свалили на закоренелого правого Цинь Шутяня.

Получив приказ, Цинь накопал глины, разнес ее на коромысле по улице и вывалил по корзине перед домом каждого вредителя. Потом принялся за творческую работу, которая вызвала большой интерес у всех сельчан. Чуть ли не целый день вокруг Циня толпились зрители, высказывавшие свои предложения и критические суждения. Цинь работал вдохновенно, оттачивая каждую деталь. Не прошло и месяца, как были готовы двадцать две скульптуры: высокие, низкие, толстые, худые, обладавшие собачьей внешностью и в то же время напоминавшие своих людских прототипов. На каждой висела бирка с именем и должностью того или иного «черного дьявола».

Это событие надолго стало одним из важнейших в объединенной бригаде. Все обсуждали работу Циня, хвалили ее и были единодушны в том, что больше других ему удалось собственное изображение.

– Эй, Помешанный! А ты, оказывается, хитер, лучше всего себя самого слепил!

– Да нет, я не хитрил. Просто следовал высочайшему указанию о том, что жизнь – единственный источник литературы и искусства. Ясно, что себя я знаю лучше всего, вот и получилось похоже…

Но позднее в творческой работе Циня выявилось одно важное упущение: он не изобразил в виде собаки молодую вдову Ху Юйинь. Когда этот «заговор» наконец раскрыли, скульптора тут же поволокли на собрание и начали публично допрашивать: почему он защищает новую кулачку, что его с ней связывает? Пришлось дать ему как следует по шее, прежде чем он склонил голову и признал свою вину: оказывается, он исходил из прежнего числа вредителей и совсем забыл про Ху Юйинь, объявленную кулачкой только во время самой последней кампании.

Цинь обещал доказать свое раскаяние практическими действиями, но снова продолжал тянуть. А тут начальство прислало бумагу, в которой говорилось, что при борьбе с врагами нужно обращать главное внимание на тактику и качество, глубоко вникать в тлетворную идеологию вредителей, а не заниматься формализмом. Поэтому скульптура собаки перед бывшим постоялым двором так и не появилась. Ху Юйинь была необыкновенно благодарна Цинь Шутяню. Говорят, что, когда его терзали на собрании, она сидела дома и плакала. Она понимала, что Цинь спас ее от позора, а может быть, и от смерти: если бы она была изображена в виде собаки и дети мочились бы на это изображение, ей оставалось бы только покончить с собой.

Хотя в начальственной бумаге и предписывалось не заниматься формализмом, но каждый раз, когда вредителей выводили напоказ, толпе, им на шею все-таки вешали черные доски, а на головы напяливали дурацкие колпаки. Сельчане слышали, что даже в Пекине, на массовых собраниях, объектам критики вешали черные доски, да еще привязывали их к столбам или избивали. И это крупных кадровых работников, старых революционеров! Чего уж взять с такого местечка, как Лотосы, что оно против Пекина? Оно даже на огромной карте в полстены выглядит не больше спичечной головки, а на многих картах его и вовсе не найти…

Само собой разумеется, что черные доски для вредителей села изготавливал Помешанный Цинь. Чтобы подчеркнуть свою справедливость, он доску для самого себя сделал большего размера, чем для остальных. На каждой доске был написан «ранг» вредителя, а затем его имя, перечеркнутое красным крестом. Этот крест означал, что вредитель за свои преступления заслуживает десяти тысяч расстрелов – по одному на каждом митинге. Во время изготовления черных досок Помешанный Цинь позволил себе еще одну дерзость: не перечеркнул имя новой кулачки Ху Юйинь, но этот его «заговор», как ни странно, ускользнул от зорких глаз революционных масс – вероятно, потому, что в этих глазах рябило от других многочисленных красных крестов. В результате Ху Юйинь выходила напоказ толпе со слезами не обиды, а радости, не переставая благодарить Цинь Шутяня за все, что он для нее делал. Она чувствовала, что они люди одной судьбы, что в этом холодном мире для нее еще сохранилась частица весеннего тепла.

Сельчане говорили, что за десять с лишним лет битья Помешанный Цинь закалился, стал увертливым и опытным бойцом. Каждый раз, когда народные ополченцы вели его на «собрание критики», он не бледнел, не дрожал, а шел спокойно, как на работу. Привычным движением повесив себе на шею черную доску, он неизменно вставал во главе всех вредителей, точно имел мандат на управление ими. Когда его строго окликали: «Закоренелый правый!» или «Помешанный!», он тут же отвечал: «Здесь!», «Есть!» или «Слушаюсь!», причем отвечал коротко и звонко.

Однажды, во время кампании за «очищение классовых рядов», было созвано общее собрание народной коммуны. На огромной площади собрались тысячи людей, в том числе и вредители, которых из всех объединенных бригад тащили связками, как лягушек на базар. Их продемонстрировали толпе и отвели в разные углы площади для политического воспитания. Но вот собрание кончилось, все люди разошлись, а о двадцати трех вредителях из села Лотосы забыли – даже народные ополченцы, которые отвечали за их охрану. Серьезное мероприятие становилось совсем несерьезным. А порядок проведения собраний был таков, что без разрешения секретаря партбюро объединенной бригады ни один вредитель не имел права двинуться с места, иначе он считался нарушителем дисциплины. Что же делать? Торчать тут до следующего года, что ли? Наконец Помешанный Цинь придумал способ: он построил своих собратьев в шеренгу, заставил их рассчитаться и, щелкнув каблуками, отправился к центру пустой площади.

– Гражданин председатель ревкома народной коммуны! Гражданин секретарь партбюро объединенной бригады! Вредители села Лотосы в составе двадцати трех человек, подвергнутые сегодня критике, закончили политическое воспитание и просят разрешения отправиться в свои производственные бригады для дальнейшего воспитания трудом!

Закончив этот доклад, он подождал несколько мгновений, как бы выслушивая чей-то приказ, а затем продолжил:

– Есть подчиниться закону и разойтись! На этом он счел свою миссию выполненной и распустил всех по домам.

* * *

По утрам над главной улицей Лотосов часто стоял туман. Не слышно было ни лая собак, ни крика петухов, люди тоже еще спали. Цинь Шутянь с бамбуковым веником в руках стучал в окно Ху Юйинь, и они встречались самыми первыми. Иногда они останавливались у ворот бывшего постоялого двора и обменивались несколькими приветливыми фразами:

– А ты рано встаешь, брат! Всегда первый меня будишь…

– А ты ведь младше меня на десять с лишним лет, вот и спишь слаще.

– А ты, видать, не очень хорошо сегодня спал?

– Я-то? Да, у меня иногда бывает бессонница – еще с тех времен, когда я занимался умственным трудом.

– И что же ты делаешь ночью, когда не спишь?

– Напеваю песни из свадебных «Посиделок»…

Когда Цинь Шутянь однажды сказал такое, они оба замолчали, потому что свадебные «Посиделки» были связаны для них с неприятными воспоминаниями. Но вообще-то ежедневные утренние встречи стали совершенно неотъемлемой частью их печальной жизни. Если один из них почему-либо не выходил мести улицу, другой очень волновался, как будто у него отнимали что-то чрезвычайно важное. Не смея нарушать приказа, он молча подметал всю улицу, а потом шел и разузнавал, в чем дело. На следующее утро, встречаясь, они улыбались друг другу особенно приветливо.

В это утро опять был туман. Они начали подметать с середины улицы и шли к концам, слышался только шелест бамбуковых листьев по каменным плитам… У ворот сельпо Цинь Шутянь решил передохнуть, прислонился к стене. Вдруг в переулке раздался скрип двери. Цинь выглянул из-за угла и увидел, что из боковой двери сельпо выскользнула коренастая фигура. «Вор!» – первым делом подумал Цинь, но тут же понял, что не прав, потому что в руках у человека ничего не было. Цинь Шутянь очень удивился и широко раскрытыми глазами долго следил за тем, как таинственная фигура исчезает в тумане. Он помнил, что работники сельпо живут на заднем дворе, а здесь обитает одна Ли Госян. Фигура беглеца показалась ему знакомой. Что же за этим кроется? Он не закричал, не посмел закричать, но днем снова подходил к сельпо и не услышал, чтобы там что-нибудь пропало.

На следующее утро тумана не было. Оставив Ху Юйинь на другом конце улицы, Цинь Шутянь пришел на прежнее место, но придвинулся поближе. Вскоре дверь опять заскрипела, и из нее выскользнул все тот же мужчина. На этот раз Цинь Шутянь ясно разглядел его и чуть не задохнулся от удивления. Теперь он тем более не посмел закричать, так как опасность была слишком велика, но, в конце концов, «пока человек живет, его сердце не умирает» – он отправился к Ху Юйинь и, подметая рядом, поведал ей на ушко свою тайну. Потом с опаской добавил:

– Смотри, ни в коем случае никому этого не рассказывай! Соседи с этим делом не сладят, так что нам лучше притвориться, будто мы ослепли. К тому же ты знаешь, в каком мы положении…

– Это он?

– Да.

– А к кому он ходил?

– К ней!

– «Он», «она», «к ней» – ничего не поймешь! – Ху Юйинь развеселилась и даже порозовела. – Черт колючий! Ты, пока говорил, все уши мне исколол. Надо ж хоть иногда бриться!

– Ах да, извини! Обязательно побреюсь, теперь каждый день буду бриться…

Они впервые стояли так близко друг от друга: лицо в лицо, глаза в глаза.

Через несколько дней Цинь Шутянь придумал один хитроумный план и поделился им с Ху Юйинь. Она только усмехнулась и сказала: «Как хочешь!» Впервые нарушив правило, они начали не с подметания улицы, а с того, что набрали в хлеву производственной бригады ведро жидкого навоза и вылили его перед боковой дверью сельпо, так что выходящий из этой двери неминуемо должен был вляпаться в кучу. Потом они спрятались за углом и стали ждать. Как назло, в то утро снова был туман. Всматриваясь вдаль, они невольно прижались друг к другу. Ху Юйинь даже положила голову на плечо Цинь Шутяня, он обнял ее и отпустил только тогда, когда она шлепнула его по руке. Тем временем дверь снова скрипнула, человек вышел и, конечно, поскользнулся на навозе. Видимо, он основательно ударился о каменные плиты, потому что заохал и долго не мог подняться. «Так тебе и надо, так тебе и надо, противный!» – зашептала Ху Юйинь и, словно ребенок, захлопала в ладоши. Цинь Шутянь поспешно схватил ее за руки и зажал ей рот. Его руки были такими горячими, что это тепло отдалось в самом сердце женщины.

Упавший еще несколько раз попробовал подняться, но не смог – видно, сломал себе что-нибудь. Цинь Шутянь сначала испугался, а потом подумал, что это отличный случай хоть немного искупить свою вину, и зашептал Ху Юйинь па ухо, чтобы она как ни в чем не бывало шла подметать улицу. На этот раз он был чисто выбрит и уже не колол ее своей щетиной. Ху Юйинь отпихнула его от себя, но послушалась и пошла подметать.

Цинь Шутянь на цыпочках вернулся на середину главной улицы и вдруг, как будто что-то заметив, побежал к сельпо с криками:

– Кто это? Кто это? Боже, это секретарь Ван! Как вы умудрились споткнуться здесь? Вставайте скорее!

– Это все из-за вас, вредители! Так улицу подметаете! Коровы на ваших глазах кладут кучи на мостовой, а вы даже не замечаете! – злобно ворчал Ван Цюшэ, усаживаясь на плите. Он был весь в навозе и страшно вонял, но не решался поднять голос.

– Я виноват, я очень виноват! Гражданин секретарь, давайте я вам помогу! – Цинь Шутянь дернул Ван Цюшэ за ногу, застрявшую в щели между каменными плитами.

– Ой, тише, ты убьешь меня! Я, видно, вывихнул ногу! – Ван Цюшэ аж вспотел от боли.

Тогда Цинь Шутянь, не боясь грязи и вони, осторожно приподнял секретаря и перенес его на порог.

– Что будем делать, гражданин секретарь? Домой вас нести или в больницу? – заботливо спросил он.

– Домой, только домой! Ох… Ты уж на этот раз постарайся, Помешанный, отнеси меня на спине, а я тебе еще пригожусь… Ох! – Ван Цюшэ было очень трудно сдерживаться, но он по-прежнему не смел говорить громко, боясь разбудить всю улицу.

Цинь Шутянь взвалил его на спину и пошел. Секретарь, откормленный за время своих лекционных странствий, показался ему тяжелым, как бык, – не мудрено, что тот каждую ночь выбирался из загона и щипал травку на стороне.

– Гражданин секретарь, вы сегодня встали слишком рано, вот вам и не повезло. Наверное, привидение встретили…

– Поменьше болтай и иди скорее! А то люди увидят, что вредитель несет секретаря, и это дурно повлияет на них… Да, еще принеси мне с гор каких-нибудь травок для лечения вывихов и переломов!

Вывих или перелом был у секретаря, я не знаю, но в постели он провалялся больше двух месяцев. Хорошо еще, что к нему приходил «босоногий врач» из объединенной бригады, который и лечил его, и кормил. Ли Госян, занятая работой, не смогла найти времени навестить его. Она покинула свое убежище в сельпо и вернулась к обязанностям члена уездного ревкома.

Цинь Шутянь и Ху Юйинь по-прежнему мели главную улицу. Происшествие с Ван Цюшэ еще больше сблизило их, они чувствовали, что просто не хотят расставаться друг с другом. Однажды Цинь Шутянь неожиданно принес ей подарок – красивую блузку с темными цветами на светлом фоне, в прозрачном пакете, перевязанном красной ленточкой… Ху Юйинь даже испугалась. О небо, она никогда не видела такой великолепной одежды! Неужели она, отверженная, может надеть ее? А если наденет, то куда пойдет?! Только после ухода Циня она решилась вынуть кофточку из пакета и потрогать ее: материал был тонким и гладким, как шелк. Она не могла надеть такую роскошь – просто прижала блузку к груди, забралась под одеяло и проплакала всю ночь. Душа ее горела, в ней бродили преступные мысли. Она решила на следующий же день, когда за ней не будут следить, пойти на могилу к мужу, сжечь там жертвенные деньги и поговорить с ним, посоветоваться. Ведь Гуйгуй всегда любил ее, жалел, баловал, значит, его душа тоже может защитить и простить ее. Она надеялась, что Гуйгуй этой ночью нашлет на нее вещий сон…

На следующее утро Цинь Шутянь снова постучал ей в окно. Она поспешно надела новую блузку – прямо на голое тело, как нижнее белье, наверх даже воротничка не выпустила, чтобы кто-нибудь не увидал, и тихо вышла к Циню. Они молча, рядом мели улицу. Вдруг Цинь раскинул руки и крепко обнял ее.

– Ты что, с ума сошел? О небо! Братец Цинь, ты что, с ума сошел? – дрожащим голосом лепетала она. В глазах ее стояли слезы. Наконец она заплакала, стала вырываться, вырвалась, хотя не очень хотела этого. Что же происходит? Они оба записаны в контрреволюционеры, загнаны на самое дно жизни, а еще думают о любви, о настоящих человеческих чувствах? Нет, нет, нет! Она злилась, злилась прежде всего на себя, на то, что у нее в сердце еще не угас огонь. Почему он не угас? Почему она не может стать деревянной, каменной? Ах ты, проклятый дьявольский огонь, сжигающий душу! Жизнь отняла у нее все, выбросила ее, как прокаженную, из круга нормальных людей, занесла в черные списки и оставила только одно – этот дьявольский огонь. Все оставшееся утро она мела улицу и плакала.

После этого происшествия они несколько дней работали молча и не решались смотреть друг на друга. Им было очень тяжело, но они все-таки мечтали о человеческой жизни. Цинь Шутянь по-прежнему каждое утро будил Ху Юйинь стуком в окно, дожидался, пока она вставала, и уходил в свой конец улицы…

Время – лучший целитель, оно способно залечивать душевные раны, снимать тоску безнадежности и ослаблять чувства, которым в принципе нельзя противостоять. Но это успокоение временно, внешне. Прошло полмесяца, и Цинь Шутянь успокоился, Ху Юйинь снова начала улыбаться ему, называть братцем, причем в ее улыбке и голосе было даже больше нежности, чем прежде. Они стали откровеннее, но никогда не упоминали о происшествии, которое чуть не ввергло их в огненную бездну. Они продолжали работать, как машины, и не знали, как и зачем еще живут. Но так не могло продолжаться вечно. Вскоре Ху Юйинь простудилась, у нее начался жар, она лежала в постели и бредила. Цинь Шутяню приходилось работать за двоих, да еще, напрягая свои скудные медицинские познания, искать в горах лечебные травы. К счастью, сельчане давно не обращали внимания на этих вредителей и не мешали им. Ху Юйинь не вставала, и Цинь Шутянь давал ей лекарственные отвары и еду с ложечки. Она только иногда благодарила дрожащим голосом.

Дней через десять Ху Юйинь наконец поднялась и снова начала подметать улицу вместе с Цинь Шутянем. Неожиданно засверкала молния, грянул гром, хлынул сильный дождь. Черное небо казалось дырявым котлом, из которого, как стрелы, ударяли безжалостные струи.

Ху Юйинь неожиданно для себя схватила Цинь Шутяня за руку и побежала – побежала в свой дом, благо он оказался недалеко. Но они уже насквозь промокли. В комнате царил мрак. Они стали быстро срывать с себя мокрую одежду и выжимать ее. У Ху Юйинь стучали зубы от холода:

– Братец Цинь, помоги мне, я страшно замерзла!

– Еще бы: не успела поправиться, а тут дождь! Давай я помогу тебе дойти до кровати, под одеялом согреешься…

Он протянул в темноте руку, но, когда коснулся Ху Юйинь, они оба вздрогнули от испуга: забыли, что они совершенно голые…

Дождь продолжал шуметь, свирепо завывал ветер, удары грома и молнии следовали один за другим. Пелена дождя закрыла все на свете. А двое «черных дьяволов», этих преступников, чувствовали, что источник жизни в них еще не иссяк, что искры в их душах еще не погасли и могут разгореться в большое пламя, которое согреет их жизнь. На высохшем дереве любви под ударами ветра и дождя неожиданно выросли новые побеги, распустились слабые цветы, а из них, быть может, завяжутся и терпкие плоды.

 

Глава 6. Ты ведь умная девочка!

Ху Юйинь часто удивлялась тому, что она еще может существовать, жить и даже любить Цинь Шутяня. Каждый раз, когда ее выводили напоказ толпе или на очередное собрание критики, она возвращалась домой совершенно разбитая и чувствовала, что уже достаточно пожила, что ее связывает с жизнью лишь тонкая нить. Иногда у нее не было сил даже снять с себя черную доску, и она прямо с ней валилась на кровать. Утром, проснувшись, она долго не решалась открыть глаза: странно, неужели она еще жива? Почему до сих пор не умерла? Она прикладывала руку к груди – сердце стучало, билось. Это означало, что она должна вставать и снова подметать улицу.

Она так терзалась, что решила выбрать подходящий день – лучше всего первое или пятнадцатое число – и умереть. Да, смерть была самым последним важным делом, и для нее нужно было выбрать подходящий день. И умереть красиво. Повеситься, воткнуть себе ножницы в сердце, отравиться крысиным ядом – все это не годилось, это было слишком жестоко и некрасиво. Лучше всего утопиться. Ху Юйинь надеялась, что ее выловят быстро, положат, как полагается, на дверь, снятую с петель, и она будет лежать чистая, бледная, может быть только чуть с синевой. Она всегда была похожа на Нефритовую девушку перед изображениями бодхисатвы Гуаньинь, и мертвая не должна пугать людей своим видом.

Много раз ходила она на мост из белого камня, перекинутый через Ручей нефритовых листьев, и молча смотрела в воду. Ущелье тут было довольно глубоким – три или четыре сажени, – и вода напоминала полосу зеленой парчи, но она все отражала, даже ямочки на щеках. На влажных скалах по обе стороны ручья росли крылатый папоротник, глицинии и трава камнеломка, которую иногда называют «тигриные уши». С древности несчастные женщины облюбовали этот мост для самоубийств, поэтому сельчане прозвали его Мостом одиноких женщин. Ху Юйинь смотрела с него на свое отражение в воде и плакала: «Юйинь, Юйинь, неужели это ты? Неужели ты дурная женщина? Разве ты кого-нибудь погубила, разве в селе у тебя есть враги? Вроде бы нет. Ты и муравья не тронешь, с людьми не ссоришься, голоса не повышаешь, ничьих детей не обижаешь… И не жестокая ты, не жадная – наоборот, многим помогала. В чем же дело? Если ты никому не мешала, то почему тебя ненавидят, критикуют, борются с тобой? Считают самой низкой, презренной женщиной на свете, не дают головы поднять, улыбнуться… За какие грехи такая печальная судьба, такая расплата? Этот мир слишком бессовестен, несправедлив к тебе!» Она плакала все горше и думала: «Нет, я не умру, ни за что не умру! Почему я должна умирать? Какой закон я нарушила, какое преступление совершила? Почему я не могу жить?» Она много раз стояла на мосту, но так и не прыгнула: глядела на свое отражение в воде…

Потом она начала изводить себя по-другому – однажды три дня ничего не ела и не пила, но по утрам все-таки вставала, причесывалась, умывалась, работала. На четвертый день она, подметая улицу, потеряла сознание и упала. Цинь Шутянь отнес ее домой, урезонивал и стращал, как ребенка; накормил ее яичной похлебкой, а сам плакал. Она никогда не видела, чтобы он плакал. Этот злостный правый в «железном шлеме» даже напоказ толпе выходил е улыбкой, спокойно надевал на шею черную доску, не дрогнув становился коленями на битые кирпичи, словно шел к родственникам или на пир. Он всегда был весел и, казалось, не знал печали. Но сегодня он плакал – из-за нее! Ху Юйинь похолодела и в то же время ощутила какую-то непонятную теплоту. Она с детства была мягкосердечной – и к другим, и к себе. Когда она жила с Гуйгуем, она больше всего боялась видеть и слышать страдания людей. И Цинь Шутянь всячески оберегал ее. Одно время она даже ненавидела его, считая, что это он принес несчастье в их дом: приехал с танцевальной труппой на свадьбу и сглазил ее замужество. Сейчас Цинь, наверное, старается искупить свою вину, но вина слишком велика, ее нельзя искупить и за три жизни. В конце концов он всего лишь жалеет себе подобного, как обезьяна защищает обезьяну, а несчастный – несчастного. Даже теперь, у постели больной возлюбленной, Цинь тихонько пел песню «Медная монета» из этих треклятых «Посиделок»:

В январе – по приметам - Надо петь о монетах. Сосчитать их смогла? У каждой четыре угла, А у двух? Сосчитай поскорей Да ответь, ты ведь умная девочка!

Так он доходил до десяти, а то и до одиннадцати монет, и при словах «Ты ведь умная девочка!» у него каждый раз на глаза навертывались слезы. Что это значило? Может быть: «Ты ведь умная девочка, почему же так изводишь себя? Почему не хочешь жить? Мир ведь больше нашего села, он огромен и вечен. Он стоит не на всяческих кампаниях и надуманной борьбе, в нем существует множество других вещей. Ты ведь умная девочка, умная, умная!»

Старинная народная песня оказалась спасительной. Может быть, именно потому, что Ху Юйинь слышала и любила петь ее с детства, эта песня пробудила в ней жажду жизни и желание внимательнее присмотреться к Цинь Шутяню. Объявленный самым низким человеком, вредителем, он тем не менее сохранял оптимизм и активность, как будто в мире «черных дьяволов» не существовало ни печали, ни унижений, ни боли. Во время позорных демонстраций он всегда смело шел впереди и, не дожидаясь, когда его начнут ругать или бить, бросался на колени, склонял голову. Если его ударяли по левой щеке, он был готов подставить правую, но не по-христиански, а по-своему, со своими целями.

Крестьяне и кадровые работники говорили, что Цинь не столько покорен или упрям, сколько хитер, привык к разным кампаниям. Ху Юйинь вначале презирала его, считала, что он придуривается, но постепенно увидела, что приемы Цинь Шутяня помогают ему меньше страдать, меньше получать побоев. Только сама она не могла научиться этим приемам. Когда ее хватали за волосы, а потом отпускали, она сразу начинала причесываться и тем вызывала еще большую злобу. Когда ее заставляли склонить голову или сделать глубокий поклон, она при первой же возможности выпрямлялась и поправляла одежду. Когда ей приказывали встать на колени, она, едва поднявшись, отряхивала пыль, как бы издеваясь над революционными массами. За эти манеры ей доставалось много побоев, но она ничего не могла с собой поделать. Ее называли «упрямой кулачкой», и она хотела смерти, чтобы никто больше не смел ее ругать, критиковать или бить.

Жила она еще и из-за одного поразившего ее воображение события. Я имею в виду приезд бесшабашных хунвэйбинов, которые, вопя во все горло со своим северным акцентом, надели на шею руководительницы коммуны Ли Госян старые туфли и выволокли ее на улицу. Это было невероятное, неслыханное событие! Оказывается, ты можешь бороться против меня, а другие – против тебя, и ты вовсе не всесильна! В тот день, идя среди вредителей чуть ли не рядом с руководительницей коммуны, Ху Юйинь была почти счастлива – злорадство переполняло ее душу. Вечером она умылась и посмотрела на себя в зеркало, оставшееся от матери. Она не смотрелась в него уже года три – с тех пор, как во время «четырех чисток» у нее отобрали новый дом и превратили его сначала в выставку классовой борьбы, а затем в сельскую гостиницу. Теперь она обнаружила, что постарела: на лбу, в уголках глаз и рта обозначились морщинки, но в целом ее лицо мало изменилось. Волосы были все такими же черными, густыми и мягкими, глаза – большими и ясными, щеки – пухлыми. Она сама удивилась этому и даже»тайне подумала: если с нее снять ярлык кулачки, а с Ли Госян – ее должности, то из ста мужчин все до единого наверняка предпочтут ее, Ху Юйинь…

Иногда в жаркую погоду она не могла уснуть и лежала голая поверх одеяла. Потом, словно стыдясь, закрывала лицо ладонями и передвигала их все ниже, пока не касалась грудей. Груди у нее были еще высокими, налитыми, как два холмика, точно у девушки. Ей не нравилось это, она хотела стереть их, но они не стирались. Разве она похожа на вредительницу? Те всегда ходили скрюченными, плоскогрудыми, с худыми руками и ногами, напоминающими хворостины. А она и Цинь Шутянь еще похожи на людей. С тех пор она снова стала смотреться в зеркало, иногда жалела себя и плакала. О чем? Да главным образом о том, что в ее душе еще горит огонь, который она никак не может погасить.

В то утро, когда бушевала гроза и на них с Цинь Шутянем не осталось ни одной сухой нитки, само небо благословило их грех. А страшнее всего начало. После первого обычно бывает и второе, и десятое, и пятнадцатое… Бдительность их односельчан была тогда направлена в сторону политики, потому что классовая борьба лезла буквально в каждую дырку. Кто мог вообразить, что двое вредителей, обязанных мести сельскую улицу, вступят в любовную связь? Сельчане были нагло обмануты, обведены вокруг пальца. Вероятно, у них просто рябило в глазах и притупилось чутье от бесконечных кампаний, проводимых одна за другой, когда лозунги, провозглашенные утром, оказывались ложными вечером. Крестьяне только видели, что каменные плиты их главной улицы становятся все чище и даже сверкают: на них было заметно каждое оброненное зернышко. Еще они видели, что вредители Цинь Шутянь и Ху Юйинь чрезвычайно активны в труде: не только в подметании улицы, но и в любой грязной работе по бригаде. Морщинки на лице Ху Юйинь разгладились; оно, как и раньше, стало похоже на розовый лепесток лотоса. Казалось, она обрела уверенность, что в один прекрасный день с нее снимут позорное звание новой кулачки.

Итак, закоренелый правый и новая кулачка незаконно сожительствовали за спиной революционных масс. Они чувствовали себя как двое юных любовников, не получивших согласия старших на брак и встречающихся украдкой; они порой дрожали от страха, но в то же время понимали, что каждое мгновение для них сейчас драгоценно. Находясь вместе, они обнимались и целовались как безумные. Долго сдерживаемые чувства, раз прорвавшись, обратились в пылкую страсть, для которой вечно не хватало времени. Им чудилось, что какая-то огромная рука может в любой момент разлучить их и они уже больше никогда не увидятся. Извращенное существование извращает и любовь, и неудивительно, что они старались наверстать упущенное. Они сознавали, что ведут себя рискованно, дерзко, что это грубый вызов их политическому и социальному положению, поэтому вечером никогда не зажигали огня. Они привыкли и, более того, полюбили жить в темноте. Ху Юйинь лежала на руке Цинь Шутяня, иногда в полусне называла его Гуйгуем, но тот не обижался и даже откликался, как будто действительно был ее мужем. Гуйгуй еще не умер, он жалел и ласкал свою жену; его душа переселилась в тело Цинь Шутяня. Цинь по-прежнему часто напевал свои любимые песни из «Посиделок». Этих песен было множество, но он все помнил и мог пропеть. Ху Юйинь восхищалась его памятью и отличным голосом.

– Ну что ты, – говорил Цинь Шутянь, – вот у тебя действительно прекрасный голос, точно звон нефрита! В тот год, когда я приехал к вам, ты так пела и так красиво выглядела, что я хотел взять тебя в ансамбль. Но ты уже в девятнадцать вышла замуж…

– Судьба есть судьба. Если уж печалиться, так оттого, что вы чужую свадьбу превратили в репетицию. Вот и сглазили нас с Гуйгуем…

– Ты снова плачешь?! Ох, это я виноват, все вспоминаю старое…

– Ничего, я не сержусь. Сама виновата – уродилась такой независимой и такой одинокой. Я не буду плакать. Спой лучше еще что-нибудь из «Посиделок»!

И Цинь Шутянь снова запел:

Моя любимая как облачко под солнцем - Легка, сияет вся и золотится. Пришлю за ней роскошный паланкин, И свадьбу справим мы единорога с львицей. Красивым стульям впору расписные лавки, На цитру барабан глядит во все глаза, Пред женихом с невестой вина сладкие, Но в чару девичью вдруг падает слеза. Моя любимая как облачко под солнцем, Летящее свободно вслед за ветром.

Ху Юйинь подпевала ему, они пели очень тихо, чтобы соседи не услышали. Иногда они пели немного по-разному: Ху Юйинь – как в народе, а Цинь Шутянь – свой доработанный вариант. При этом они поглядывали друг на друга, даже толкались, однако ничего не исправляли. Кто сказал, что у них не было счастья, одно горе? Они вели себя как все влюбленные и упивались бесценной сладостью своей любви. Особенно часто они пели такую песню:

На белом свете есть сто дорог, Не страшно идти по девяноста девяти, Но сотая дорога – к смерти ведет. Моя любимая, по ней не ходи! Из риса сырого сварилась уж каша, Из сосен зеленых уж сделали лодку. За петуха отдадут – значит, нет доли краше, За кобеля – значит, так суждено молодке, Посватают столб – на плечи его и в дорогу, Судьба предсказала: в реке дня рожденья Сольются и чистый, и мутный потоки. Я слезы твои осушу без сомненья, Но грусти твоей не найду я истоки.

Жизнь, которую вели эти грешники, неудержимо разворачивалась, как бесконечный черный пояс. В конце весны, а может быть, и в начале лета, Ху Юйинь вдруг почувствовала недомогание: ее подташнивало, особенно от жирного, хотелось чего-нибудь солененького. Она стала доедать капусту и редьку, засоленные к зиме, но еще не понимала, в чем дело. Наконец она сообразила, что понесла, забеременела, и чуть не потеряла сознание. Она и боялась, и радовалась, и смеялась, и плакала. Столько лет ждала этого мгновения, уж и надеяться перестала, а счастье незаметно пришло само – пришло слишком поздно, вторгнувшись в беспросветную, жалкую жизнь, которая хуже смерти. Почему оно не явилось хоть немного раньше? Если бы она забеременела в то время, когда торговала с лотка, она уже родила бы трех или четырех малышей и просто не смогла бы построить этот новый дом. Ей пришлось бы кормить несколько лишних ртов; более того, как бедствующая, она даже получала бы пособие от государства. Да и Гуйгуй, если б был отцом, не окончил бы так страшно, поберег бы себя для детей! Когда-то слепой гадатель сказал, что ей и с детьми не повезет, но вот ребенок все же появляется, хотя и чересчур поздно, не ко времени. Так счастье это или несчастье? Она не знала толком, но всем сердцем чувствовала, что готова снести ради этого любые страдания, даже пожертвовать жизнью. Сколько грязи вылили люди на нее из-за того, что она не рожала! Да она и сама всегда считала, что рождение детей – важнейшее дело женщины. Еще с древности говорили, что «из трех видов непочитания родителей наихудший – не иметь потомства» .

Она не сразу сообщила о своей радости Цинь Шутяню. Это было слишком серьезно: надо сначала обрести полную уверенность, а уж потом говорить. Ху Юйинь испытывала все большую нежность к Циню, буквально льнула к нему, даже в не очень подходящие моменты. Часто она готовила ему что-нибудь вкусное, а сама есть почти не могла, как будто угощала желанного гостя. И в то же время Ху Юйинь, точно перед крупным религиозным праздником, испытывала потребность в самоочищении и перестала спать с Цинем. Он ничего не понимал и ходил словно в тумане. А она любила одна лежать на постели, ничем не прикрытая, и тихонько гладить себя руками по животу, нащупывая, где же это созревает новая маленькая жизнь… Она была счастлива, ее глаза переполнялись слезами радости, от которых она совершенно отвыкла после смерти Гуйгуя, и она думала: как хорошо, как интересно жить! Дура она, что прежде хотела умереть… Именно дура, а не «умная девочка», как поет Цинь Шутянь.

Целый месяц Ху Юйинь проверяла себя и в одиночку наслаждалась своей новостью и только после этого, когда они утром мели улицу, рассказала обо всем Циню. Он как будто очнулся ото сна и наконец понял, почему в последнее время возлюбленная была так нежна и вместе с тем холодна с ним. Выронив веник, он радостно закричал на всю улицу и со слезами обнял Ху Юйинь. Ей пришлось сдержать столь бурные проявления его радости, поскольку место для них было совершенно неподходящим.

– Юйинь, давай повинимся перед объединенной бригадой и народной коммуной, попросим зарегистрировать наш брак! – возбужденно говорил Цинь, уткнувшись лицом в ее грудь. – Я не смел и мечтать о таком счастье…

– А вдруг они не разрешат? Вдруг к прошлым своим преступлениям мы добавим новое? – спокойно спросила Ху Юйинь. Она давно уже все обдумала и ничего не боялась.

– Мы ведь тоже люди! Ни в одном документе не сказано, что вредителям нельзя жениться! – с уверенностью ответил Цинь Шутянь.

– Хорошо, если разрешат, а то ведь у людей сейчас глаза кровью налиты, будто у бешеных быков, только и думают, как наброситься… Ну да ладно, не волнуйся об этом. Разрешат или не разрешат, а ребенок все равно будет наш. Я хочу, я непременно хочу его родить!

Ху Юйинь еще крепче прижалась к Цинь Шутяню и, вся дрожа, заплакала, словно боясь, что какие-то страшные руки вырвут из ее чрева еще не родившегося младенца.

Естественно, что в это утро главная улица села была выметена не очень чисто, и столь же естественно, что, начиная с этого дня, Цинь Шутянь, выполняя свой мужской долг, не позволял любимой подниматься слишком рано. Ху Юйинь с удовольствием наслаждалась утренним сном и вообще немного капризничала, как делают все беременные женщины. А Цинь Шутянь тем самым вольно или невольно дал понять сельчанам, что женщина, за которую он метет улицу, ему не совсем чужая.

 

Глава 7. Люди и оборотни

Когда Ван Цюшэ повредил себе ногу у сельпо, он около двух месяцев безвылазно торчал дома, прежде чем его соизволила навестить Ли Госян, вернувшаяся в Лотосы для проверки работы. Она едва взглянула на его распухшую, как ведро, ногу, даже не пощупала ее и вообще не проявила никакой заботы, если не считать нескольких трафаретных фраз с пожеланием скорейшего выздоровления. Будь на ее месте другая женщина, Ван Цюшэ непременно выругал бы ее за холодность и напомнил, где именно он пострадал. Пословица говорит, что «ставшие супругами на одну ночь помнят радость сто дней», а тут была далеко не одна ночь и вели они себя не как супруги, а похлеще. Но к начальнице не приходилось предъявлять претензий: она фактически облагодетельствовала Вана своим вниманием и тем самым подняла его значение. Сегодняшний ее визит тоже достаточно красноречив. Разве может процветающая руководительница коммуны, член уездного ревкома причитать и реветь имя ним, как обычная баба? На ее лице ни одинмускул не дрогнул, и это свидетельствует о ее солидности и выдержке. Ему нужно не надуваться, а учиться у нее обращению с окружающими и подчиненными.

После ее ухода Ван Цюшэ, опираясь на клюку, выполз из Висячей башни, чтобы немного размять затекшие мышцы. Тут к нему с поклоном подошел закоренелый правый Цинь Шутянь и вручил какое-то «покаянное письмо». Ван Цюшэ пробежал это письмо глазами и изумленно заморгал; его круглое лицо вытянулось, как тыква, а челюсть отвисла.

– Что, что? Ты хочешь жениться на новой кулачке Ху Юйинь?!

– Да, гражданин секретарь! – опустив голову, почтительно произнес Цинь Шутянь и, чтобы смягчить ситуацию, спросил: – Как ваша нога? Не стоит ли мне снова сходить в горы за лечебными травами?

Ван Цюшэ нахмурился и прекратил моргать; его глаза стали почти треугольными от натуги. Вообще-то он не совсем однозначно относился к этому закоренелому вредителю. В то злополучное утро, когда он повредил ногу и вывалялся в навозе, Цинь Шутянь отнес его домой на собственной спине и не только сохранил тайну, но даже придумал выгодную для Вана версию: дескать, секретарь партбюро с раннего утра проверял посевы на полях, оступился, попал ногой в промоину и получил производственную травму. Благодаря этой версии Вану даже выдали компенсацию и оплатили лечение. Однако на Ху Юйинь – эту молодую и ничуть не подурневшую вдову – Ван сам давно имел виды. Его особые отношения с руководительницей коммуны до сих пор сдерживали его, но ведь мир все время меняется, как в калейдоскопе. Неужели эта прелестная женщина, едва освободившись от никчемного мясника, попадет в черные когти правого элемента?

– Между вами уже что-нибудь было? – Хозяин Висячей башни вперил свой опытный взгляд в Цинь Шутяня, как бы проникая и самые тайные уголки его души.

– Ну что вы! Если бы было, я бы не посмел утаивать это от вас! – заискивающе ответил Цинь, но тут же бесстыдно ухмыльнулся.

– Врешь! Когда это у вас началось?

– Если вы имеете в виду самые невинные отношения, гражданин начальник, то я уже не помню, откровенно вам говорю… Просто мы каждый день подметали улицу; она вдова, я – холостяк, вот и захотели пожениться.

– Сломанное коромысло со старой корзиной! Сколько раз у вас это было?!

– Ни разу! Мы бы не осмелились без разрешения начальства…

– Опять врешь! Ты кого хочешь обмануть? Красивая, нерожавшая бабенка, да чтоб не приветила такого старого кота?

Цинь Шутянь немного покраснел.

– Гражданин начальник, не надо смеяться над нами. Фениксы дружат с фениксами, а куры с курами… Может объединенная бригада рекомендовать нас коммуне для регистрации?

Ван Цюшэ доковылял до большого камня, сел, и снова его глаза на полном круглом лице стали почти треугольными. Он смотрел в «покаянное письмо» Цинь Шутяня и, казалось, размышлял над сложным политическим вопросом:

– Два вредителя хотят пожениться… Есть ли в законе о браке какие-нибудь статьи на этот счет? Похоже, там говорится только о гражданах, обладающих политическими правами… А какие вы граждане? Вы – объекты диктатуры пролетариата, отбросы общества!

Цинь Шутянь закусил губу. Теперь на его лице уже не было заискивающей улыбки.

– Гражданин секретарь, ведь мы все-таки люди! Дурные, черные, но люди!… Даже если бы мы были скотами, нам все равно нельзя было бы запретить спариваться!

Ван Цюшэ неожиданно захохотал так, что у него даже слезы на глазах выступили:

– Вот что, Помешанный Цинь, мать твою… Я вас не считаю скотами, так что нечего пакости говорить. В Китае для всех одна политика… На этот раз я вам пособлю, передам твое письмо сначала на рассмотрение ревкома объединенной бригады, а потом на резолюцию в коммуну. Но заранее предупреждаю: из центра только что спустили бумагу и требуют начать движение за очистку классовых рядов, так что трудно сказать, разрешат ли вам!

Цинь Шутянь не на шутку испугался:

– Гражданин секретарь, наше дело целиком зависит от того, как вы представите его коммуне. Замолвите за нас словечко! Признаюсь вам откровенно, у нас уже было…

Ван Цюшэ оперся на клюку и округлил глаза:

– Было? Что было?

– Ну, то самое… – опустил голову Цинь Шутянь.

Он решил признаться вовремя, потому что позже это все равно всплывет. Ван Цюшэ в сердцах сплюнул на землю:

– Вот подонки! Наверно, до смерти врать будете? Недаром говорят: легче реки и горы изменить, чем человека… Классовые враги, а туда же, за чужим добром лезут… Убирайся отсюда! Завтра я пришлю тебе белые позорные надписи, лично повесишь их на доме Ху Юйинь!

Когда стоишь под низкой стрехой, невольно опускаешь голову. В жизни все так перевернулось, что судьбой их любви распоряжались люди, далеко не превосходящие их моралью. На следующий день народный ополченец действительно принес из объединенной бригады обещанные надписи, но Циню они почему-то понравились, и он радостно поспешил с ними к Ху Юйинь. Она в это время разжигала печку и, едва взглянув на надписи, разрыдалась.

Дело в том, что надписи на белой бумаге были придуманы в начале культурной революции, как наказание людям, уличенным в прелюбодеянии, и как прогрессивная мера, помогающая революционным массам разобраться в грязных похождениях этих людей.

– Юйинь, не плачь, погляди лучше как следует на эти надписи, они нам выгодны, а не вредны! – воскликнул Цинь Шутянь, разворачивая белые бумажные полотнища. – Кадровые работники объединенной бригады не очень сильны в грамоте и невольно пришили наши отношения! Смотри, на этой надписи сказано: «Черная супружеская пара», на другой – «Кобель и сука», на третьей – «Дьявольское гнездо». Какая разница: черная мы пара, красная или белая; дьявольское гнездо у нас или человеческое, главное – что мы супружеская пара, что у нас есть свое гнездо и что все это публично признает объединенная бригада, не так ли?

Ху Юйинь перестала плакать. Да, ее новый муж – умный человек; во всяком случае, его словам нельзя отказать в логике… Только теперь, ободренный ее реакцией, Цинь Шутянь намазал полотнища рисовым отваром и аккуратно приклеил их на ворота.

Весть о том, что на бывшем постоялом дворе появились белые надписи, мигом облетела все село. Многие – и взрослые и дети – приходили посмотреть на них, посудачить:

– А здорово написано – и про черную пару, и про кобеля и суку!

– Конечно! Когда вдове едва за тридцать, а холостяку – едва за сорок, днем они вместе еду варят, а ночью – друг другу ноги греют!

– Свадьбу они будут устраивать?

– Даже если устроят, все равно ведь никто не посмеет прийти…

– Да, до чего докатились люди! Видать, в прошлом перерождении много грешили…

Эта новость была главной на селе целых полмесяца. Ее обсуждали и на работе, и дома, и за чаем, и за едой. Один Гу Яньшань, по-прежнему управлявший зернохранилищем, хотя и без всяких полномочий, подошел к надписям, дважды прочитал их и ничего не сказал, только поправил тыкву-горлянку с вином, висевшую на боку.

Рассуждения односельчан надоумили Цинь Шутяня и Ху Юйинь и в самом деле устроить свадьбу. Однажды вечером, когда все село уже готовилось ко сну, они выставили на стол две бутылки виноградного вина, десяток мясных и овощных закусок, а под свои чарки подложили листки красной бумаги, какая обычно применялась на свадьбах. Хотя руководство коммуны еще не реагировало на их «покаянное письмо», они надеялись, что оно не вызовет нездорового интереса, а если даже и вызовет, то этот интерес в определенном смысле только возвысит их. Все равно, как говорилось в песне, которую они пели, «из риса сырого сварилась уж каша» и односельчане уже все знают. Люди тянутся к себе подобным, делятся на группы. Кому помеха, если один черный бандит полюбил другого? Вот почему на лицах Ху Юйинь и Цинь Шутяня сияла счастливая улыбка, когда они, согласно старому обычаю, поднесли друг другу по чарке свадебного вина.

Внезапно раздался стук в дверь. Ху Юйинь вся задрожала, Цинь Шутянь обнял ее, как будто надеясь защитить. Стук повторился, но никто не кричал, и Цинь успокоился.

– Слышишь? – сказал он на ухо жене. – Стук необычный. Когда за нами приходят ополченцы, они не только стучат, но и орут, пинают в дверь ногами, бьют прикладами…

Ху Юйинь тоже успокоилась и кивнула, Да, ее муж – настоящий мужчина: у него насчет всего свое мнение, никакой паники.

– Так я открою дверь? – спросил Цинь Шутянь.

– Хорошо.

Цинь смело отодвинул засов и замер от удивления: перед ним стоял «солдат с севера» Гу Яньшань. В руке у него была картонная коробка, а на боку – тыква-горлянка с вином. Вот уж неожиданность! Цинь Шутянь поспешно пригласил гостя войти и снова задвинул засов. Ху Юйинь, бледная от волнения, дрожащим голосом предложила Гу Яньшаню сесть. Тот не стал церемониться и тут же сел, не разбирая, где почетные, а где непочетные места.

– Сегодня утром я видел, как вы, крадучись, покупали то рыбу, то мясо… Вот и подумал, что этой свадьбе без меня не бывать! Все село знает, что я пьяница, люблю выпить на дармовщину, но я верю, что вы не выдадите меня, не скажете, что я у вас сегодня был. Вы ведь, по-моему, не настоящие вредители… А свадьба у человека бывает раз в жизни, от силы два…

Услышав это, «черные супруги» разом упали на колени и, обливаясь слезами, поклонились Гу Яньшаню. Все-таки есть хорошие люди в этом взбаламученном мире, где идет борьба не на жизнь, а на смерть! Еще не умерли ни сочувствие, ни сострадание…

Гу Яньшань не смутился и сказал с доброй улыбкой:

– Я понимаю, что вы следуете старому обычаю, но все-таки встаньте! Вы хотите, чтоб я был вашим сватом? Пожалуйста! За эти годы я на многое насмотрелся, и чем пьянее был, тем трезвее становился. Ваши настоящие сваты – это бамбуковые веники да каменные плиты мостовой. Но сегодня вечером я готов послужить за них, чтоб сравнять счет!

«Черные молодожены» снова поклонились ему. Гу Яньшань, как настоящий распорядитель свадьбы, поднял их с колен и чинно усадил.

– Я тут принес небольшие подарки, – он открыл картонную коробку и вытащил оттуда кусок материала, куклу, игрушечный автомобиль и самолетик, – не побрезгуйте! Когда соседи зовут меня на свадьбы, я всегда дарю именно такие подарки, и вы не исключение… Это означает, что я желаю вам поскорее родить наследника… Красные вы супруги или черные, а потомство еще никому не мешало.

Горячая волна прилила к сердцу Ху Юйинь. Она чуть не потеряла сознание, но сдержалась и, утирая слезы, снова встала на колени перед Гу Яньшанем:

– Почтенный Гу, я хочу особо поклониться вам! Ведь именно из-за меня, из-за рисовых отходов вы безвинно пострадали… Это я впутала вас в свое дело, навредила вам… Вы же старый солдат, кадровый работник… Если бы все кадровые работники были похожи на вас, жизнь стала бы спокойней… У-у-у, почтенный Гу, вы уж не побрезгуйте нами, не побрезгуйте тем, что мы такие черные и презренные… Отныне мы всегда готовы служить вам, быть для вас коровами и лошадьми!

У Гу Яньшаня тоже выступили слезы, но он изо всех сил старался сохранять радостное выражение лица:

– Встань, встань, веселиться надо, а ты о чем говоришь? Каждый сам лучше всех понимает, что для него счастье, а что несчастье… Давайте-ка выпьем скорей! В эти дни мне в зернохранилище делать особенно нечего, так что сегодня я могу напиться вволю!

Цинь Шутянь торопливо наполнил три чарки красным виноградным вином. Супруги чинно выпили, а Гу Яньшань осушил свою чарку одним глотком и достал тыкву-горлянку, которая висела у него на поясе (молодожены уже жалели, что днем не приготовили водки):

– Вы пейте эту сладкую водичку, чтоб у вас жизнь слаще была, а я лучше хвачу своего самогона, он мне привычнее, да и покрепче!

Они пили долго и возбужденно. Наконец Гу Яньшань, моргая отяжелевшими ресницами, произнес:

– Старина Цинь, я помню, тебя записали в правые из-за «Посиделок», да и у Юйинь хороший голос… Спойте-ка по случаю вашей свадьбы, вместе порадуемся!

Как не откликнуться на просьбу благодетеля? Раскрасневшиеся молодожены, пьяные не столько от вина, сколько от счастья, тут же затянули ритмичную и веселую «Песню носильщика паланкинов»:

Молодка, чего ты скулишь? Ведь ты в паланкине сидишь. Четверо нас; восемь быстрых ног Снуют, как в станке челнок. Здесь горка, там поворот, На стертых плечах – пот. Эй, смейся да веселись, Смейся да веселись! С женихом ты успеешь выпить вина, Меня милым зови, коль дорога длинна…

Семена жизни обладают ни с чем не сравнимой силой. На гранитный хребет Пяти кряжей часто неведомо откуда залетали семена разных деревьев. Эти крохотные зернышки попадали в щели между камнями, где и земли-то было с ноготок; они питались только ничтожными каплями влаги, но все-таки набухали, прорастали и пускали корешки. Корешки постепенно превращались в корни и, словно драконьи или тигриные когти, впивались в скалу, пронзали ее и побеждали. Ствол дерева становился все выше, толще, у него отрастали листья, ветки, крепкие, как железные прутья, и вот дерево уже гордо высилось над скалой. Его древесина была плотной и твердой, словно металл. Люди, видевшие его, неизменно поражались этой жизненной силе, а дровосеки не раз тупили об него пилы и топоры.

* * *

Через месяц Цинь Шутяня и Ху Юйинь вызвали в правление коммуны. Сначала они думали, что им хотят сообщить, как будет оформляться бракосочетание, но опыт Цинь Шутяня все же подсказал ему взять с собой мешок с двумя сменами белья. Едва супруги вошли в правление, как председательница коммуны Ли Госян хлопнула рукой по столу и дико заорала:

– Цинь Шутянь! Как ты, закоренелый правый, посмел своей собачьей печенью заполнить все небо и творить такие мерзкие дела?

Секретарь партбюро объединенной бригады Ван Цюшэ, тоже весь пылая от праведного гнева, сидел рядом с Ли Госян. Кроме них, за столом было еще несколько кадровых работников коммуны; перед каждым лежали бумага и ручка.

Супруги встали по стойке «смирно» и опустили головы. Не зная, что именно случилось, Цинь Шутянь предпочел на всякий случай пробормотать:

– Граждане начальники, я признаю свою вину и прошу простить меня…

– В период трудового воспитания, плюя на государственные законы и революционные массы, нагло сожительствовать с кулачкой – это бешеный вызов диктатуре пролетариата! – словно произнесла приговор председательница коммуны.

А все дело было в том, что только прошлым вечером Ван Цюшэ во всех подробностях рассказал ей, как именно он повредил себе ногу: дескать, выходя от нее, он вляпался в коровью кучу, поскользнулся, но, к счастью, это заметил Помешанный Цинь, который на спине отнес его домой. Ван еще добавил, что Цинь Шутянь в последнее время проявляет себя неплохо…

– Я сразу почувствовала, что ты попался на крючок! – холодно усмехнулась его любовница. – Болван! Ведь переулок возле нашего сельпо совсем узенький, там отродясь не гоняли скот, а тут корова вдруг наложила кучу точнехонько у моей двери? Бьюсь об заклад, что этот мерзкий правый элемент давно приметил, как ты шастаешь ко мне, вот и придумал западню! А у тебя сила бычья, а голова телячья – никакого классового чутья!

Ван Цюшэ не знал, куда спрятать свою круглую голову, и в то же время с уважением думал, что его начальственная любовница действительно поумнее его.

– Раз так, то классовая месть! – захрипел он, вспомнив, сколько ему пришлось страдать по милости этого правого. – Завтра же пошлю за ним ополченцев и вздерну его на крюк, как свинью!

– Нельзя думать только о теле врага. Бороться нужно культурно! – с ледяной твердостью возразила Ли Госян, словно грудь у нее была из бамбука. – Он ведь хочет жениться на Ху Юйинь и уже открыто живет с ней? Значит, мы для начала можем припаять ему незаконное сожительство! Неужели мы не договоримся об этом с соответствующими органами в уезде? Он получит восемь, а то и десять лет трудового перевоспитания, тогда и посмотрим, как он будет следить за чужими дверьми!

Вот для чего молодожены были вызваны в правление коммуны.

– Цинь Шутянь и Ху Юйинь, признаете ли вы факт своего незаконного сожительства? – все тем же резким тоном продолжала председательница.

Цинь Шутянь приподнял голову:

– Граждане начальники, я виноват, но мы уже подали в объединенную бригаду «покаянное письмо», и бригада прислала нам белые надписи, назвав нас «супружеской парой», хоть и черной. Мы считали, что она вдова, а я. – старый холостяк, оба вредители, через стены друг к другу не лазали, так что коммуна может разрешить.

– Врешь! – загремел Ван Цюшэ, вскакивая и ударяя кулаком по столу. В словах «через стены друг к другу не лазали» он усмотрел обидный намек. – Бесстыдная тварь! Ты не просто правый, контрреволюционер, но еще и хулиган, злодей с двойным дном! Встань на колени! Немедленно встань! Сегодня я окончательно разглядел твое волчье нутро! Встать на колени! Ты еще смеешь не подчиняться?

Он в ярости выскочил из-за стола, размахивая своими тяжелыми, как молоты, кулаками. Испуганная Ху Юйинь прикоснулась к Циню. Он числился правым уже больше десяти лет, но впервые не соглашался встать на колени и даже не опускал голову. Раньше его заставляли делать это как политического преступника, а сегодня пытались видеть в нем уголовника. Ху Юйинь наконец поняла это и тоже осмелела.

– Ван Цюшэ! Тыможешь бить его, можешь убить, но сперва выслушай меня! – закричала она, глядя прямо в лицо хозяину Висячей башни, и тот на минуту оторопел от этого взгляда. – Мы с тобой знакомы уже много лет, не раз стояли вот так – друг против друга, но я никогда не рассказывала о твоих пакостях и сейчас не собираюсь! Скажи мне лучше, какие мужчины и женщины нарушают закон – те, которые хотят пожениться и честно подают об этом заявление правительству, или те, которые днем делают всякие доклады, а ночью лазают друг к другу через потайные двери?

– Молчать, мерзавка! – вдруг возопила обычно выдержанная, хранящая свое достоинство председательница коммуны. На сей раз она не стерпела и заорала, как обычная склочница: – Реакционная кулачка! Проститутка, продажная подстилка! Ведьма! Тварь! Будь я проклята, если не раздеру твою рожу!

Это выглядело крайне несолидно и ничуть не пахло ни политикой, ни боевым мастерством, ни руководящими манерами. Правление коммуны, можно сказать, было осквернено. Но Ли Госян в конце концов закусила губу, вцепилась себе ногтями в ладони чуть ли не до крови и не дала воли рукам. Она все-таки была умным человеком, а высшее руководство (например, заместитель главнокомандующего Линь) учило ее, что власть – это право подавлять. Вот она и воспользовалась этим правом:

– Позвать сюда нескольких ополченцев! Принести стальной проволоки! Раздеть эту кулачку догола и проткнуть ей груди проволокой!

Совершили ли такое издевательство над красивой грудью, которая уже созрела для материнства, приготовилась кормить новую крохотную жизнь? Мне на это будет слишком трудно ответить, а вам – трудно читать. Знайте лишь, что на великой китайской земле в шестидесятых годах двадцатого века устраивались и более жестокие, более варварские пытки.

* * *

В соответствии с тактикой, продиктованной начальством коммуны, уже в самом начале движения за «чистку классовых рядов» черные супруги Цинь Шутянь и Ху Юйинь были превращены в живую мишень движения, образец контрреволюции и преступности. На базарной площади Лотосов устроили грандиозное судилище. Реакционный правый элемент и современный контрреволюционер Цинь Шутянь был приговорен к десяти годам каторги, которая формально называлась трудовым перевоспитанием, а реакционная кулачка Ху Юйинь – к трем годам каторги, но их заменили принудительными работами, так как она была беременна. Многие люди, хорошо знавшие супругов, например Ли Маньгэн и его жена Пятерня, попрятались по темным углам и лили там слезы, но их вытащили оттуда и обвинили в нетвердости позиции, в неумении любить и ненавидеть и отличать врагов от друзей. Они не понимали, что даже в мирное время жалость к таким закоренелым врагам, как Цинь Шутянь, – это жестокость по отношению к народу. Если люди, подобные Цинь Шутяню и Ху Юйинь, воспрянут, то полетят головы миллионов революционеров, кровь польется рекой, а трупы усеют землю. Цинь Шутянь снова поставит на сцене свои «Посиделки», нападая на социализм под видом феодализма, и наша красная родина, изменив цвет, станет фиолетовой, синей, желтой или, чего доброго, зеленой. Ху Юйинь опять каждые пять дней будет торговать рисовым отваром с соевым сыром, получать за каждую миску гривенник, пить кровь трудового народа, строить роскошные дома и превращаться из новой кулачки в новую помещицу.

Когда Цинь Шутяня и Ху Юйинь доставили на судилище, они вели себя гневно, упрямо и даже не плакали. За годы борьбы они уже ко всему привыкли, все повидали и превратились в неисправимых рецидивистов – социальную основу контрреволюции и ревизионизма. Они не признавали себя виновными, не соглашались склонить головы, а Ху Юйинь, кроме того, демонстративно выпячивала перед всей площадью свой набухший живот. Обвинители читали этим злостным преступникам длинное обвинительное заключение (во всей стране подобные мероприятия происходили по единому плану), но народным ополченцам так и не удалось склонить их собачьи головы.

Ху Юйинь и Цинь Шутянь стояли друг напротив друга – лицо в лицо, глаза в глаза.

Они ничего не говорили, не имели права говорить, но их реакционные сердца все понимали и переговаривались:

– Мы проживем. Пусть как скоты, но проживем.

– Не волнуйся. В Лотосах еще много хороших людей. Мы все вытерпим, хотя бы ради наших потомков.

 

Часть IV. НОВОЙ ВЕСНОЙ (1979 г.)

 

Глава 1. Река Лотосовая и ручей Нефритовых листьев

Время – это тоже река, река человеческой памяти, река жизни. Ее течение на первый взгляд кажется слабым, бесшумным, но оно все-таки пробивает земную твердь, даже скалы. Сколько гор встает на ее пути, давит на нее, а она, делая сотни и тысячи извивов, все равно стремится вперед. Особенно безжалостны к ней скалы: они то низвергают ее в глубокие пучины, то разбивают вдребезги, превращая в туман. Но его капельки собираются в долинах, снова соединяются и с развернутыми знаменами, под грохот боевых барабанов, с мятежным криком опять обрушиваются на скалы и побеждают их. Рев волн как бы объявляет, что река не умерла, что она неудержима. В ней могут драться дикие звери, стрелой проплывать ядовитые змеи, купаться олени, пить мартышки и прихорашиваться журавли. Люди тоже могут плавать по ней, могут перегораживать ее высокими плотинами и шлюзами, а могут превратить в пар. Но все это не способно полностью изменить ее и задержать ее великое стремление к морю. Жизнь – это тоже река, река радостей и страданий, полная страшных опасностей и безграничных восторгов. Все люди играют на этой реке, как на сцене китайского театра, одни изображают себя гуманными, другие – воинственными, третьи – благородными, раскрашивая свои лица в красный цвет, четвертые щеголяют своими белыми лицами злодеев, пятые ходят с черными и пестрыми лицами. Большинство старается показать себя с самой лучшей стороны, а на самом деле жена доносит на мужа, сын обличает отца, друзья превращаются в смертельных врагов, души растлеваются, а человечность приписывается одной буржуазии. Массы устраивают движения, движения будоражат массы, люди, возбуждающие массы, сами становятся жертвами движений, и все это считается естественным, ибо даже земля движется. Все время нужно помнить о борьбе не на жизнь, а на смерть. Власть достается горстке людей, а как жить всем остальным? Если правых не топтать, то как расцветут левые? Происходит беспрецедентное, широкомасштабное состязание левых с левыми, а правые превращаются в неприкаянные души, которые необходимо постоянно отлавливать небесной сетью. Еда, одежда, мода, косметика, начиная с губной помады и кончая одеколоном, становятся предметами письменных доносов и устных разбирательств на бесконечных – больших и малых – собраниях. Все бурные политические кампании, объявляются направленными на уничтожение буржуазии и возрождение пролетариата – вплоть до того, что если член коммуны сажает у себя перед домом перец или тыкву, то это капитализм. Нужно сажать подсолнухи, потому что они – символы стремления к свету, но лузгать семечки подсолнуха – преступление.

Кто сказал, что у нас нет капиталистов? С точки зрения перспектив развития даже лоточник – капиталист, а свободный рынок, приусадебный участок – это мягкие перины для капитализма, от них надо как можно скорее отказываться. И за все надо бороться, уничтожая капитализм в зародыше, в колыбели. Когда он разрастется, уже будет поздно. Разве перец или тыква перед домом (а из тыквы еще и вино можно делать) не отвлекают внимание от общественного поля? Значит, это зло, которое нужно выкорчевывать.

Между рисом и деньгами, богатством и бедностью тоже есть диалектические связи. Если все будут сытыми, богатыми, при деньгах и по уровню жизни превзойдут дореволюционных помещиков и кулаков, то кто тогда будет заниматься революцией? Кто будет бороться, крепить классовые позиции? Па кого станут опираться кадровые работники, присылаемые в деревню для проведения разных кампаний? С кем они будут сплачиваться, кого завоевывать, на кого нападать, с кем проводить всевозможные политические мероприятия? Разве можно лишиться этого магического средства, этого волшебного посоха?! Бедняки и бедные середняки должны составлять большинство; если они превратятся в обычных или, не дай бог, богатых середняков, то революция прервется и мир рухнет.

Китай – это целое море буржуазии и мелкой буржуазии. Для разрешения его многочисленных проблем существует великолепный ключик – борьба. Она должна устраиваться каждые пять-шесть лет и идти сверху донизу, как ураган, доставляя всем удовлетворение и беспредельную радость. Известно, что китайские иероглифы выросли из картинок и даже после многочисленных упрощений сохраняют свою изобразительность. Так вот, упрощенный иероглиф «борьба» похож на узорчатый ключ от старинных медных замков, применявшихся в Китае. Их и сейчас еще можно встретить на городских воротах, во дворцах древних столиц, в храмах Конфуция, в сельских кумирнях и тюрьмах, в меняльных конторах и амбарах богачей. Это своего рода национальное достояние, которое следует передать всему миру. Если борешься, то идешь вперед, а не борешься – деградируешь, становишься ревизионистом. Борись, борись, борись: доборешься до года обезьяны или лошади, и тогда весь мир сплотится, наступит эра великого единения!

Но марксизм-ленинизм, как солнце и луна на небе, светит вечно, он ни в коем случае не может быть сведен к иероглифу «борьба», тем более упрощенному. У истории есть свои законы, которые определяют развитие всего человеческого общества, – законы суровые, а порою и беспощадные. Октябрем 1976 года история поставила в жизни Китая большой восклицательный знак, а затем и вопросительный . Третий пленум ЦК КПК перевернул небо и землю, вскрыл тысячи трудностей, взломал застарелый лед. Река жизни вновь оттаяла и зашевелилась.

Следует сказать, что она медленно текла вперед и тогда, когда во всей стране шло пылкое, но совершенно бессмысленное состязание леваков. Даже в Лотосах, находящихся в далеком горном районе Пяти кряжей, кое-что делалось. На реке Лотосовой был построен мост, через него прошло шоссе. Сначала им пользовались в основном телеги да арбы, запряженные лошадьми или быками, потом добавились тракторы, грузовики, легковушки, изредка джипы. Если появлялся джип, это, как правило, означало, что едет с очередной инспекцией на свою «опорную базу» заместитель председателя уездного ревкома Ли Госян, и тогда за машиной, с круглыми от любопытства глазами, бежали ребятишки. На других машинах в село вошло строительство нескольких мастерских, заводиков и фабрик. Одной из них была бумажная фабрика, пользующаяся немалыми запасами горного бамбука и прочей древесиной. Потом вырос винзавод, гнавший вино из батата, корней пуэрарии и разных злаков. Говорили, что вода Лотосовой содержит какие-то минеральные примеси, полезные для производства вина. Появились и металлоремонтная мастерская, небольшая гидроэлектростанция, швейная мастерская, книжный магазин, почта, часовая мастерская и прочее. В результате люди стали стекаться в село, точно муравьи; население выросло в несколько раз. Главную улицу, по обе стороны от рынка, пересекли две новые улицы, которые так и назывались Новыми, а улицу, покрытую темными каменными плитами, теперь именовали Старой.

В селе образовался собственный ревком на правах низшего административного органа, но он еще не отделился от ревкома объединенной бригады, поэтому заправлял этой запутанной структурой все тот же Ван Цю-шэ. Для простоты сельчане предпочитали называть его старостой. Сельскому ревкому подчинялись отделение милиции, радиостанция и другие подразделения. В общем, как говорится, воробей хоть и маленький, а все у него есть. Отделение милиции отвечало за учет населения, борьбу с хулиганами и спекулянтами и обучение народных ополченцев, которые занимались в основном «политическими» делами. Тут им крепко помогали репродукторы, развешанные на всех улицах, а иногда и на домах. Три раза в день – утром, днем и вечером – радиостанция передавала образцовые революционные пьесы, агитационные песни, сообщения ревкома, важнейшие резолюции и сельские новости. Эти новости тоже имели сильную политическую окраску: они содержали критику Линь Бяо и Конфуция, обличение конфуцианцев и превознесение легистов , пропаганду всесторонней диктатуры против буржуазии и богатых плодов великой культурной революции на селе, а затем – выступления против Дэн Сяопина, против реабилитации правых и за так называемую стабилизацию. Еще позднее та же самая дикторша с отчетливым местным произношением разоблачала, по приказу сельского ревкома, уже не столько Линь Бяо, сколько «банду четырех», которая за десять с лишним лет совершила неисчислимые преступления и своим левацким курсом произвела в стране кошмарные опустошения. Освещая новые задачи, стоящие перед народом, дикторша призывала его к новому великому походу и к проведению «четырех модернизаций». Репродукторы вещали так громко, что подавляли все остальные звуки в селе: шум машин, тракторов, удары парового молота в металлоремонтной мастерской. Те, кто жил на главных улицах, не могли и словом перемолвиться, что, наверное, облегчало задачи управления.

Движение вперед всегда приносит новые проблемы. Скажем, вслед за шоссе появились машины, а там, где машины, там и пыль столбом. Стоило машине или трактору в сухой день проехать по глинистой дороге, как пыль застилала полнеба и долго не оседала, такчто сельчане насмешливо прозвали свои дороги «пыленками» в отличие от иностранных «бетонок». На Старой улице было еще ничего, а на Новых и крыши, и окна, и балконы были покрыты толстым слоем пыли. Только во время дождя все очищалось. Другая проблема – отсутствие канализации. Сельчане выпускали все стоки из домов и лавок прямо на улицу. В солнечный день сохло быстро, а в дождливый улицы превращались в канавы, заполненные жидкой глиной и отбросами. Шоферы-лихачи так забрызгивали стекла в домах, что никаких занавесок на окна не требовалось – экономия! Говорят, что, когда староста Ван со своими подчиненными разрабатывал план реконструкции села, он велел по обеим сторонам Новых улиц провести сточные канавы. Кто-то заикнулся насчет канализации.

– А разве канавы – это не канализация? – удивился Ван. – У нас тут не Кантон и не Шанхай, нечего подражать всяким заморским штучкам!

Он настоял на том, чтобы на плане были изображены именно канавы, провел этот план через сельский ревком и поручил отделению милиции направить на рытье канав помещиков, кулаков, контрреволюционеров и приспешников «банды четырех».

Между новыми предприятиями села постоянно возникали противоречия, стычки, а то и драки. Все эти мастерские или заводики строились на Лотосовой, чтобы удобнее было брать воду, подвозить сырье и сливать отходы. Только бумажная фабрика расположилась на Ручье нефритовых листьев, в четырех ли от винзавода. Сначала между ними не возникало никаких конфликтов: строятся на разных водных путях, да еще далеко друг от друга – молодым рабочим обоих предприятий, крутящим любовь, приходилось немало времени тратить на дорогу. Но едва бумажная фабрика заработала и щелочная вода с белой пеной пошла по ручью в Лотосовую, как все поняли, что тут и двадцать ли не спасли бы, не то что четыре. В вине появился горький привкус, руководство винзавода забило тревогу и потребовало от бумажной фабрики возмещения убытков. Та же в ответ предложила ни много ни мало как перенести винзавод: вам вода не нравится, вы и переезжайте, а нам и здесь хорошо. Дело дошло до укома, но уком вернул его в сельский ревком. Винзаводовцы дошли до окружкома, тот спустил дело обратно в уком, а оттуда – опять в сельский ревком. Что мог поделать Ван Цюшэ? У него и так не три головы и не шесть рук; перенос винзавода стоил миллионов, а сельский ревком пока еще не печатает ассигнаций. Боясь, что между предприятиями начнется настоящая драка и кого-нибудь просто убьют, он ринулся в уездный ревком и начал плакаться председателю Ян Миньгао и его заместительнице (она же племянница) Ли Госян. В результате директоров обоих предприятий вызвали на учебу для повышения идейного уровня, и они, следуя «серединному пути» всеми обруганного Конфуция, построили трубопровод от винзавода к чистому горному источнику, причем завод выделил для этого рабочую силу, а бумажная фабрика – деньги. Так проблема была разрешена, и оба директора втайне даже извинили уездное начальство за проведенную над ними процедуру, поскольку с этого времени кадровые работники бумажной фабрики легко покупали на заводе бракованное вино, а бумажная фабрика чем могла ублажала кадровых работников винзавода.

Ну а во что превратились древние Лотосовая и Ручей нефритовых листьев с их чистой водой и красивыми берегами, утопавшими в зелени? Об этом люди уже вовсю судачили, но в напряженной повестке дня сельского ревкома для такого вопроса не нашлось места. Поскольку все предприятия сбрасывали в реку и ручей свои отходы, на берегах перестала расти даже трава, а сами берега начали обрушиваться. На них скопились кучи мусора, это оправдывали тем, что реке и ручью совсем необязательно быть такими широкими, они могут и потесниться. По воде плыли не только белые пузыри бумажной фабрики, но и обрывки бумаги, какие-то коробки, иногда, говорят, даже мертвые незаконнорожденные младенцы. Раньше в Лотосовой в изобилии водились красные лотосовые карпы, а теперь и креветок с крабами почти не осталось.

Некоторые утверждали, что загрязнение и шум – это неизбежные спутники общественного прогресса, как и во всех передовых промышленных странах. Газеты рассказывали, что в Японии или Соединенных Штатах даже воробья не встретишь, Англия импортирует кислород. Почему же Китай, принадлежащий к развивающимся странам, в том числе и далекое горное село Лотосы, должен пойти по другому пути? К тому же у нас пока воробьев вдоволь, да и кислорода хватает. Воробьи в Долине лотосов даже считались вредными птицами: каждое лето, когда начинала созревать пшеница, члены коммун ставили на полях соломенные чучела, которые отпугивали прежде всего воробьев.

Если говорят, что наука и демократия – родные сестры, то феодализм и темнота – это своего рода коллеги, типа Золотого юноши и Нефритовой девушки, стоящих перед изваяниями будд. Двадцать с лишним лет мы боролись против капитализма, прежде чем поняли наконец, что капитализм – это все же прогресс по сравнению с феодализмом. А может быть, фактически произошло другое – молодой социализм был отравлен глубоко укоренившимся феодализмом?

 

Глава 2. Ли Госян переезжает

Было время, когда один известный пекинский вуз собирался создать у себя «факультет классовой борьбы» и считал это крупным революционным актом в истории просвещения. В действительности он просто за деревьями не увидел леса или, как говорят, маленький колдун не заметил большого, потому что классовая борьба давно превратилась в предмет, распространенный по всей стране, причем этот предмет преподавался по-разному для учащихся всех возрастов. Скажите откровенно, найдется ли среди миллионов наших кадровых работников хотя бы несколько человек, которые бы не прошли это жестокое, мучительное воспитание или не занимались бы им сами?

В то время в Пекине была одна начальница – Цзян Цин, которой оставалось всего несколько шагов, чтобы превратиться в императрицу наподобие Люй Чжи, У Цзэтянь или Цыси. В период «критики Линь Бяо и Конфуция» она особенно настаивала на необходимости воспитания женских кадров. «Что в вас, мужчинах, такого замечательного? Одним членом больше, вот и все», – заявила как-то она, и это считалось последовательным материализмом. Цзян Цин осчастливила своей милостью все уголки Китая, выступала перед руководителями всех рангов, и именно ей Ли Госян была обязана своим выдвижением на пост секретаря укома. Конечно, секретарь укома – это не очень много, в нашей стране насчитывается несколько тысяч уездных центров и не менее миллиона кадровых работников соответствующего масштаба. Некоторые сверстницы Ли Госян поднялись выше – до округов, областей и провинций, их имена звучали по радио, их фотографии печатались в газетах. Одна из таких женщин дослужилась даже до заместителя премьер-министра и перед японскими медиками как-то заявила всем на смех, что не знает, вернулся ли товарищ Ли Шичжэнь из школы трудового перевоспитания. Кого винить в появлении таких революционеров? Разве не чувствуется тут единая выучка? Ли Госян просто не удалось попасть в Запретный город , а то и она бы, чего доброго, стала заместителем премьер-министра.

В последние годы Ли Госян напоминала коротышку, карабкающуюся по лестнице, хотя карабкаться ей было нелегко. Она пережила несколько крупных изменений политической линии и сама старалась лавировать с ними. Вышла наконец официально замуж – за ответственного работника провинции, который потерял жену в начале «культурной революции». Пока они жили порознь: Ли Госян считала, что в уезде ей будет легче выдвинуться. Когда пала «банда четырех», то на собрании всех кадровых работников уезда она так страстно обличала приспешников банды и их левацкий курс, что у многих исторгла слезы. Ну как же: несчастную женщину, руководительницу народной коммуны, выволакивают из дома, вешают ей на шею черную доску и старые туфли, заталкивают ее в ряды омерзительных вредителей, «уродов и чудовищ», выставляют напоказ толпе… Потом она тяжко трудится на строительстве моста, просит добавить ей ложку грубой каши, а ей угрожают ремнями с медными пряжками и заставляют плясать танец «черных дьяволов» или прыгать на четвереньках по-собачьи! Кто не возмутится до глубины души, услышав такое? Вот как подлые приспешники «банды четырех», ее «черные когти и зубы», терзали настоящих кадровых работников, настоящих женщин… Хотя они притворялись левыми, это была фальшивая левизна, граничащая с фашизмом, а она, Ли Госян, – подлинная, революционная левая, тут принципиальная разница! Правда, однажды она приказала проткнуть стальной проволокой набухшие груди беременной женщины, но эта женщина была новой кулачкой, классовым врагом, вызывавшим у всех революционную ярость. Как известно, милосердие к врагу оборачивается жестокостью к народу…

Конечно, о последнем происшествии Ли Госян на собрании не говорила – оно не имело никакого отношения к «банде четырех». К тому же кто в эти бурные годы не перехлестывал немножечко в словах или поступках? Что уж говорить о Ли Госян: она тоже человек со своими чувствами и слабостями.

Когда в укоме распределялась работа по выполнению решений третьего пленума ЦК, Ли Госян досталось рассмотрение дел о реабилитации невинно пострадавших, снятие «шапок» с правых, помещиков, кулаков и прочих. Уком исходил из того, что женщины с их мягкостью и дотошностью больше подходят для такой задачи. Живым пострадавшим следовало подыскать работу, погибшим – вернуть доброе имя и побеспокоиться об их родных. В 1957 году в правые нередко зачисляли честных работников, сказавших или написавших какое-нибудь неосторожное слово. Они не были классовыми врагами, да к тому же прошли идейное перевоспитание, так что их можно вернуть к труду и восстановить в КПК. Почему бы не использовать этих интеллигентов для проведения «четырех модернизаций», для подъема науки и культуры?

Последнее Ли Госян еще готова была признать, но зачем нужно снимать «шапки» с помещиков, кулаков и их детей – решительно не понимала. Кто же тогда будет объектом революции? Кого делать отрицательным примером, живыми мишенями? Как вообще вести работу в деревне, если отойти от классовой борьбы? Как проводить собрания? Что говорить на них? Классовая борьба – это великое, магическое средство, и отказаться от нее – все равно что незрячему потерять палку. Неужели опыт, накопленный Ли Госян в ходе многочисленных политических кампаний, уже не нужен, устарел? Неужели ей снова, как приготовишке, садиться за парту, зубрить учебники и сушить себе мозги, изучая сельское хозяйство, технику, экономику, искусство управления? Эти науки не вызывали у нее ни малейшего интереса, она даже думать о них не хотела, они рождали в ней только отвращение. И тут у нее возникла тайная, но страшная мысль: все переменилось, все пропало, идет реставрация капитализма. Днем Ли Госян старалась не думать об этом, не подавала никакого вида, а ночью частенько не могла спать и стучала зубами от ужаса.

Она всегда смотрела на жизнь с точки зрения своего опыта, своего положения и своей выгоды. Но ее дядя Ян Миньгао, уже ставший заместителем секретаря окружкома (сохранив за собой пост первого секретаря укома), обладал большей зоркостью и заметил нездоровые настроения племянницы. Однажды вечером он пустился с ней в высокопарный и в то же время довольно рискованный разговор:

– Ты что, усомнилась в политической линии? Заколебалась? До сих пор поворачивала правильно, а теперь повернуть не можешь? Так не годится! История борьбы учит нас, что кадры, которые не могли приспособиться ко всем великим тактическим поворотам, неизбежно сметались эпохой и самой линией. Ты что, мало видела подобных примеров? Раз уком поручил тебе заняться вопросами реабилитации, ты должна не подменять политику личными пристрастиями, а во всем руководствоваться решениями КПК. Мы с тобой всего лишь клеточки: даже если ошибемся, за нас отвечают мозг и сердце. Мы только исполнители, ответственность не на нас. Раз велят снимать «шапки» с помещиков, кулаков и их отродья – значит, снимай. Велят надеть – снова надевай. Раньше нужды революции требовали хватать, а теперь – отпускать.

Да, дядя – это все-таки дядя, и уровень у него соответствующий! Он досконально постиг законы борьбы. Только человек, давно плавающий в политическом море, может плавать так свободно, иначе он не дослужился бы до своих постов. А Ли Госян еще не достигла такого уровня, такого мастерства, ее можно назвать кадровым работником не более чем на семь десятых, поэтому она и добралась лишь до заместителя секретаря укома, а не окружкома, как дядя. Но она обязательно созреет и научится свободно плавать в этом политическом море!

Ян Миньгао был недоволен тем, что его племянница не проявила достаточной сообразительности и гибкости, чтобы следовать меняющейся обстановке. Вот упрямая бабенка, не понимает, куда ветер дует! Как начальник и к тому же родственник, он должен был видеть и чувствовать все, в том числе и то, что по укому пронесся слушок о любовной связи Ли Госян с Ван Цюшэ. Ей не годится больше жить отдельно от мужа, надо будет поговорить с ним на эту тему, а заодно воздействовать на соответствующие организации, чтобы они перевели племянницу на работу в провинциальный центр, поближе к мужу. Потом, когда она начнет ездить с проверками в области и уезды, кто ей помешает встретить какого-нибудь солидного человека и повеселиться с ним? Ян Миньгао тонко намекнул Ли Госян на все эти принципиально важные моменты, и на сей раз она поняла его сразу.

На следующее утро, придя на работу, Ли Госян из толстой пачки дел, представленных уездным отделом общественной безопасности к пересмотру, извлекла два документа: «Материал об исправлении Цинь Шутяня, объявленного в 1957 году правым и находящегося сейчас в заключении» и «Доклад об ошибочном объявлении Ху Юйинь новой кулачкой в 1964 году». Оба дела были тяжелыми, как свинцовые доски; она брала их, потом клала на место, потом снова брала. Карандаш, который она вертела в руках, тоже показался ей тяжелым, словно металлическая палка. Почему эти карандаши, решающие судьбы людей, иногда тяжелы, а иногда слишком легки и могут выделывать любые вензеля?

Ли Госян долго колебалась, но, так и не наложив резолюции, позвонила Ван Цюшэ, чтобы договориться обо всем с ним. Он же оказался просто душкой.

– Что? Реабилитировать их? – заорал он в трубку, брызжа слюной. – Я этого не могу ни понять, ни принять! У вас там какие-то перемены происходят, а мы отдувайся!

 

Глава 3. Сельский староста Ван

– Чертова баба! – ворчал Ван Цюшэ. – Совсем за человека меня не считает. Скоро у нас, местных, в селе уже и силы не останется!

Он привык, чтобы подчиненные звали его «старостой Ваном», и не знал, что за глаза они называют его «Осенней змеей». Людям ведь рот не заткнешь, лучше уж их не слушать. Да и эта Ли Госян хороша: хоть и позвонила ему заранее, поприветствовала, но, когда Ван получил из укома обещанные материалы о Цинь Шутяне и Ху Юйинь, он снова пришел в ярость. Запершись в своем кабинете, он так стучал кулаком по столу, что даже стакан разбил.

В действительности же Ван Цюшэ напрасно винил Ли Госян: указания центрального комитета о реабилитации невинно пострадавших во время многочисленных политических кампаний следовали одно за другим, и никаким проходимцам, тем более мелким, было не под силу противостоять им.

А Ли Госян, напротив, хорошо понимала состояние Ван Цюшэ. Все-таки они были связаны одной веревочкой, да и старой «любовью». За эти годы Ван Цюшэ тоже мог жениться на ком-нибудь, но не решался – можно сказать, пожертвовал собой. Уже одно что трогало Ли Госян, заставляло задумываться. Поэтому через несколько дней после первого разговора она снова позвонила Ван Цюшэ и была очень приветлива. О чем конкретно шла беседа, не знали даже телефонисты, потому что она шла по «вертушке», то есть по специальному каналу связи, а другим людям и подавно нельзя было узнать. Известно только, что после этого разговора Ван Цюшэ весь в холодном поту плюхнулся в свое плетеное кресло. Теперь он уже не запирался в кабинете, не стучал по столу и не бил стаканов, а лишь тихо ругался:

– Чертова баба! Больно интересно реабилитировать этих ублюдков, у которых на лбу черное клеймо стоит! Выходит, они снова могут подкладывать мне кучи и вываливать в навозе? Тебе хорошо, ты скоро переезжаешь и провинцию, а меня здесь бросаешь, чтобы я этих подонков обелял! Да, Ли Госян, ты оправдываешь свое имя – «Аромат страны», – всегда норовишь сладко пахнуть! Конечно, «из тридцати шести замыслов самый лучший – смыться»… Уезжай, уезжай, все равно гусь фазанихе не Друг, а бык тигрице не любовник!

По правде говоря, тайная связь Ван Цюшэ с Ли Госян была выгодна им обоим. Разумеется, не обошлось и без некоторых потерь, но выгод все-таки больше. Собственно, что он потерял? Раньше шлепал босыми ногами по грязи, а теперь – староста села. Все это благодаря поддержке Ли Госян и Ян Миньгао, которые его выдвигали. Одно время Ян Миньгао считал его полным ничтожеством, к тому же подлым и неблагодарным, и непременно погубил бы. Достаточно вспомнить Ли Маньгэна, который в 1956 году не послушался Яна и в результате всю жизнь проходил в соломенных сандалиях и плаще из травы. А что в сравнении с ним Ван Цюшэ? Даже по моральным качествам он не стоил и пальца Ли Маньгэна. Но в период «критики Линь Бяо и Конфуция» произошло событие, в корне изменившее взгляд Ян Миньгао на Ван Цюшэ.

Дело в том, что вся семья Яна, и особенно он сам, зимой и весной любила лакомиться подмороженными ростками молодого бамбука. Зажаренные тонкими ломтиками, нежные, хрупкие, они были диво как хороши с постной говядиной, тушеной уткой или курицей, ароматическими грибами или грибами «древесные ушки». Они просто таяли во рту и в то же время были обыкновенными дарами гор – не то что «ласточкины гнезда», «серебряные ушки» , трепанги или медвежьи лапы. Неужели глава целого уезда за два сезона не мог съесть сто или двести фунтов этого вполне доступного лакомства? К сожалению, в тот год ростки бамбука из-за каких-то причин почти все высохли и стали цениться наравне с акульими плавниками. Однажды вечером Ли Госян в промежутке между ласкамиподсказала Ван Цюшэ, какой у него есть шанс проявить свою преданность и выдвинуться. Следующий день был базарным, и Ван, с молчаливого согласия своей начальницы и подруги, тут же решил объявить бой спекулянтам и прочей буржуазии. Под предлогом охраны общественного порядка он направил ополченцев ко входам на рынок, велев проверять всех строжайшим образом. А это было как раз перед праздником весны – китайским Новым годом, когда члены горных коммун везли на базар плоды своего труда, чтобы хоть немного заработать. Кто шал, что у каждого входа их будут обыскивать ополченцы с желтыми нарукавными повязками и изымать не что-нибудь, а только ростки бамбука? Почему именно их, горцы не понимали, лишь недоуменно переглядывались. Тут же пошли всякие слухи: один передавал десяти, десять – сотне, каждый приукрашивал, и в конце концов договорились до того, что в горах обнаружена реакционная организация под названием «Партия ростков бамбука». Свои тайные документы она прячет под кожуру бамбуковых ростков и таким способом осуществляет контрреволюционные связи. Поэтому-то на сегодняшнем базаре и была раскинута частая сеть, которая помогла поймать немало реакционных главарей и их пособников… После такого рассказа торговцы, лишившиеся ростков бамбука, тут же забыли о своих экономических потерях и жалели лишь о том, что у них нет крыльев, чтобы улететь с этого проклятого места. Вернувшись домой, они забились по углам и старались не выходить за порог.

Кто же придумал побасенку о «Партии ростков бамбука»? Наивные народные массы или какой-нибудь недостаточно преданный ополченец, захотевший навредить Ван Цюшэ? Если верно последнее, то он достиг своей цели, потому что Ван Цюшэ и Ли Госян терялись в догадках и очень боялись, как бы это дело не разрослось. Им пришлось устраивать бесконечные собрания с опровержением слухов и объяснять, что проверка на базаре была устроена исключительно для вылавливания спекулянтов. Только тогда слухи понемногу стихли.

Но вечером того же дня, когда было реквизировано более ста фунтов драгоценных ростков бамбука, Ван Цюшэ уложил их в два мешка, нагрузил на велосипед и поехал за пятьдесят с гаком ли в уездный центр. Там, уже ночью, он тихонько сдал мешки на кухню Ян Миньгао. Проснувшись утром, тот покритиковал Ван Цюшэ, сказав, что уважать начальство – значит оберегать его, а не совершать такие вещи. Подарки, подношения – это не только незаконно, но и вульгарно, а для ответственных работников особенно опасно. Ян Миньгао говорил о политической линии, о сознательности, даже о борьбе с ревизионизмом, потом взял безмен, взвесил оба мешка и сказал, что заплатит за них по государственной цене, но почему-то не заплатил,

Ван Цюшэ сначала похолодел и в душе клял Ли Госян, которая снабдила его неверными сведениями. Слушая речь Ян Миньгао, он немного успокоился лишь тогда, когда тот сказал:

– Ладно, не будем вспоминать старое, но в следующий раз такого не делай! Пожалуйста, будь внимателен…

Вслед за этим Ян Миньгао пригласил Вана на завтрак, который был исключительно прост: пресные колобки на пару, яйца, консервированные в извести, соевое молоко, соевый соус и блюдечко сахара. За столом он интересовался, как Ван Цюшэ работает, нет ли у него трудностей в личной жизни и так далее. В то время Ван был больше всего травмирован слухами о «Партии ростков бамбука», но товарищу Яну об этом не сказал, боясь его огорчить, – так же как и о том, что выкапывание бамбуковых ростков наносит серьезный ущерб последующему урожаю бамбука.

Вскоре дядя вызвал Ли Госян в уезд, и она подробно доложила ему о ходе дел в народной коммуне, в том числе и о партийном секретаре объединенной бригады Ван Цюшэ, который за последнее время изменился к лучшему, раскаялся в былых промахах и снова верен начальству. Ян Миньгао всегда придерживался принципа «не рассматривать мертвецов как живых, но и не рассматривать живых как мертвецов», поэтому простил Вану то попугайство, которое он проявил в начале «культурной революции». Еще через некоторое время по Лотосам разнесся слух, что уком в целях воспитания твердых и сознательных кадров собирается назначить Ван Цюшэ заместителем председателя ревкома народной коммуны. Однако известно, что добрые дела вечно наталкиваются на преграды: кто-то донес в область и провинцию о том, как Ван Цюшэ устроил строжайшую проверку на базаре в Лотосах и реквизировал все ростки молодого бамбука. Кто именно донес – трудно сказать; как говорится, в большом крае всегда найдется талант. К тому же на базар в Лотосы собирался народ из трех провинций и восемнадцати уездов, среди этих людей наверняка были и лица с подозрительными связями.

По тогдашним правилам, если человек писал жалобу в провинциальный центр, она обязательно спускалась с резолюцией в область, оттуда – в уезд и дальше – в народную коммуну, то есть в данном случае к Ли Госян. Резолюции тоже все были на один манер: «Прошу разобраться и принять меры», «Принять меры, исходя из соответствующей политики», «Соответствующему комитету – разобраться». Поскольку отличались они только датами, их не писали, а штамповали специальными печатями – непременно круглыми и непременно красной мастикой. Впрочем, существовали еще различия в величине печатей и яркости оттисков. И все же жалоба сыграла определенную роль: представление укома в вышестоящие инстанции о назначении Ван Цюшэ заместителем председателя ревкома народной коммуны так и не было завизировано. Даже секретарь укома Ян Миньгао покачал по этому поводу головой и, вздохнув, сказал, что корни консерватизма, подавляющего новые молодые силы, еще глубоки. Позднее, сообразуясь с обстановкой, уком решил выделить Лотосы в самостоятельную административную единицу, поменьше коммуны, и дал Ван Цюшэ должность, для которой не требовалось согласия вышестоящих инстанций, – сделал его председателем сельского ревкома, жившим не столько на зарплату, сколько на трудовые единицы. В то время студенты выступали за постоянные поездки в народные коммуны, а новые кадровые работники – за оплату не жалованьем, а трудовыми единицами. Это была инициатива последнего этапа «великой пролетарской культурной революции»: борьба против буржуазного права. Ван Цюшэ являлся как раз одним из таких новых кадровых работников, которым полагалось побольше закаляться среди масс и демонстрировать свои безграничные перспективы…

– Мать их! Боролся больше двадцати лет, а выходит, не за то боролся? Помешанного Циня хотят не только освободить, но и «шапку» правого с него снять, даже на работе восстановить! И еще зарплата должна быть не ниже прежней, то есть значительно больше моей – хозяина целого села! Ян Миньгао, видно, решил мне напакостить, когда назначал старостой: даже в государственные кадры не включил, трудовыми единицами кормиться заставил, а доплату дал только тридцать шесть юаней в месяц!

Ван Цюшэ сидел в своем кабинете перед двумя делами о реабилитации, присланными из укома, и не знал, как избавиться от них. Заниматься ими или не заниматься? Может быть, потянуть? Но такие дела сейчас идут по всей стране, о них каждый день пишут в газетах, орут по радио, а ты, Ван Цюшэ, лишь жалкий сельский староста на трудовых единицах. Или, может, у тебя несколько голов?

Если так пойдет, то после Цинь Шутяня и Ху Юйинь придется реабилитировать налогового инспектора, восстанавливать на работе председателя сельпо… А тут еще этот «солдат с севера» Гу Яньшань! В общем, целая связка. За последние двадцать с лишним лет многие руководящие работники села ошибались, один Гу Яньшань прошел почти чистеньким… Но, с другой стороны, разве ему, Ван Цюшэ, без борьбы удалось бы дослужиться до нынешнего поста? Нет, он до сих пор оставался бы просто хозяином Висячей башни и жил бы как собака. Раз от него сейчас требуют нового раздвоения, придется опять раздвоиться!

По больше всего Ван Цюшэ беспокоили чисто экономические вопросы, например необходимость отдать новой кулачке Ху Юйинь ее дом, в котором, после выставки классовой борьбы, давно устроена сельская гостиница. Эта гостиница ежемесячно приносила больше ста юаней дохода, не облагавшихся налогом и очень полезных для приема начальства, всевозможных инспекций, представителей братских организаций, для устройства банкетов и угощений, покупки вина, сигарет и так далее. «Придется поговорить с Ху Юйинь начистоту, попросить ее войти в положение, вернуть ей пока только формальное право на дом и продолжать использовать его как гостиницу, а ей давать небольшую арендную плату – скажем, пять или восемь юаней в месяц…»

Еще больше Ван Цюшэ тревожил другой экономический вопрос: необходимость вернуть Ху Юйинь полторы тысячи юаней, конфискованные в период движения за «четыре чистки». За десять с лишним лет эта сумма как-то незаметно разошлась. Сначала Ван Цюшэ вообще не получал денежной доплаты за свою должность, потом стал получать всего тридцать шесть юаней, а ведь надо есть, пить, покупать всякие вещи, дарить подарки – или вы думаете, что у Ван Цюшэ есть машина для печатания денег?

«Мать их! Откуда взять эти полторы тысячи? Откуда? Может, пока не отдавать? Правильно, потяну, а там увидим! За десять с лишком лет было столько всяких движений, столько неясностей… Кстати, кто получал эти деньги? Кто давал расписку? Ха-ха-ха, да их можно вовсе не возвращать, это мертвый долг. Я просто скажу Ху Юйинь: тебя реабилитировали, вернули доброе имя, звание мелкой предпринимательницы, право на дом, позволили жить вместе с Цинь Шутянем, так чем же ты еще недовольна?»

Но слова словами, а выкручиваться Ван Цюшэ становилось все труднее. За последнее время по селу пошли опасные для него разговоры – что начальство собирается назначить председателем сельского ревкома и заодно секретарем парторганизации «солдата с севера» Гу Яньшаня. И хотя никаких бумаг по этому поводу не было, сельчане удовлетворенно улыбались. Ван Цюшэ, несмотря на свою ограниченность, чувствовал их настроения, которые беспокоили его не меньше, чем мечи, занесенные над головой. Но теперь он уже не решался устраивать собрания для опровержения невыгодных ему слухов. В панике он даже позвонил в уком, чтобы проверить их, – ему ответили что-то невнятное. Тогда он совсем скис и дошел до того, что ни есть, ни спать не мог спокойно. Целыми днями он с опухшим лицом тупо сидел в своем кабинете, смотрел прямо перед собой и что-то бормотал. Понять его бормотание было решительно невозможно, но однажды он вдруг громко выкрикнул:

– Нет, нет! Пока я на этом месте, и не думайте ни о какой реабилитации!

 

Глава 4. Названый отец Гу Яньшань

В то тяжкое время, когда люди обличали, предавали и губили друг друга или, съежившись, как черепахи, сидели в своих панцирях, добродетель и совесть, честность и верность не исчезли, не иссякли, а только проявлялись необычным образом. Например, старый солдат Гу Яньшань запил с горя. После того как Цинь Шутяня приговорили к каторге, а Ху Юйинь – к принудительным работам, Гу Яньшаню пришлось изрядно поволноваться, потому что он выступал чем-то вроде свата «черных супругов». Но на допрос его так и не вызвали, из чего он заключил, что они люди честные, надежные и не выдали его, иначе он наверняка вылетел бы из кадровых работников.

Однажды зимним вечером, когда дул северный ветер, а с неба падал снег, похожий на гусиный пух, Гу Яньшань возвращался откуда-то, по обыкновению немного выпивший. Вдруг из бывшего постоялого двора до него донеслись крики:

– Мама, спаси меня, умираю!

Крики были такими душераздирающими, что волосы вставали дыбом. «Не иначе как Ху Юйинь рожает!» – подумал Гу Яньшань, поднялся на крыльцо, отряхнул с себя снег и толкнул дверь. Она оказалась незапертой. Он вошел в темную холодную прихожую, затем в спальню и тут при слабом свете масляной лампы увидел Ху Юйинь с большим животом, лежащую на постели. Обеими руками она вцепилась в края кровати и едва не теряла сознание; на ее руках и лице выступили крупные капли пота. Гу Яньшань сразу протрезвел от испуга – он никогда не видал таких картин.

– Юйинь, ты что, уже скоро?…

– Почтенный Гу, благодетель… Помоги мне присесть, дай воды напиться…

Гу Яньшань с тоской подумал, что ему не следовало бы заходить в этот дом, но нашел воду и подал ее Ху Юйинь. Она выпила и стала утираться полотенцем. Потом, словно утопающий, заметивший спасительный камень, обеими руками ухватилась за Гу Яньшаня:

– Благодетель ты мой… Мне уже тридцать три года… Разродиться никак не могу…

Гу Яньшаня тоже прошиб пот от волнения.

– Тогда… давай я схожу за повивальной бабкой!

– Нет, нет, не надо! Не надо ходить… Все наши бабы давно уже плюют на меня… Я боюсь их… Ты лучше посиди со мной, все равно я скоро умру – и я, и маленький… О мама, мама, зачем ты оставила меня страдать на этом свете?!

– Юйинь, не плачь, не говори так! Если тебе больно, ты лучше кричи! – Старый солдат смягчился и вдруг почувствовал себя сильным, обязанным спасти обе жизни, находящиеся в опасности. Какое это имеет значение – кулачка она или нет! Верно всегда говорилось: один раз помочь человеку в беде важнее, чем подняться на семь ступеней к совершенству . Ну что с ним сделают за это? Самое большее – раскритикуют и накажут. А когда человек проникнется решимостью, он уже больше ни в чем не сомневается.

– Хорошо, Юйинь, ты не волнуйся. Я попробую тебе помочь…

– Благодетель, благодетель ты мой… Надо бы, чтоб все товарищи, которых правительство присылает, были на тебя похожи, но они… А ты, ты для меня как ясное небо… Если ты будешь здесь, я, может быть, как-нибудь разрожусь… Ты вскипяти котел воды и сделай мне яичной похлебки… Я с утра даже рисового зернышка во рту не держала… А говорят, когда рожаешь, нужно есть, много есть, иначе сил не будет…

Гу Яньшаню показалось, будто он в своем старом партизанском отряде и получил приказ к атаке. Быстро вскипятил воду и, продолжая прислушиваться к стонам роженицы, заварил яичную болтушку. У него вдруг поднялось настроение и голова прояснилась. Он оказался причастным рождению новой жизни. Огонь очага красным светом озарял его обросшее лицо, проникнутое решительным, даже немного мистическим чувством ответственности. Он сам себе удивлялся.

Ху Юйинь выпила из рук Гу Яньшаня целую миску яичной похлебки и понемногу успокоилась. На ее лице появилась какая-то странная, будто стыдливая улыбка. Но на гамом деле у женщин перед родами возникает своего рода самоуспокоенность, материнская гордость, которая заставляет отступить даже смерть. Они уже ничего не боятся. Полулежа на спине и указывая на свой большой, словно надутый, живот, Ху Юйинь через силу пошутила:

– Этот малыш очень шаловлив – все время бьет меня изнутри то ножками, то кулачками. Я почти уверена, что это мальчишка…

– Поздравляю тебя, Юйинь, поздравляю! Небо убережет и тебя, и младенца! – откликнулся Гу Яньшань и тут же устыдился: как это он, человек, прошедший войну, способен молоть такую чепуху?

– Раз ты здесь, я ничего не боюсь… Если бы не ты, я бы точно померла и никто бы не узнал… – проговорила Ху Юйинь. Глаза ее затуманились, и она тут же уснула. Наверное, промучавшись целый день в утробе матери, младенец тоже устал. А может быть, это была просто небольшая передышка перед новыми схватками.

Беспокойство не покидало Гу Яньшаня. Все это время он внимательно прислушивался к звукам извне – не пройдет ли какая-нибудь машина. Едва Ху Юйинь уснула, как он вышел из дома и, не обращая внимания на ветер и снег, отправился к шоссе. Он решил, если понадобится, лечь на дорогу, но задержать любую встречную или попутную машину. Вскоре снег перестал идти, ветер тоже стих; все вокруг было окутано белой пеленой и светилось сквозь ночную мглу. Гу Яньшань, засунув руки в рукава своей старой шинели, беспокойно бродил по заснеженной дороге. Временами он напоминал себе часового или дозорного. Действительно, в этой самой шинели он стоял на снежной равнине между Пекином и Тяньцзинем и ждал сигнала к атаке, предвестия победы… Как быстробежит время, сколько перемен произошло с тех пор! Человеческая жизнь иногда казалась ему неразрешимой загадкой. Двадцать с лишним лет назад, на севере, он проливал свою кровь за рождение нового общества, а сейчас, уже на юге, пытается поймать машину во имя рождения нового человека. Но что это за новый человек? Потомок вредителей, плод незаконного сожительства, даже рождение его – несчастье… Нет, жизнь слишком сложна, слишком запутанна, ее не понять… Гу Яньшань тревожно поглядывал на бывший постоялый двор, стараясь уловить гул машины, увидеть блеск фар. Он часто ругал машины за то, что они поднимают пыль и грязь, но, если сегодня кто-нибудь спасет Ху Юйинь и ее ребенка, машина в его глазах будет наделена волшебной силой. Да, все-таки нельзя проклинать плоды цивилизации.

Прошло много времени, прежде чем ему наконец удалось остановить грузовик, причем военный. Год назад в горах устроили армейские склады, и грузовик ехал туда. Выслушав объяснения человека, похожего своим видом и северным выговором на бывалого кадрового работника, шофер без дальних слов посадил его в машину и завернул на Старую улицу. Гу Яньшань тут же потащил Ху Юйинь в кабину. У нее снова начались схватки, и она билась в его руках, стонала. К счастью, шофер вел машину очень умело и мигом домчал ее до военного госпиталя, стоявшего в одной из горных долин.

Ху Юйинь сразу отнесли в приемный покой. В длинном тихом коридоре горел яркий свет. Врачи и медсестры в белых халатах сновали через стеклянную дверь – видно, положение роженицы было тяжелым. Гу Яньшань ждал у этой двери и не смел отойти ни на шаг. Приемный покой казался ему сверкающим небесным дворцом, в который простому смертному нет доступа, а врачи и медсестры – ангелами или феями. Вскоре один из врачей вышел с карточкой в руке. Из-под белого халата у него выглядывала зеленая военная форма с красными петлицами. Но когда он снял повязку со рта, выяснилось, что это женщина, причем очень молодая.

– Вы муж роженицы? – спросила она. – Назовите ее и ваше имя, место работы.

Гу Яньшань покраснел и, не сообразив сразу, что к чему, ответил кивком. Ну, раз уж так получилось, что ему еще оставалось? Самое главное – спасти человека. Запинаясь, он произнес требуемые имена, название коммуны, врач лично занесла все это в карточку и сказала:

– Ваша жена уже не молода для первых родов, во время беременности плохо питалась. К тому же положение плода неправильное, требуется кесарево сечение. Если согласны, распишитесь!

– Кесарево сечение? – нервно глотнул воздух Гу Яньшань. Теперь ему было уже все равно, пылают ли у него щеки. С шумно бьющимся сердцем он долго смотрел расширенными глазами на красные петлицы врача и постепенно успокаивался. Он ведь тоже вышел из армии, а она – дитя народа, должна любить его и помогать ему. Хотя за последние двадцать лет произошло много перемен, он верил – и это было очень важно для него, – что армия не изменилась, и, взяв у врача ручку, кое-как подписался. Он понимал, что рискует, но чувствовал себя обязанным выполнить свой мужской долг.

Ху Юйинь на носилках вывезли из приемного покоя. В коридоре она успела крепко пожать руку Гу Яньшаню, и он проводил ее до операционной. Врачи и медсестры вошли туда, дверь закрылась. Гу Яньшань остался дежурить у двери, беспокойно расхаживая взад-вперед. Он так хотел услышать оттуда детский крик, думал о том, что Ху Юйинь наверняка потеряла много крови, очень много крови… Сегодня ночью в его душе открылся совершенно новый, неизвестный ему мир, он почувствовал, всю значительность жизни, величие матерей. Они выращивают в себе новые жизни, рождают новых людей. А ведь только благодаря людям этот мир наполняется радостями и горестями. Кстати, а зачем горести? Зачем ненависть? Особенно в нашем мире, построенном самими рабочими и крестьянами? Неужели на нашей собственной родине мы должны бесконечно бороться друг с другом и устраивать ежегодные чистки? У некоторых людей уже остекленели глаза и окаменели сердца, они превратили чистки в профессию, в дело всей жизни. Зачем все это, зачем? Гу Яньшань не понимал. Ему не хватало культуры, он не знал, что такое теория человеческой сущности, но «яд» этой теории, как и теории «затухания классовых противоречий», сам рождался в его душе.

Он прождал четыре долгих, мучительных часа. Уже перед рассветом Ху Юйинь вывезли на той же каталке; рядом с ней лежало что-то маленькое, завернутое в больничное одеяло. Лицо ее было белым, как лист бумаги, глаза закрыты, как у мертвой.

– Умерла? – вскричал Гу Яньшань не своим голосом. Сердце его было готово выпрыгнуть через глотку, на глаза навернулись слезы.

Санитарка, толкавшая каталку, внимательно взглянула на него и сразу ответила:

– Нет, и мать и ребенок в порядке. Ей просто давали общий наркоз, а он еще не прошел…

– Так она жива, жива! – вскричал Гу Яньшань уже не так громко, даже забыв спросить, кто родился – мальчик или девочка. И тихий госпитальный коридор откликнулся эхом: – Жива, жива!

Согласно обычным правилам, роженицу и ребенка должны были держать отдельно. Ребенку на одеяльце прикрепили бирку с номером, а Гу Яньшаню разрешили ухаживать за роженицей. У изголовья подвесили перевернутую бутыль – капельницу. Только в полдень Ху Юйинь очнулась, взглянула на Гу Яньшаня и положила ему на ладонь свою слабую, почти бескровную руку. Гу, точно счастливый отец, погладил ее по руке. И тут вошедшая санитарка сказала «супругам», что у них родился мальчик – полненький, но любитель поплакать. Это было прекрасно! Ху Юйинь тоже заплакала, да и Гу Яньшань не удержался от слез, потом сидел с красными глазами. Санитарка не удивлялась: все немолодые супруги, родив наконец сына, плачут от счастья – это уж закон. Она вколола Ху Юйинь снотворного и спросила:

– Как же вы назовете своего толстячка?

Ху Юйинь посмотрела на Гу Яньшаня и, зная, что это наверняка ему понравится, успела сказать:

– Пусть будет Солдатик, Цзюньцзюнь, в честь Освободительной армии.

* * *

После кесарева сечения требовалась длительная поправка, да и снег закрыл горные дороги, а Гу Яньшань нарочно тянул с выпиской. В общем, Ху Юйинь провела в госпитале целых два месяца. За это время Гу почти не ночевал дома, мотаясь между зернохранилищем и больницей. К счастью, в зернохранилище он был фактически отстранен от руководства и не имел особых дел. Все сельчане уже знали, что новая кулачка родила сына от вредителя, находящегося на каторге, а остальное их не очень интересовало. Лишь несколько сердобольных старушек, когда Ху Юйинь уже вернулась из госпиталя, тайком заглянули к ней, чтобы посмотреть на несчастного младенца, и принесли куриных яиц или другую мелочь.

А Гу Яньшаня вызывали для объяснений в уездный отдел продовольствия и в отдел общественной безопасности. Хорошо еще, что начальники этих отделов тоже были старыми армейцами-северянами, оставленными работать на юге. Они прекрасно знали, что Гу Яньшань – человек честный, непритязательный, способный на некоторые ошибки, но уж никак не на сознательные проступки; к тому же он «лишен мужской потенции», так что женщины ему ни к чему. Короче говоря, в этих отделах над Гу Яньшанем посмеялись немного и отпустили. Из Лотосов и из народной коммуны в уезд продолжали слать гневные материалы, однако и они не действовали. Даже Ян Миньгао и тот презрительно хмыкнул: что, мол, возьмешь с этого дырявого мешка, но через административные органы все же добился для него наказания – «отстранить от общественной деятельности».

Так получилось, что Гу Яньшань обрел чуть ли не законное право заботиться о Ху Юйинь и ее сыне. Потом это вошло в привычку и было молчаливо признано всем селом. Вплоть до самого свержения «банды четырех», когда ребенку исполнилось восемь лет, Гу Яньшань, не имея с Ху Юйинь никаких родственных связей, был для нее и мальчика самым близким родственником. Он часто говорил, что Цинь Шутяню скоро уже пора возвращаться и что ребенку надо дать его фамилию. Но ребенок считался «черным», поэтому ни объединенная бригада, ни коммуна не желали его признавать и включать в списки населения. Только Гу Яньшаня почему-то признавали приемным отцом «черного дьяволенка». В Лотосах эта история стала одной из самых удивительных в последние годы «культурной революции».

– Отец! – как-то сказала Гу Яньшаню Лотос, прижимая к себе сына. – Все село говорит, что люди написали бумагу начальству, чтоб тебя сделали нашим старостой и партийным секретарем… И что начальство уже согласилось, а эту «Осеннюю змею» выгонят в ее трухлявую Висячую башню! И правильно: народное правительство должно давать власть и печать именно таким работникам, как ты!

– Не верь, не верь этому! – с горькой улыбкой качал головой Гу Яньшань. – Меня же «отстранили от общественной деятельности», и это еще висит надо мной. Для меня ничего не изменится, пока Ли Госян и Ян Миньгао не снимут или не переведут куда-нибудь…

– Это все из-за меня и сынишки… Только из-за нас ты столько лет сидишь в черной яме! – заплакала Ху Юйинь.

– Ну и глаза у тебя – словно колодцы, за столько лет никак не высохнут! – Гу Яньшань тоже обнял мальчика и стал гладить его по головке, успокаивая и самого себя. – Сейчас положение действительно стало получше – недаром власти хотят реабилитировать тебя и Цинь Шутяня. А я если в самом деле стану главой села, то только обузу на себя взвалю. Здесь дел – как с развалившимся лотком, все надо начинать с самого начала. Первым делом – очистить Лотосовую, а то я из-за нее порой уснуть не могу…

Еще не став старостой, «солдат с севера» уже не мог заснуть от беспокойства за село! Ху Юйинь улыбнулась сквозь слезы, и сын тоже улыбнулся:

– Мама, папа! Говорят, что дядя Ли Маньгэн тоже возвращается в партийные секретари, только объединенной бригады. Он вчера обещал мне, что внесет меня в списки, и тогда я не буду «черным дьяволенком»!

 

Глава 5. Висячая башня рухнула

Жизнь часто платит за неверность жестокой насмешкой. Вот уже много лет, как стыд и тоска терзали Ли Маньгэна, точно безжалостная плеть. Его совесть была нечиста: он предал самое дорогое чувство молодости, изменил собственной клятве. Когда Ху Юйинь объявили новой кулачкой, он подлил масла в огонь, бросил камень на упавшего в колодец, стал пособником зла. Теперь же он так нервничал, что иногда подносил руки к носу: не идет ли от них запах крови – ведь из-за него, в конечном итоге, покончил с собой Ли Гуйгуй!

Но предательство и преданность (недаром это похожие слова) всегда сплетались в жизни Ли Маньгэна воедино. Он предал, сестринские чувства Ху Юйинь, выросшие из отнюдь не сестринской любви, предал клятву, которую он дал ей на Лотосовой, однако, сдав злополучные полторы тысячи рабочей группе укома, он выразил свою преданность политической линии. Это большое и не такое уж простое противоречие. Задолго до этого, в 1956 году, начиная свою работу в райисполкоме, он по той же причине пожертвовал своей любовью. У него все время получались конфликты между личным и коллективным, между чувством и разумом, любовью и революцией, и он каждый раз отдавал предпочтение коллективу, разуму, революции. Отдавал без особых раздумий, слепо – почти до глупости, никогда не усомнившись: а что это за «коллектив», какой линии он придерживается? Ли Маньгэн просто не дорос до вопросов, он привык подчиняться. Конечно, он тоже иногда думал, что многие крупные революционеры не отличаются чистотой социального происхождения и общественных связей, однако считал, что они искупают это беззаветной борьбой, умея соединить революцию и любовь, разум и чувство так гармонически, что даже устраивают браки на эшафоте. Они борются за одно и то же дело, одну и ту же цель, но чаще всего борьба за родину требует крови, жертв. В этой борьбе нужно максимально расширять свои ряды, впускать в них практически любых людей, держать дверь распахнутой… А сейчас мы уже утвердились на нашей родине и должны непрерывно очищать свои ряды, очищать революцию. Только выяснение предков человека до третьего, а то и пятого колена гарантирует эту чистоту. Временами революционер должен уметь пожертвовать своей любовью, а может быть, и совестью. Ведь совесть нельзя ни увидеть, ни пощупать, ни взвесить – это типичная мелкобуржуазная категория… Вот почему Ли Маньгэн предал Ху Юйинь, столкнул ее в огненную яму.

Но сейчас история подвела итог по-новому, а жизнь внесла свои поправки: оказывается, Ху Юйинь ошибочно зачислили в кулачки, Ли Гуйгуй был доведен до самоубийства. А ты, Ли Маньгэн, – всего лишь жалкий предатель, своекорыстный человек, пособник зла, обагривший свои руки кровью. Разве ты можешь быть настоящим коммунистом? Какая статья партийного устава, какой партийный документ толкали тебя на предательство? Кого тебе винить? Кого ты можешь винить? Среди тридцати восьми миллионов китайских коммунистов, наверное, наберется немного таких, кто бы плевал на совесть, предавал своих родных и пособничал извергам. Кого тебе винить, мерзавец?

Так проклинал и казнил себя Ли Маньгэн. Но стоило ли ему винить только себя? Разве он был прирожденным мерзавцем, негодяем, злодеем? Разве он не сделал решительно ничего хорошего ни для Ху Юйинь, ни для других своих односельчан, никогда не относился к ним искренне, чисто, «с детским сердцем», как говорили древние? Разумеется, нет. Ху Юйинь навсегда осталась для него той очаровательной девочкой, которую он впервые увидел еще в доме ее родителей; он всю жизнь любил ее, страдал из-за нее, а когда ее объявили кулачкой и водили по улицам с черной доской на шее, в дурацком колпаке или вытаскивали на сцену и били, он никогда не нападал на нее, не унижал… За это секретарь партбюро объединенной бригады и председатель сельского ревкома Ван Цюшэ множество раз критиковал его, обвинял в правом уклоне, утверждал, что Ли Маньгэн проповедует теории «человеческой сущности» и «затухания классовых противоречий», снял его с должности секретаря объединенной бригады и едва не исключил из партии.

А что, собственно, представляет из себя «теория человеческой сущности»? Какой она формы, цвета: круглая, квадратная, плоская, желтая, белая, черная? Этого Ли Маньгэн не знал. Он был взрослым мужчиной, но окончил только неполную среднюю школу и не отличался ни большим умом, ни богатством воображения. Злосчастная «теория человеческой сущности» стояла у него комом в горле, точно колобок из мякины с травой, – ни разжевать, ни выплюнуть, ни проглотить, – и он боялся, как бы не дошло до рака. Ему трудно было даже высказать свои мучения, да и некому высказать: и так, и эдак повернешься – все плохо. Он чувствовал себя глиной, попавшей между скал: она уже сплющилась, высохла и мечтает не о влаге, а только о существовании. Все эти битвы, кампании, движения совершенно неуловимы и непредсказуемы – хочешь им следовать, быть верным, а они вдруг обрушиваются на тебя и играют тобой, как поток щепкой.

«Ты ничтожество, Ли Маньгэн, ты обыкновенное ничтожество!» – твердил он себе много лет, и эти слова привязались к нему как проклятие, как болезнь. Крепкий мужчина весом не меньше ста фунтов, способный пройти без передышки сотню ли, он постепенно сгорбился, как будто его широким плечам была непосильна невидимая, но очень тяжкая ноша. В конце концов даже жена – Пятерня – испугалась его вида и решила, что он чем-то болен. Пятерня тоже была непростым человеком. Пока Ху Юйинь процветала со своим лотком, она боялась, что муж вспомнит старую любовь, и страшно ревновала. Как говорят, у ее языка выросло копыто, которым она все время лягалась, поэтому Пятерня и устроила дикий скандал вокруг тех полутора тысяч и заставила Ли Маньгэна сдать их рабочей группе. Тогда она почувствовала облегчение и даже злорадствовала, считая, что муж потерял интерес к «духу лотоса». Но потом, из года в год видя Ху Юйинь в дурацком колпаке, подметающей главную улицу, она поняла, что переборщила: как бы плоха ни была эта красотка, она не должна так страдать всю жизнь.

Ли Маньгэн постоянно ходил хмурым и не обсуждал ничего с Пятерней, но она знала, что его гложет. Временами она тоже чувствовала себя бессовестной. Когда у Ху Юйинь родился сын, Пятерня вслед за некоторыми старушками тайком заглянула в ее дом и увидела, что мальчишка очень симпатичный: крепкий, толстенький, с красной рожицей и ручками, напоминающими корни лотоса. Как же его назвали? Оказывается, не каким-нибудь стыдливым именем, как обычно называют незаконных детей, а Цзюньцзюнем – Солдатиком. И отец у него известен, хоть и каторжанин.

Когда Цзюньцзюнь подрос, научился бегать и прыгать, Пятерня частенько зазывала его к себе, чтобы угостить кусочком сахара или конфеткой. Воистину даже у самых несчастных людей есть свои преимущества: Цзюньцзюнь уродился и в мать и в отца – очень красивым, большеглазым – и нравился Пятерне. Нравился особенно потому, что после первых четырех дочек она родила еще двоих детей, но и эти оказались «товаром на выданье». Всего их набралось на шесть тысяч – деньгами или зерном. Когда мужа спрашивали, сколько у него детей, он обычно поднимал три пальца и отвечал: «Три тонны», как будто докладывал об урожае зерновых. Со временем Пятерня обнаружила, что ему тоже нравится Цзюньцзюнь. Едва мальчик появлялся в их доме, как Ли Маньгэн начинал улыбаться, потом они обнимались, а под конец уже нельзя было различить, где старый, а где малый. Это радовало Пятерню, потому что она подумывала: если муж будет слишком много печалиться, он может оставить ее вдовой с шестью дочерьми, и тогда им придется нищенствовать.

– Цзюньцзюнь, иди сюда, я тебе бананчик дам! – Ли Маньгэн нередко уделял ему часть лакомств от своих дочерей.

– Не, мама будет ругаться. Она не разрешает есть чужое, говорит, что тогда люди будут презирать… – Маленький Цзюньцзюнь был быстр на язык. Он не протягивал ручку за бананом, но смотрел на него и явно очень хотел его съесть. Ему с детства приходилось постигать противоречия между чувством и разумом.

Пятерня стояла рядом и смотрела на ребенка с жалостью:

– Цзюньцзюнь, ведь вам с мамой риса дают только на одного… Вы хоть наедаетесь?

– Мама всегда меня сперва кормит, а потом сама ест, что останется. Если я не хочу есть, она меня бьет, а потом обнимает и плачет…

При этих словах его глазенки краснели. У Ли Маньгэна и Пятерни тоже навертывались слезы. Они понимали, как трудно приходится матери, которая в одиночку растит мальчика с завидным аппетитом, получает рис только на себя, да еще ежедневно под надзором метет улицу. Самой Пятерне стало жить легче после того, как ее муж вылетел из кадровых работников. Силы у него хватало, поэтому он теперь и трудовых единиц много вырабатывал, и на приусадебном участке больше копался, обеспечивая овощами всю семью, да еще немало выращивал на продажу. А Пятерня с дочками занималась свинарником и курятником, так что у них получился не дом, а небольшая сберкасса. Супруги все теснее притирались друг к другу, приучались делить радость и горе. Поводы для ревности с возрастом иссякли, дочки подросли, семья стала дружной.

Но даже за тысячу золотых не вернуть прошлого. После свержения «банды четырех» люди как бы посмотрели на самих себя иными глазами. Каждый накопил свой счет после многолетних кампаний, движений и политических спектаклей. Одним платили по счету, другие сами расплачивались. Ошибавшиеся каялись, преступники получали по заслугам, безвинные «спокойно спали на высоких подушках».

Ли Маньгэн и Пятерня теперь особенно часто зазывали Цзюньцзюня в свой дом – поесть и поиграть с девочками.

– Твоя мама знает, что ты у нас бываешь?– спрашивали они.

– Знает.

– И не ругается?

– Не. Только говорит, что я все выпрашиваю, как нищий…

Было ясно, что Ху Юйинь смирилась. И однажды, когда Пятерня стала шить одежду дочкам на Новый год, она заодно сшила костюмчик и для Цзюньцзюня. Мальчик понес его домой, чтобы показать матери, а вскоре вернулся уже в костюмчике.

– Это мама на тебя надела? – спросила Пятерня.

– Ага. И сказала, чтоб я поблагодарил дядю и тетю…

Потом пришла весна, когда тают льды и снега. В этом году рано начались грозы, часто шли дожди. В один из таких дней было устроено совместное собрание коммуны и села. Недавно прибывший новый секретарь парткома коммуны резко критиковал Ван Цюшэ за проволочки с делами по реабилитации, за то, что он до сих пор не возвращает Ху Юйинь ее дом и полторы тысячи юаней. Затем секретарь сообщил, что уком снимает Вана с обеих его должностей. Лотосами отныне будет управлять сельский ревком, а секретарем партбюро объединенной бригады назначается бывший секретарь Ли Маньгэн – до выборов, которые произойдут в ближайшие дни.

Еще до конца этого сообщения Ван Цюшэ выскочил из зала прямо под дождь, даже забыв зонтик. Люди бешено аплодировали, кричали. Аплодисменты и радостные возгласы заглушали шум дождя и весенний гром.

Возвращаться с собрания нужно было за десять с лишним ли, уже в темноте, и Ли Маньгэн по дороге домой весь промок, хотя и прикрывался плащом из бамбуковых листьев и конической крестьянской шляпой. Но на душе у него было тепло: приятно восстановиться на прежнем посту – пускай и не очень заслуженно. Главная же радость, радость для всего села, – это, конечно, смещение Ван Цюшэ. Такого духа зла можно даже с хлопушками провожать!

– Говорят, ты снова чиновником стал? Эту вонючую черепаху выкинули, а его должности на тебя навесили? – спросила Пятерня, пока он переодевался.

– В какой-то степени да. Но откуда тебе это известно?!

– Только ты ушел на собрание, как все село об этом заговорило. Еще приходили у меня спрашивать, да я не знала ничего. Все равно: приусадебный участок и заготовка хвороста остается за тобой, иначе мы тебя домой не пустим. Не воображай, что ты, как раньше, будешь освобожденным кадром!

– Ладно, ладно, будь по-твоему. За эти годы я уже привык возиться с участком… К тому же должность небольшая, от производства не освобождает. Начальство разрешило в нашем крае ввести систему звеньевого подряда, а кое-где даже подворного, так что теперь никто не будет лениться!

– Кстати, эта ленивая «Осенняя змея» Ван Цюшэ пробежал под дождем без плаща, без зонтика и орал на всю улицу…

– Что же он орал?

– Да что «крупных отпускают, а мелких хватают»… Это он-то мелкий! Еще орал: «Никогда не забывайте, что культурная революция будет проводиться каждые пять-шесть лет!», «Классовая борьба – это чудодейственное средство!» По-моему, небо его покарало, и он свихнулся, чтоб его разорвало на тысячу кусков.

– А если б даже и не свихнулся? Вот скоро будем раздавать подряды по звеньям, так его ни одно звено к себе не возьмет, ручаюсь… На его полосе вырастет один бурьян… Прошло то время, когда он кормился на дармовщину и ходил в героях!

Сквозь шум дождя донесся тяжелый грохот не то грома, не то обвала.

– Может, это дом чей-нибудь? – вздрогнул Ли Маньгэн. Пятерня побледнела. На Старой улице стояли ветхие, давно не чиненные дома, и любой из них мог не выдержать грозы.

Ли Маньгэн засучил штаны, снова накинул плащ из бамбуковых листьев, надел шляпу и уже хотел выйти, как с улицы раздался чей-то тонкий, радостный крик:

– Висячая башня обвалилась! Висячая башня рухнула!

 

Глава 6. Ты всегда в моем сердце

Уже много лет Ху Юйинь подметала Старую улицу в одиночестве. Она мела молча, не останавливаясь и не поднимая головы. Думала ли она о чем-нибудь? И если да, то о чем именно? Может быть, вспоминала, как изящно танцевал Цинь Шутянь со своим бамбуковым веником, словно с веслом на сцене театра? А может, вспоминала, как они подловили на этой улице двух высокопоставленных любовников? Или она просто искала на каменных плитах следы Цинь Шутяня? Эти следы были повсюду, они накладывались один на другой, только оставались невидимыми. Но ведь она сама выметала улицу до блеска, разве их теперь различишь? И разве поймешь, где следы Цинь Шутяня, а где ее собственные? Нет, несметаемые следы навеки отпечатались на каменных плитах, а в сердце Ху Юйинь становились еще более отчетливыми. Воспоминания о любимом человеке питали ее душу, душу так называемого «классового врага», и странное дело, эта пища не иссякала, а множилась, как трава, пробивающаяся сквозь щели камней, и отгоняла мысль о смерти. Она научилась относиться ко всему, как Цинь Шутянь: когда ее тащили на очередное судилище, она шла спокойно, как на работу; не дожидаясь, пока ее схватят за волосы, склоняла голову; не напрашиваясь на пинки по икрам, падала на колени; получив удар по правой щеке, подставляла левую… Она тоже пообтерлась, привыкла, стала опытным бойцом, могла бы претендовать на медаль «ветерана политических движений». Кстати, почему за десять с лишним лет бесконечных состязаний в левизне у нас не объявляли результаты этих состязаний, не учредили специальных золотой, серебряной и бронзовой медалей? Это немного облегчило бы участь соревнующихся.

На каждом проработочном собрании, которые назывались «митингами критики и борьбы», Ху Юйинь неподвижно стояла на коленях перед односельчанами – бледная, без слез, с застывшим лицом, похожая на гипсовую статую. Иногда ее большие черные глаза тоскливо поднимались и смотрели на всех, показывая, что она еще жива. Они как будто взывали к жалости односельчан, пытались ослабить их боевой дух или даже безмолвно протестовали, точно говоря: «Соседи, отцы, братья, поглядите, это же я, сестрица Лотос, кормившая вас рисовым отваром с соевым сыром… Сейчас я стою перед вами на коленях и все жду, жду, когда вы проявите великодушие, милосердие и простите меня, отпустите меня». Характерно, что в те дни, когда ее так выставляли перед народом, проработки проходили не так активно, боевой дух масс был невысок, порохом почти не пахло. Некоторые чуть не пускали слезу и сидели опустив головы, не в силах смотреть, а другие под разными предлогами скрывались с собрания, несмотря на то что вокруг дежурили ополченцы.

У каждой птицы в лесу, у каждой травинки в поле есть своя судьба. Была она и у Ху Юйинь, причем была, как водится, предопределена заранее. Иначе почему ленивые, коварные и злые женщины благоденствовали, а Ху Юйинь, работавшая с раннего утра до позднего вечера, провинившаяся лишь торговлей рисовым отваром, оказалась несчастной? Разве она хуже тех, кто ежегодно выпрашивает у бригады и государства всевозможные пособия и подачки? А начальство таких почему-то любит как родных детей и дорожит ими. В прежних чиновничьих управах любили богачей и презирали бедняков, а потом все сразу перевернулось: стали любить бедных и презирать богатых, не задумываясь над тем, откуда взялось это богатство, почему человек остается бедным. Вот люди типа Ван Цюшэ и оказались героями. Ладно, в этой жизни Ху Юйинь позволила себя одурачить, но уж в следующей она тоже начнет лениться, даже веника не возьмет в руки: будет клянчить у государства еду, одежду, жилье – совсем как Ван Цюшэ, который умеет разве что подпирать Висячую башню бревнами да подлизываться к начальству, а числится современным бедняком и активистом всех политических кампаний.

Легкая смерть лучше тяжкой жизни, но и тяжкую жизнь нужно уметь прожить. Жить, даже если тебя считают не человеком, а черной дьяволицей. Теперь у Ху Юйинь был любимый человек – Цинь Шутянь; он отбывал каторгу, однако успел оставить ей корешок жизни – Цзюньцзюня, и она не умрет, даже если ей придется жить еще горше, еще подлее. Теперь ей стоит жить. Цзюньцзюнь рос на ее руках, в ее объятиях, она без конца целовала его, веселила, тискала, кормила, укачивала, учила говорить, ходить, и вот ему уже восемь лет. Иногда он считает на пальцах: «Моего папу осудили на десять лет, он сидит уже девять лет, значит, скоро вернется!» Цинь Шутянь находился в исправительно-трудовой колонии на берегу озера Дунтин, каждый месяц слал письма и все время писал: «Целую маленького Цзюньцзюня». Разве одного Цзюньцзюня? Нет, он писал так только из застенчивости – горячим сердцем жены Ху Юйинь понимала это. Она тоже писала ему каждый месяц (чаще не разрешалось), примерно так: «Дорогой Шутянь, мы целуем тебя. Береги себя, но работай хорошо, чтоб тебя поскорее отпустили. Я и Цзюньцзюнь все время ждем тебя, душой стареем, все глаза проглядели. Но ты не волнуйся: Цзюньцзюнь растет, а от меня еще кое-что осталось. Свою любовь я берегу для тебя и очень тебя жду. Ты не волнуйся…»

Иногда Ху Юйинь напевала песни из свадебных «Посиделок» – она помнила их больше сотни и все хранила для Цинь Шутяня, чтобы потом снова спеть вместе с ним. Может быть, написать одну из них в письме? Чего бояться, это же не шифр какой-нибудь. Надзиратели, наверное, поймут, что это обычные любовные песни, и передадут письмо Шутяню…

Каждое утро Ху Юйинь исправно выходила с веником на Старую улицу. Примерно через год после свержения «банды четырех» правление объединенной бригады и сельский ревком сообщили ей, что она может больше не подметать, но Ху Юйинь не послушалась. Может, она боялась, что сообщение окажется ложным и ей же достанется за самоуправство, а может, хотела показать односельчанам, что она будет мести до тех пор, пока не вернется ее муж. Душа этой мягкой, молчаливой женщины была настоящей сокровищницей нерастраченной любви.

Весной 1979 года сельский ревком уведомил, что ее в свое время ошибочно назвали новой кулачкой: ее социальное положение определили неверно, слишком расширительно, и сейчас заменяют другим – мелкая предпринимательница. Право на дом ей возвращают, но сам дом еще нужен сельскому ревкому. Ху Юйинь испугалась, не поверила и закрыла лицо руками: нет, нет, этого не может быть, это сон! Слезы текли сквозь ее пальцы, капали на землю, но плача не было слышно. Она боялась убрать руки, боялась открыть глаза, чтобы сон не прошел. Нет, это невозможно: она пятнадцать лет числилась кулачкой, вытерпела столько побоев, издевательств, стояний на коленях – и все это ошибка? Легко сказать, ошибка! К тому же она не верила тем, кто хватал ее и унижал; а теперь они говорят, что все было зря. Бессовестные все что угодно могут и сказать, и сделать, но сами они всегда останутся непогрешимыми. Кто же из них ошибся? В чем ошибка? Нет, это сон, Ху Юйинь по-прежнему не верила в него.

И только когда посланцы ревкома показали ей бумагу уездного руководства, с четкой красной печатью отдела общественной безопасности, она наконец поверила и чуть не потеряла сознание. О небо, это правда! Ху Юйинь покачнулась, но все-таки не упала: за эти годы она привыкла к борьбе, к потрясениям. Внезапно ее лицо густо покраснело, зрачки расширились, она вытянула руки и звонко, даже сама удивляясь звонкости своего голоса, закричала:

– Не спешите отдавать дом и деньги, верните сначала моего мужа! Мужа верните!

Работники ревкома побледнели и вздрогнули от испуга: они подумали, что эта тихая женщина, не способная и комара убить, требует вернуть Ли Гуйгуя, покончившего с собой в 1964 году, хочет мстить за его загубленную жизнь. Вы посмотрите на нее: ей сказали об улучшении политики, сняли с нее ярлык, а она, вместо того чтобы благодарить и кланяться, тут же начинает скандалить!

Ху Юйинь, не убирая протянутых рук, повторила умоляюще:

– Верните моего мужа! Вы схватили его и присудили к десятилетней каторге… Прошло уже девять лет, а он невиновен, невиновен…

Посланцы ревкома обрадовались и стали наперебой объяснять ей:

– Цинь Шутянь тоже реабилитирован!

С него даже «шапку» правого сняли и будут восстанавливать на работе… Позавчера вечером провинциальная радиостанция передавала его «Посиделки»…

– Ха-ха-ха! Сплошные ошибки! Цинь Шутяня тоже ошибочно посадили! Ха-ха-ха! Новое общество возвращается! Конечно, оно и не уходило никуда; я хочу сказать, что политика возвращается!

Ху Юйинь выбежала на Старую улицу. Никогда еще за свои сорок с лишним лет она так не шумела, не смеялась, не радовалась. Она плясала с растрепанными волосами, и соседи подумали, что несчастная женщина сошла с ума. Но когда подбежал Цзюньцзюнь и уцепился за нее, она обняла его, поцеловала, покружилась с ним по улице и ушла к себе домой.

Дома она легла на кровать и в голос заплакала. О чем? Чудная вещь – слезы. Они текут и во время отчаяния, и в минуты неожиданной радости. Человек удивительное существо. Какой волшебник придумал слезы? Ему следовало бы дать разом и премию по физиологии, и золотой кубок за эмоции, и орден за гуманность. Если бы не он, то от великой печали или счастья человеку приходилось бы истекать кровью.

На следующее утро Ху Юйинь снова вышла на улицу со своим бамбуковым веником. Из чистого упрямства или потому, что косточки хотелось размять? Ни то ни другое. Она была женщиной и мыслила по-женски: ей хотелось таким способом поблагодарить своих соседей за то, что в эти годы они не растоптали ее, а проявляли к ней внимание и сочувствие, хотя порой и едва заметные. Нет, на односельчан она не сердилась – они, кто больше, кто меньше, поддерживали ее, сохранили ей жизнь. Она пострадала не из-за них, а из-за высокой политики. Она мела улицу, и сельчане знали, что новая кулачка, «черная дьяволица», еще жива. Почему ей не делать того же и сейчас, когда ее дела пошли лучше? Что дурного в подметании улицы? Что зазорного? Зазорно и дурно ведут себя только люди, выпрашивающие еду, деньги и прочие блага у новой власти. Говорят, в Пекине, Шанхае и других городах подметальщиков называют дворниками – их уважают, народными представителями делают, фотографии в газетах печатают.

Была у Ху Юйииь и еще одна, тайная, причина, по которой она продолжала мести улицу. Она знала, что, когда Цинь Шутянь в своей колонии, находящейся за тысячи ли отсюда, получит весть о реабилитации, он тут же примчится в Лотосы, на крыльях прилетит. Или неужто не захочет взглянуть на родного сыночка, на жену, которую не видел девять лет? Нет, она знала, что Цинь Шутянь тоже истосковался, что он будет ехать и идти днем и ночью. Поджидая его, она лишилась сна. Цзюньцзюнь, свернувшись, лежал рядом с ней, она обнимала его, целовала, а он, к счастью, не просыпался. Ночи напролет она прислушивалась: не раздастся ли звук шагов, стук в дверь, не могла дождаться, и в конце концов у нее родилось предчувствие, что Цинь Шутянь приедет утром. Она слышала, что автобус из областного центра в уездный приходит во второй половине дня. От уездного центра до Лотосов еще шестьдесят ли, но Шутянь, конечно, не станет дожидаться утреннего автобуса, а сам постарается вернуться по шоссе ночью. Да, именно так…

Когда она кончала подметать улицу, уже рассветало, и Ху Юйинь вновь охватывало разочарование. Все-таки мужчины грубый и черствый народ. Если тебя сразу не отпускают из-за всяких формальностей, напиши хотя бы письмо, а лучше – дай телеграмму, бессовестный, чтобы человек не ждал тебя день и ночь, не вытягивал шею, глядя на дорогу! А может быть, Шутянь застрял в уездном городе и восстанавливается на работу? Ох уж это мужское самолюбие, огромное, как небо! Ху Юйинь не хотела, чтобы Шутянь поднимался по служебной лестнице. Опасно! Сидел бы лучше с ней и с сыночком, занимался участком, разводил свиней, кур, уток, цветы, ходил на работу в поле, пел с ней песни – вот жизнь была бы…

Годы унижений сделали Ху Юйинь не только твердой, но и недоверчивой. С самого момента реабилитации она боялась повторения прошлого, боялась, что опять закричат: «Долой новую кулачку!» Боялась, что народные ополченцы снова повесят ей на шею доску, потащат на «митинг критики и борьбы», бросят на колени… Именно поэтому она так страстно, до нервной дрожи в сердце мечтала, чтобы муж поскорее вернулся. Чтобы через два или три дня после его возвращения, пусть даже через полмесяца, они, гордо выпрямившись, как настоящие муж и жена, могли вместе пройти по улице, заглянуть в магазин, поговорить и посмеяться у ворот. Шутянь, возвращайся скорее! Почему ты еще не вернулся? А вдруг в один злосчастный день меня снова объявят кулачкой, а тебя правым элементом и сбудется печальная судьба, которую предсказал мне слепой гадатель? Тогда никаких слез не хватит…

В то утро стоял туман, выпала роса с инеем, Ху Юйинь немного знобило. Она мела улицу. Ночью сон не шел – она лежала с открытыми глазами, вытянув затекшие ноги. Она уже устала ждать: с утра до вечера сплошные разочарования, сплошные слезы – надоело даже наволочку менять. Какая же это реабилитация, если муж не возвращается? Какой от всего этого толк, польза какая? Она уже собиралась пойти в сельский ревком и спросить их напрямик: почему не возвращаете моего Шутяня? Разве это исправление политической линии? Почему не посылаете за ним?…

Бамбуковый веник шуршал по темным каменным плитам, она дошла до знакомого переулка возле сельпо и прислонилась к стене. Машинально взглянула на боковую дверь, у которой тогда свалился Ван Цюшэ. Теперь эта дверь была заложена кирпичами и замурована, осталась только неглубокая ниша. Бог с ней, все это старье, зачем вспоминать? Она повернулась, снова взяла веник и вдруг увидела вдали человека с чем-то вроде саквояжа. Он быстро шел к ней – наверное, хочет поспеть на утренний автобус, но ведь он ошибся, остановка в другой стороне! Кричать нет сил – подойдет, тогда и скажу… Веник снова зашуршал по каменным плитам…

– Юйинь! Юйинь, Юйинь!

Кто это кричит? Почему ее зовут, да еще так рано? У Ху Юйинь затуманились глаза, она с трудом различила, что человек – он был высокий, худой, бородатый, в новом костюме – подошел к ней и поставил саквояж у своих ног. Она невольно отпрянула.

– Юйинь! – еще громче закричал мужчина и вдруг, раскинув руки, бросился к ней. Она ругала себя, что не узнает его: наверное, должна узнать, но что-то случилось и с ее глазами, и с ее памятью. Неужели это Шутянь? Тот самый Шутянь, которого она ждала дни и ночи? Или она спит, все происходит во сне? Она вся дрожала, сдавило грудь, сердце прыгало… Она с трудом разжала губы, издала крик, от которого могли расколоться даже камни:

– Шу-тянь!

Муж обнял ее крепкими, загрубевшими руками – обнял так сильно, что оторвал от земли. Ее тело сразу обмякло, стало гибким, как тростник. Она закрыла глаза, лицо ее побледнело, точно у статуи из белого нефрита. Пусть сжимает изо всех сил, пусть колет несбритой щетиной – главное, что он вернулся, что это не сон, что Шутянь действительно вернулся! А если даже и сон, пусть продлится подольше…

Бамбуковый веник валялся на темных каменных плитах. Цинь Шутянь посадил жену на крыльцо и сел рядом, продолжая сжимать ее в объятиях. Только тут у Ху Юйинь прорвались рыдания:

– Шутянь! Это ты, ты…

– Да, Юйинь, это я… Не плачь, не надо!

– Ты даже не написал, что возвращаешься… Я ждала тебя целыми днями, но чувствовала, что ты придешь утром…

– Когда мне было писать? Да и все равно письмо пришло бы позже меня. Я сразу сел на пароход, потом на поезд, потом на машину и жалел только, что у меня нет крыльев. Впрочем, я долетел быстрей, чем на крыльях: больше тысячи ли за три дня! А ты что, не рада, Юйинь, не рада?

– Что ты, я только ради тебя и жила!

– И я тоже! Иначе давно бросился бы в озеро Дунтин…

Ху Юйинь внезапно прекратила плакать, обвила руками шею Цинь Шутяня и покрыла все его лицо поцелуями.

– Ой, Юйинь, исколешься, я не успел побриться!

– Ты же мужчина, что ты понимаешь в женщинах?

– Мне кажется, что тебя я понимаю…

– Я каждый день, когда мела улицу, шептала твое имя и мысленно разговаривала с тобой. Ты знаешь о чем?

– Знаю. Я тоже разговаривал с тобой, когда резал траву и вычерпывал ил из озера. Я знал, что ты метешь улицу и с какого места каждый день начинаешь, где отдыхаешь. Я даже слышал шелест бамбукового веника по мостовой…

– Обними меня еще! Сильнее обними, мне холодно!

Ху Юйинь прижалась к груди мужа, боясь, что он вдруг исчезнет – как тень, как привидение. Теперь Цинь Шутянь не выдержал и заплакал:

– Бедная ты моя, хорошая… Это ты из-за меня столько перенесла… Я даже не успею отплатить тебе за все… Долгие годы я мечтал только об одном: вернуться, поглядеть на тебя хоть одним глазком, а тогда можно и… Вот уж не думал, что небо смилостивится и подарит нам этот день, позволит нам снова быть людьми…

Какое-то материнское чувство всколыхнулось в сердце Ху Юйинь. Она погладила мужа по взъерошенным волосам и принялась успокаивать его:

– Что же ты плачешь, глупенький? Я ведь уже не плачу. «Ты всегда в моем сердце», как поется в песне. Я помню, мама давно мне говорила, что если человека любят и ждут, то, как бы трудно ему ни было, он останется невредим… А я столько лет ждала и любила тебя, что мы обязательно должны были свидеться! Пойдем скорей отсюда. Неловко здесь сидеть на ступеньках, а то встанет кто-нибудь рано, увидит нас – сраму не оберешься…

Они поднялись, не разжимая объятий, точно юная парочка, и так, прильнув друг к другу, пошли домой.

– Ведь Цзюньцзюню уже восемь лет, а он ни разу не видел меня. Признает ли?

– Что ты! Он каждый день спрашивает, когда папа вернется… Честно говоря, я боюсь, что ты в него влюбишься, а меня забудешь. Имей в виду, я на это не согласна… – Вот глупенькая! Всегда-то ты глупости говоришь!

 

Глава 7. Отзвуки эпохи

Этой весной базар в Лотосах сильно отличался от прежних. Раньше он напоминал «черный рынок», на котором горцы могли с оглядкой продавать дичь, шкуры, дикорастущие плоды или лекарственные травы. Такими продуктами, как рис, чай, масло, арахис, горох, хлопок, рами , древесина, свиньи, коровы, бараны и прочее, строжайшим образом запрещалось торговать на рынке. Они считались материальными ценностями, подлежащими реализации только через государственную торговую сеть. Но в этой сети их почти не было. Даже крестьяне ели мясо по нескольку раз в год, а скотину, которую выкармливали, обязаны были сдавать. Правда, падаль иногда удавалось отнести на рынок и продать как «свежее мясо». Что же касается горожан, которым полагалось по полфунта мяса в месяц, то им нередко приходилось отоваривать свои мясные карточки с черного хода. Забавно, что именно о наиболее дефицитных продуктах газеты и журналы охотнее всего сообщали медицинские сведения. Дескать, животные жиры ведут к образованию камней в печени, отложению солей в сосудах, повышению кровяного давления, сердечным болезням. Недаром страны, где в изобилии употребляется мясо, теперь ратуют за переход на более грубую пищу, прежде всего овощную, поскольку растительная клетчатка очень полезна для организма. Толстяк с красной физиономией может в любой момент умереть, а худые люди обычно отличаются завидным долголетием.

Время как будто проделывало над нами фокусы. Прошло всего два с небольшим года после ареста «банды четырех», а ведь Долина лотосов уже чувствовала себя точно в другой эпохе. Во время базарных дней, то есть первого и шестого числа каждой декады, в Лотосы тянулись ярко наряженные, поблескивающие серебряными украшениями женщины народности яо, аккуратно одетые ханьцы, улыбающиеся после богатого урожая крестьяне и крестьянки с туго набитыми кошельками. Шли группами, парами, неся на коромыслах или просто в корзинах зеленый лук, свежую капусту, утиные и куриные яйца, толкая тележки с шевелящейся рыбой и другой водяной живностью. Иногда мимо них проезжал велорикша с какой-нибудь хорошенькой девицей на заднем сиденье. Люди тянулись в Лотосы со всех дорог и тропинок – – не только на базар, но и на Старую и Новую улицы, где тоже ставились лотки и шла бойкая торговля. Людские толпы, потоки, ручейки сливались, шумели, журчали и клокотали… Больше всего толпились у недавно открытых рисового и мясного рядов, поскольку крестьянам разрешили продавать излишки риса после завершения госпоставок. Мешки с белым и красным, очищенным и неочищенным рисом стояли рядами в корзинах; люди приценивались, торговались, выбирали. Но еще завлекательнее выглядел мясной ряд. Здесь на длинных деревянных столах развернулась настоящая выставка достижений по домашнему откорму. У какой свиньи нежнее мясо или толще сало – все на виду.

– Эй, земляк, в твоей свинье, наверно, фунтов триста будет?

– Триста пятьдесят! Больше уж не стал откармливать, невыгодно…

– Э, да она у тебя похожа на восковую тыкву… Жира много, а мяса мало – боюсь, жена будет ругаться!

– Тебе, я вижу, не угодишь! Поди два года назад даже мясные карточки не мог отоварить, одну траву в котле варил, а нынче ему сало не нравится!

Воистину: на какой горе сидишь, такие и песни поешь. Теперь свинину всегда можно купить в лавках, даже не в базарные дни, причем с рассвета до темноты. В системе снабжения возникло новое противоречие: крестьяне были готовы сдать мясо, а заготовительный пункт не принимал, потому что, дескать, село небольшое, холодильников нет, даже мясо из госпоставок не продашь, не то что частное. В общем, по сравнению с предыдущими годами все перевернулось, и сельчане, не знавшие толком, что такое «четыре модернизации», через свою непосредственную выгоду начинали постигать, что к чему.

Близкие заботы несколько отступили, но далекие остались. Тени прошлого еще продолжали угрожающе маячить. Все боялись, что демон левачества в один злополучный день может наброситься на неокрепшие ростки нового и вырвать их своими когтями, что пустые теории, крикливые лозунги и бессмысленные кампании снова заполнят человеческую жизнь и вытеснят из нее такие необходимые для существования вещи, как масло, соль, хворост, рис… Эти мрачные тени действительно существовали. Бывший хозяин Висячей башни сумасшедший Ван Цюшэ целыми днями бродил по селу в рваной рубахе с огромным блестящим значком и зловеще кричал:

– Никогда не забывайте, что великая культурная революция будет повторяться каждые пять-шесть лет! Да здравствует классовая борьба!

Он бродил по селу как привидение, как призрак. Все жители, едва завидев его, прятались в свои дома и крепко запирали двери, но не могли укрыться от его зловещего, тоскливого крика, от которого сжималось сердце и все тело охватывала дрожь. Ху Юйинь, ставшая к этому времени продавщицей в харчевне на Старой улице, заслышав вопли спятившего Вана, иногда роняла миски с рисовым отваром. Еще болезненнее реагировали на него только что реабилитированные налоговый инспектор и председатель сельпо: в их семьях в такие минуты часто плакали, а ночью не могли заснуть. Ван Цюшэ по-прежнему оставался бедствием для села, все боялись и проклинали его. Ху Юйинь, прижимая к себе непокорную голову маленького Цзюньцзюня, думала: «Почему он такой двужильный? Ни голод, ни холод его не берут!» Пятерня, жена Ли Маньгэна, спрашивала своего мужа:

– Неужели этот мерзавец, шагавший по чужим головам, снова собирается стать старостой, секретарем партбюро и заставить нас зубрить цитатники, плясать танцы верности?

И Ли Маньгэн, секретарь партбюро объединенной бригады, отвечал:

– Черта с два! У нас новое руководство, а такие люди, как Ван Цюшэ, только позорили нас. Это нам хороший урок!

Секретарь сельского парткома Гу Яньшань, поглощенный проблемами очистки Лотосовой и Ручья нефритовых листьев, думал, что Ван Цюшэ надо срочно отправить в психиатрическую больницу. А вернее всех на эту тему высказался заместитель заведующего уездным отделом культуры Цинь Шутянь, недавно снова приехавший в Лотосы для сбора народных песен:

– Сейчас во многих городах и селах бродят такие сумасшедшие! Это отзвуки печальной эпохи, о которой можно только вздохнуть.

ПРИМЕЧАНИЯ

Ссылки

[1] Так его осмысливают и именуют в Китае, а научное название этого растения – гибискус. Оно принадлежит к семейству мальвовых и может существовать в виде дерева, кустарника или травы. Цветы у него обычно крупные, ярко окрашенные. Из древесных видов гибискуса наиболее известны китайская роза (кленок) и сирийский гибискус, культивируемый также в Крыму, на Кавказе и в Средней Азии. – Здесь и далее прим. перев.

[2] Разменная китайская монета, одна десятая юаня. Чаще произносится «мао».

[3] Мера веса, около 600 г.

[4] Помещики, кулаки, контрреволюционеры, уголовники, правые.

[5] Так называлась героиня рассказа Лу Синя «Родина», которая тоже торговала соевым сыром.

[6] Эта поговорка появилась в те времена, когда в Китае почитались конфуцианские, даосские и буддийские канонические книги. Но затем она приобрела болев широкий смысл.

[7] В китайском языке существует четыре музыкальных тона: ровный, поднимающийся, глубокий и падающий. Они влияют и на смысл слов, которые, имея разный тон, чаще всего пишутся различными иероглифами. Например, фамилия Ли Госян означает «слива», а фамилия Ли Маньгэна -. «черный», «простой».

[8] Китайская мера площади, равная одной шестнадцатой гектара.

[9] Знаменитый китайский военачальник VII в.

[10] Тремя красными знаменами были объявлены в Китае конца 50-х годов «большой скачок», генеральная линия и народные коммуны.

[11] Сочетания из трех сплошных или прерванных линий, служившие в старом Китае для гадания.

[12] Яньань – столица освобожденного района в Китае 40-х годов. Снань (Чанъань) – одна из древних столиц Китая

[13] Согласно китайской мифологии, первопредок, первый человек на Земле.

[14] Герои китайского средневековья, очень популярные в народе – главным образом благодаря историческим драмам и романам.

[15] Девушка-воительница VII в., героиня многих китайских драм.

[16] Другое название – локустовое дерево. Его «рожки» используются в китайских деревнях как мыло.

[17] То есть в 1910 г.

[18] 1933 г.

[19] Кампания политической, идеологической, организационной и экономической чистки, проводившаяся в Китае с 1963 по 1966 г. (после недолгого «периода урегулирования»), своего рода прелюдия «культурной революции»

[20] Имеются в виду герои знаменитого романа XIV в. «Речные заводи», который вскоре, в ходе «культурной революции», подвергся поношению.

[21] То есть запугивают одного наказанием другого. Эта поговорка имеет и другой вариант: «Указывая на курицу, ругать обезьяну».

[22] Согласно древнему китайскому поверью, черепахи иногда совокупляются со змеями, поэтому черепаха и характерная для нее зеленая «шапочка» стали в Китае символами рогоносца.

[23] Китайская мера длины, около 600 м.

[24] Знаменитый рассказ китайского писателя Чжао Шули, созданный в 40-х годах. Неоднократно издавался в переводе на русский язык в СССР.

[25] Одна из образцовых «народных коммун», своего рода потемкинская деревня.

[26] Дэн То (1912 – 1966) – известный прогрессивный деятель КПК, историк и публицист, ставший жертвой «культурной революции».

[27] То есть около 100 г.

[28] Имеется в виду реальное паломничество знаменитого буддийского монаха и путешественника Сюань Цзана (VII в.), обросшее затем многочисленными легендами. Наиболее полно отражено в популярном романе XVI в. «Путешествие на запад».

[29] То есть «идущих по капиталистическому пути», как называли противников «культурной революции» То есть «идущих по капиталистическому пути», как называли противников «культурной революции»

[30] Первую из этих историй можно найти в популярном романе «Троецарствие» (XIV в.), а все остальные – в романе того же времени «Речные заводи».

[31] Все эти императрицы (II в. до н. э. – ХХ в. н. э.) считаются примерами жестокости и сластолюбия, часто сопоставляются с Цзян Цин. «Западная императрица» – прозвище Цыси, поскольку она жила в так называемом Западном дворце.

[32] В старом Китае время с 7 часов вечера до 5 часов утра делилось на пять «страж» (стражники возвещали их колотушками) по два часа каждая.

[33] Лекари-самоучки, которыми в период «культурной революции» пытались заменить современную медицину.

[34] Цитата из канонической конфуцианской книги «Мэн-цзы». Считалось, что после смерти человека, не имеющего потомства, некому будет совершать жертвоприношение предкам.

[35] Печень, по китайским и японским понятиям, вместилище храбрости.

[36] Имеется в виду смерть Мао Цзэдуна, арест его ближайших сподвижников (так называемой «банды четырех») и неясность дальнейших перспектив.

[37] Лиана из семейства бобовых. Ее корни и бобы, содержащие крахмал, иногда употребляют в пищу.

[38] Сторонники одного из древних китайских учений, отличавшиеся большей жестокостью, чем конфуцианцы. Недаром легистов во время «культурной революции» подняли на щит, а конфуцианцев обличали, парадоксально объединив их с маршалом Линь Бяо.

[39] Знаменитый китайский фармаколог XVI в.

[40] Так называлась территория бывшего императорского дворца в Пекине, который затем стал резиденцией правительства КНР.

[41] Особые древесные грибы белого цвета.

[42] Буддийское выражение, вошедшее в обиход.

[43] Субтропическое растение семейства крапивных, иногда называется китайской крапивой, так как происходит из Китая. Дает прочное длинное волокно, почти не подверженное гниению и идущее на изготовление тканей и высших сортов бумаги.

Содержание