В последние годы я поддерживал тесную связь с Надей Халил. Однажды, уже в конце зимы, она позвонила мне очень рано, было около семи утра. Я жил тогда в Стамбуле, перебирая бумаги и размышляя о том, что надо бы мне навестить ее.

Может быть, это была интуиция, но я весь вечер думал о ней и о Лейле, которая, наверное, превратилась уже в прекрасную девушку. Поэтому ее звонок меня не удивил. У Нади и Лейлы было нечто, чему я всегда очень завидовал, — у них был домашний уют. Кроме воспоминаний о детстве, Стамбул был для меня в большой степени рабочим местом и большим книгохранилищем. Тишина стала моей подругой, а звонок редко раздавался в моем доме. Изредка мне приходилось выходить оттуда, и я погружался в шум улиц и площадей Стамбула, размышляя, как сильно изменилась здесь жизнь. Турция была полна туристов, приезжавших посмотреть, как экзотически воспринимают здесь жизнь.

Турецкое правительство, однако, ничего не делало, чтобы исправить историческую несправедливость, что на практике означает, что турки не должны признавать свою ответственность за геноцид. Они надеялись, что время — их верный союзник — все расставит по своим местам. Уже практически не оставалось никого, кто хотел бы поднимать эту тему.

Тем не менее такие люди, как Надя, Элен или я, все-таки питали надежду, что когда-нибудь это положение будет исправлено.

Говоря по телефону, я догадался, что Надя чем-то очень обрадована. Среди книг ее отца обнаружились листки бумаги, написанные по-турецки арабскими буквами. Она сказала, что с трудом читает эти записи, потому что бумага весьма изношена. Кроме того, она знала, что речь там идет о другой ветви дерева. «Нашего общего дерева», — добавила она.

Я полетел в Дамаск чартерным рейсом, направлявшимся как будто в Мекку. Там должны были взять на борт паломников. Я, наверное, был единственным пассажиром, который не собирался совершать хадж. Я чувствовал себя чужим среди этих правоверных мусульман и позавидовал их вере. Ведь мне нужно было вызывать веру каждое утро, чтобы дожить до конца дня.

* * *

В аэропорту меня встречали и Надя, и Лейла. Я их не видел уже три года, и они обняли меня как блудного сына. Лейла уже была близка к тому, чтобы стать красавицей, а я в каждый свой приезд серьезно задумывался над тем, не перебраться ли мне в Дамаск. По крайней мере, там будет хоть кто-то, кто будет ласково встречать меня.

Как только мы приехали к ним домой, Надя и Лейла повели меня в библиотеку. Она была расположена таким образом, что солнце освещало ее как утром, так и вечером. Эта библиотека была частью домашнего уюта. В ней в холодные зимние дни постоянно горел камин. Было всегда чисто и прибрано. Разумеется, у них не было столько книг, как у меня. У них не было, пожалуй, и десятой части моих книг, но я позавидовал обстановке, нежному блеску отделки из кедра удобству кресел, красивому ковру Исфахана — он был того же прелестного голубого цвета, что и фасад его знаменитой мечети. Всякий раз, когда я входил в эту библиотеку, я испытывал смешанное чувство восхищения и зависти и у меня захватывало дух.

Меня усадили в кресло. Я подумал, что для них являюсь всего лишь чудаковатым другом. Но вместе с тем явственно чувствовал, как от них исходила нежность и удовольствие оттого, что ответил на их приглашение.

Надя взяла мои руки в свои. В ее прекрасных темных глазах отражался восторг. Случай снова улыбнулся нам. Она нашла невероятные документы.

Она прекрасно знала, кто был ее отцом. Знала о его годах, проведенных в Долмабахче. Она знала, как он познакомился с ее матерью, и все, что случилось потом. Но ее родители никогда не говорили ей, что пытались писать мемуары. Надя рассказывала мне, что ее мать Ламия умерла, когда ей было всего тринадцать лет. Именно тогда, когда она стала женщиной, ей так была нужна материнская помощь…

* * *

Пока что было найдено несколько листков, спрятанных внутри одной из книг. Они были исписаны ее родителями. Создавалось впечатление, что они стремились к тому, чтобы после них остались письменные мемуары с рассказом о пережитых событиях и с рекомендациями, как можно было бы их избежать.

В мемуарах шла речь о падении султана, о том, как возбуждали ненависть, что получилось в итоге, обо всем этом аде. Там же писалось о любви молодых, о сочувствии, о щедрости. Это было всего лишь несколько листков, но их было достаточно, чтобы лучше понять ее родителей.

Надя была взволнована. Лейла с нежностью смотрела на нее, она понимала, какое значение придает ее мать этим листкам.

Потом Надя передала мне конверт. При этом она не сказала ни слова. Она и Лейла потихоньку вышли из помещения, оставив меня вместе с Халилом и Ламией. Вот они передо мной. Рукопись была явлением, близким к бессмертию, — благодаря ей сохранилась душа этих людей.

Стоял прекрасный, великолепный вечер. Был конец марта, снаружи доносилось пение дрозда. В волнении я вскрыл конверт и подошел к окну. Сидеть было выше моих сил. Наше древо росло, и тень от него покрывала нашу восточную землю.

Я достал листки. Это были черновики, написанные двумя людьми, — мужчиной и женщиной: Халилом и Ламией. Оба они умерли, но их дух оставался здесь.

Я начал читать. Халил-бей написал заголовок аккуратной арабской вязью, причем на классическом турецком языке. Документ сам по себе являлся произведением искусства: одна из сторон образованности Халила состояла как раз в том, чтобы совершенствовать свой почерк. Этот человек жил в период перехода от одной эпохи к другой. Как много я отдал бы, чтобы иметь возможность поговорить с ним!

* * *

Из мемуаров Халил-бея (дворец Долмабахчс, 1909 г.)

Это произошло в те дни, когда в Константинополь пришла весна. Я был тогда почти подростком, но, несмотря на свои юные годы, уже почти десять лет жил при дворце. Я чувствовал, что происходит что-то необычное: вокруг было много беготни, перешептываний, даже вскрикиваний, что для Долма-бахче-Сарай было ненормально.

Меня позвал шеф евнухов Селим-бей и предложил высунуться в окно.

«Сегодня завершается целая эпоха», — прошептал он, когда увидел, как из машин выходят члены Комитета. Я увидел, как слеза покатилась по его лощенной щеке, ухоженной, как у великосветской дамы.

Несколько черных автомобилей остановилось у главного входа. В те времена по городу ездило очень мало автомобилей, так что видеть целый караван машин было довольно странно.

Селим — это в высшей степени благоразумный человек, и не было случая, чтобы его слова были произнесены впустую. Шаркая ногами, он направился в сторону гарема, а я подумал, что для меня, возможно, эти перемены не так уж и плохи.

Согласно книге личного состава, которую мне ни разу не удавалось полистать, дата моего рождения должна приходиться на 1892 год — шеф регистрации личного состава Осман неоднократно называл мне эту цифру. Стало быть, мне должно быть лет семнадцать, хотя про себя я думал, что мне должно было быть больше, лет восемнадцать, а то и девятнадцать. Я ничего не помнил из того, что было ДО этой жизни. Это все равно, как если бы я родился в любом из тех длинных коридоров или же на огромных галерах. До того времени никто не мог ответить мне (и это несмотря на мои интенсивные расспросы!), откуда я родом, кто были мои родители, или, по крайней мере, по какой причине я там оказался. Юноши, находившиеся в таком же положении, что и я, тоже не могли получить ответы на подобные вопросы. Всех нас воспитывали не как слуг, а как лиц, призванных повелевать. Нам стремились дать хорошее образование, следили за правильностью нашей речи.

Несмотря на то, что в последние месяцы ширились слухи, что, мол, в стране что-то происходит, все мы, жившие в Долма-бахче, были уверены, что какие-либо серьезные перемены невозможны. Высокая Порта в течение многих веков господствовала над значительной частью мира, и ничто не могло поколебать тяжелые петли, отделявшие жизнь Абдул-Гамида от прочих смертных. К добру или к худу, но и некоторые «прочие» жили взаперти с внутренней стороны этих «врат».

Тот день изменил не только жизнь свергнутого султана, вынужденного переехать во дворец Хидив в Кубуклу и провести там неопределенно долгий период своей жизни. Поменялась и моя жизнь: в наступившей потом неразберихе было неясно, кто уходит из дворца, а кто остается. Прошло всего несколько часов, и все уже стали говорить, что появился новый султан Резат Мехмет, который получит имя Мехмет Пятый.

Селим-бей вызвал меня и сказал, что мне надо собирать вещи. Я должен пойти со свитой, назначенной для нашего господина султана Абдул-Гамида. Он выглядел очень взволнованным и избегал смотреть мне в глаза. С того далекого дня, когда кто-то привел его во дворец, он тоже не заходил за ту дверь. Ему был известен только тот ограниченный мирок, в котором обитали и мы. Мой же случай был несколько иным. Я был еще почти подростком и порой, рано утром, когда приближался сигнал восхода солнца и мы должны были быстро встать и совершить первую молитву этого дня, в моей памяти возникало лицо женщины, которая проплывала мимо меня как окруженный дымкой призрак, с едва различимыми чертами лица.

Я прекрасно понимал, что это видение было не что иное, как моя мать, которую я никогда больше не увижу в этой жизни. И хотя ее образ был размыт временем, я цеплялся за него, ведь он представлял собой важнейшее звено, подтверждавшее, что я родился в другом месте, вне этих стен, удерживавших меня в этой золотой клетке.

Селим-бей проводил меня до помещения, в котором жили мы, пажи султана. Селим был странным типом. Хотя на его лице был тщательно наложенный макияж, уже угадывались легкие складки, появлявшиеся на коже. По его щеке катилась слеза, выдавая его состояние, — смесь боли и страшной тревога, которые он был не в силах скрыть.

Наш господин султан Абдул-Гамид был свергнут. Эго казалось невероятным, ибо всю свою жизнь он был халифом верующих, хозяином цивилизованного мира и властителем жизни и смерти всех своих подданных на огромной территории империи.

Для Селим-бея, для всех нас, кто был рядом с султаном, все произошедшее было равносильно концу света. Ужасная, неожиданная катастрофа, вызывавшая безмерный страх в наших душах.

Издалека, с Босфора, доносились звуки канонады. Я высунулся в окно и увидел ту часть сада, с которой просматривался въезд. Там слуга таскали огромные баулы, по всей вероятности с личным багажом нашего господина Абдул-Гамида.

Селим-бей, до сих пор сохранявший дистанцию в отношениях со мной и передвигавшийся всегда как статуя, сел на мою кровать и, не в силах скрыть свое отчаяние, закрыл лицо руками. Шеф евнухов всегда мне казался потрясающим человеком. Он постоянно молча бродил по огромным коридорам дворца. Достаточно было одного его вида, его торжественной фигуры, как воцарялся порядок. Мы, пажи, боялись его. Он был абсолютно недоступен, и стоило нам услышать его шаги, как задолго до его появления мы принимали требуемые от нас официальные позы и усердно выполняли поручения или учились.

Селим-бей господствовал над всем. Это был единственный человек, который имел право по своему усмотрению входить в личные покои султана или выходить из них. Находясь там, он железной рукой контролировал рабов и слуг, промывавших или умащивавших маслами и духами белую кожу нашего хозяина.

Именно Селим-бей впервые поручил мне важную миссию. Я должен был упорядочивать, классифицировать и размещать на подносе из тисненного золота награды, медали, банты различных орденов, почетные ленты, перстни в зависимости от дня, месяца и фаз луны, а также перчатки, тюрбаны и фески согласно соответствующих оказий и обстоятельств.

Селим разъяснял мне с безмерным терпением, что с чем соотносится и почему одни орнаменты несовместимы с другими, а также, что предпочитал носить султан в том или ином случае: когда наш господин желал произвести впечатление на какого-нибудь иностранного посла или монарха или когда отправлялся в протокольную поездку; когда он желал переодеться в течение приема или на каком-нибудь очень длинном вечернем мероприятии.

Абдул-Гамид был хозяином всего и всех. В его присутствии не было места ни сомнению, ни малейшему колебанию. Тем из нас, кому доставалось счастье и высшая честь непосредственно прислуживать ему, считали себя привилегированными людьми. И Селим-бей оказал мне доверие, назначив на сверхответственную должность, потому что на ней, также, как и на других, напрямую связанных с господином, сбои не допускались. Я был не больше и не меньше, как ответственным за образ самого султана.

Абдул-Гамид был человеком с переменчивым и опасным характером, Я убеждался в этом с каждым днем. Если все шло прекрасно, без малейшей оплошности, он вел себя так, словно тебя тут не было. Мы носили домашние туфли, подвязанные сзади и подшитые несколькими слоями шелка, приглушавшими, сводившими на нет любой звук шагов.

Если кто-то ронял что-нибудь возле султана или опрокидывал рюмку или даже покашливал, его дела были плохи. Первое наказание состояло в том, что человека окончательно освобождали от должности и направляли на тяжелые работы, вдали от двора султана. Его определяли на кухню, в интендантские склады, отряды вывоза навоза, службу уборки мусора и другие места.

Если же султан высказывал недовольство, если какая-то оплошность или ошибка причиняли султану неудобство, виновника могли избить палками или чем-то еще более тяжелым, и даже упрятать в застенки на долгий срок.

Так что выполнение поручений происходило в обстановке террора, а на самого главу евнухов падала огромная ответственность за его назначения, за возвышение или увольнение тех, чье жизненное предназначение состояло в прислуживании султану.

Между Абдул-Гамидом и Селим-беем существовала какая-то странная связь. Нечто, что влияло на нормальные отношения, создавало доверие в повседневных делах. Они были знакомы еще до того, как Абдул-Гамид стал султаном, и это было причиной того, что к Селим-бею перешла часть той огромной власти, которую унаследовал его хозяин.

Селим-бей поднял на меня влажные и красные от слез глаза. Я почувствовал себя неловко, ведь мне и в голову не приходило, что он может переживать как простой смертный.

Прошел уже год с того момента, как он приблизил меня к себе и я научился чувствовать его состояние. Селим-бей говорил мало, но мы, окружавшие его, умели толковать его молчание. Он обладал исключительной силой убеждения, глубоким умом и тонким воспитанием, и не было сомнений, что сам султан принимал его советы по поводу государственных дел.

У Абдул-Гамида было одно большое осложнение. Несмотря на свое неограниченное могущество (а может быть, именно по этой причине), он был совершенно одинок на вершине власти и не мог контактировать со своими подданными. Чтобы быть понятым, ему было очень важно общаться с людьми такой чувствительности и мудрости, как Селим-бей.

Султан не доверял никому на свете. Но кто особенно привлекал его внимание, так это интеллектуалы. Именно для них предназначалась самая строгая цензура, самый строгий контроль, нередко тюрьма, а в самых крайних случаях — смертная казнь.

Несмотря на то, что Селим-бей никогда не выходил из дворца, он был глазами и ушами султана, его самым близким информатором. Я иногда наблюдал за встречами между шефом политической полиции, в обязанности которого входило составлять доклады, и Селим-беем. Все мы, кто работал в окружении двора, были объектом слежки, и в свою очередь мы следили за всеми, кто окружал нас. Всего года четыре назад султан стал объектом серьезного покушения. Группа армян, желавших отомстить за преследования своих соплеменников, бросила в него бомбу, когда он выходил после пятничной молитвы. Ворота мечети были окружены плотной толпой людей, ожидавших появления халифа верующих (этот титул он ценил более всего), чтобы посмотреть на него вблизи и восторженно приветствовать.

Селим-бей винил себя за это происшествие. Он должен был его предвидеть. Султан спасся чудом, и в ту ночь полетели головы не только за пределами президентского дворца.

С того момента был восстановлен абсолютный и полный контроль за всеми. Тайная полиция преследовала и пытала всех, кто был подозрителен или просто казался подозрительным. Высокая Порта не признавала никаких комментариев или действий вроде образования каких-либо групп, обладания иностранными книгами, сочинения произведений, хотя бы отдаленно намекающих на свободомыслие, ведение разговоров о демократии, членство в любой политической ассоциации. Любого армянского националиста, идеолога, философа или просто интеллектуала, связанного со своим народом, под любым предлогом задерживали, арестовывали, пытали.

Селим-бей был мозгом железного контроля, в тисках которого жила вся страна. И никто, за исключением нас, пользовавшихся абсолютным доверием этого загадочного человека, не знал об этом.

Но сейчас передо мной этот исключительный человек был раздавлен и сломлен. Его тяготило, что он не смог ликвидировать в самом начале движение, которое всего полтора года назад было преобразовано в Комитет за единение и прогресс, «Иттихад вэ Теракки Семийети» — ассоциация различных политических групп, пытавшихся вынудить султана восстановить конституцию.

Селим-бей пытался контролировать выборы в прошлом году. Сейчас он с горечью признавал, что кандидаты от Комитета выиграли у кандидатов султана благодаря одной ловушке: Комитет заявил, что он не стремится к власти, а хочет только вернуть в страну демократию. Но это был всего лишь маневр, чтобы выиграть время и тайно помочь своим сторонникам…

Всего лишь месяц назад султан приостановил действие конституции, и Селим-бей был вне себя от радости, что наш господин восстановил свою единоличную власть. Казалось, все вернулось в привычное русло. Но что-то вышло из-под его жесткого контроля. Армия в Салониках под командованием генерала-предателя Махмуда Севкет-паши выступила против столицы и после нескольких безобидных залпов своих пушек добилась смещения султана Абдул-Гамида Второго.

Эти обстоятельства были причиной слез, растекавшихся по щекам Селим-бея и смывавших его тщательный макияж. Селим-бей горько оплакивал свое поражение. Согласно поступившим приказам, надлежало до рассвета освободить дворец. Было ясно, что Комитет назначит Мехмета Резада новым султаном. Мехметом Пятым. «Эту марионетку предателей», — ворчал человек, занимавший пока должность шефа евнухов.

Но Селим-бей не хотел уходить из дворца. Он не мог снова быть рядом с нашим господином и испытывать острое чувство стыда. Именно поэтому он проводил меня до моей комнаты на мансарде Долмабахче.

Селим-бей вытер слезы шелковым платком. Он пристально смотрел на меня, пока я поднимался с постели, и подошел ко мне. Я знал, что этот человек хочет что-то сказать мне, но не мог понять, о чем могла идти речь. В конце концов он направил взор своих голубых глаз на видневшиеся из окна крыши города. Казалось, он уже успокоился, и разыгравшаяся буря не коснется нас, и у наших ног лежит весь мир.

Когда я понял, что мои предчувствия подтверждаются и в них есть нечто ужасное, холодок пробежал по моей спине. Какой смысл был в его откровении?

Вдруг мне показалось, что этот человек умрет по своей воле, и что бы там ни было, его уже ничто не волнует.

Селим-Бей посмотрел мне в глаза.

«Послушай, что я скажу тебе, Халил. Думаю, что сейчас наступило то время, когда ты имеешь право узнать, кто ты на самом деле. Ведь ни ты, ни я не являемся теми, чем кажемся».

Селим долго смотрел в окно. Розоватое солнце начинало скрываться за горизонтом, «Остается мало времени. Иногда „мало“ означает „все“».

Он безуспешно попытался улыбнуться. Я чувствовал себя как на углях. Что означали его слова? Что пытался сказать мне этот человек?

«Послушай, Халил-бей. Ты появился здесь, когда тебе было почти шесть лет. Ты, наверное, уже забыл большую часть твоей, предыдущего периода, жизни. Или, лучше сказать, думаешь, что забыл. Но нет, оно все равно останется где-то внутри тебя. Когда-нибудь ты проснешься ночью и почувствуешь, что тебе кто-то необходим. Кто-то, кого ты едва помнишь. Я знаю это, со мной происходит то же самое, несмотря на годы. Но будь терпелив, потому что ты вот-вот узнаешь; возможно, это знание и не изменит твою жизнь, но, по крайней мере, облегчит твои ночные кошмары».

Селим надолго замолчал, по-прежнему глядя в окно. Я был уже вне себя от нетерпения и, хотя и старался выглядеть спокойным, это давалось мне с большим трудом.

Невероятно, но, несмотря на ситуацию, Селим-бей, казалось, не спешил. Его состояние было вызвано глубокой грустью, самобичеванием за провал в работе, но, на мой взгляд, какой-либо его вины за происшедшее не было.

Тогда я услышал нечто невероятное и совершенно неожиданное.

«Халил, мы оба с тобой армяне по рождению. Мы не турки, не черкесы, не славяне. Мы армяне. Просто армяне».

Селим наблюдал за моей реакцией. Я потерял дар речи. Что он хотел мне этим сказать? Что я армянин? Я смотрел на него с удивлением, ожидая, что он пояснит свои слова.

«Да, Халил-бей. Ты армянин. И, насколько я знаю, чистокровный. Ты родился христианином, а сейчас ты мусульманин. Сейчас это твой мир. Обстоятельства решили твою судьбу за тебя. Конечно, от армянина у тебя только кровь. Я говорю „только“, потому что, в конце концов, это не будет иметь большого значения».

Селим снова пристально посмотрел на меня, и я заметил, что его глаза уже высохли.

«Я тоже родился от армянских родителей. И тем не менее всю свою сознательную жизнь я был хорошим турком. Верным слугой султана и полумесяца. Сейчас, когда мир, в котором мы жили, рушится, у тебя, может быть, будет время изменить свое будущее. Что касается меня, то я завершаю свою миссию в этой жизни.

Я хочу, чтобы ты знал об этом, каждый человек имеет право знать о своих корнях. Тебя, Халил, выкрали. Твоих родителей убили. Родственников уничтожили. Хотя, возможно, один твой брат смог случайно выжить. Когда-нибудь ты случайно встретишься с ним, не зная, что он твой брат. Но этот неизвестный тебе человек останется твоим братом, и оба вы останетесь армянами.

Ты родился в Ване. Может быть, в какой-нибудь близлежащей деревне. Солдаты султана взяли тебя во время одного из своих рейдов. Ты знаешь, это была обычная практика. Ты потерял семью, но обрел ценное будущее. Так появляются в нашем дворе люди, облеченные доверием. Со временем султан узнал о твоем раннем развитии. И сказал мне, что хотел бы сохранить тебя для ответственных должностей. Если бы не случилось то, что произошло сейчас, ты, может быть, стал бы визирем.

У меня была другая жизнь. Меня привезли, когда мне едва исполнилось четыре года, и сразу же кастрировали. Превратили в евнуха. И хотя у меня была жизнь, полная привилегий, я всегда ненавидел тех, кто сделал это со мной. Я никогда не был полноценным мужчиной. Статус евнуха позволил мне как-то жить, но всегда было ощущение, что из меня вынули душу. Я не стал тем, кем мог бы стать.

Ты должен знать вот что. С того самого момента, когда тебя привезли во дворец, я взял над тобой покровительство. Ты жил здесь всего один месяц, следя за рабынями гарема, когда тебя и еще шесть мальчиков твоего возраста выбрали для того, чтобы сделать из вас кастратов.

Я знал, что ты, так же, как и я, — армянин, я прочитал об этом в докладе одного военачальника, некоего Юсуфа Бекира. Я тебе даже могу назвать точные даты, если хочешь. Может быть, когда-нибудь тебе пригодится. Тебя пленили 22 ноября 1896 года в Эдремите во время какой-то операции по зачистке.

Так мы называли облавы, потому что для нас, считавших себя турками, — хотя мы и не были ими, — это были именно зачистки.

В докладе сообщалось, что твои родители и вся твоя семья умерли во время облавы. Ты оказался „подходящим“ сиротой, и полковник привез тебя в качестве „подарка“. Славный подарок для султана. В то время ты только и был им.

Когда-то мы были армянами. Так же, как наши родители и деды на протяжении многих поколений. Мы принадлежали другому миру, но в какой-то момент кто-то из этого дворца изменил порядок вещей. Воля султана оказалась выше обстоятельств. — Селим положил руку на мое плечо — Ты, Халил, сейчас являешься всего лишь инструментом того, чем была и остается османская бюрократия.

Когда-нибудь, в не очень далеком будущем, тебе предстоит править людьми в какой-нибудь провинции. Доводить до народа желания султана и жестко контролировать людей… С сегодняшнего дня ты всегда будешь осознавать в глубине своего сердца, что ты не турок. Может быть, это что-то изменит для тех или иных людей. Это — то немногое, что я могу сделать для тех, кто когда-то были моими соплеменниками…

Однако у нас мало времени. Ночь наступает с такой быстротой, как будто хочет закрыть своей тенью этот зловещий день. А поскольку сейчас уже все потеряло свое значение — по крайней мере, для меня — я хочу, чтобы ты узнал то, что произошло несколько месяцев тому назад и что может для тебя весьма поучительным. Во всяком случае, для меня это оказалось весьма полезным. Позволь мне рассказать тебе об этом так, словно это лекция по истории. Вообще говоря, это не что иное, как последний урок, который ты услышишь от меня».

Селим снова поднялся и посмотрел в окно, как бы пытаясь что-то вспомнить.

«Это случилось недавно, в феврале. В Константинополе было холодно, день был серый, накрапывал мелкий дождь. Султан, беседуя с посторонними людьми, всегда старался, чтобы я был при нем. Он очень осторожный человек, не доверяющий никому на свете, и всегда боялся, что его убьют. А когда закапчивалась встреча, он желал обменяться со мной впечатлениями и узнать мое мнение. Для кого-то это могло быть большой честью, но на самом деле представляло собой огромную ответственность и тяжелый труд. Положительным при всем этом было то, что можно было знакомиться с действительностью из первых рук, узнавать о ней напрямую, стать ушами султана.

В то утро в книге записей о встречах Долмабахче значилось всего два визита. Это было довольно странно — султан уделял не больше нескольких минут тем, кому оказывалась честь личной встречи. Даже полномочным послам. Помню, в книге было записано: „генерал фон дер Гольц“ и следующей строкой „доктор Макс Эрвин фон Шебнер-Рихтер“. Самое поразительное, что султан должен был их принимать в одно и то же время. Это удивило меня, потому что, как правило, он принимал посетителей по одному. В обычае нашего господина было принимать послов одного следом за другим. В том числе и потому, что он предпочитал говорить каждому то, что считал нужным, и не смешивать между собой разные тезисы. Но эта встреча не оставляла сомнений, Они должны были прийти вместе.

Я выглянул через слуховое окно, из которого просматривался большой коридор и главный вход. Продолжал идти дождь, и автомашина остановилась как раз напротив главного входа. Слуги, держа огромные зонты, летом служившие также защитой от солнца, открыли дверь автомобиля. Из него вышел крепкий мужчина лет шестидесяти. Я знал, что это Кольмар фон дер Гольц. Я заметил, что асфальт был блестящий и скользкий, и испугался, как бы гость не поскользнулся. Один из слуг хотел было взять его под руку, но он отверг эту помощь властным жестом человека, привыкшего повелевать.

Мне говорили о нем. Несмотря на возраст, он был в хорошей физической форме. Я взглянул на часы. Он приехал почти вовремя, но в этом не было его вины. Город превращался в сплошной хаос.

Наши информаторы представили полный доклад о генерале. Он был настоящим пруссаком из Биелкенфельда. Я опасался за наших слуг из Долмабахче — согласно протоколу они могли извиниться на французском языке. Но в той ситуации это могло показаться оскорбительным для немца.

Я знал, что он выехал из посольства более часа назад. И что он простоял почти двадцать пять минут перед тем, как проехать Золотой Рог. Наши агенты располагались на чердаках домов и сообщались с дворцом с помощью зеркал системой тайных знаков. Так что мы все узнавали сразу же. Новости в Константинополе перемещались быстрее ветра, и османская администрация потому оказывалась успешной, что информация к ней поступала очень быстро.

В докладе подчеркивалось, что этот человек жил в Турции почти двенадцать лет. Все эти годы он совершал кратковременные поездки в Германию, куда возил ценные доклады. Благодаря внушениям и деньгам нам удавалось добывать их копии. Для нас исключительно важно знать, что говорят и даже что думают правительства стран, с которыми мы поддерживаем отношения.

По этой причине мы знали, что, несмотря ни на что, этому вояке не очень нравилась наша страна. Только дисциплина, верность долгу и любовь к кайзеру удерживали его на этом посту. В его сообщениях осуждался беспорядок, грязь и кажущаяся анархия жизни в Турции. Но все это было не более чем субъективное мнение. Что мог знать немец, каким бы умным он ни был, сколько бы лет он ни прожил с нами, о настоящей природе турок! Ничего.

Даже если бы он поставил перед собой такую цель, даже если бы это составляло основу его жизненных устремлений, он был в состоянии лишь едва уловить аромат Турции. Слабые духи нашей природы. Вряд ли больше.

Я видел, как один из наших офицеров, капитан Кемаль Гелик — кстати, очень хороший офицер, — вытянулся перед гостем и щелкнул каблуками. Я почувствовал гордость: он один из самых перспективных офицеров Генерального штаба. Он провел три года в Пруссии и знал, что султан готовит ему блестящее будущее.

Капитан Гелик часто разговаривал со мной. Он рассказывал, что Пруссия и вся Германия — это исключительно чистая, организованная, спокойная, культурная и националистически настроенная страна. Несмотря на мой опыт и мой возраст, я никогда не выезжал из здания дворца. Но считал, что понимаю внешний мир. Я как слепец который развивает в себе особую чувствительность, научился тонко воспринимать явления, заранее предвидеть развитие событий, угадывать, что мне хотят сообщить еще до того, как человек решится на это.

Ты не должен удивляться тому, что я говорю. Ты на собственном опыте познал, как функционирует не только этот дворец, но и весь двор. Не буду скрывать, тем более сейчас, что я ходил расстроенный. Я был кастрированным, ограниченным и подчиненным существом. Потом я понял, что все это не имеет значения. Так или иначе все мы были такими с той лишь разницей, что я к тому же был администратором огромной власти.

Однако позволь мне продолжить рассказ. Я смотрел, как фон дер Гольц медленно шел, прикрытый зонтами от усиливающегося дождя. Этот человек будет сохранять достоинство и значение своей должности, даже если мир вокруг него полетит вверх тормашками.

Он не знал о нашей осведомленности. Возможно, он недооценивал ее. Он и представить себе не мог, как много мы знали о нем. И как мы ценили эту информацию. Какое значение мы придавали самой незначительной, самой тривиальной детали. Фон дер Гольц пренебрежительно сравнивал упорядоченную тишину Пруссии с шумным беспорядком Константинополя. Человек, направлявшийся ко входу во дворец, не понимал, что наш беспорядок — это всего лишь видимость и что мы, подданные Османской империи, являемся одним из самых организованных народов на земле.

Но будем справедливы. Здесь речь шла об одном из самых близких наших союзников. И это было очень важно, ведь достаточно окинуть взглядом горизонт, чтобы увидеть там созревающую ужасную бурю.

Я спустился по лестнице с той же осторожностью, с какой генерал шел мне навстречу под дождем. Тогда я гордился тем, что представлял султана и приветствовал тех, кто заявлял о готовности помочь нам.

Ты знаешь, как создавали ощущение торжественности, царящей в этих стенах. По крайней мере, на сегодняшний день. Я приостановился на лестничной площадке, с нее можно скрытно наблюдать за большим коридором и видеть, как камергер встречает фон дер Гольца.

Согласно протоколу, необходимо было подождать десять минут, прежде чем получишь сигнал о том, что можешь сопроводить гостя к султану. Но в данном случае все зависело от другого посетителя — фон Шебнер-Рихтера, поскольку, как и предусмотрено, они вместе должны войти в кабинет султана.

Я видел, как генерал крутил головой, впечатленный размерами и исторической обстановкой дворца, который нам суждено сегодня покинуть.

Насколько я помню, он ни разу не бывал здесь. Человек, входящий сюда впервые, должен быть поражен, сколько бы иных дворцов он ни видел до сих пор. В нашем дворце есть нечто, что заставляет посетителей задуматься.

Один из моих слуг шепнул мне сзади, что второй посетитель только что прибыл. Я стал ждать его на той же лестничной клетке. Он появился через несколько минут. У него был претенциозный и вульгарный вид, хотя было ясно, что перед встречей с султаном он тщательно приоделся.

Я видел, как камергер Али-бей Паса — ты знаешь, насколько он компетентен, — представлял гостей друг другу. Он и не должен был знать, знакомы ли посетители между собой. Но я-то это знал. Об этом было написано в докладах. Они никогда не виделись, хотя знали о существовании друг друга.

Вообще говоря, как коренной прусак, фон дер Гольц презирал тех, кто не был родом из Пруссии. Никто не может быть выше сына Пруссии. Так он считал, и, хотя мы знаем наверняка, что турок выше любого немца, мы не собирались спорить с ним.

Я видел, как они пожимали руки. До меня донеслись слащавые вежливые слова „господин Макс Эрвин фон Шебнер-Рихтер… Для меня большая честь, генерал фон дер Гольц…“ Я заметил, как генерал прищурил глаза и понял его мысль. Он и руку пожимал своему земляку без особого энтузиазма. Я спустился с лестницы и подошел к ним. Они уже знали кто я. Доверенное лицо султана. Шеф евнухов. Я заметил, как они бросали на меня любопытствующие взгляды. Восток умеет разгадывать их. Сначала я поздоровался с генералом. Этот человек должен будет реорганизовать нашу армию, превратить ее в эффективный и дисциплинированный механизм. В последнем докладе цель излагалась вполне конкретно. В письме, направленном самим канцлером на имя фон дер Гольца, говорилось: „Ваша работа поможет нашей родине сохранить тысячи жизней молодых немецких солдат“. Если бы генерал знал, что я читал это письмо, он бы очень нервничал, потому что кайзеру не хватало лишь добавить: „Пусть лучше умрет турок, чем немец“.

Фон дер Гольц пожимал мне руку, вытянувшись во фрунт. Для него я был прямым представителем султана. Он должен был представлять себе, какова на самом деле моя власть.

Потом я протянул руку Шебнеру-Рихтеру. Он вяло пожал ее, пытаясь изобразить на своем лице гримасу, слабо похожую на улыбку.

Я заметил, что между этими двумя людьми уже стояла стена. Фон дер Гольц не мог скрыть своего подлинного отношения к своему земляку. Что касается Шебнера-Рихтера, я уловил, что генерал ему тоже не симпатичен.

Я повел их вдоль по коридору. Когда мы пришли во внутренний дворик, потолок которого представлял собой сделанный из стекла сферический купол, генерал был удивлен. Он несколько раз провел рукой по перилам лестницы, как бы проверяя, не из стекла ли они. Может быть, он подумал, что увидел всего лишь выставленную напоказ конструкцию. Как говорилось в докладе, генерал был известен как весьма экономный человек.

Вспоминаю как нечто невероятное реакцию султана на наше появление в салоне для гостей. Султан империи, халиф верующих никогда не вставал, чтобы приветствовать гостей. Такое не могло прийти в голову ни одному из его предшественников. Но в то утро господин султан Абдул-Гамид Второй встал с позолоченного кресла и пошел им навстречу. Это заставило меня задуматься.

Кроме этого, я отметил еще одну необычную деталь. Султан был одет на западный манер в темно-серый костюм и итальянский галстук. Я не мог не подумать, как же изменились обстоятельства по сравнению с тем далеким днем, когда он занял трон.

Действительно, все поменялось. В последнее время султан почувствовал, что стареет. От преждевременного ревматизма у него болели суставы. Но тогда он не хотел проявлять ни малейших признаков слабости, и тем более выслушивать слова сочувствия. Только наедине со мной он иногда жаловался на свое недомогание. Ты знаешь, Халил, как врачи бегают вверх и вниз по дворцу. Один из них, иностранный доктор, признался мне, что считает нашего господина ипохондриком. Это означает, что его беспокоят все болезни на свете и ни одна, в частности. Все зависит лишь от его настроения.

Но на самом деле его мучило больше всего то, что его заставили принять конституцию и иметь враждебный ему парламент. Все это являлось скрытой революцией, поднимавшейся все выше и выше по ступеням дворца. Несмотря на то, что время еще не пришло, сам султан мне признался в день, когда открывал сессию нового парламента, что, по его убеждению, ему осталось уже мало времени пребывать у власти. Он винил во всем предательский Комитет за единение и прогресс. По правде говоря, мы попытались подавить его, но, несмотря на все наши усилия, это оказалось невозможно.

Поприветствовав гостей, он сразу пригласил их сесть. Я, как всегда, остался стоять чуть справа от нашего господина.

Я хорошо знал, что у него должно быть на уме. Он думал о том, как быстро его власть уходит из его рук. Все эти интеллигенты с подрывными идеями, офицеры-предатели, коррумпированные чиновники. Эти младотурки, которые — он знал — обманывали его. Несколько дней тому назад он говорил мне с горечью в голосе. У него создалось впечатление, что все плели заговоры против него. Он начинал чувствовать себя прижатым к стене. Сейчас, по прошествии нескольких месяцев, мы убеждаемся, что его беспокойство имело под собой веские основания.

Султан пытался делать хорошую мину при плохой игре. Но с каждым днем ему было все труднее делать это. У него уже тогда — я видел это совершенно ясно — был тот же синдром, который всех нас тяготит сегодня. Синдром птицы, заключенной в золотую клетку.

Каждое сообщение из любой части его обширной империи было для него ударом судьбы. Будь то Босния, Сербия, Болгария или Египет. Он знал, что за всем этим стоят англичане и французы. И это после того, как он так относился к странам! Особенно к Франции.

Только немцы вроде бы уважали его. Кайзер был ему как брат. И этот генерал фон дер Гольц пытался сделать так, чтобы у Турции была своя армия. Несмотря на тайное письмо, в котором говорилось, что мы могли бы занять передние окопы, за которыми располагалась бы славная германская армия. То, что военные презрительно называют „пушечное мясо“.

Помню, что Абдул-Гамид поднял правую руку, указывая на генерала фон дер Гольца. Это был сигнал к тому, чтобы он начал говорить.

„Ваше Величество, — фон дер Гольц на мгновение запнулся, краем глаза держа в поле зрения Шебнера-Рихтера. — Ваше Высочество. Для меня большая честь находиться здесь. Иметь возможность сотрудничать в деле модернизации вашей армии. Я уже был в Турции в течение двенадцати лет — с 1893 по 1895 годы. Потом я длительное время находился в Германии, вплоть до последнего месяца. Эти двенадцать лет, проведенные на родине, мне показались очень долгими, и я признаюсь Вашему Высочеству, что я горел желанием вернуться сюда. Я слишком много времени провел среди карт и многочисленных бумаг Имперского генерального штаба…“

„Я знаю, генерал, — снисходительно прервал фон дер Гольца Абдул-Гамид. — Я знаю. Именно вы организовали армию моего брата кайзера. В ней действительно прекрасная дисциплина. Здесь у меня письмо Его Имперского Высочества Вильгельма. В нем он пишет о методах, которые вы использовали, о великолепной организации, о гармонии, установленной в вашей армии. Именно вы, и никто другой, разработали новые шинели, каски, краги. Вы проверили до последней детали все вооружение. От ружей до пулеметов и пушек. Вы внедрили бронированные автомобили и стратегические железные дороги“.

Абдул-Гамид сделал небольшую паузу, глядя на обоих посетителей. Он посмотрел в близорукие глаза фон дер Гольца и сразу же перевел взгляд на нервные и острые глаза тяжело дышавшего Шебнера-Рихтера.

„О, друг мой! Здесь, в этой стране, которая в другие времена вызывала страх у врагов и гордость у нашей династии, вас ждет большая работа. Балканские войны, отсутствие дисциплины, внутренние передряги, терроризм, эти фальшивые политики… О, я не буду обманывать вас, потому что это было бы так же глупо, как вводить в заблуждение врача. И вы будете для меня выполнять эту миссию. Быть лечащим врачом. Вы будете пользоваться моим полным доверием, когда будете принимать те или иные меры на свое усмотрение, организовывать армию, формировать дух наших бойцов, не заслуживающих сегодня звания наследников Сулеймана.

Да. Принимайтесь за дело с твердостью и дисциплиной. С болью, если это необходимо, потому что ничто не может родиться без страданий. Обещаю вам, что сырье будет в вашем распоряжении. Мните его как мягкую глину. Укрощайте дерзких, поднимайте слабых, выделяйте будущих генералов.

Эта страна еще никогда не находилась в подобном положении. Героизм никогда не был еще так востребован. Но чтобы привить его, необходим вожак. Именно вы будете тем человеком, который превратит самоотверженность в героизм. Сменит подчиненность на дерзость…“

Султан снова остановился. Ни фон дер Гольц, ни Шебнер-Рихтер не решались прервать его. В огромном салоне можно было услышать, как пролетает комар. Это помещение выглядело настолько статичным, словно само время окончательно остановилось.

Тогда Абдул-Гамид перевел свой проникающий взгляд на Шебнера-Рихтера.

„Кайзер прислал вас ко мне. Он сказал, что мне надо послушать ваши теории. Он считает, что они мне будут очень интересны и послужат на пользу для страны. Сам кайзер посоветовал, чтобы на беседе присутствовал генерал фон дер Гольц. Он заверил меня, что Германия всегда поддержит Турцию. Чтобы ни случилось“.

Султан замолчал и глубоко вздохнул. Потом указал на генерала и спросил:

„Как вы считаете, генерал, каковы сейчас главные проблемы Турции? Прошу вас ответить со всей откровенностью. Хочу знать, какова точка зрения Германии, страны, которую я глубоко уважаю и которая неизменно была нашим надежным другом. Ответьте мне, что вы думаете, и расскажите, что собираетесь делать со своим лучшим другом“.

Показалось, что фон дер Гольц удивился этому вопросу. Он не хотел обижать султана, но сомневался, разумно ли быть полностью откровенным. Кроме того, я заметил, что ему хотелось бы ответить без свидетелей. Ему действительно придавало уверенности то, что его послал сам кайзер. Он решил, что не может разочаровывать султана, прокашлялся и решил сказать то, что думал.

„Ваше Высочество. Не думаю, что мое скромное мнение будет вам интересно. На самом деле мне кажется, что я хорошо знаю вашу великую страну. Но я не уверен, что должен…“

Абдул-Гамид был нетерпеливым человеком. Он знал, что это его главный недостаток, но ничего не мог поделать с ним. Своими толстыми пальцами, на одном из которых сверкал огромный голубой алмаз (он верил, что алмаз приносит счастье), он постукивал по маленькому круглому столику, стоявшему рядом с его диваном. Фон дер Гольц прекрасно понял намек, кашлянул и после небольшой паузы продолжал:

„Хорошо Ваше Высочество. Ваши армейские соединения переживают не лучшие времена. Невозможно скрыть то, что в их рядах многие военнослужащие деморализованы. Франция, Англия и Россия — это многоголовая медуза, которая хочет расколоть вашу империю и разделить ее между собой. Они уже добились независимости балканских стран. Не менее важно и то, что христианское меньшинство внутри империи тоже претендует на свою долю пирога. Извините, господин… я хочу сказать, что они требуют собственной независимости. Для этого они образовали тайные общества и стремятся усилить свои требования за счет терроризма. Пред вами пример болгар и сербов в Европе. Здесь, внутри территориальных границ Турции, греки и армяне. Вы не можете закрывать глаза на их устремления. Они используют террор, чтобы добиться смягчения вашей позиции.

Более того, — казалось, фон дер Гольц колеблется, — они знают, что, если им удастся спровоцировать естественные репрессии со стороны армии или даже полиции, они, возможно, смогут добиться того, к чему стремятся. А это не что иное, как интервенция ваших недругов в Европе.

Было бы нелепо скрывать, что в последние годы терроризм получил большое распространение в ваших провинциях. Бомбы рвутся на улицах, на рынках, даже в мечетях, убивая невинных людей. Имели место волнения и грабежи. Вы сами были объектом покушения на Ваше Императорское Величество при выходе из мечети. Среди офицеров есть недовольные. Другие заражены предательством. Кроме того, скажу так же откровенно, как вы просили: страна разделена — и это, пожалуй, самое худшее — на панисламистов, сторонников Османской империи и поклонников Запада. А за ними идут националисты… Полагаю, Ваше Высочество, что у вас много крупных врагов, которым хотелось бы смести вашу империю с лица земли. Не менее верно и то, что к вам питают симпатии другие страны, одну из которых я здесь с гордостью представляю и которые являются верными союзниками Турции. Что бы ни случилось. И это не пустые слова. Сам император хотел, чтобы я подчеркнул это. Что бы ни случилось. И чего бы это ни стоило“.

Я между тем наблюдал за Шебнером-Рихтером. Он слушал молча, и казалось, что внутри его обуревают странные чувства. Я опасался, что с минуты на минуту он потеряет сознание по причине нервного напряжения.

Я отметил, что генералу фон дер Гольцу хотелось встать, пройтись по большому салону, жестикулировать. Он привык к этому. До недавнего времени он был профессором военного училища в Берлине. Он говорил со знанием дела, с полной убежденностью. Этот опытный военный мог наговорить столько… Но мне было видно, что он сдерживает себя. Он и так много сказал самому султану. Он не мог обижать его. Он не был дипломатом и должен был хорошо соизмерять свои слова. Он не должен провоцировать нежелательные последствия, поскольку считал турок весьма обидчивыми людьми.

Наш господин Абдул-Гамид тем не менее не казался задетым, скорее наоборот. У меня создалось впечатление, что его весьма заинтересовали слова генерала. Снова в салоне воцарилась пауза, и я понял, что фон дер Гольц испугался, не сказал ли он чего лишнего.

Султан вновь обратил свой взор на Шебнера-Рихтера, словно ожидая, что же скажет он. Султан даже слегка пошевелил правой рукой.

Но Шебнер-Рихтер был в ужасе. Было очевидно, что его охватила паника. Он, казалось, был не в состоянии говорить в присутствии этих двух великих людей. Было видно, что он знает, что должен сказать, но в тот момент он не мог произнести ни одного слова.

В этом был его слабый пункт. Именно этот момент отмечался во всех докладах о его личности. Его неспособность прочитать лекцию, выступить перед публикой. Он приехал сюда после того, как получил специальное письмо от Министерства иностранных дел. Сам министр пригласил его в свой кабинет в Берлине. Он заявил, что кайзер поручает ему специальную миссию. И объяснил, в чем она состоит. Миссия была секретная и деликатная. Мы узнали о ней от секретаря министра. Он был не в силах отказать нам. Да и как он мог отказать?

Шебнер-Рихтер поднял голову и, моргая, посмотрел в глаза султану Абдул-Гамиду. За этими зрачками скрывалось много секретов. И все-таки он хорошо понимал, зачем его прислали сюда. Он отчетливо понимал, что именно хотели от него.

Но в подобные моменты этот мужчина был всего-навсего измученным человеком, стремившимся поскорее выйти из этой ситуации. Было видно, как у него потели руки, как колотилось сердце в его груди, как подступала головная боль. Я не знаю, как ему удалось превозмочь себя. Прикрыв глаза, мобилизовав всю свою волю, он, казалось, рассматривал узорный рисунок на крышке стола, покрытого черным эбеновым деревом.

Поначалу он слегка заикался. Потом собрался и сосредоточился на том, что должен был сказать.

„Безмерно благодарен вам, Ваше Высочество, за вашу благосклонность. У меня слишком мало заслуг, чтобы находиться здесь. И тем более, чтобы вы выслушали меня. Но не сомневайтесь, что я в вашем полном распоряжении. Позвольте мне сделать очень короткое вступление…“

Султан сделал снисходительный жест рукой. Я хорошо изучил его. Он был в нетерпении, чтобы услышать Шебнера-Рихтера. И думаю, что не зря. Если ты не согласен, послушай, что он говорил.

„Вы знаете, Ваше Высочество, что граф Анри де Буленвийе в 1732 году написал книгу „Этюды о французской аристократии“. В ней он описывал господствующую расу — франков и подчиненную расу — галлов.

Намного позже, более века спустя, а именно в 1854 году, граф Гобино выпустил свою выдающуюся книгу „Этюды о неравенстве человеческих рас“. Он пришел к выводу, что история человечества это не что иное, как отражение, следствие превосходства одних над другими. Для него самая чистая раса — это арийцы. Это индоевропейская раса, к которой — для меня это очевидно — принадлежат и турки“.

Помню, что при произнесении этих слов Шебнер-Рихтер поднял глаза и встретился с непроницаемыми зрачками султана, которые, казалось, просверливали его насквозь. Шебнер-Рихтер быстро опустил глаза, ведь мало кто был способен выдержать такой взгляд. Может быть, последняя фраза не понравилась султану? Я подумал, что немцу стоило быть, пожалуй, поосторожнее. Он ведь знал, что подобную миссию ему доверяли впервые. И его выбрали среди многих, в том числе дипломатов и военных… Я заметил, как Шебнер-Рихтер краем глаза следил за фон дер Гольцем. В отличие от соотечественника, он внимательно рассматривал невероятное искусство местных мастеров. Казалось, он был поглощен роскошью в стиле барокко потолка в зале.

„Да, Ваше Высочество. Ваш народ, равно как и немецкий народ, тоже арийцы. Тот факт, что у одного народа светлые волосы и голубые глаза, а у другого — черные волосы и темные глаза, — не более чем следствие приспособляемости к климату. И те и другие — арийцы. К ним же относятся персы, индийские брахманы, скандинавы и классические греки. Арабы и евреи — другие. И те, и другие — семиты. Народы Средиземноморья представляют собой невероятную помесь. Вы знаете, этот гениальный человек — Жозеф Артур Гобино — умер в 1882 году. Но в Германии остался его рельефный оттиск, его школа, сохранившаяся благодаря открывшим его великим людям, таким как Вагнер…“

И тут я увидел, как Абдул-Гамид прищурил глаза. О, слава! Султан хорошо знал эту тему. Его династия насчитывала несколько веков. Он часто говорил мне, что подумывал о Сулеймане, об Османе, об Измаиле, о Селиме. Он уже осознавал, что ему оставалось мало времени. Он попытался модернизировать страну, развить Танзимат, новое законодательство — Танзимат — Хаирие. Полезное законодательство, внедренное его дедом Селимом Третьим. Оно было основано на созданных некоторыми людьми идеях, которые должны были править миром.

Шебнер-Рихтер смотрел на него, не решаясь говорить дальше. Он не знал, что его собеседника очень заинтересовали его слова. Эти европейцы были умными людьми, но тонкого восприятия у них не было. Казалось, они были способны понять мир, существовавший пятьсот лет назад, но не могли разобраться в окружающей их действительности… Султана должны были полностью проинформировать обо всем, что связано с его собеседником.

Вдруг установилась тишина. Султан сделал легкий жест правой рукой, в которой держал платок из зеленого шелка. Он хотел выслушать собеседника, потому что нечто похожее на эту новую идею уже бродило в наших умах. Султан слегка шевельнул рукой, и Шебнер-Рихтер продолжил свою речь.

„Да, Ваше Высочество, многие немцы восприняли послание графа Гобино. Несколько позже Людвиг Шеманн, Филипп фон Эуленбург и Ганс фон Вольцоген основали в 1894 году Гобинистский союз, „Гобино — Ферайнигунг“. Но потом произошло вот что: гениальный мыслитель Фридрих Ницше, хорошо знакомый, естественно, с идеями Гобино, сформулировал среди этого тумана разных мыслей концепцию сверхчеловека. Могу сказать, Ваше Высочество, что это заставило вздрогнуть всю интеллектуальную жизнь Германии. В сердце интеллектуальной жизни Германии зажегся свет. Не так важна родина, как раса“.

Я заметил, как султан не мог удержаться и не посмотреть в глаза генерала фон дер Гольца. Шебнер-Рихтер тоже заметил, как они переглянулись и, сглотнув слюну, продолжал:

„Позвольте, Ваше Высочество, развить эту мысль. Существует всего три основные расы. Белая, желтая и черная. Например, англичане, немцы и турки принадлежат к белой расе. Гвинейцы, банту, пигмеи и австралийские аборигены относятся к черной расе. Китайцы, японцы, малайцы и таиландцы — к желтой.

Но внутри этих трех основных рас есть примеси. Так, у средиземноморских народностей перемешано тысячи кровей. Вспомните об испанцах. Готы, аланы, свевы, иберы, арабы, евреи, фениции. Это не что иное, как мозаика. Позвольте мне сказать вам, Ваше Высочество, что турки не такие. Правда, черкесы добавили к ним немного своей крови, но, в конце концов, она тоже арийская…“

Я видел, как у Шебнера-Рихтера потели ладони. Он сам осознавал, что он не совсем искренен. Но зато он знал цель, которую хотел достичь. Он был, в конце концов, интеллигентом. Все это было не более чем теорией. Но с той маленькой разницей, что она была весьма выгодна Германии, которую он в этот момент представлял. Даже фон дер Гольц казался весьма заинтересованным в том, что говорил его соотечественник, и мы все, даже султан, заметили, что впервые с момента начала разговора генерал не мог скрыть чувства гордости.

„В вашей стране турки представляют собой однородную расу. Это вполне сложившаяся арийская раса, свободная от проблем, существующих у других народов. За исключением, пожалуй, национальных меньшинств. Таких, как армяне, курды, нескольких тысяч евреев и какого-то числа черкесов. Что касается этих меньшинств, евреи никогда не будут покушаться на единство Турции. Их немного, и с давних пор они знают, что находятся здесь благодаря вашей доброй воле. Но для всего мира Турция — это Пруссия исламского мира. Позвольте…“

Абдул-Гамид резко повернулся на диване. Шебнер-Рихтер на мгновение замолк, и они молча посмотрели друг на друга.

Слова султана резко прозвучали в огромном зале. Они были произнесены в нервном, нетерпеливом тоне. Он был не из тех, кто привык ждать кого-либо или что-либо.

„Прошу вас, продолжайте. Говорите без обиняков. Я слушаю вас так, как если бы передо мной был сиятельный брат кайзер Вильгельм. Говорите без стеснения, ваши слова для меня куда более важны, чем вы можете себе представить. Пожалуйста, говорите же…“

Я увидел, что Шебнер-Рихтер вошел в состояние эйфории, нервозность и страх, казалось, улетучились. Он взглянул на фон дер Гольца, и, как мне показалось, они почувствовали себя немного сообщниками. Своего рода сговор, который до сих пор не проявлялся. Он попытался изобразить нечто вроде уважительной улыбки и продолжал:

„Ваше Высочество. Простите мою несвязную речь. Я постараюсь быть более красноречивым. Я всего лишь скромный посланник Его Императорского Высочества кайзера перед вами. — Он не удержался от мимолетного взгляда в сторону фон дер Гольца, — В нынешних обстоятельствах единственно, что имеет значение, — это единство нации. Если внутри ее есть кто-то, кто не чувствует себя мусульманином, он вряд ли будет чувствовать себя турком. Это известно многим народам. Такой была испанская инквизиция. Она решила добиться единства религии, поскольку не могла обеспечить себе единства расы…

Хочу заявить вам, что Германия с пониманием отнесется к любым действиям, предпринятым Вашим Высочеством. Никто лучше Германии не сможет понять некоторые вещи.

Поэтому хочу выразить вам наше абсолютное понимание тех мер, которые вы будете вынуждены принять для контроля за некоторыми национальными меньшинствами…“»

Помню, Селим-бей как бы слегка вздремнул, словно впал в глубокий ступор. Я подошел к нему и заметил, что у него были слабые судороги. И я вдруг понял, что происходит. Селим принял какой-то отвар трав, который начинал действовать. Этот человек не хотел больше увидеть новый рассвет. Он был не в силах вынести приближающихся перемен и решил свести счеты с жизнью. Разом положить конец всему.

Для меня это стало огромным опытом. В тот день я стал свидетелем самых значительных перемен в истории Османской империи.

Это привело меня к данным воспоминаниям и написанию этого документа. Может быть, когда-нибудь он поможет понять многое.

* * *

Воспоминания Ламиа-паши

В день, когда мне исполнилось восемнадцать лет, турецкое правительство назначило моего отца Мохаммед-пашу старшим инженером строившейся железной дороги между Константинополем и Багдадом.

Несмотря на соглашения, подписанные французами, англичанами и нами, турками, строительство железной дороги не продвигалось так быстро, как того желало правительство. Тогда моего отца пригласили заняться этим проектом.

Я хорошо помню причины назначения — оно переменило нашу жизнь. До этого мой папа вел удобный образ жизни, и его главное занятие состояло в том, чтобы каждый день ездить от станции Сиркеси до новой станции Хайдарпаса. Но приказ, в котором фигурировало его имя, предписывал ему установить своим новым местом жительства Багдад.

Мой отец очень не любил жить один, и моя мать Фатима Мунтар тоже не хотела быть далеко от него. А тут еще я. Я закончила колледж, и моя мать решила, что мне надо готовиться к замужеству. Разумеется, я говорю о вещах, которые в то время были нормальными и вполне логичными. Брак, согласованный между родителями, в котором мне оставалось только смириться со своей судьбой. Что еще могла сделать женщина в Турции в те времена?

Я не хотела идти по этому пути, а мой отец уже почти договорился со своим дальним родственником, что он женит на мне своего сына Хасана Карабекира, вдвое старше меня по возрасту. Это был толстый человек с непропорционально маленькими руками и пальцами, увешанными кольцами. Нет, этот мужчина никак не привлекал меня.

Поэтому радикальные перемены в нашей жизни показались мне подарком, посланным небом. И я была готова не упустить его.

Дело было в том, что до свадьбы оставалось мало времени, да и сам Хасан в глубине души не очень хотел жениться. Ему нравилось жить в роскоши в своем дворце в Пера с видом на центральную часть Босфора в окружении молодых юношей — слуг, которые обслуживали его в самом широком смысле этого слова.

Так что когда мой отец мрачно сообщил нам, что мы должны быть готовы в течение недели выехать в Багдад, я поняла, что планы с моим замужеством расстроились. Я сделала сочувствующее лицо, но когда вернулась к себе в спальню, от радости прыгнула на кровать с такой силой, что какая-то пружина лопнула и я покатилась по полу.

Несколько дней наш дом выглядел как больница для умалишенных, ведь моя мать ничего не хотела оставлять в нем. Абсолютно ничего. А мой отец, выглядевший подавленным, не мог противиться ей. У него едва хватало сил терпеть ее.

С другой стороны, сердитый настрой моей матери можно было понять.

Она не хотела отказываться от комфортной, роскошной жизни без каких-либо проблем в одном из лучших районов Константинополя. Тем более что она не уставала повторять, что такого другого города, как наш, в мире не найти.

Поэтому она переживала. И, кроме того, она винила во всем моего отца, хотя и не отваживалась сказать ему об этом прямо в глаза. Она приняла этот удар судьбы с медоточивой улыбкой на устах… Багдад! Но ведь он был всего лишь городком, оазисом посреди пустыни, населенный дикими племенами бедуинов.

Да, моя мать плакала безутешными слезами. Отец уходил подальше от греха. А я потирала руки от удовольствия. От всей этой ситуации в выигрыше оставалась только я.

Я уже устала от Константинополя, от частных уроков английского и немецкого. Устала от пианино. Устала от наставников по нормам социального поведения. Устала от всего. Моя мать мне всегда говорила, что мне надо было родиться мальчишкой. Однажды, чтобы помучить меня, она рассказала, как она плакала, узнав, что родилась девочка, и как рассердился отец.

Можно понять его. Девочка была источником постоянных проблем. Вся жизнь в проблемах. А потом это приданное… Все равно как всю жизнь опекать малолетнего ребенка. Кому нужна была девочка? Никому.

В глубине души я тоже не хотела быть девочкой. Моими игрушками были пистолеты. Я их меняла на куклы у своего двоюродного брата. Я не хотела надевать на себя украшения или наряды, которые казались мне нелепыми. Я читала книги о приключениях, была в восторге от Жюля Верна.

Так что, когда судьба предстала перед нами в виде приказа, посылавшего нас в Багдад, я решила, что это подходящий случай и упускать его нельзя.

В те дни я стала покорным и послушным ребенком. Помогала упаковывать узлы, книги, разные предметы. Лично для меня казалось безумием демонтировать целый дом. Гигантская ошибка, но такова была воля родителей, да к тому же она была мне на руку. Я не собиралась спорить, причем не только потому, что на мои слова никто не обратил бы никакого внимания, но и потому, что существовал отдаленный риск убедить их, что они совершают ошибку… И что потом?

Поездка в поезде до Алеппо казалась невыносимой и бесконечной. Иногда поезд останавливался посреди совершенно пустынного места, чтобы заполнить паровоз углем или водой. На дорогу ушло три дня. Мой отец уверял, что это совсем неплохо.

Несмотря на то, что нас устроили в специальный вагон с двумя независимыми купе и отдельным салоном, моя мать постоянно была недовольна. В конце концов она закрылась в своем купе и не хотела выходить из него, пока мы не прибыли в Алеппо.

Мы выходили из поезда под проливным дождем. Дождь лил как из ведра, с большим шумом, так что нам пришлось бегом бежать до ожидавшего нас автомобиля, который отвез нас в гостиницу.

Из окна я увидела пейзажи, похожие на картинки, висевшие в нашем колледже. Над городом — если его можно было так назвать — нависала крепость. Моя мать сидела молча, время от времени вытирая слезу, катившуюся по ее щеке и напоминавшую ее мужу, что только он был причиной этой катастрофы.

Мой отец тоже был не в лучшем настроении. Новости, поступавшие к нам из Багдада, далеко не радовали.

Потом вдруг в довершение всего ситуация ухудшилась. Мама заболела, и ее пришлось поместить в военный госпиталь. Врачи определили у нее депрессию и рекомендовали отцу отправить ее обратно в Константинополь.

Но дело было не только в депрессии. Это был аппендицит, и, когда решили оперировать, было уже поздно. Когда хирург сообщил, что она скончалась, отец упал в обморок. Он не мог этому поверить. Не мог этого принять. Он снова и снова повторял, что все потеряло смысл. Потом он плакал в течение двух часов, не в силах воспринимать какие-либо доводы. Не могу сказать, что отношения между ними были очень хорошими, но они терпели друг друга. Несмотря на всю тяжесть переживаний, отец был уверен, что в конце концов она поступила по-своему.

В Алеппо мы прожили еще одну неделю. Я никак не могла привыкнуть к тому, что она ушла навсегда, и чувствовала угрызения совести за свое поведение.

Все переменилось, а мой отец жил только своей работой. Он должен был выполнить приказ, и это самое главное. Потом мы поехали из Алеппо до Дер Зора в совершенно новом грузовике, поступившем из Германии. Он был закуплен компанией турецких железных дорог. Мы ехали вдоль Евфрата до самого Багдада.

Я чувствовала себя маленьким ребенком среди огромной пустыни, окаймленной узкой полоской зелени, резко обрывавшейся среди скал. Мы сидели рядом с водителем — молчаливым человеком, казавшимся гордым оттого, что управляет новым транспортным средством, способным заменить караваны верблюдов, которые мы обгоняли, оставляя позади клубы пыли и рев испуганных животных. Прогресс пришел даже в эту каменистую пустыню.

После Дер Зора дела пошли хуже. У нашего грузовика дважды прокололись шины, потом мотор перегрелся и заглох. Водитель воспринял это философски, бормоча, что вокруг слишком много пустыни на один небольшой грузовик.

Нам пришлось расположиться у реки в пальмовой роще. Я с любовью вспоминала о своей матери, но не была уверена, что ей бы здесь понравилось. Нам пришлось перекусить тем, что было под рукой, в том числе галетами и мясными консервами. Мой отец казался нелюдимым и каким-то удалившимся от меня, и я не решалась вмешиваться в его мысли.

На следующий день он нанял нескольких человек из племени бедуинов, для нашего сопровождения. Они были верны Высокой Порте и ненавидели племена, перешедшие на сторону англичан. Они показались мне дикими и примитивными, и мне совсем не понравилось, как они смотрели на меня. Но нам ничего не оставалось, как довериться им, поскольку эскорт из двух солдат железнодорожной роты был явно недостаточным и даже смешным, если представить себе атаку на нас хотя бы такого дикого племени, как то, которое нас сопровождало.

Мой отец проворчал, что турецкая империя далеко уже не такая, как раньше. Я впервые увидела его беспокойство, потому что, как сказал командир нашей нынешней личной гвардии Ибн Рашид, англичане уже находятся на пути к Багдаду с целью его завоевания.

Все посходили с ума — правительство, англичане, французы и даже немцы. К этому выводу пришел мой отец на следующий день, пока мы разбивали лагерь. Он был железнодорожным инженером, и ему не нравилось слово «разрушение». Да и к тому же, с каким настроением он будет строить железную дорогу, зная, что за ним следом идут террористы, чтобы взорвать ее? Он был огорчен и грустен. Я увидела, как он постарел за последние несколько дней.

И все-таки эта совершено новая для меня жизнь вызывала у меня прилив энергии. Еще в колледже я научилась ездить верхом на лошади — каждая девушка из общества должна была уметь это делать. Сейчас же мне приходилось ездить верхом в силу необходимости. А верховая езда в течение почти всего светового дня под палящем солнцем — это не детская забава. Но я решила, что если эти дикие арабы могут, то я тоже смогу.

На практике это выливалось в то, что с приходом ночи я чувствовала себя совсем разбитой, не хотела ничего делать, даже есть. Но через несколько дней я привыкла. Однажды вечером Ибн Рашид ехал рядом со мной, и я уловила восхищенный блеск в его глазах. Я подумала также, что, если с папой что-то случится, я стану еще одной женой этого дикаря. И, несмотря на жару, почувствовала холодок между лопаток.

Однажды под вечер, когда мы прибыли в маленькое селение у реки Аннах, к нам подъехало несколько всадников. Это были турецкие военные, которые тепло приветствовали моего отца. У них были прекрасные новости, и они расселись с нами вокруг костра.

Майор Юсуф Исмет был очень спокоен и с удовольствием растягивал свой рассказ. Англичане поймались на приманку в Галлиполи. Франко-английская экспедиция попыталась завоевать Константинополь, чтобы вынудить Высокую Порту выйти из войны. Их десант в Седдульбахр и в Капатепе потерпел поражение, и агрессоры были вынуждены ретироваться с большими потерями.

Ходили слухи, что два огромных английских крейсера («Триумф» и «Мажестик», сказал он на ухо) пошли на дно моря. Потом все подняли стаканы с чаем за Турцию.

Эти новости успокоили моего отца. Англичане не были непобедимыми, и война могла дорого стоить им. Они надеялись, что взятие Басры откроет им путь на Месопотамию. Они, правда, уже были в Кут-эль-Амара на Тигре, но мой отец утверждал, что наши войска выбьют британцев из империи и отомстят за полученные обиды.

В конце концов мы прибыли в Багдад. От гордой и воспитанной семьи, всего лишь четыре недели назад уехавшей от цивилизации и буржуазного образа жизни, осталось очень немного. Отец смотрел на меня довольно настороженно. Его удивила моя способность быстро освоиться в пустыне.

Он признался мне, что опасался, что один из тех диких арабов вдруг закапризничает и захочет выкрасть меня. В этом случае вызволить меня не было бы никакой возможности, даже если бы меня по всей пустыне искала вся турецкая армия.

Багдад, как и указывало его название, был Божьим даром. Тигр с гордостью пересекал этот город, неся сюда жизнь из далеких мест моей страны. Пальмовые и лимонные рощи отмечали границы богатых садов, а вода разливалась повсюду благодаря скважинам и широкой сети оросительных каналов.

Контраст был особенно явным, если посмотреть на скалистые склоны и овраги вокруг Евфрата. Караваны верблюдов и надменных арабских всадников на них входили и выходили из города непрерывной каруселью.

Но, как бы то ни было, мы уже прибыли. Ибн Рашид довольно уважительно поприветствовал меня и пробормотал что-то вроде того, что он бы не прочь иметь такую невестку, как я.

Потом сказал, что я могу оставить себе его коня. Немногие люди были способны ездить на нем. И если он принял меня, то никто не может разделить нас.

Я поблагодарила его за этот жест. Действительно, это был удивительный конь, не знаю почему, но мой голос усмирял его. Это очень удивляло арабов, выражая свое удивление, они ударяли себя рука об руку, хлопали руками по ногам.

Мой отец не был ярым мусульманином, но в тот вечер я увидела, как, обратившись в сторону Мекки, он благодарил Бога за его милосердие. Потом за ужином он сказал, что ему не следовало соглашаться на эту должность. Он чувствовал свою вину за смерть мамы, но я успокоила его тем, что все в мире уже предопределено и предписано и что огорчаться по этому поводу не стоит.

Тем не менее что-то внутри говорило мне, что на самом деле это не совсем так — книгу жизни мы пишем ежедневно нашими делами. Думаю, что дни и ночи, проведенные в пустыне в наблюдении за звездами, изменили многие понятия, навязанные мне ранее.

Багдад мог показаться местом, в котором нечего делать. Если выходишь на террасу при заходе солнца, можешь наблюдать за роскошным закатом и петляющей среди пальмовых рощ и небольших садов рекой. Константинополь был совсем другим. Когда-то, очень давно, он мог бы стать столицей мира. Но это время давным-давно прошло.

С другой стороны, еще очень много предстояло сделать. Папа понимал, что одно дело отдавать распоряжения и добиваться их исполнения, а совсем другое — рвать на себе жилы, запуская проект, для реализации которого никто и пальцем не пошевелит.

Через несколько недель он понял, что все это ни к чему, и стал ездить со мной верхом вдоль берега реки. Поезд мог еще подождать, поскольку никто не проявлял ни малейшего интереса к тому, чтобы он дошел до вокзала Гайдарпаша в Константинополе.

Те дни были единственными в нашей жизни, когда мы общались с настоящими друзьями. Сначала на его лице отражалось большое огорчение. Никто не понимал его и не обращал на него ни малейшего внимания. Потом он решил, что жизнь слишком коротка и рискованна и пустил все на самотек.

Он заходил за мной под вечер, когда солнце начинало садиться, и приводил с собой двух оседланных лошадей. Я молча выходила из дома, садилась на своего гнедого коня, который издавал короткие радостные звуки в предвкушении прогулки.

Папа всегда был служащим. Он никогда не обсуждал приказы и принимал только один способ жизни — спокойный, размеренный, будничный и серый. Там, в Багдаде, он быстро понял, что может существовать и другая жизнь, к тому же вполне доступная.

В первые месяцы все шло хорошо. О маме мы никогда не говорили. Как будто она осталась дома в Константинополе, а мы просто уехали отдохнуть. Такая ситуация устраивала нас обоих. Отец оставил свою жизнь позади и не имел ни малейшего желания возвращаться к ней. Я тоже.

Это должно было случиться. Однажды вечером мы отъехали довольно далеко от Багдада. Когда мы спохватились, уже стемнело, и моя лошадь заметно хромала. Я не захотела оставлять его одного. Я знала, что если он останется здесь, то я его больше никогда не увижу. Сначала папа немного рассердился, потом пожал плечами, и я подумала, что он сильно изменился.

Пользуясь остатками света, мы начали искать удобное место, чтобы провести там ночь. На берегу стояла полуразвалившаяся хибара. Вокруг было много травы для лошадей. У нас всегда были с собой бутерброды, и мы вмиг покончили с ними, молча сидя на земле. Папа сказал, что он подежурит, а когда захочет спать, он разбудит меня.

Страха у нас не было совсем. Люди, жившие у реки, были спокойными крестьянами. Они знали, что для них лучше не приставать к туркам. Я долго не засыпала, предпочитая смотреть на звезды. Потом усталость одолела меня.

Я проснулась, когда только-только начинало светать. Слабый луч с востока освещал силуэты пальм. Стояла абсолютная тишина.

Я позвала отца. Никто не ответил. Я вновь позвала его и подумала, что он, возможно, ушел к пальмам. Я даже не встревожилась. Он не мог уйти без меня. Может быть, он прогуливается поблизости. Он был беспокойным человеком и никогда не мог сидеть без дела. Он вернется.

Прошло несколько минут, я поднялась и снова позвала его. Потом закричала, чтобы он услышал меня. Я вдруг забеспокоилась и даже подумала, что он, может быть, упал в реку. Лошади были привязаны и стояли спокойно.

Я начала искать его вдоль берега. Я боялась за него. Много раз я звала его, но никто не отвечал. Прошло довольно много времени, и я поняла, что, наверное, случилось что-то серьезное.

Я решила пойти в ближайшую деревню. Накануне вечером мы проезжали мимо нее. Там я попрошу несколько мужчин помочь мне в поисках отца.

Так я и сделала. Старейшина деревни позвал всех. Мы все прошли к реке и стали искать. Проходили часы, и я все больше беспокоилась, уверенная в том, что случилось худшее.

Тело нашли уже к вечеру. Оно плавало лицом вниз среди тростников, всего в метрах двухстах вниз по течению.

Эта смерть потрясла меня больше, чем смерть мамы. У меня никогда не было особого взаимопонимания с ними. Но когда отношения начали принимать не только семейный, но и дружественный характер, случилось это несчастье.

Прошло много лет, и я не могу не думать о том, как же все это случилось. Сегодня я прихожу к мысли, что он покончил жизнь самоубийством — он, наверное, чувствовал, что не было смысла жить дальше, что он не в состоянии реализовать проект по строительству железной дороги, что потратил впустую лучшие годы своей жизни. Я никогда уже не узнаю подлинных причин, но даже сейчас я продолжаю это чувствовать. Мы могли бы стать друзьями.

Железнодорожная компания повела себя очень хорошо. Моего отца похоронили с надлежащими церемониями. Имам произнес прочувствованные слова: «Этот человек приехал в Багдад, чтобы попытаться сделать что-то для других людей». Потом меня проводили до дома, выделенного нам для проживания, и сказали, что я могу жить в нем столько, сколько потребуется. Потом мне помогут вернуться в Константинополь. У меня не будет также проблем с деньгами. Папа открыл счет в банке, и директор пришел ко мне и сказал, что я могу располагать этими средствами по своему усмотрению.

Так я осталась одна в Багдаде. В течение всего трех месяцев все изменилось для меня. Я должна привыкнуть решать свои вопросы сама без чьих-либо советов.

Несколько первых недель товарищи моего отца, инженеры, видные военные чины города, другие служащие помогали мне. Приглашали на обед, на чай, на прогулку. Потом понемногу все вошло в свой ритм, я почувствовала себя вне этого общества, и, кроме того, мне стало неловко, потому что некоторые офицеры стали приставать ко мне.

Однажды ночью я осознала, что самое лучшее для меня было бы вернуться в Константинополь. Там у меня была семья и много друзей. Кроме того, я скучала по некоторым удобствам. Тём не менее вернуться было не так просто, и я прикидывала, как лучше это сделать, — той же дорогой или через Аль-Мосул. Оба эти маршрута были долгие, тяжелые и сложные. В конце концов мне предложили поехать вместе с семьями других инженеров, возвращавшихся в Константинополь. Нам даже выделили отряд солдат для сопровождения по маршруту от Аль-Мосула до Алеппо. Этот путь был более долгим, чем через Евфрат, но зато более безопасным. Я увидела ясное небо, и уже через пару часов мои чемоданы были собраны. Мне пришлось оставить много вещей, привезенных нами из Константинополя в уверенности, что мы едем в Багдад надолго. Ко мне пришло понимание, что в жизни, в конце-концов, всегда берут верх обстоятельства.

Мы должны были выехать на следующий день утром. Мне сказали, что для меня найдется одно место в машине, но я знала, что нас будет сопровождать отряд кавалерии, поэтому я предпочла ехать верхом. Это, по крайней мере, позволит мне иметь большую свободу и не зависеть от господ, желавших взять надо мной шефство. Командиру отряда не понравилась моя инициатива, но потом он, наверное, подумал, что не стоит спорить со мной, тем более что неудобства верховой езды заставят меня переменить решение. Такое решение меня устраивало, и мы разделились, убежденные, что это оптимальное решение. Я была настроена перенести все трудности и, если моя лошадь не падет от усталости, въехать в Алеппо верхом. Вряд ли этот нелепый караван сможет покрывать более пятнадцати миль за день. Начальник-то считал, что еще до прибытия в Самарру я сломаюсь.

Из Багдада мы выехали на рассвете. Четыре автомобиля, в одном из которых ехало шестнадцать человек, четыре телеги, каждая запряжена шестью мулами. Передвижная пушка, два пулемета, двадцать два верблюда и двадцать четыре солдата и офицера. Я подумала, что на дорогу до Алеппо у нас уйдет вся жизнь. Этот нелепый караван не мог делать более пятнадцати миль в сутки.

Через неделю мы прибыли в Самарру. Путешествовать в разгаре августа было очень тяжело. С двенадцати часов дня мы вынуждены были искать тень, чтобы устроить себе привал. В противном случае животные не выдержали бы.

Начальник отряда быстро удостоверился в том, что я была такой же сильной и подготовленной, как и его офицеры. Кроме того, я решила вести себя благоразумно, чтобы у меня не отняли лошадь и не заставили путешествовать в машине вместе с дамами и детьми. Для меня это было бы унижением, и я не собиралась его выносить.

На рассвете мы собирались очень быстро. Дежурные солдаты разжигали костры и варили кофе. Потом все должны были участвовать в демонтаже и уборке стоянки, а в шесть мы уже были в дороге. Потом шесть часов пути, а в двенадцать программа повторялась. Еда, отдых и ужин в восемь. Вечером раскладывался лагерь до следующего утра.

Вскоре это превратилось в рутину. Жара становилась невыносимой, и когда нам удавалось, то под охраной солдат мы купались в удивительно прохладных водах Тигра.

Это было настоящее удовольствие, и, хотя это считалось нарушением норм, я как могла удалялась, чтобы искупаться наедине.

Эта недисциплинированность мне спасла жизнь. Мы были в центре совершенно пустынного места, но отзвуки военных пушек долетали аж до середины пустыни.

Англичане вели партизанскую войну. Некоторые из них щедро раздавали золото, чтобы отдельные племена восставали против нас. На протяжении многих лет мы, турки, смогли создать целую систему стимулов в этом нецивилизованном пространстве. Арабы нас боялись, курды ненавидели, но, несмотря ни на что, мы могли перемещаться вполне уверенно с одного места в другое.

Британцы хотели «окончить с этим. Они начинали разжигать неприязнь бедуинов и других племен против нас. Они раздавали золото и нечто более ценное — оружие, бинокли, тюки с чаем, привезенным из Индии. Против этих подарков устоять было невозможно, и некоторые племена сдались на милость наиболее щедрых купцов.

С другой стороны, надо признать, что они уже устали от османского господства, а некоторые стали распространять слухи, что султан в Константинополе не настоящий халиф.

Я услышала выстрелы, плавая в одной тихой заводи образовавшейся среди тростников. Я была скрыта от посторонних взглядов, а температура воды была исключительно приятной Сначала я подумала, что кто-то охотится. Это уже бывало и раньше.

Но это было не похоже на охоту. Выстрелы были такими, словно шла атака на наш лагерь. Я быстро выскочила из воды, мигом оделась прислушиваясь к выстрелам. Я находилась относительно близко, метрах в трехстах, но полная тишина, стоявшая вокруг, создавала впечатление, что я была намного ближе.

Я не знала, что мне делать. У меня не было оружия, и ехать верхом в лагерь было бессмысленно. Я взяла лошадь под уздцы зашла в высокие заросли тростника, росшего вдоль реки, и стал ждать, когда уляжется буря. Выстрелы звучали довольно долго потом они стали удалялся и затихли совсем. Я подождала еще около часа, а потом пешком, ведя лошадь за собой и прикрываясь зарослями тростника, подошла поближе, чтобы посмотреть что же произошло.

Я вся дрожала от страха. Я боялась увидеть нечто ужасное хотя и не знала, кто напал на нас и по какой причине. Стараясь не выдать себя шумом, я привязала лошадь к высокому кусту и почта на животе вползла на небольшой пригорок, с которого стало видно место, где мы разбили лагерь.

Группа арабов что-то искала среди нашего багажа. Автомобили полностью сгорели, а солдаты лежали то там, то здесь, как будто смерть застала их перебегавшими от одной машины к другой, женщины и дети стояли кучно и дрожали от страха, а некоторые арабы смотрели на них, словно пытались выбрать себе жертву.

Н была в ужасе и не знала, что предпринять. Если пытаться бежать, то арабы меня сразу найдут. Они ведь знали эти места как свои пять пальцев. Казалось, что спрятаться в пустыне легко но им были знакомы все заросли, места водопоев, тропы, они были способны увидеть на огромном расстоянии зверя или человека о этом я могла убедиться во время нашего путешествия от Алеппо до Багдада.

Со мной была всего лишь маленькая фляга, из которой я отпивала по глотку, пока мы ехали верхом. Я была в отчаянии. Я видела открытые баулы и чемоданы, в том числе и мои.

Но я не собиралась сдаваться. Я хорошо знала, что со мной будет, если меня захватят. Оставалось только одно: попытаться бежать. Если очень повезет, то можно вернуться в Багдад большой осторожностью я вернулась к тому месту, где оставила свою лошадь. Мое отчаяние росло при мысли о том что ничем не могу помочь пленникам. С другой стороны мне было очень жаль убитых солдат и офицеров. Некоторые из них в пути стали выказывать мне знаки симпатии и даже рассказывать о своей жизни… И вдруг это все закончилось.

Моя лошадь проявляла нервозность, мотала вверх-вниз головой. Я подумала, что она может начать бить копытом землю или ржать, и это выдаст меня. Надо было уходить, и как можно скорее. Отойти к тростниковым зарослям и ждать там до ночи. А потом бежать под покровом темноты и при свете луны. Как я и сделала. Арабы продолжали заниматься своим делом, а я, отъехав от них, была во власти смешанного чувства страха и сочувствия к моим товарищам по путешествию. Я долго шла пешком, ведя лошадь под уздцы. Животное привыкло ко мне и следовало за мной как собачка. К счастью, луна светила достаточно ярко. Недостаточно, чтобы ехать верхом, но света вполне хватало, чтобы передвигаться пешком.

Я понимала, что мои шансы минимальны, но я должна была верить в свою звезду. Я хотела верить, что со мной ничего не и это ощущение овладевало мной и придавало мне силы.

Всю ночь я провела в пути без остановок и отдыха. Всякий раз, когда я останавливалась от усталости, вид арабов, выбиравших женщин и детей, заставлял меня продолжать путь.

Я удалялась от реки и шла вдоль какого-то рва, и мне показалось, что это верный путь к Багдаду. Вскоре я поняла, что добраться до Багдада невозможно. Если меня не найдут арабы, напавшие на нас, то солнце и жажда ускорят мой конец.

Друг я испугалась, осознав, что моя лошадь тоже долго не протянет в этой засушливой пустыне. Мне ничего не оставалось, как вернуться к реке, от которой я отошла уже на шесть или семь миль — около трех часов пути.

Я пошла в том направлении, которое мне показалось верным, старясь укрыться под редкими деревьями вдоль рва. У Фурата кровоточили копыта, и он заметно хромал. У меня начала болеть голова, на коже появилось жжение. В довершение ко всему ров закончился и превратился в глубокий овраг. Эта дорога не могла привести куда-либо. Мне ничего не оставалось, как вернуться и попытаться до наступления ночи выйти на правильную дорогу.

Фурат остановился. Ему нужно было напиться. Из его пасти шла пена, конь смотрел на меня и устало дышал. Потом он упал на бок с глубоким вздохом, как будто уже не собирался когда-либо вставать.

Какое-то время я пыталась поднять его. Потом начала плакать, чего никогда до сих пор со мной не случалось. Я не хотела, чтобы Фурат умирал, да и сама не хотела умирать.

Я вдруг увидела, насколько я ничтожна в этой пустыне. Я вспомнила об огромном расстоянии, которое надо было пройти до реки, и прилегла рядом с лошадью.

Это место было подходящим для смерти, впрочем, как и всякое другое. Я почувствовала глубокое облегчение, что больше не надо бороться. Это ощущение меня успокоило. Фурат все-таки будет со мной, я закрыла глаза и представила, как я снова буду ехать на нем верхом.

* * *

Из биографии Халил-бея

Я нашел Ламию-пашу без сознания около трупа ее лошади. По правде сказать, дело было не совсем так. Один из сержантов Мусса Кансу прочесывал местность и увидел мертвую лошадь. Он подошел и увидел девушку. Убедившись, что она жива, он послал солдат за мной. Чудо спасло жизнь Ламии. Мы часто говорили об этом. Чудеса иногда случаются.

Три месяца тому назад меня назначили на должность лейтенанта. Это было в тот же день, которым обозначили мой день рождения — 14 июня 1915 года. Эта дата была так же хороша, как и любая другая, и, когда мне предложили сменить ее, я отказался. И так хорошо.

Я был одним из пажей, которым было поручено сопровождать Абдул-Гамида, настоящего султана, в те дни халифа верующих, пока он не был свергнут Комитетом. Потом было принято решение, что его дворец не может вместить столько челяди и что некоторым из нас придется выехать. Согласно книгам мне было восемнадцать лет, и я вместе с другими пажами был направлен в Военную академию в качестве стипендиата империи.

Может быть, я и не выбрал бы эту карьеру. Мне нравились книги, исторические документы, старинные вещи. Меня приучил к ним мой опекун, шеф евнухов Селим-бей. Этот человек испытывал настоящую страсть к вещам, он считал, что у красивых вещей есть своя душа, и он обращался с ними с пиететом и исключительной осторожностью.

Он научил меня понимать их, улавливать разницу, интерпретировать ее. Он говорил, что там, во дворце Долмабахче, у нас была возможность потрогать руками историю тех, кто жил там до нас. Он дотрагивался до мозаики, до терракотовых фигурок, до фарфора как музыкант дотрагивается до своего инструмента. Он рассказывал мне о Византии, о Риме, о Греции, о персах. О китайской империи. Об Индии.

Селим выделил меня среди других. У него не было сексуального интереса ко мне. Иногда он гладил меня по щеке или обнимал меня, но это было всего лишь отражение его глубокого одиночества. Селим-бей был одинок даже тогда, когда на приемах его окружали сотни людей, расхваливая его ум, его мудрость, его близость к нашему господину султану.

Но он выбрал меня. Он разговаривал со мной в тот вечер, когда свергли султана. Потом он всю ночь объяснял мне вещи, которые считал самыми важными для выживания в этом маленьком мире, полном интриг, ревности, могущества и нищеты. Он сказал мне, что ему жаль уходить из этого мира, потому что ему хотелось бы видеть, как я расту, а потом он тихо скончался. Думаю, что он принял отвар трав, заготовленный во дворце. Он, видимо, пришел туда и попросил изготовить отвар. Никто не решился отказать ему. Может быть, кто-то подумал, что султан не хотел уходить из Долмабахче.

Но те времена быстро ушли в прошлое. Я провел в Военной академии пять лет. Там я завел себе несколько друзей, не очень много, ведь к этому времени меня приучили к одиночеству, вести себя скрытно, никогда не выдавать свои мысли. В ночь своей смерти Селим-бей показал мне, что такое поведение не имеет смысла. Он открылся для того, чтобы я смог услышать его последний наказ. Все мы рано или поздно должны умереть и, умирая, должны отчитаться за наше поведение. Прежде чем нас начнут судить там, наверху, нас должны оценить те, кто остается после нас.

Я очень сожалел о смерти Селима. Ведь он был моей единственной семьей. В известной степени он был моим отцом, моей матерью, моими братьями. Я не знал, что значит иметь их, и он заменил мне их. И у него это очень хорошо получилось, так, по крайней мере, мне казалось.

С того самого вечера я узнал, что такое боль, страх перед неизвестностью и ощущение того, что все изменится, что вокруг нет ничего стабильного, и ты всегда идешь по краю пропасти. Однако не могу сказать, что это не нравилось мне, потому что меня приучили к монотонному существованию без начала и конца, как если бы Долмабахче находился внутри французских часов, а султан, наш господин, был нашим часовщиком.

Один султан вышел через дверь, а другой вошел в нее. Тем не менее в ту ночь Высокая Порта закрылась навсегда, оставляя за собой долгий период завоеваний, мечтаний, мести и страстей. Селим-бей унес с собой невероятный багаж, потому что он был свидетелем многих событий, изменивших мир. О некоторых из них — немногих — он рассказал мне, но я уверен, что при этом он раскрыл передо мной далеко не все, словно боялся, что я смогу узнать много запрещенных истин.

Поэтому то, что он рассказал мне незадолго до своей смерти, мне очень помогло, чтобы понять новый мир. Он показался мне поначалу очень враждебным, но потом я понемногу привык к нему.

Как я сказал выше, я провел пять долгих лет в академии. Парадоксально, но для меня это была свобода. Я находил нечто новое буквально во всем. Мне все было интересно. Даже учеба. Сам факт познания нового меня восхищал.

О своем секрете я никому не рассказывал. Никто не должен был знать, что я армянин. Это осталось только между Селим-беем и мной. Для всех я был Халил-беем из Долмабахче. Не то чтобы меня принимали за османского аристократа, но на меня смотрели с уважением, ведь там, во дворце, нам дали всестороннее образование, в том числе обучили фехтованию, плаванию, верховой езде и борьбе. Во всех этих дисциплинах я выделялся с лучшей стороны, и капитан, ответственный за мою подготовку, хвалил меня за мой быстрый прогресс.

В год моего окончания академии нам прочитали несколько лекций о ситуации в Турции. Говорили о единстве, о политике и прогрессе. В этом была философия Комитета. Комитета за единение и прогресс.

Много говорилось также о внутреннем враге. Об армянах. Нажимали на то, что армянский народ не был верен своей стране. Мы, будущие офицеры, должны знать, кто является нашими врагами, а также научиться пользоваться инструментами для борьбы с ними и решения всех проблем.

Однажды полковник пришел к нам в сопровождении другого офицера подполковника Васфи Басри и человека в штатском доктора Бехаеддина Шакира.

Они говорили без обиняков. Начали с того, что рассказали о критической ситуации в стране. Потом изложили возможные решения. Шакир подчеркивал, что, если Турция хочет выжить, у нее нет другого выхода, кроме как „очиститься изнутри“. Это были его слова. Потом он пояснил свою мысль. Надо уничтожить всех армян. Внутри и вне Турции. Как бы там ни было, это оставалось внутренним делом Турции.

Я думал, что они, возможно, знали очень много обо мне. Они могли найти где-нибудь секретные архивы. Селим-бей говорил мне об этом. Должна быть какая-то страница, в которой один служащий соберет данные всех докладов, подготовленных офицерами после их „подвигов“. В докладе будет сообщено: „Халил-бей, доставленный из… раса — армянин, передан для услуг личного характера во дворце“.

Может быть, будут и более конкретные данные. Рассказано об обстоятельствах пленения. Может быть, указан поселок, деревня, город, где все это произошло. Кто был командиром части. Кто меня передал. Может быть, он еще жив. Я мог бы попытаться найти его, чтобы он рассказал мне что-нибудь… Потом поехал бы на то место. Нашел бы стариков. Они никогда это не забудут. Я поговорил бы с ними. Они бы изложили мне свою точку зрения „А, да! В 1895 году! В феврале или в марте! Да, да, я помню! Не знаю зачем, но появились военные, захватили поселок. Много народу погибло. Пропало трое, четверо, два мальчика и пять девочек…“

Старик посмотрит на меня: „А ну-ка, встань в профиль. Да. Ты — из рода Замарянов. Нет, нет! Ты — из Кафидянов, или… дай-ка я присмотрюсь… Точно. Точно. Сейчас я вспомнил. Ты наверняка сын Оганесяна. Совершенно верно. У тебя тот же профиль, те же глаза. Его сын тогда пропал. Мы уже посчитали его мертвым. Никто не хочет признавать, что его любимый сын стал мусульманином, что его воспитывали, что его пытали или еще черт знает что делали. Лучше уж считать человека мертвым. Мы ведь знали, что похищенных мальчиков и девочек увозили и превращали в новую аристократию османов. Никто не хотел признаваться себе в этом“.

Да. Такие мысли приходили мне в голову, пока член Комитета говорил и говорил о Турции. Об обновленной Турции, когда эта проблема будет решена. Он говорил о нас, об армянском вопросе.

Так проходили дни в академии, в интернате, в больших спальнях с ровными рядами коек, безупречно заправленных, без единой складки, как того требовал советник майор фон Рихтер. Там, в Пруссии, по-другому нельзя. Все точно, соразмерено, все под строгим контролем. Как по-другому можно представлять себе жизнь? Вот это сюда, это — туда, а то — на то место. И только так.

Вот именно. Армянский вопрос. С каждым днем я все острее чувствовал, что являюсь частью этой проблемы. Где-то мой брат, или моя сестра, или, может быть, мои двоюродные братья, мои родители, мои дяди — все они представляли собой армянский вопрос. Докладчик все мусолил эту идею. Турция принадлежит туркам и служит только туркам. Мы не можем жить рядом с этой деградировавшей эгоистичной расой. Уничтожить их. Стереть с лица земли. Уничтожить ее следы.

И так день за днем. После военной подготовки, после занятий с оружием, топографии, математики, истории с офицером приходил какой-нибудь человек в штатском. То, что должно было произойти, было необходимо. Может быть, это было неприятно, даже тягостно или в некоторые моменты с этим даже было трудно согласиться, но полезно. Полезно. Полезно!

Однажды вечером к нам пришел полковник. Все ждали какую-то важную шишку. Нас заставили надеть парадную форму. Кто бы это мог быть? Ходили разные слухи. Может быть, президент. Нет, командующий, министр обороны…

Вскоре наши сомнения развеялись. Это был посол Германии фон Вангенхайм, советник Карл Хуманн, генерал фон дер Гольц. Их сопровождал высокопоставленный представитель Комитета Бехаеддин Шакир.

Нас собрали в актовом зале. Никто даже не смел кашлянуть. Легкое поскрипывание, отдельный стук сабли о пол. Мы были в нетерпении. Нельзя было разговаривать и даже тихо перешептываться. Голова поднята, плечи назад, сидеть ровно, не касаясь спинки мебели. Пришел час.

„Господа офицеры! Встать!“

Они вошли один за другим. Разве что не чеканили шаг. Шеренгой, слегка наклонив голову. Полковник уступил почетное место фон Вангенхайму. Все мы сели одновременно. На мгновение установилась тишина. Я вспомнил о Селим-бее.

„Необходимо, чтобы высшие люди объявили войну массе, — фон Вангенхайм говорил по-немецки, языке, обязательном для изучения в академии, — Вы хотите знать, как называется этот мир? Хотите знать ответы на все загадки? Хотите увидеть свет и для вас, самых сильных, самых бесстрашных, скрытых от других? Этот мир — это „воля к власти“, и ничего более. Вы тоже представляете собой эту волю к власти, и ничего больше“.

Вангенхайм сделал паузу, словно желая проверить эффект, произведенный его словами.

„Нет, эти слова принадлежат не мне. Я их только озвучил. Это мысль Ницше. Думаю, что вы сможете понять эти мысли лучше, чем кто бы то ни было. Вы призваны и обучены летать на свободе, как орлы, паря в высоте и следя за всем, что происходит внизу, и ничто не скроется от вашего взора.

Да, дорогие друзья, все мы, собравшиеся здесь, — это люди действия. Мы не мыслители. Мы не принадлежим к этим интеллектуалам, которые только и говорят о том, чтобы они сделали, если бы могли сделать“.

Вангенхайм сделал паузу.

„Главная разница в том, что мы сможем и мы сделаем… Турция и Германия это не просто союзники. Германия есть и будет недругом врагов Турции.

Мы не будем помогать врагам Турции. У нас не будет сочувствия к ним. Мы прибыли сюда, чтобы вы узнали об этом от меня лично. Здесь и сейчас я — голос Германии.

Наступят суровые времена, при которых нам предстоит ужесточить наши чувства, предстоит выбирать между долгом и нашими Желаниями. Не дайте себя обмануть. Отдайте предпочтение долгу, хотя это и будет трудно. Только так вы сможете помочь своей родине“.

Вся речь была выдержана в таком тоне. Никто не говорил об „армянском вопросе“. Но Вангенхайм ясно изложил, что думает о нем Германия. Через месяц мы получили свои назначения. 14 июня 1915 года.

Ламия быстро поправилась. Она рассказала мне о своих приключениях. Я был восхищен ее смелостью и силой воли. Не скрою, она мне сразу же понравилась. Я встречался с женщинами в Константинополе. Но ничего не чувствовал по отношению к ним. Мои приятели очень интересовались сексом. Я — нет. Мне приходилось притворяться перед ними, иначе бы они насмехались надо мной. Они говорили о роскошных куртизанках, работавших исключительно для офицеров. Я хорошо помню, как это произошло в первый раз. Я никогда не был с женщиной, пока не пошел в одно заведение с Али Васифом. Он был экспертом. По крайней мере, он рассказывал о своих любовных приключениях со смешанным чувством гордости и удовольствия. Обо мне он ничего не знал. Мы были просто товарищами по учебе. Он мне рассказывал о своих связях и сказал, что я могу пойти с ним. Это был бордель рядом с Большим базаром. Старинное здание, целый дворец любви.

Я не смог отказаться. С одной стороны, мне было страшновато, а с другой — мне нужно было доказать самому себе многие вещи.

Мы пошли быстрой походкой, почти бегом, подгоняемые своими желаниями. Прошли через район Базара и вошли в лабиринт крытых улиц. Он заверил меня, что таким образом можно сократить путь. Пока мы шли, я почувствовал, что что-то переменится в моей жизни.

Али с силой постучал в дверь. Слуга-негр медленно приоткрыл огромную дверь. Увидев, что мы кадеты, он иронически улыбнулся и пропустил нас во внутренний дворик. Я поднял голову и почувствовал, что из-за куполов пальм и плотных жалюзи нас кто-то пристально рассматривает. Али указал наверх. Рай для гурий. Не нужно быть слишком верующим, чтобы насладиться этим раем. Али усмехнулся, заметив мое волнение. Он чувствовал себя на высоте. Он-то уже имел опыт, а я — нет.

Нас встретила мадам. Толстая женщина, видевшая многие поколения бойцов, вступавших в свои первые битвы. Обмануть ее было невозможно, она прекрасно знала, что думал каждый из нас.

Она взяла меня за руку и отвела на второй этаж. Я не сопротивлялся. Открыв дверь в комнату, она нежно подтолкнула меня внутрь, как бы приободряя.

Пахло жасмином. В комнате царила полутьма. Я прошел к полуосвещенной ставне. Кто-то остановил меня, не говоря ни слова. Я вспомнил о гареме дворца. Я ни разу не входил в него, но несколько раз наблюдал за ним с потайной галереи. Входить туда было нельзя, наказание за это было суровым, но некоторые из нас иногда шли на риск. Компенсацией служило то, что можно было подсмотреть за женским телом, грудь в профиль, бедра…

Действительность отрезвила меня. Она медленно подвела меня к дивану. Заставила лечь. Так, наверное, нужно. Я смотрел как в гипнозе на два параллельных луча света. Между ними появился женский профиль. От жасминовых духов можно было задохнуться.

Я молча соглашался на то, что делали со мной. У нее были опытные руки, хорошо знавшие размещение пуговиц на военном мундире. Я вновь увидел молчаливый образ моей мечты — меня когда-то уже раздевали. Потихоньку, нежно, без спешки. Я подумал о Селим-бее. Что бы сказал он? Она раздела меня полностью. На ней была, кажется, шелковая накидка, и она сняла ее.

Потом она стала ласкать меня. Поначалу я ничего не почувствовал. Потом ее ловкие пальцы заставили меня напрячься, и я обнял ее. Она направила мою руку, и я понял, как я много терял до сих пор.

Глаза постепенно привыкали к полумгле. Угадывалось красивое лицо. Миндалевидные глаза. Я почувствовал учащенное дыхание. Я отдал себя на волю изматывавших меня новых ощущений, и мы стали двигаться в унисон, словно сговорились о нем заранее.

Она пролежала подо мной еще несколько мгновений. Потом поцеловала меня. Никто еще не целовал меня. Я глубоко вздохнул и впервые заговорил, поинтересовавшись ее именем.

Она помолчала несколько секунд, словно сомневалась, стоило ли называть себя незнакомому человеку. Потом теплым и красивым голосом она сказала: „У меня нет имени, но все зовут меня армянкой“».

Это судьба! Она играет с нами в суровые игры. Армянка. Могло ли быть иначе? Потом мы молча возвращались — уже без каких-либо желаний — в офицерское общежитие. Али шел впереди. Иногда он улыбался мне. Он знал, догадался, что это со мной случилось в первый раз. Я не то чтобы занялся любовью, просто я влюбился.

Я больше не видел ее. Как только смог, я вернулся туда. Мадам снова взяла меня за руку, поднялась со мной и открыла дверь. Я спросил у нее об армянке. Она покачала головой. Нет. Ее не было здесь. «А где она?», — настаивал я. Она пожала плечами. Ее уже здесь нет.

Мне расхотелось заходить. Я ведь шел только к ней. Я не хотел заниматься любовью с неизвестной мне женщиной. Мадам молча посмотрела на меня. Она когда-то тоже была молодой. И могла понять меня. Я побежал к двери, жасминовый запах мешал мне дышать.

Через две недели меня направили в пятый полк. Там нужны были добровольцы для исследования пустыни. Я поднял руку. Мне там нечего было делать. Просто я хотел уехать отсюда, и уехать далеко.

Меня направили в Багдад. В подразделение по охране строящейся железной дороги. Под моим началом был эскадрон, но кто действительно хорошо знал там обстановку, так это старший сержант Махмуд Ахмад, проживший там уже несколько лет. Он уважал мое звание, а я его опыт.

Судьба преследовала меня. Когда Ламия открыла глаза, приходя в сознание, мне показалось, что передо мной армянка. Я почти не видел ее в том полумраке, через который пробивались слабые лучи света, но я вновь и вновь мечтал о ней. И вот она снова передо мной. Я не мог убежать от своей судьбы.

Я дал указание доехать до Аль-Мосула, а потом вернуться в Багдад. Ламия рассказала мне, что с ней случилось. Я написал рапорт и отправил двух солдат в штаб с подробным докладом. Я знал, что происходило с некоторыми племенами. Англичане проникали внутрь территории, предлагали им золото и осыпали обещаниями. Пустыня была необъятной, и мы редко сталкивались с ними. Кроме того, в моем отряде было мало солдат и офицеров. Всего восемнадцать всадников, из которых пятнадцать — солдаты. Капрал, старший сержант и я. Слишком мало сил для какой-нибудь стычки. На практике наша задача состояла в том, чтобы изучать, докладывать и уходить с опасного места, не допуская вооруженных столкновений. Наша маневренность помогала нам больше, чем инстинкт нашего сержанта.

С нами был обоз из десяти мулов для перевозки провианта и амуниции, а также две резервных лошади. Мы сделали остановку у близлежащего сухого ручья, защищенного огромными скалами. Ламия пришла в себя очень скоро, через несколько часов. На следующий день, едва рассвело, она подробно рассказала о том, что с ней произошло. Я спросил ее, может ли она ехать верхом. Она утвердительно кивнула и сказала, что ей очень жаль своих товарищей по путешествию и своей лошади.

В тот день нам надо было проехать около сорока километров в направлении север-северо-восток. Температура воздуха стала невыносимой еще до двенадцати часов дня, и нам пришлось укрыться в тени больших скал. Лошади были слишком усталые, чтобы продолжать путь. И я принял решение остановиться в подходящем месте. Я почти не разговаривал с Ламией, но заметил, что она свободно перемещается с одного места на другое. Создавалось впечатление, что эта женщина родилась в пустыне.

Дорога до Аль-Мосула заняла у нас еще пять дней. Я послал двух своих подчиненных в главный штаб, и они привезли мне закрытый конверт с указаниями. Мне надлежало ехать дальше в Рас-аль-Аин, не останавливаясь в Аль-Мосуле. Речь шла о контролировании депортаций. Я не понял толком, что все это значит, но в приказе говорилось, что в Нусайбине мне предоставят более подробную информацию.

Ламия попросила моего разрешения следовать с нами. Она хотела добраться до Алеппо, и маршрут для этого вполне подходил. Я охотно разрешил, руководствуясь разными причинами. Она была скромной девушкой, прекрасно переносила трудности путешествия по пустыне, и, кроме того, я все больше влюблялся в нее.

Лучше сказать, она меня привлекала, нравилась мне. Пожалуй, нет. Все намного серьезнее. «Армянка» осталась в прошлом. Глаза Ламии затмевали собой воспоминания былых приключений.

Дорога стала намного цивилизованней. Время от времени мы наталкивались на караван или какой-нибудь другой отряд. Жара по-прежнему была адской, и какие-либо капризы не допускались. Приходилось быть начеку, потому что резервных лошадей у нас уже не оставалось, а в Аль-Мосуле нам отказали в новых лошадях.

Мы стали разговаривать по вечерам после ужина, сидя у костра. Она рассказала о своей жизни. Я подумал, что она мужественно перенесла смерть своих родителей. Она не знала, что ей делать в Константинополе. Это время было не самое удачное для Турции — война, ситуация в стране и «армянский вопрос», создававший конфликты практически во всех городах.

Она поделилась со мной своими мечтами. Она хотела стать журналисткой. Это удивило меня. Ведь такая работа была для мужчин. Она ответила, что все изменится, когда закончится война. Потом она спросила, почему я сделал скептическую мину. Я сказал, что бывают войны, которые никогда не кончаются.

Ламия хотела узнать, кто я. Мне пришлось несколько раз менять тему разговора — не хотел ворошить прошлое. Кем я был? Изгнанник из Долмабахче, приемный сын Селим-бея. А в действительности — армянин без семьи, мусульманин без убеждений, без прошлого и, боюсь, без будущего. Она была совсем не похожа на меня. Я не хотел осложнять ей жизнь. Кроме того, я не был уверен, что она примет меня, и, сомневался, что смогу обеспечить ей то, что женщина ждет от мужчины. Я не знал, удастся ли мне забыть кошмар моей первой молодости. Пока я был там, внутри, заточение не казалось мне чем-то плохим. Наоборот.

Я уже знал, что меня не кастрировали, как Селим-бея, но у меня отняли многое.

Я отвезу ее до Алеппо. Пусть даже мне придется дезертировать. Я попрошу разрешения. Отставку из-за болезни. Но я расстанусь с ней на железнодорожном вокзале, передав ей билет до Константинополя. А потом попытаюсь добиться невозможного — забыть о ней.

Я не мог сделать ничего больше этого. Мой мир был совсем другим по сравнению с тем, каким она себе его представляла Мы не могли понять друг друга, но моя Дисциплинированность поможет, по крайней мере, избежать катастрофы.

Через трое суток мы прибыли в Рас-аль-Аин. Там — небольшой рынок скота. Что-то еще. Там мне надо было встретить другой кавалерийский отряд. Нас ждал один солдат. Он показал нам знаком, чтобы следовали за ним до небольшой реки с мутными водами, возле которой они разбили стоянку.

Офицер был одним из моих немногочисленных друзей в академии. Лейтенант Якуб Исмет. Я представил ему Ламию, и он приветствовал ее со всей церемонностью. Потом он сказал мне, что нам надо поговорить наедине.

Мы поехали с ним верхом до ближайшего холма, с которого была видна наша стоянка. Я даже мог различить Ламию, помогавшую разбивать лагерь. Она была лучшей из всех тех, кто служил под моим началом. Я как-то глупо почувствовал гордость за себя.

Лейтенант Якуб Исмет предложил мне сигарету. Я отказался. Мне показалось, что ему было трудно начать. Мы привязали лошадей к небольшому дереву и сели на камень. Действительно, оттуда вид был, как из обсерватории.

«Халил-бей, ты спросишь меня, почему я не начинаю информировать тебя. По правде говоря, я не знаю, с чего начать. Я постараюсь быть объективным и кратким.

Моему отряду поручено контролировать дорогу между Алеппо и Аль-Мосулом. Всего на этом участке — четыре отряда. Я — старший над ними.

Месяц назад я получил сообщение. Мой солдат привез его в руках из главного штаба в Алеппо. В пакете лежала телеграмма, которую надлежало сжечь после прочтения».

Якуб пристально посмотрел на меня. Потом он вытащил голубой лист бумаги из верхнего кармана своего мундира и передал мне его.

Развернув бумагу, я прочел: «Все армяне в восточных провинциях должны быть уничтожены с сохранением осторожности и секретности» Подпись: «Абдулхамид Ноури». Якуб следил за моей реакцией. Потом продолжал:

«Прочитав это, я ничего не понял. Что это значит? Почему этот приказ поступил именно мне? Я отпустил посыльного не дав ему никакого ответа. Потом всю ночь думал над этим посланием. Я не сжег его, а положил в журнал записей Не знаю, почему, я просто решил, что, если я сожгу послание, никто мне потом не поверит.

На следующий день рано утром мы выехали в Рас-аль-Аин. День обещал быть очень тяжелым, и мы выехали пораньше. Но еще до полудня нас догнали два солдата и попросили телеграмму. Произошла ошибка, и мне передали не тот приказ. В нем не было ничего про это. Приказы мне были вполне нормальными — пройти по маршруту, прибыть в Аль-Мосул и т. п. Ты понимаешь, что я имею в виду. Ничего особенного.

Я сказал им, что выполнил то, что мне было приказано — сжег сразу же после прочтения. Кто-то хотел пошутить со мной через зашифрованное послание. Глупая шутка, о которой я уже забыл.

Они приняли мое объяснение. Его так и передадут полковнику. Потом они забрали у меня двух лучших лошадей, оставив мне своих достаточно измотанных.

Никто не будет гробить двух лошадей из-за пустяка. Я знал что это была не ошибка. Кто-то должен был получить такую телеграмму. Халил, кто-то хочет изничтожить армян. Всех армян. Ты понимаешь, что это? Изничтожить».

Якуб посмотрел на меня с грустью и добавил:

«У меня мать армянка. Хотя никто этого не знает. Мой отец перед смертью заставил нас поклясться, что никому об этом не скажем. Но я уже не связан клятвой. Мы сейчас говорим о нечто ужасном».

Я попытался успокоить его. Я не собирался говорить ему, что я тоже армянин, потому что в его возбужденном состояний он может не понять меня. Но он не дал мне говорить.

«Несколько дней мне хотелось думать, что это чья-то зловещая шутка. Кто-то прознал про меня и захотел помучить. Я принял это послание за безобразную насмешку надо мной, но подумал, что, если кто-то узнает обо мне правду, меня могут уволить из армии. В последнее время на армян указывают пальцем. Ты понимаешь, о чем я говорю.

Прошло несколько дней. Однажды вечером, когда мы были недалеко от Рас-ал-Аин, мне сообщили о прохождении какого-то каравана. Мы подъехали поближе, тем более что у нас не было официальных сообщений о нем. Я, по крайней мере, не знал, в чем дело».

Якуб в волнении встал, яростно жестикулируя.

«Это был не караван! Это были призраки. Почти все — женщины и малые дети. Немного стариков. Ни одного мужчины. Ни одного парня старше тринадцати или четырнадцати лет. А их вид! Многие женщины были одеты в жалкие лохмотья. Другие были практически голые, с многочисленными ранами и синяками от ударов. Некоторые явно изнасилованные. Все они были похожи на закоренелых преступников, отбывающих жестокое наказание за свои преступления.

Их конвоировало несколько солдат-пехотинцев из четвертого полка во главе с сержантом. Я поругал его. Он ответил, что только выполнял приказ… Приказ!

Тогда я понял, что телеграмма не была ни злой шуткой, ни розыгрышем. Я расспросил сержанта. Он рассказал, что полтора месяца тому назад, от силы два, поступили приказы депортировать всех армян без исключения. Это — указания сверху. За всем этим стоит Талаат. И, естественно, Энвер и Джемаль-паша. Я не могу понять этого. Это невозможно постичь.

Это настолько отвратительно, что вызывает тошноту. Как можно так обращаться с людьми? Из-за того, что они армяне. У меня тоже есть армянская кровь! И турецкая тоже. И я горжусь этой смесью. Лучше сказать — гордился. Сейчас же я не знаю ни что думать, ни во что верить.

Мы действительно уже много времени только и слышим пропаганду, враждебную к армянам. На самом деле среди них могут быть и плохие люди. Но то, что я увидел, мне кажется преступлением! Халил, ты всегда казался мне разумным человеком. Мне нужно было выговориться перед кем-нибудь. Я не могу говорить об этом с сослуживцами. Они в восторге от этой идеи. Мне пришлось уйти, чтобы не видеть, как оскорбляют этих бедных женщин.

Я не знаю, что делать. И не знаю, что будет дальше. Мне говорили, что такая картина повсюду. По всей Турции. Что в городах, поселках и в деревнях не остается армян. Все губернаторы получили строгие указания „уничтожить всех армян“. А мужчины? Куда девались армянские мужчины? Я отвечу тебе, сержант рассказал мне.

Солдаты в армянских батальонах были расстреляны без всякого сожаления. Мужчин захватывали в плен и в любом случае убивали. Молодых парней захватывали, расстреливали или забивали до смерти. Всех! В телеграмме все это было правда…»

И лейтенант Якуб разрыдался. Его сознание не могло примириться с таким преступлением. Он не знал, что я армянин, но доверился мне, потому что ему надо было найти человека, который сказал бы ему, что соглашаться с подобными явлениями нельзя.

Тогда и я рассказал ему о себе. Я объяснил, кто я на самом деле. Мне не надо было делать этого. Я поклялся, что не расскажу об этом никому и сохраню эту тайну до конца своих дней. Я буду жить с ней. Но я не смог. Якуб Исмет был таким же, как и я, османским офицером. Я был уверен, что таких, как мы, или похожих на нас, было немало.

Злодеи, организовавшие эту дикую агрессию против всего народа, еще будут наказаны. Как ни странно, я не чувствовал себя армянином. Я был османским офицером с нелепым прошлым, влюбленным в молодую турчанку. О, судьба! Ей еще не раз придется проявить себя…

Мы были уже совсем близко от Алеппо. Я бы предпочел никогда не приезжать туда. Я страшно боялся потерять Ламию. Никогда ранее я не испытывал ничего подобного. Она была очень нужна мне, как вода в пустыне, обожженной солнцем.

Ламия прекрасно понимала мое состояние. Я не знал, чувствовала ли она если не то же, что и я, но, по крайней мере, хоть что-нибудь ко мне. Я бы не вынес, если бы она сказала мне, что я ничего не значу для нее. Я подумал, что, если бы это случилось, тогда я ночью ускакал бы на лошади в пустыню с пустой флягой и умер бы там от жажды. По крайней мере, не мучился бы так долго.

Но когда Ламия улыбалась мне… в моей голове начинала играть нежная музыка. Я тогда понял, что стоило жить и что я готов на все. Я был готов без колебаний пойти на любое безумство ради нее.

И вновь судьба поджидала меня там, недалеко от Алеппо, возле железнодорожных путей, в каменистой сирийской пустыне.

Накануне вечером мы с большом трудом разбили лагерь, потому что сильный восточный ветер мешал нам закреплять палатки. Большую часть ночи мы не могли сомкнуть глаз. Порывы ветра, смешанные с проникающей повсюду пылью, вырывали крепления. Лошади были очень возбуждены, и сержант предложил попытаться добраться до Алеппо, используя моменты, когда ветер слегка утихает. Два года тому назад он пережил все усиливавшуюся бурю, превратившуюся в катастрофу.

Мне ничего не оставалось, как последовать его советам. На мне были лейтенантские знаки различия, Но у него был опыт. И я согласился. Это было разумно.

Так мы и сделали. В моменты, когда ветер утихал, мы демонтировали то, что оставалось от палаток. Ламия, как всегда, помогала. Она не возражала и ничего не требовала. Такое поведение мне очень нравилось. Она отнюдь не была грузом на наших ногах, совсем наоборот.

И тогда мы услышали, как к нам подходит длинная колонна. В клубах пыли они были похожи на призраки. К нам приближались маленькие привидения, которые, как ни странно, не видели нас. Их было более ста, более двухсот. Одетые в лохмотья, с болезненным видом, они шли медленно, раскачиваясь из стороны в сторону. Мы застыли, не в силах идти дальше. Что это значило? Откуда они?

Создавалось впечатление, что они пройдут через нас, не обратив на нас внимания. Как настоящие призраки, способные пройти через любое тело, не задев его.

Ламия подошла к первому из них. Это был мальчик лет десяти, может быть, одиннадцати. Она встала перед ним, взяла его за руки и спросила, кто они, куда идут, и вообще, что тут делают.

Мальчик остановился, за ним остановилась вся колонна. Он посмотрел на Ламию, как будто не понимая, что она говорит. Ламия отпустила его руки, и мальчик пошел дальше, не сказав ни слова.

Ламия посмотрела на меня глазами, полными слез. Может быть, это было от пустынной пыли и сильного ветра. Или от жалости. Я не стал спрашивать о причинах.

Вдруг один из мальчиков упал на землю. Ламия подбежала к нему, я тоже. Он смотрел на нас потухшими глазами. Я склонился над ним и спросил: «Ты кто? Где твои родители?» Он не ответил. Ламия увидела, как упал другой ребенок, и побежала к нему. Я взял флягу, наполнил металлический стакан и поднес его к губам мальчика. Было холодно, но его кожа пылала жаром. Я видел, что мальчик умирает.

Я поднялся. И тут до меня донеслось: «Джамбазян. Джам-базян…» Я вплотную наклонился к нему и прислонил ухо к его губам: «Джамбазян».

Потом он затих, глаза его остались открытыми. Они смотрели в небо и не видели его. Он умер.

Не знаю, как мы управились в тот день. Из ста семидесяти двух человек на следующий день осталось в живых сто пятьдесят девять. Мы никуда не пошли, оставшись на прежнем месте. Как смогли поставили палатки. Те же самые солдаты, которые — я хорошо знал — испытывали неприязненные чувства к армянам, помогали нам: приносили воду, раздавали одеяла, доили коз, сгрудившихся в сарае неподалеку.

Самым трудным оказалось довезти их до Алеппо. Заплатить добровольцам. Загрузить на небольшой парусник, доставивший апельсины из Кипра. Ламии пришлось достать мешочек с драгоценностями ее матери, чтобы капитан-турок стал смотреть в другую сторону.

Когда парусник отплыл в сторону Никозии, я понял, что другой такой женщины, как Ламия, у меня не будет никогда, даже если я проживу тысячу жизней. Время показало, что я не ошибся. Она — луч света в моей жизни.

Жизнь некоторых мужчин и женщин, возможно, изменилась благодаря ей. У них будут подъемы и падения. У них будут семьи, они будут отмечать дни рождения своих детей, а потом и внуков. Но всегда они будут помнить женщину, явившуюся в образе доброго ангела в густой золотистой песчаной пыли пустыни.

* * *

Когда я прочитал историю Надиных родителей, я решил, что круг замкнулся. Все эти люди прожили жизнь согласно своим этическим принципам. У кого-то хаос пробуждал их самые низкие инстинкты, у других — появлялась возможность помочь ближним, иногда не жалея собственной жизни. Ни собственные потери, ни своя боль не останавливали их.

Эти записки подтверждали мою теорию о том, что многие турки помогали армянам, не ожидая ничего взамен. Они руководствовались только своим моральным долгом, как говорил Кант: «Звездное небо надо мной, а законы морали внутри меня».

Ламия унаследовала от своих родителей этические принципы и применяла их всю свою жизнь, помогая тем, кому нужна была помощь и кого больно била судьба.

Не скрою, эти записки произвели на меня глубокое впечатление. Но в глубине души я был рад, что смогу поместить эти два произведения в сложную мозаику, которую я собирал.

С другой стороны, подумал я, судьба не играла здесь большой роли. Так же, как и везение. Каждому приходилось принимать свои собственные решения, выбирать свои дороги. Все остальное — лишь оправдания. Как легко можно было успокоить свою совесть! Все написано в книге судьбы! Ни одну букву нельзя изменить! Что касается меня, то у меня оставался свободный выбор, контролируемый только совестью.

Халил-бей и Ламия-паша — оба знали, каков должен быть их выбор. У них даже не было сомнений на этот счет. Просто они шли туда, куда направляла их своя этика.

* * *

Потянувшись, я заметил, что камин погас, а в комнате похолодало. Несмотря на это, я чувствовал себя хорошо. Надя и Лейла обращались со мной как с очень близким человеком, и это мне очень нравилось.

Но мой возраст не прощает излишеств, мне надо было немного поспать. Я пошел в спальню и надел пижаму. Почистил зубы, размышляя о превратностях судьбы. Когда я уже хотел было забраться в постель, на ночном столике я увидел листки бумаги. Их оставила Надя, не предупредив меня об этом.

Я понял, почему она проявила такую деликатность. На письме стоял логотип немецкого психиатрического учреждения. Надя получила это извещение о самоубийстве человека, который какое-то время был ее мужем. В письме мой сводный брат Крикор Нахудян пытался оправдать свое решение. Я никогда не общался с ним, но все же в наших жилах текла практически одна и та же кровь.

Не могу объяснить, что я почувствовал, прочитав его. Этот человек пошел по ложному пути. Возможно, его извиняет и снимает с него вину тяжкий груз наследия Кемаля и Османа, ставшего для него балластом в деле понимания окружавшей его реальности.

* * *

Тому, кого это касается.

Меня зовут Крикор Нахудян. Я родился в Берлине в 1922 году. В этом городе укрылся мой отец по окончании конфликта в Турции. Туда он перевез также мою мать-армянку по фамилии Алик Нахудян.

Мне известно с ее слов, что он покончил жизнь самоубийством в тот день, когда я родился. Предварительно он передал ей закрытый конверт, в котором рассказывал о себе и о своих делах.

Моя мать не могла простить ему его деяний против армян.

И тем более того, что он проделал с ее сводной сестрой Мари Нахудян.

Попытаюсь разъяснить. Несмотря на свой молодой возраст, мой отец пользовался большой властью в годы армянского геноцида. Он вел себя безжалостно по отношению к армянскому народу, став одним из самых жестоких его палачей. С сожалением признаю, что это я понял довольно поздно. Самое безобразное было то, что он устроил похищение Мари Нахудян, когда она жила в безопасности во Франции, вернул ее в Трапезунд, изнасиловал ее, а потом, когда у нее родился сын, бросил ее, а позже соблазнил и мою мать.

Когда в Константинополе начали действовать трибуналы, они бежали в Берлин. Там через несколько лет родился я.

Это очень долгий рассказ. Ее изгнали из Германии. Меня же воспитали как немца. Я был членом гитлерюгенда. Меня направили в офицерское училище мои друзья, уговорили меня пойти на службу в СС и помогли мне устроиться там.

Я был одним из немцев. Я действовал сообразно моим убеждениям. «Превосходство одной расы над другой», «окончательное решение вопроса с евреями» и т. п.

Однажды мне пришло письмо. Мои приемные родители погибли во время бомбардировки. Они оставили мне немалое наследство и закрытый, запечатанный сургучом конверт. В нем сообщалось, кто были мои настоящие родители.

К тому времени война заканчивалась. Я сдался американцам и провел три года в военной тюрьме. Потом меня просто выпустили. Без какого-либо суда. У них было много пленных немцев, и им нужно было запустить развитие Германии. Никто никогда не спрашивал меня, что я делал во время войны. Хотя, как это ни парадоксально, это не имело большого значения. Приходилось скрывать столько грехов, столько преступлений без наказаний с той и с другой стороны, что не стоило ворошить всю эту кучу дерьма. Поэтому меня отпустили. Мне как будто сказали: «Иди, мы не хотим больше знать тебя, лучше бы ты пропал где-нибудь…»

Тогда что-то надломилось во мне. Большую часть моей жизни я был обучен ненависти. Не доверять другому, вплоть до того, что лучше уничтожить его, чем пытаться его понять.

Трудно понять, что же случилось. Я вдруг почувствовал потребность вновь повидать свою мать. Я поехал в Турцию и попытался найти ее. Не получилось.

Обстоятельства привели меня в Дамаск. Там я познакомился с Надей Халил. С самого начала мне захотелось, чтобы эта женщина стала принадлежать мне. По какой-то странной причине она неудержимо влекла меня к себе.

Не буду скрывать — я обманул ее. Меня ведь научили обманывать. И я был неплохим учеником. 14 марта 1963 года наш брак был зарегистрирован в юридической конторе Ганновера.

В течение двух лет мы пытались осесть в Германии. Я хотел остаться там, а ее тянуло в Турцию. Наши отношения напряглись. Она забеременела, и наше взаимное влечение сошло на нет.

По правде говоря, мой характер стал меняться. По ночам мне снились общие могилы в Литве. Я видел, как туда падали тела евреев и как литовские наемники закапывали их, — многие люди были еще живы, когда на них падали первые комья земли.

Мы шутили на этот счет, что они еще надеются, что у них будет шанс сбежать.

Но это было не самое страшное. Несмотря на то, что прошло столько времени, я еще не разобрался в своем поведении. Когда в порыве откровенности я сказал ей об этом, она ответила, что больше не хочет меня видеть.

Она вернулась в Турцию, а я остался в Германии. У меня были проблемы с полицией, и, в конце концов, один судья заставил меня пройти лечение в психиатрической больнице.

Я предпочел покончить со всем этим. Мир был несправедлив ко мне. Так же, как и к моему отцу. В результате верх взяли лжецы. Я больше не могу так жить. Лучше всего покончить со всем этим раз и навсегда. Это мое окончательное решение.

* * *

Так заканчивалось письмо Крикора. Так же, как его отец и его дед, они запятнали всю нашу семью. Но, несмотря ни на что, в конце концов оставалась Лейла, поэтому Надя никогда не согласится с тем, что «была совершена ошибка». Она называла это по-другому: «сила обстоятельств».

* * *

Об этом я узнаю через несколько часов. Рано утром мне позвонил Мохамед Нури, мой старый приятель. Его недавно произвели в генералы, и он сказал, что в своей новой должности сможет иметь доступ к историческим архивам турецкой армии.

Я многократно пытался проникнуть туда. И всякий раз меня не пускали. Теперь обстоятельства были на моей стороне.