«Святой Георгий» во Францию не дошел — машины поломались якобы.

Высадили наших станичников на мрачном каменистом острове Лемнос. Пыль. Сухмень. Ветра. Вонючую воду привозили на барже и за ней с полночи становились в очередь. В гнилых тростниковых бараках тиф. Кормили прогорклой рыбой. С утра эмигрантов гнали на работу — сортировать камни, складывая их в пирамидки. Такие же пирамидки над могилками.

В сотне Спиридона Есаулова четверо — он сам. Роман Лунь, Алексей Глухов, Сократ Малахов. Командир каждый день ходил в комендатуру острова и требовал, чтобы их отправили во Францию на транспорте с грузом мрамора. Комендант отказывал, ссылаясь на карантин.

Начинался голод. За дольку чурека отдавали кольцо с алмазом. Народу тьма — драки, воровство, разврат. Казаки вспоминали домашний хлеб, куриные шейки, свиные головы, требуху с хреном, сало, рассыпчатую картошку в сметане, моченый чернослив с крепким, как вино, черным соком — казачью кухню.

Еще на службе Игнат Гетманцев научил Спиридона разным шулерским штучкам, и теперь Спиридон играл в карты на деньги. Малахов раздобыл утлый ялик и промышлял рыбой. Потом ялик увели, и Сократ жил на содержании толстой барыни из Саратова, охраняя ее чемоданы от завистливых рук. Лунь прирабатывал на островном базаре тем, что перебелял красивым девичьим почерком прошения правителям иностранных государств на трех языках. Глухов кормился иждивением станичников, став не способным ни к чему.

Карантин затягивался. Они сложили себе из мрамора хату, таскали на грядку землю, чтобы с весны, если придется, посеять лук, а то и ячмень. Ночами лежали под звездами, слушая неумолчный плеск моря.

— Братцы, — говорил Лунь, показывая на небо, — вон наши звездочки, что над горами стоят в полуночи. Вчера троим пришел отказ из Италии. Надо бежать.

— Куда? — поддерживает беседу Спиридон.

— Домой.

— Могилку там уже выкопали тебе! — злится Глухов.

— Нет, братцы атаманы, дело говорю: деды наши бежали из турецкой неволи.

— В станице арестуют и пулю в лоб! — заворачивается в обрывки парусины Малахов.

— В станицу нам ходу нет, но, может, это и лучше, — рассуждает Роман. — Надо уходить от людей, как в древности уходили христиане, становились пустынниками, столпниками, отшельниками, и звери служили им. Чего я говорю, балки наши глухие, укрытные, поселимся хоть в дуплах Новый Афон, благой Иерусалим, монастырь древесный. Положим камень новой веры, догматы я знаю, а тело пометим огненными стигматами — и не тронет нас никакая власть предержащая!..

На постылой чужбине слова Луня радовали. В памяти вставали потаенные балочки, не раз укрывавшие их, наглухо заросшие ущелья, где можно спасаться годами. Да и не только там — велика Россия. И тут же злились на Луня:

— На каком же коне ты доскачешь домой?

У Луня уже был план. Знакомый шкипер согласился переправить казаков к контрабандистам. Но контрабандисты потребуют огромные деньги. Предложили Малахову ограбить барыню. Сократка отнекивался. Спиридон, картежник, честно метнул карты — кому выпадет. Выпало Малахову.

На барже плыли три дня. Лежали в трюме под канатами. Туманной ночью моторно-парусный баркас греков-контрабандистов высадил их у берегов Грузии. Расплатились николаевскими червонцами саратовской помещицы.

В Сванетии устроились на золотые прииски старателями, не имея никакого представления о работе, надеясь на казачью сметку. Какое-то акционерное общество им выдало аванс, снаряжение, указало высокогорные ручьи, где находили самородки.

Зима отрезала их от мира, продукты кончились, ручьи замерзли, золота они и в глаза не видали. Кормились грушами, засохшими на деревьях. На теле Луня проступила стигматы нервной болезни. Малахов заявил, что уходит вниз. Глухов боязливо держался за Спиридона, как тень, жалкий, липучий, угодливый.

Тогда Спиридон, помнивший со службы старые ориентиры, повел сотню через Главный хребет. Саввы да Варвары дни урвали — середина декабря. За короткий день проходили не много. Встреч с людьми избегали. Выискивали пропитание, ничем не брезговали, в поле и жук — мясо.

Неожиданно из-за поворота показался весь Эльбрус, с подошвой и снеговой линией. Вблизи Грива Снега не та ослепительно белая двугорбая гора, что видится с равнин. Здесь патриарх Кавказа похож на исполинский бриллиант в работе, огранка которого далеко не закончена, некоторые грани отшлифованы, сияют тонко, другие корявые, черные, бесснежные.

Через перевал прошли в ясную тихую погоду — здесь триста солнечных дней в году. В просветах между могучими соснами открылись ледники — белые исполины ящеры, распластавшиеся мордами вниз. Белые ленты воды падают отвесно. Ниже снег зимний, тающий.

Благую пустынь, Новый Иерусалим, решили основать в Чугуевой балке нелюдимо, станица в десяти верстах, тут прятали лишнее оружие, оно пригодится от зверя и лихих людей, хотя более лихих, чем они, в той балке не бывало. Думалось и с родными наладить связь — ходят же сюда за дровами и барбарисом.

Приглянулась им нора-пещера, вход малозаметен, через расщелину векового дуба. Судя по перегрызенным костям, тут спасался медведь или волк. Но две стреляные гильзы говорили о пребывании человека. Серебряная с чернью лошадка заставила задуматься Спиридона. Такие лошадки были и на поясе Глеба.

Падал снег. В горном урочище тишина. Ночами выли волки. Казаки лежат в натопленной землянке, подкидывают сушняк в каменный камелек. Топили только ночью. Трубу из прелых стволов бука вывели низом, в чащу. Стоять в рост в землянке нельзя, зато на полу ковыль, листья. Лучины вдоволь. Заместо табачку лист и конский навоз, собирая который Спиридон припоминал Зорьку — и она тут ходила.

Откопали один клад — наган, три кинжала, австрийский штык и граната. Был и другой — пулемет и пять тысяч патронов — его не трогали, кончились бои, только проверили: надежно ли укрыт от глаз и сырости.

Удавалось поймать силками зайца, куропатку. Глухов, тайно ходивший в станицу к тетке за хлебом, увел у коммунара Колесникова общественного коня — долго ели конину.

Ждали весны, думали, куда податься. Лесной монастырь не радовал. У Малахова открылась на коже экзема. С Лунем случались припадки падучей.

Ходил в станицу и Спиридон. Фоля была верной, истязала себя религией, красота ее блекла. После летних встреч в цветущих балках Фоля ходила вторым. Она сказала, что ее часто «тягают на допросы» — где муж? А недавно пришла она на мельницу смолоть оклуночек пшеницы, и Оладик Колесников кричал:

— Не пускайте ее — она жена минигранта!

Братец Глеб сгинул, говорят, убитый он. Правит станицей Михей Васильевич. Он взял с Фоли подписку, что она сообщит о муже все, что станет ей известно. Под зиму она посеяла. Корова стельная. Васька-сын осенью пошел в школу.

Прощаясь, Фоля с плачем умоляла Спиридона быть осторожнее, ведь братец Михей при народе поклялся отомстить за смерть Дениса кровью Спиридона.

Осторожным Спиридон был и все же не миновал встречи с братом.

Дело шло к весне. С утра пуржило. Спиридон пошел на рыбную ловлю, а может, и косолапый попадется. Он приметил в Подкумке теплую впадину, где сбивалась рыба, и ставил там вершу.

Поставив, поднял голову. С того бока речки неподвижно смотрел всадник, лесник Игнат Гетманцев. Вместе в детстве рыбачили, потом по девкам бегали, служили на границе, вместе прошли германский фронт. Потом пути разделились. В расколе сотни Игнат пошел за Михеем, в полку которого кончил службу, — его демобилизовали за провинность.

Игнат признал тоже бывшего сослуживца, заторопился снять винтовку. Но Спиридон опередил его, поднял наган:

— Назад! Не оглядываться!

Пришлось леснику поворачивать коня. Крепкий, в шитой по талии шубе, Игнат оглянулся, но Спиридона и след простыл — шмыгнул в яр балки, под заиндевелые кустарники. Метель кружила белую карусель. Лесник поскакал в станицу.

Выслушав Игната, Михей расспросил его: не видел ли он раньше людей в лесах. Нет, давно не видел. Стало быть, Спиридон появился в одиночестве, от силы с ним два-три казака. Позвонили Быкову. Решили прочесать леса и балки. Понятно, Михей Васильевич вызвался быть в экспедиции. Чекисты пойдут небольшим числом, человек десять. Зато призвали все население на облаву, как для отстрела бешеных собак.

Станица вышла воскресным днем, с собаками, ружьями, свистками. Больше молодежь и солдаты расформировавшегося здесь батальона. Они ожидали отправки по домам, но Михей Васильевич умышленно затягивал время, видя, что красноармейцы приживаются в станице. Сначала они ласкали хозяйских ребятишек на постое, баловали пайковым сахаром, помогали бабам по хозяйству и, не видя конца ожиданию, осели, стали мужьями и отцами вместо убитых на войне. Почти каждый вечер Михею приходилось бывать на свадьбах, и он радовался прибавлению рабочих рук в станице.

Особняком от всех шла, задыхаясь, Прасковья Харитоновна с красно-белыми волосами, с крестом, выпущенным поверх шубы. Шла спасать сыновей — Михей не утерпел, сказал ей, что Спиридон объявился неподалеку и его идут ловить, чтобы предать смерти за контрреволюцию.

Больше шума, чем дела. Стреляли дробью по зайцам и воронам, перекуривали, жгли костры, аукались и к вечеру потянулись домой. Днем вытащили из копны двоих неизвестных, в мешках барахло, видно, краденое. Привели субчиков в милицию, которая существовала пока при ЧК. Один Гришка Очаков, но его не узнали, отпустили.

Отряд Быкова стал на ночь привалом в Чугуевой балке. Решили не возвращаться в станицу, не взяв Спиридона. Пошел снег. Побелели кони, шинели, фургон. Чекисты выставили караулы, поставили палатку, калили жестяную печурку, сушились, ели всухомятку.

В уголке на соломе примостились молодожены Васнецов и Горепекина. Фроня уже оставила суровую службу и военный наряд, пекла милому пышки, стирала портянки, шила, готовясь, пеленки. Тусклые с ржавчиной глаза влажно потемнели добром, приветом. Ночами ей еще снились расстрелянные враги — генералы, атаманы, казаки. Но дни наполнялись сладкой домашней суетой — опара, куры, ожидание мужа в обед и вечером. Васнецов согласился осесть в станице, но попросил отпуск съездить на родину, на реку Каму, что течет в пермских лесах. Горепекина собралась ехать с ним, представиться свекрухе. В последней операции от мужа Фроня не отстала, хотя донашивала последний месяц.

В палатку втиснулся начальник с котелком снега. От матроса в Быкове остался уголок тельника под расстегнутой гимнастеркой. Быков поставил котелок на огонь, тронул за плечо Васнецова:

— Толя, дай трофейную.

— Хороша? — заулыбался Васнецов, роясь в сумке.

— Век бы брился! Ведь что бритва? Вторая жена! Иная, как сучка, по волосам прыгает, а эту будто медом намазали, не оторвешь!

— Потому германская, золинген, самоправка, у беляка взятая! — гордо оглядел бойцов владелец чудесной бритвы.

— Как это — у беляка? — жестко спросил Сучков, огромный казак-чекист с забинтованным горлом. — Мародерствуешь, Васнецов?

— Это под Астраханью было, — тихо говорит Васнецов. — Сначала тот беляк пулю мне загнал под кожу, а потом я его достал пулей. А бритва и выпала у него из кармана. Лезвие у нее в золоте.

— Ага! В золоте! Как же ты мог не сдать драгоценность? привязывается Сучков.

— Сколько тут золота, — должно, миллиграмм какой!

— Все равно золото, и оно принадлежит народу!

— Ты что, Сучков? — спросил Быков. — Чего мелешь языком? Нашел мародера! Бриться и нам надо!

— А у него борода растет? — уколол Сучков в самое больное — Васнецову двадцать один год, а борода никак не вылезает, только что слава — бритву имеет!

— А у тебя и спина в шерсти! — нашелся Васнецов.

— Скоро придется тебе сдать бритву!

— Куда? — деланно поинтересовался Васнецов.

— В коммуну, все будет общим.

Васнецов нахмурился, хотел возразить, опустил голову. Сучков, радуясь, что досадил человеку, просветлел лицом. Васнецов посмотрел на товарищей, честно сказал:

— Для коммуны сдам!

Быков приспособил осколок зеркала, намылился от руки и бреется в свете рыжих лисиц, пляшущих от огня в палатке. Отставил ногу в шевровом, стертом донельзя сапоге. Васнецов смотрит на сапог и начинает канючить не в первый раз:

— Дело говорю, товарищ начальник, давай меняться!

Он обут в мягкие яловичные ботинки со скрипом. Быков скосоротился, губу выбривает, молчит. Невзначай сдул соломинку с голенища и нехотя посмотрел на толстокожие ботинки с двойными подошвами, свинченными железом.

— Меняться люблю — медом не корми. Но тут факт. Я, моряк, комендор башни, буду, как Дунька, в обмотках топать.

— Посмотри, ботинки какие! — просит молодой чекист. — Понимаешь, я бы не приставал, если бы не в отпуск. Ну приеду в свою деревню. Где воевал? На Кавказе. А чтобы верили, вот они, казацкие сапоги!

— Пехота, не пыли!

— Тебе их только выкинуть, сапоги, — разгорался Васнецов. — А я сапожник, у меня и кожа есть, пол-листа. Я, брат, с мальства привык в сапогах, натура такая.

— Натура дура! — желчно сказал забинтованный Сучков. — Мужики в сапогах не ходили, лаптежники!

— А я ходил! — со слезой доказывает Васнецов.

— Ну и дурак. Сапоги формой были! Теперь революцией всем разрешено! гневался чекист-мизантроп.

— Казаки все контры! — выпалил Васнецов.

— Чего ты сказал? — поднимается Сучков, загораживая свет.

— Ну, петухи! — строго прикрикнул Быков. — На гауптвахту захотелось? Что за политическая близорукость, Васнецов! И ты, Сучков, хорош, поедом ест парня, а за что, и сам не знает…

— Дак как, Андрей Владимирович? — просит Васнецов. — Уезжаю ведь на днях.

— Чудак-человек! Неделю проходу не дает! К тому же учти; хоть мы и красные бойцы, но субординация есть. Представь себе такую картину: комэска предложит комбригу или начдиву сапогами меняться! Какая же это армия? У морских пиратов и то была дисциплина на их летучих кораблях!

— Так я не по службе, — запинается Васнецов.

— Вот я и говорю: припрется рядовой к командиру — давай шинелями или там конями махнемся!

— И между прочим, эти ботинки мне дал комиссар дивизии Денис Иванович Коршак!

— Дал — не поменял!

— Придачи дай, — посоветовал Васнецову Михей Васильевич. — Не устоит! Он ведь эти сапоги у Антона Синенкина выменял на шинель! Самые что ни на есть сапоги казачьи, офицерские!

— То была братская мена, — смутился Быков. — От души, ради дружбы менялись, чтобы побрататься.

— Хочешь бритву? — выскочило у Васнецова, сам испугался — хоть борода не росла, но бритву держал из гордости — хорошая вещь дураку не достанется.

— Бритву? Вот репей пристал!

— Бери, начальник! — оживился отряд.

— Дети будут бриться! — вновь запылал Васнецов. — Память обо мне останется. Вернешься к себе в Ростов-Дон, станешь бриться и вспомнишь: мол, был такой боец Васнецов, службу нес исправно, от пули не бегая, за Советскую власть стоял насмерть, как тогда под Астраханью или под Ставрополем…

Нежилым холодом повеяло на бойцов — Васнецов говорил о себе в прошедшем времени. Все смолкли. Васнецов поскучнел:

— Как хочешь, начальник.

А Быков уже опустил бритву в нагрудный карман:

— Раздеваешь ты меня, Толя, меняться люблю, проклятый!

Снял сапоги — вместо подошв фанера. Отдал и портянки — куски бархатных портьер. Чертыхаясь, надел ботинки, смотрит с видом обворованного.

Васнецов спрятал ноги под себя, достал из сумки сапожный припас, засветил свой огарок и к утру поставил сапоги на новый ход. Фроня прикорнула за спиной.