Покатилась телега Спиридона с горы.

Силы стали покидать его. Совсем сдал после того, как дедушка Исай сказал Спиридону на улице, что только что видел его сына Сашку, вон за угол завернул. Спиридон кинулся догонять сына, все затрусилось на нем. За углом видит: сын шагает скоро, по-офицерски, в руках чемодан и шинель. Кричит Спиридон — голоса нету. Взрослым он никогда сына не видел. Бежит из последних сил, догоняет, схватил за руку, офицер оглянулся. Нет, он не Александр и не Есаулов — обознался дедушка Исай. Спиридон зашатался, повалился на землю. Вызвали «скорую помощь», забрали в больницу.

Он не поседел, не растерял зубов, но мучала его «задышка» — воздуха не хватало, — стал задыхаться, как мать Прасковья Харитоновна к старости. Пенсия у него хорошая, бабка добытная, но без дела скучно. Исхлопотал себе должность смотрителя подкумских мостов. Резиденцию поставил, шалаш, у Воронцова моста, сооруженного солдатами графа за одну ночь для переправы горной артиллерии. Каменная однопролетная арка в стороне от главных дорог, мостом почти не пользовались многие годы, зарастал он незабудками и гиацинтами, наступали кусты облепихи. Немцы взорвали его. Мост собирались восстанавливать — поэтому и поставил тут шалаш. Вокруг шумят сады, волнуются камыши, синеют горы, плывут облака — томительная беспредельная красота мира от цветной песчинки до звездного небосвода.

Пришли машины, и началось массовое вымирание лошадей.

Смотритель ездил на коне — имел эту привилегию наравне с объездчиками. Конь был с ленцой, колхозный, и Спиридон завел казачью плеть. Сам запасал коню корм. Машинное сено не так вкусно, как ручного укоса, под машинными Граблями в жару облетает цвет, листочки, самый вкус. Конь — последнее напоминание того мира, который навсегда ушел с казачьей земли, о котором никто решительно не жалел, но вспоминали, как вспоминают все, связанное с молодостью. Ходил и пешком. Походка у него легкая, оттого что на ходу Спиридон Васильевич напевал про себя песни и марши, и поэтому жизнь прошел, как на параде.

О старине напоминала и речка. Есть что-то магическое в ее непрестанном из века в век течении. Что бы ни происходило, она безостановочно текла и текла. В зной смотритель обмывался бурной, стремительной влагой, вспоминая ледяной грот Эльбруса, откуда вырывается река. В ином месте ее ширина не более десяти метров — зато и быстрина здесь, коня сбивает! В своих скитаниях Спиридон немало повидал рек величественных, безбрежных, спокойных. Они звали поселиться на ровных берегах. А небольшая кавказская речка лишает покоя — куда она торопится? заставляет вскакивать, бежать, догонять упущенное — утекают годы, уносится жизнь. Стали понятны слова заключенного астронома: нельзя дважды вступить в одну и ту же воду. Поистине — здесь нельзя.

Казачья река имела мощное родниковое начало, выливаясь из подземного озера. Разбивалась на рукава, уходила почти вся под землю, вырывалась, грозно ревела водопадами, намывала песчаные косы, поила людей, скот, сады и виноградники, теряя силу, вливалась в Куму. Ездил Спиридон на Черные земли — стрелять сайгаков и видел печальный конец казачьей реки — глохнет в песках и лиманах, но в иной год докатывается до самого синего моря.

Буруны в вечной атаке бьют и бьют позеленевший гранит графского моста. Звенят прутья ивняка. Мелькнет в траве длинная белая ласка-мышеедка, на ветках прыгают черные дятлы, яркие снегири, прошуршит ушастый еж. В плавнях подстерегает диких голубей камышовый кот. Извиваются гадюки, медянки, большие изумрудные ящерицы. Все это постепенно отступает, ширятся посевы, сады, вырастают фермы, поселки, линии высокого напряжения. Уходят камыши, редеют заросли — при ветре шумят они не угрозой, как в старину, а затаенной лаской умирания.

Спиридон пережил братьев и почти всех казаков его присяги. И новое зерно падет в землю, чтобы по истечении времен стать новым колосом.

Дождь развесил мелкий бредень над речной долиной. Дождинки шелестели по балагану, похожему на огромную желтую бабочку, залетевшую в сад и поднявшую усики кольев, высунутых из сена. Гулко падало переспелое яблоко. Мокрая трава нахолодала. Смотритель глубже залез под немецкий камуфляж эльбрусский трофей, подкинул дровишек в костер. Посапывал на огне медный чайник. Собака свернулась клубком под снизками яблок. Звякает железными путами мерин. Дождь заволакивал горы, река темнела, вздувалась, выплескивалась из берегов. Спиридон гадает: придут или нет бабы обрывать фрукты в садах? Наверное, нет, сыро, а одному скучно, хоть и много дней провел в одиночестве.

Наведывался к дяде племянник Дмитрий Глебович, ставший председателем укрупненного колхоза — когда-то в станице была одна, первая артель коммунаров, потом семнадцать колхозов, теперь снова один колхоз-гигант, получающий доходы в шестьдесят миллионов рублей. Заочно Дмитрий окончил сельскохозяйственный техникум, стал членом партии.

Любовь с Любой Марковой кончилась — устарел казак. Иван Сонич говорил Спиридону, что баба сохнет по нему, вспоминает жизнь в горах, и выступал сватом. Спиридон отвечал:

— На бабу, Иван, смотри, как вор, попавший в ювелирный магазин, хватанул в обе горсти и тягу. А я отворовался уже.

Иван тоже навещал бывшего командира, лепился к нему. Роднился он и с Марией, которая жалела его, обстирывала, хранила тайные от жены деньжонки. Очутившись на свободе после сотни Спиридона, Иван попал в тягчайшую кабалу к ловкой бабенке-баптистке. Она родила от него троих детей и больше к себе не подпускала. Определила его жить в чулан, кормила остатками обеда, сама получала его заработок. Иван восстал. Она подала в суд, брала на детей алименты — остальные деньги он отдавал сам, утаивая малую толику. Работать она его приправила в горы на ручное бурение — на длинные рубли. Зарабатывал много, но праздничные сапоги еще те, которые справлял ему хозяин Глеб Васильевич. Беспрестанно курил, ел всухомятку — открылся туберкулез. Пошел пастухом мясокомбината, пил буйволиное молоко, барсучий жир, ходил на чистом горном ветру в бурке, с сумкой из-под противогаза, мерз на сырой земле, отбивался от волков винтовкой, умывался в ледяных родниках, грелся дымом — и туберкулез отступил, каверны закрылись, врачи только качали головой: они бы не решились на такие средства, прописанные беспощадной, жизнелюбивой природой. Дмитрий Есаулов переманил его к себе кучером, послал на полгода в лучший горный санаторий Теберды. Одет Иван всегда одинаково: стеганка, брезентовые брюки, кирзовые сапоги. Бритая голова седа. Щеки впалые. Жокеи местного ипподрома завидуют его весу пятьдесят два килограмма. Свободное от работы время проводит во дворе председателя колхоза — то огород полет, то деревья белит, то кабана с Дмитрием потрошит. Дома бывать не любит — там баптистские сборища, неистовые моления. Есть у него и страстишка — помешан на лотереях и облигациях, играет и выигрывает. Медали свои и орден хранит у тетки Марии, а номера облигаций в голове держит.

Жучка навострила рыжее ухо, заворчала, залаяла. «Кого это бог принес?» — вылез Спиридон с дробовиком. За мостом — «Победа». Приехавшие перешли речку по висячему мостику. Один военный, канты на штанах генеральские, двое других в шляпах и макинтошах, с тросточками, как в старину ходили господа.

— Здорово, отец!

— Милости просим.

— Яблочком угостишь?

— Можно… пошла, окаянная, сейчас я ее…

Привязал собаку за обрывок к сливе, проводил гостей в балаган, наполненный смоляным дымком костра, разложил на чистом рушнике груши.

— Кости отсырели, не возражаешь — погреться?

Нет, он не возражал, сам уже не пил — задыхался, но любил смотреть, как пьют другие, — умел радоваться чужой выгоде. Чертова память — все трое знакомы, а кто, не вспомнит. Один сколупнул целлофановый колпачок с бутылки, извлек пробку, разлили пахучий коньяк.

— Вы кто ж будете? — не утерпел Спиридон.

— Синенкиных знаешь? — засмеялся высокий, как каланча.

— Федька! Черт в шляпе! То-то я все думаю: где я этот портрет видал? Да в своей сотне — и батька твой со мной казаковал, и ты быка погонял с пушкой! Где ты теперь?

— В Москве, на авиационном заводе, инженером в войну стал. А это брат двоюродный, Александр Тристан, посол в Аргентине…

— Не совсем посол, — поправил веснушчатый, выхоленный, одетый с иголочки Тристан. — Секретарь посольства. Когда-то мы с Федором кулачили казаков, а теперь тянет песни казачьи послушать, вот и вспомнили тебя, Спиридон Васильевич, и о делах твоих при немцах много наслышаны. Говорили, что ты полковник, а сидишь вроде сторожа…

— Я полковник в бою, а бои теперь кончились. Вы, товарищ генерал, обращается он к военному, — тоже мне припоминаетесь. Здравствуйте, товарищ Быков, не ошибся?

— Нет, — улыбнулся Быков. — И могу засвидетельствовать ваш полковничий чин, как вы показали мне на допросе в Чугуевой балке.

— А вы теперь, генерал-полковник, не в милиции?

— Нет, начальник школы.

— Школы? — удивился Спиридон, забыв, что бывают разные школы — и ракетчиков, и разведчиков.

За балаганом зашуршало, будто мешок по траве тянут. Грек в козьих штанах гнал овец. Спиридон обрадовался — только он думал, чем угостить гостей, а тут и баранина шествует. Сторговал упитанного барашка заплатить гости не дали. Достал ножик с костяной в меди ручкой, оттянул голову барану, наступил коленом на живот — секретарь посольства торопливо отвернулся — и полоснул по горлу. Разделав тушку на суку, нанизал на палочки мясо с колясками лука, помидоров, яблок, облил вострокислым вином и положил румяниться над углями костра.

Первую выпили чинно, как люди. После третьей Федор запел. А секретарь посольства, как с цепи сорвался, закинул в кусты дорогой пиджак, засучил рукава, сбросил иностранный галстук, взял вместо шашки и кинжала нож и вилку, опустился на колени:

На горе стоял Шамиль, Он молился богу. Русский барышня идет Давай дорогу. Да не мы ли казаки? Да не мы ли терны? Да не нас ли под горой Разбили чеченцы?..

Вскочил, раскинул воображаемые крылья башлыка и пустился в пляс. Вспотел, а душе тесно. Распутали мерина, вскочил Сашка на него, поскакал по саду, выпугав дальнего сторожа несуразным видом, — голову обмотал мешком, в зубах ножик. Вернулся — нет раздолья широкой русской душе. Прыгнул в речку прямо в одежде американского покроя. Вот теперь программу выполнил. Натянул на себя холстинные штаны Спиридона, годные лишь на чучело, и белую войлочную шляпу, приступил к шашлыкам. Быков смеялся, покуривая и разбирая рыболовные снасти.

К вечеру дождь усилился. Федор и Александр захотели кончить день, как начали, — в казачьем балагане. Расстелили бурку, принесли из машины надувные подушки, укрылись макинтошами. У костра с бездымно тлеющим пеньком беседовали Быков и Есаулов. Шумела, прибывая, вода. И всю ночь стонала столетняя ива — ныли старые кости, — шумели редкие, с облысевшими макушками груши, уцелевшие в годы войн и голодовок. Потом к костру подсел продрогший американский посол, как он называл себя во хмелю, опохмелился и стал расспрашивать про старину вплоть до графа Воронцова.

Утром их ожидал божественный завтрак — ржаные сухари с ключевой водой под сенью слив и яблонь. Пылало солнце. Над горами плыл ватный месяц. Быков, страстный рыбак, возился с вершами. Федор пошел на охоту в камыши. Александр и Спиридон неспешно тянули по маленькой — как тут не выпьешь? и пели.

Уж вы, горы, да вы мои горы, Горы темные Кавказские… Как с-под этих из-под гор Течет речка быстрая… Как на той на быстрой реченьке Стоял куст ракитовый, Как на том кусту ракитовом Сидел орел сизокрылый…

После ухи загорали.

Потом стали прощаться. Защемило сердце. Александр подарил Спиридону часы, а Быков — табакерку.