Вначале Егнат не проявлял враждебности к дому Джерджи.

Когда он появился на пашне и вся село столпилось вокруг, Матрона и думать забыла, что его семья считает их своими кровниками; она смотрела на Егната, как на солнце, выглянувшее в ненастный день. Луч надежды проник-засветился в ее сердце: может, она узнает что-то про Джерджи, может, возвращение Егната – принесенная им весть – вернет радость в ее дом, избавит от косых взглядов. Надежда ее разгоралась, как костер из сушняка, и, не помня себя, она смотрела на губы Егната, ловила каждое их движение и, теряя терпение, ждала, ждала, боясь пропустить тот миг, когда с губ его сорвется первый звук, первое слово о Джерджи. Ей бы самой вступить в разговор и как бы ненароком спросить о муже, но где-то в глубине души она страшилась ответа и уповала на Бога, давая Ему возможность вознаградить ее за терпение. Да и лучше, чтобы имя ее мужа произнес сам Егнат – это было бы весомее и дало бы ей возможность с гордостью оглядеть односельчан и без слов, только взглядом сказать им: ну, вот вы и узнали правду о Джерджи. Чего же вы молчите? Он ради вас не жалеет себя, горит в железном огне войны, а вы здесь режете его семью косыми взглядами, добиваете грязными словами…

Односельчане наседали на Егната, все старались протиснуться, обратить внимание на себя, все жаловались, рассказывали о своих бедах, и он так устал – от шума, от гвалта, – что уже и двух слов не мог связать. Он был первый вернувшийся с войны, и люди думали, что там все так или иначе связаны друг с другом, и каждому хотелось услышать о своем сыне, брате, муже, отце, – услышать и хоть один день прожить с радостью, хоть одну ночь проспать спокойно. Женщины, получившие похоронки, вели себя сдержаннее, но надежды в их глазах было не меньше. Надежды и немой мольбы. А Егнат стоял и слушал, не понимая уже, кто и что ему говорит, голоса сливались воедино и, обнимая всех, кому удавалось пробиться к нему, он устало улыбался и сам спрашивал о чем-то, но и его голос тонул в гвалте.

Когда, наконец, все поутихли, Егнат спросил, и теперь его услышали все:

– Что слышно от наших парней, мужчин? От тех, кто на фронте?

Люди словно окаменели, только сердца стучали в мертвой тишине.

Не дождавшись ответа, Егнат повторил свой вопрос:

– Что слышно от наших?

Он стал поименно перечислять всех, кто ушел на войну.

И это стало новым испытанием для людей. Те, что получили похоронки, надеялись на добрую весть и смотрели на Егната так, будто их близкие стоят на грани между жизнью и смертью и от его слова зависит их судьба. Или стоят, как на расстреле, перед дулами вражеских винтовок, и Егнат может мановением руки остановить убийство. Теперь же, когда Егнат задал свой вопрос и начал перечислять имена, людьми овладело отчаяние. Если он назовет чье-то имя, оно прозвучит как выстрел, подтверждающий похоронку. Только что люди радовались появлению Егната и надеялись: сейчас он заговорит о моем сыне или муже, скажет, что видел его вчера, живым и здоровым, что в самом скором будущем он вернется домой; пусть и не в самом скором, пусть чуть задержится у друга в соседнем селе, пусть хоть неделю гостит, главное ведь в другом – он вернется. И тогда уже можно будет на радостях, не боясь прогневить Бога, выдать самое сокровенное свое: а я никогда и не верила похоронке. Или: а мы никогда и не верили…

Если раньше все смотрели на Егната с надеждой, то теперь в глазах была только мольба: не называй моего, не произноси дорогого имени, не разрушай мой дом, не губи меня. Не зная об этом и не догадываясь, Егнат старался спросить обо всех, не забыть никого. И когда он называл тех, на кого пришла похоронка, их родным казалось, что они не имя слышат, а звук выстрела, оборвавшего жизнь самого лучшего из их семьи, погасившего их родовой очаг и лишившего смысла их дальнейшую жизнь.

Точно так же чувствовала себя и Матрона. Она смотрела на Егната и повторяла про себя, заклинала его: ”Не произноси, не называй Джерджи, не разбивай мое сердце, и я всегда буду молиться за тебя. Да паду я жертвой ради тебя, Егнат, не произноси имя Джерджи. Если невмоготу тебе, чуть позже скажи о нем. Скажи, что он проливает кровь за своих односельчан, скажи, что не жалеет ради них своей головы, скажи это, и вся родня Джерджи всю жизнь будет тебе благодарна”.

Не дошла мольба, не забыл Егнат, произнес имя Джерджи.

Она не вздрогнула и не встрепенулась, услышав имя своего мужа, и сердце ее не забилось сильнее – сильнее уже некуда было. Она не ответила на вопрос Егната, как не отвечали и те, получившие похоронки; она молчала и с той же страстью, с которой только что молила не произносить имя Джерджи, продолжала говорить про себя, но уже с укором: “Будь ты неладен, Егнат. Как же ты не услышал моей мольбы? Я ведь и в жертву принесла себя, но до тебя и это не дошло. Может, ты еще и глухой? Как же до тебя не донесся крик моей души, как ты не понял, что, назвав имя Джерджи, ты только унизил меня перед односельчанами? Ты же и сам был на войне, ты испытал те же беды, что и Джерджи, и при этом не почувствовал даже, как тяжело приходится его семье. Кость тебе в горло, Егнат, раз ты не понял, что не только его жизнь висит на волоске, но и наша тоже: и я сама, и его сын – мы уже не можем жить на той земле, где родились. Нам нет на ней места… Как же ты мог, Егнат, неужели и ты против нас?” Она никак не могла остановиться, все продолжала укорять его, словно Егнат и вправду произнес имя Джерджи лишь для того, чтобы унизить ее, втоптать в грязь.

Егнат же, не замечая изменившегося настроения односельчан, продолжал свой скорбный перечень. Много ли времени нужно было, чтобы назвать эти имена? Однако для тех, кто со страхом ждал каждого следующего, время шло не так, как обычно, и когда Егнат, назвав одно имя, делал крохотную передышку перед другим, это мгновение надежды казалось людям длиною в день. Люди затаивали дыхание и, лишь услышав новое имя, могли, наконец, вздохнуть.

Когда Егнат спросил, наконец, о своем брате, мать его не выдержала и зарыдала. И тут, словно только и ждали знака, разом заголосили все женщины. Егнат испуганно смотрел на них:

– Что такое? – спрашивал он. – Что случилось?

Теперь уже в его взгляде была та же мольба, которой он не заметил раньше в глазах женщин. Та же мольба и тот же немой вопрос.

– Ох, сынок! – причитала его мать. – Ох, сынок мой дорогой! Где же ты был, когда черный день пришел, когда кончилась моя жизнь? Где ты был тогда?

Егнат совсем растерялся.

– Где я был? – глаза его округлились, чуть не вылезли из глазниц. Он то на односельчан смотрел, то на свою культю. – Как это, где я был?

– Ох, сынок, сынок! – рыдала его мать. – Вместо твоего брата черный ворон прилетел в наш бедный дом! Ох, сынок, вслед за твоим братом из нашего дома полетела моя молитва, а назад вернулся черный ворон! О, мой дорогой! Как же ты допустил, чтобы вместо твоего брата к твоей несчастной матери прилетела черный ворон?!

Наверное, и она, как и другие, надеялась, что Егнат вернет ей надежду. Она не верила похоронке, не верила, что Егнат, воюя на той же войне и оставшись в живых, не помог своему брату, не спас его, позволил убить. Пусть она большая, эта война, но ее сыновья сражались против единого врага и, значит, должны были защищать друг друга.

Так думала не только мать Егната, но и другие женщины, потерявшие близких. Они чувствовали, что не понимают чего-то, но никак не могли поверить, что мужчины из их села лишены возможности постоять друг за друга, придти на помощь в трудную минуту. Они не хотели верить в это, и каждая из них, плача и причитая по своему погибшему, часть вины за его гибель перекладывала на плечи Егната. Открыто его не обвиняли, но в причитаниях слышался вопрос, обращенный к нему: а ты-то где был? То есть, почему не помог, не встал рядом, не спас, ведь он же брат твой, родственник, сосед, наконец.

Егнат же, со своей стороны, не понимал хода их мысли, а, значит, и самих обвинений. Его потрясло другое – количество похоронок; каждую из них он воспринимал, как удар обухом по лбу, и, чтобы выдержать эти удары, не упасть, он выдвинул чуть вперед и широко расставил костыли, оперся на них и на здоровую ногу, надеясь, видимо, удержаться на трех опорах, выстоять в любых обстоятельствах. Слезы его падали на черную землю и, провожая их глазами, он старался не покачнуться, не потерять равновесия. Однако дала себя знать усталость, появилась противная дрожь в руках, и вот уже он повис на костылях, словно меж двух столбов распятый, и нога его подогнулась, обессилев, скользнул по земле костыль, и Егнат, тяжело упав, беспомощно растянулся на земле.

Люди бросились к нему, пытаясь поднять, но он не давался, отталкивал их.

– Сынок, ой, сынок! – мать стала рядом с ним на колени, обняла его, прижалась лицом к его груди.

Но он даже не посмотрел на нее. Закрыл руками глаза и застонал, скрежеща зубами:

– О, собаки! О, народ, омытый кровью собак!

И снова, и крик его был страшен:

– Ох, собаки! Да я бы руки свои отдал за то, чтобы хоть както их достать! Хоть раз еще выстрелить в них! Эх, Ипполит, я бы радовался теперь не меньше тебя!